Моя мама начала лишаться рассудка после папиного визита. Конечно, бывали моменты просветления – когда она просила воды, еще одно одеяло или называла меня по имени, – а все остальное время я точно знала, что она меня не узнает. Иди предупреждала меня:

– Разум покидает тело первым, Сесилья.

Спустя несколько дней после папиного визита ко мне, как обычно, после школы пришла Джоан. Непосредственная близость к смерти – мама была наверху, а мы сидели в кухне, пили «Доктор Пеппер» и ели колбаски, наше любимое лакомство, прямо из банки – не пугала ее.

– Мама говорит, на прошлой неделе приходил твой папа. Ты мне не рассказывала. – Ее тон не был обвиняющим.

Она взяла последнюю колбаску. Прожевала, проглотила. Она казалась такой сильной, живой и настоящей. Мама не могла сделать и глоток воды, не кашляя.

Я покачала головой:

– Тоже мне событие. Думаю, он больше не придет. – Я на секунду задумалась, откуда Мэри может об этом знать, но Мэри знала все. – Папа не хочет, чтобы я с ним жила, – внезапно сказала я. Джоан стояла у открытого холодильника. Она всегда была голодная после школы. – Он сказал лишь что-то о том, чтобы я осталась здесь, с Иди.

Она обернулась с банкой соленых огурцов в одной руке и буханкой хлеба в другой. Джоан никогда не стеснялась. Она всегда брала от жизни все. И ничего ее не удивляло. Но только что я ее удивила. Она не могла представить себе мир, где отец отказался бы от собственной дочери.

Выражение ее лица вывело меня из себя. Я сделала глубокий вдох и попыталась напомнить себе о том, что Джоан – маленькая разбалованная девочка с большими запросами.

– А ты как думала? – спросила я, не в силах скрыть злость. – Ты ведь прекрасно все понимаешь. Ты ведь знаешь об его отношении ко мне.

– Прости, Сесе. – Ее голос был тихим. – Ты будешь жить с нами, в Эвергрине.

Я закрыла глаза и услышала, как Джоан поставила банку на стол. Она подошла сзади и обняла меня. А я ревела.

Той ночью я проснулась от стонов мамы. Я спала на ее кушетке под толстым шерстяным одеялом, которое было в ее комнате столько, сколько я себя помню. Она всегда говорила мне, что оно из Шотландии, и не разрешала трогать.

А теперь это жесткое, несмотря на всю его мягкость, одеяло согревало меня ночью. Я ассоциировала его со сном, когда я могла завернуться в него и пуститься в мир, где маме не нужна моя помощь.

Обычно я тревожно спала, просыпаясь каждый час или полтора. Но той ночью я закрыла глаза в полночь, и, когда я их открыла и повернула руку к лунному свету, чтобы посмотреть на часы, на них было 4:13 утра. Эти часы мне подарили мама с папой на мой прошлогодний, четырнадцатый день рождения, они были в тонкой красной коробке от «Lechenger». Этот золотой браслет с бриллиантами, обрамляющими циферблат, был явно слишком шикарным для четырнадцатилетней девочки, поэтому до недавних пор я держала часы в ящике с носками. Я никогда ранее не ощущала нужды в часах: Иди всегда держала меня в курсе времени, а в школе для этого были учителя. Но теперь маме нужно было принимать лекарства по расписанию; теперь мне всегда нужно было знать, который час.

– Я хочу принять ванну, – сказала мама, после того как я влила ей в рот воду из стакана. Она затрясла головой, сжала губы. – Ванну, – повторила она.

В ее голосе было столько желания, столько жажды, что я не знала, как отказать. А лучше бы отказала. Или, по крайней мере, попросила бы помощи Иди. Но мама все равно не подпустила бы ее к себе, так что в этом не было смысла.

– Хорошо, – сказала я. – Сейчас, только воду наберу.

Я встала – только воду наберу – так странно. Иди готовила для меня ванну годами, пока я не выросла, чтобы делать это самостоятельно. Я сняла часы и оставила их на столике у кровати среди коллекции баночек и бутылочек с лекарствами.

У мамы была фарфоровая ванна на железных ножках. Красивая, как и все остальное в ее комнате. По вечерам она часто уходила в свою комнату, и я слышала, как долго течет вода, а затем как она стекает, и без лишних объяснений было понятно, что ей нравилось подолгу лежать в ванне. В отличие от меня. Мне не хватало терпения.

Я вытащила стеклянные бутылочки с голубыми жидкостями из-под раковины вместе с зеленой посудиной с солью для ванн, в которую была вставлена серебряная ложечка. Я поставила их туда, когда медсестра сказала мне убрать из ванной все лишнее.

Готовя ванну, кладя немного того и этого в воду, пытаясь создать идеальный запах, я не могла избавиться от ощущения, что за мной кто-то наблюдает. Я чувствовала себя колдуньей. Но, увы, пришло время идти за мамой.

Обхватив руками ее спину, чтобы посадить ее, я поймала себя на мысли, что она – будто мой ребенок. Однажды я буду так носить своего ребенка. Но тогда я почувствовала запах, исходящий от мамы, и мои нежные до этого мысли стали абсурдными.

Я полунесла-полутащила ее в ванную, но затем остановилась напротив зеркала и с помощью отражения раздела маму. Мы давно поменяли ее шелковые ночнушки на толстые фланелевые пижамы, столь нетипичные для мамы. Я позвонила в магазин «Battelstein» и попросила их прислать самый маленький размер мужских пижам. Мама всегда мерзла, ей всегда было холодно, и сейчас, когда я стащила с нее кофту и штаны, она вздохнула.

Моя голая мама прижалась ко мне. Ее позвоночник сильно выступал под кожей, он выглядел как детский конструктор. Место, где должна была быть ее грудь, было прижато ко мне. Ее кости к моей плоти. Я ничего не чувствовала. Ни нежности, ни жалости. Лишь непреодолимое желание донести ее до ванны целой и невредимой.

И кое-как я сделала это. Она долго лежала в ванне и стонала, почти не слышно, с наслаждением. Я подперла ей голову свернутым полотенцем и периодически спускала немного воды, чтобы заполнить ванну свежей, горячей водой. Я делала это с удовольствием, потому что мама была довольна.

Я не знаю, как долго она пробыла в ванне. Я совсем позабыла о часах, а вспомнила только на следующий день, когда было уже светло. В моей памяти прошло несколько часов, но это невозможно. К тому времени вся горячая вода уже вытекла бы. Да и мама не смогла бы так долго находиться в одной позе. Или смогла бы, если сравнивать ванну с постелью, ее бедра плавали на поверхности, как два яблока. Возможно, память меня не подводит и мы действительно сидели там несколько часов, мама лежала с закрытыми глазами, а я проверяла воду, снова и снова, пока у меня не скукожились подушечки пальцев.

– Я готова, – сказала она в конце концов. Ее голос был сонным. И практически счастливым.

Я склонилась над ванной и начала поднимать ее, но мокрую держать ее было сложнее. Я же не хотела спускать воду, чтобы она не замерзла.

Я уронила ее. Это случилось быстро, как обычно бывает. В один момент я наполовину вытащила ее из ванны и обернула в полотенце; в другой – она уже распласталась на кафеле. Нечеловеческий вопль раздался из глубины ее глотки.

Я позвала Иди. Я кричала как можно громче, так громко, чтобы не слышать маму.

Иди всегда приходила на помощь. Увидев ее, я перестала кричать, но тогда начала вопить мама – в ярости от присутствия Иди и от боли. Иди быстро ее осмотрела, прощупала руки и ноги, пока мама лежала на коврике в ванной, полунакрытая полотенцем.

– Прости, – мямлила я снова и снова.

– Ее плечо, – сказала Иди, закончив осмотр. Мама, закрыв глаза, милостиво молчала. – Я не думаю, что оно сломано, – продолжила она.

– Вывих.

Я как можно аккуратнее прикоснулась к ее плечу, но мама дернулась. На том месте уже был синяк. Это казалось невозможным: мамино тело было таким слабым, таким истощенным, откуда у него еще силы на синяк?

Она смирилась с помощью Иди: мы перенесли ее в постель, вытерли, одели и накрыли одеялами. Единственным источником света была лишь прикроватная лампа, чему я была рада, потому что так Иди не смогла бы увидеть, каким покалеченным стало мамино тело. Но все-таки она видела, что стало с моей красивой мамой. Я и стыдилась ее, и хотела защитить.

И все же вдвоем справляться было проще, намного проще. Каждый раз, когда мы двигали ее, она стонала, а я проклинала себя за неосторожность. Я никогда ранее не причиняла маме боль. Я лишь облегчала ее – лекарствами, грелкой, массажем. Но в большей степени лекарствами.

Я чуть не плакала, но мне не хотелось бы, чтобы Иди видела это.

– Мне размять ее? – спросила я, подняв в воздух обезболивающую таблетку. – Или ты сможешь проглотить?

Я задавала ей этот вопрос по десять раз в день. Было много таблеток. Чтобы ничего не забыть, я вела таблицу, которую нарисовала на бумаге в клетку из тетрадки по геометрии. Я прикрепила ее возле прикроватной тумбочки, ближе к окну, чтобы она не увидела. Ее разозлило бы то, что какая-то бумажка висит на красивой стене ее красивой комнаты. Она не допустила бы, чтобы от клейкой ленты остался отпечаток. Хотя, возможно, у нее просто не хватило бы сил на злость, и уж тем более на такие вещи, как отпечаток от клейкой ленты.

Если мама отвечала, то это обычно было «проглочу». А если нет, то я толкла таблетку. Мама не хотела смотреть на это, поэтому я отворачивалась от кровати, клала таблетку в ступку и брала пестик. Когда она заговорила, ее голос был совсем ясным, каким не был уже давно:

– Растолки мне тысячу таблеток. Избавь меня от всего этого.

Я взглянула на Иди, которая стояла у маминых ног, достаточно близко, чтобы мне помочь, но достаточно далеко, чтобы мама не могла ее заметить. Ее лицо не выражало ничего.

– Прекрати, – сказала я. – Не говори так.

– Она. – Мама повела подбородком в сторону Иди. – Скажи, чтобы она ушла.

Я опустила глаза на яблочное пюре, которое держала в руке, а затем посмотрела на Иди. Я не хотела, чтобы она уходила, но это было необходимо. Она кивнула и выскользнула из комнаты, мягко закрыв за собою дверь. Я ощутила прилив любви к ней.

– Ну вот, – сказала я, – будто ее здесь никогда и не было.

Ложкой я помещала яблочное пюре маме в рот. У меня было чувство, будто я кормлю покойника. Когда ложка касалась ее губ, не было никакого противодействия, будто бы она не знала, что ее кормят, не считая слабого движения горла, когда она глотала. Я расплакалась. Я не плакала при ней еще с детства – возможно, было пару раз, но не вот так. Мои плечи содрогались. Я была в отчаянии. Сколько это будет продолжаться? Я запросто могу снова сделать ей больно, и в следующий раз все может обернуться еще хуже. Все это не для меня. У меня ничего не получалось. Мама открыла глаза.

– Пора, – сказала она, будто прочитав мои мысли.

Она подняла больную руку и вздрогнула. Я знала, что она ищет мою руку, поэтому сама взяла ее. Она держала ее с такой силой, какой у нее не было последние недели. Кажется, мы никогда не были так близки. Возможно, ради этой близости я и делала то, что делала.

– Дюжину, – сказала она и кивнула в сторону полусъеденного яблочного пюре в моих руках. – И я пойду спать.

Я не могла этого сделать. Тем утром я унесла таблетки и ступку с пестиком в ванную, пока мама просыпалась и возвращалась обратно в свой бесконечный полусон. Подальше от нее.

Иди обнаружила меня за кухонным столом, передо мной стояла полная тарелка овсянки. У меня не было аппетита. Я потеряла почти пять килограммов с тех пор, как заболела мама. Вещи, рассчитанные на мою более крупную версию, просто висели на мне. Пока овсянка застывала, я думала о том, наберу ли я потерянный вес после смерти мамы или же еще больше похудею. Может быть, я вообще исчезну. Мне было все равно. У меня не было знакомых девочек, у которых нет родителей. Были девочки с отчимами и мачехами, но в Хьюстоне это было редкостью. Почти у всех девочек была любящая мама, которую все мы знали и видели; мама, которая никуда не исчезнет.

Иди убрала овсянку и поставила передо мной чашку горячего кофе и булочку с корицей.

– Ешь, – приказала Иди, и я попыталась.

Она сидела рядом, со своей чашкой кофе. Она хотела сказать что-то о вчерашнем вечере, я это знала. Но я была слишком истощена, чтобы помочь ей это сказать.

– Господь заберет ее, когда придет время, – сказала она наконец и прикоснулась к маленькому золотому крестику, который лежал в ложбинке между ее ключицами, единственное украшение, которое я когда-либо видела на Иди. Ее голос менялся, когда речь заходила о Боге. Даже ее поведение менялось, становилось более строгим. Я не любила этого. Особенно в момент, когда мама лежит наверху, столь близко к смерти, что мне нужно было смачивать ей язык каждый час, иначе он высыхал, как губка.

Я кивнула. Казалось, это был самый простой способ избежать противодействия.

Но я все еще чувствовала, что Иди смотрит на меня. Спустя какую-то секунду она снова заговорила:

– Она просила об этом раньше?

Я слишком устала, чтобы врать.

– Да, – ответила я. – Она начала просить об этом около недели назад. Может, больше. Не помню.

Я посмотрела на Иди и удивилась, потому что она выглядела довольной. Потом я поняла причину. Я не помогла маме. Я хорошая девочка в глазах Иди. Я знала, что делать хорошо, а что – плохо. Она положила руку мне на голову. Приятно, когда к тебе прикасается небольной человек.

– Не люблю, когда люди вмешиваются в Божью работу, – сказала она, а я снова кивнула, ощутив, как сжалось мое горло.

– Я так и делаю, – промолвила я. – Не вмешиваюсь. – На всякий случай я решила пояснить: – Я не могу.

Я уронила маму в пятницу, а в воскресенье вечером Дори с мужем заехали за Иди на своем большом синем «линкольне» – подарке от Фортиеров, – чтобы вместе поехать в церковь. Она не вернется до следующего утра. Мама перестала говорить после того вечера. Она стонала, кричала, издавала другие звуки, но последними ее словами, что я слышала, была просьба о том, чтобы я отправила ее спать.

В тот вечер пришла Джоан, так что мне не пришлось остаться с мамой наедине. На ужин я приготовила для Джоан сэндвичи с арахисовым маслом, а она налила нам по бокалу маминого сладкого белого вина, которое мы попивали в моей комнате, бесконечно слушая «Always» Фрэнка Синатры, – Джоан сидела на куче подушек и, как только песня заканчивалась, снова ставила пластинку. Я уснула на своем покрывале и проснулась от того, что Джоан укрывала меня одеялом. Нужно было встать и пойти к маме. Не следовало оставлять ее одну. Но я оставила. В следующий раз я проснулась от маминых криков.

– Что случилось? – охнула Джоан, хотя все и так было ясно.

Я знала, что нужно делать. Нужно было спуститься в холл, затем побежать к маме в комнату и помочь ей. Ей было больно; это было понятно по ее крику, тогда уже стихающему. Но я не сделала ничего. Я даже не села.

– Послушай, – сказала я, прикладывая палец к губам. – У нее нет сил кричать слишком долго. – И тогда я закрыла глаза и затрясла головой. – Я больше не могу, Джоан.

Джоан не ответила. Она сидела ко мне спиной, поэтому я не видела ее лица.

– Она хочет, чтобы я дала ей больше таблеток. – Вот, я призналась. – Она хочет, чтобы они убили ее, – сказала я, тщательно подбирая слова.

– Я поняла, что ты имеешь в виду. – Джоан повернулась ко мне так, что я смогла увидеть ее красивый профиль в лунном свете. – И?

– И… – промямлила я.

Крики мамы стихли. Я начала всхлипывать. Истерика поднималась по моему горлу.

– Я уронила ее. Она хотела принять ванну, а я уронила ее. Она была такая скользкая в моих руках. Как ребенок. Я хотела удержать, но уронила ее. Я…

– Тихо, – сказала Джоан. Она полностью повернулась ко мне. – Мама говорит, что через неделю ее не станет.

– Через неделю, – повторила я и проглотила очередной всхлип. Это казалось вечностью. – Я пыталась размять таблетки, но не смогла дать ей. Я отнесла их в ванную и высыпала в ступку, но не смогла. – Я затрясла головой. – Не смогла.

Джоан долго изучала меня.

– Я не думаю, – наконец сказала она, – что неделя сыграет большую роль.

Эти ли слова я хотела услышать все это время? Не знаю. Даже сейчас не могу сказать.

– Это будет ужасная неделя, – сказала я лишь для того, чтобы убедиться, что я правильно ее поняла.

– Тогда давай сделаем это сегодня.

После этих слов я почувствовала облегчение. Я больше не думала об Иди, о том, как категорично она отнеслась бы к моим – к нашим действиям. Я думала лишь о задании, стоящем перед нами. Я вошла в комнату мамы и взяла ступку с пестиком и таблетки. Я дала их Джоан, которая стояла за дверью, затем подошла к маме, она смотрела на меня. В ее взгляде читалась тревога. Я успокаиваю себя мыслью, что она все понимала. Ее одеяла были на ее талии, а она дрожала. Я подошла, чтобы укрыть ее, укрыть руки, как она всегда просила, но она издала низкий, дикий, предупреждающий звук. Как я поняла, он означал, что если я притронусь к ней, то сделаю больно.

– Я тебя не трону, – сказала я. – Обещаю.

Мама была в ужасе. Исходящие из нее звуки были дикими, и ее взгляд был тоже диким.

– Обещаю, – повторила я.

Джоан постучалась в двери. Это случилось быстрее, чем я ожидала.

– Сейчас войдет Джоан. Она тебя покормит. А ты ей позволишь, правда? Ты позволишь ей сделать то, что я не смогла.

Я как можно нежнее притронулась к маме. Она стерпела мое прикосновение. Ее кожа была холодная и шершавая. Она будто отслаивалась.

– Входи, – позвала я Джоан.

На секунду – когда Джоан поднесла первую ложку ко рту мамы – я засомневалась, что мама будет есть то, что она ей даст, но затем мама открыла рот – в подтверждение, что она поняла. По крайней мере я тогда так думала.

Когда все было кончено, Джоан ушла. Я взяла шерстяное одеяло с кушетки и взобралась на кровать, очень-очень осторожно. Мама всегда учила меня тише двигаться, мягче ходить, сдержанно разговаривать. Передвигаться по дому, не привлекая внимания.

Той ночью я была настолько тихой, что она и не знала, что я рядом.