Новые приключения
Я находилась в Нью-Йорке, когда моя дочь попросила помочь в одном из ее многих благотворительных дел — принять участие в гигантском шоу в «Мэдисон-Сквер Гарден».
Предполагалось, что в шоу будет участвовать много знаменитостей. И каждый, по решению устроителей, должен появляться перед зрителями не в обычном виде, а выезжать на слоне. Такая идея мне не очень нравилась. Не то чтобы я что-то имела против слонов, нет. Я просто считала, что для меня можно придумать что-нибудь более интересное. В конце концов я получила роль распорядителя-конферансье.
Фирма «Брукс» изготовила костюм. Но, как всегда, я внесла свои поправки: придумала совсем короткие шорты и выглядела абсолютно потрясающей в таком наряде — в сапогах, с бичом и прочими аксессуарами. Поскольку я объявляла номера, пришлось выучить программу наизусть, и все прошло хорошо.
Это выступление открыло в моей творческой карьере новую дорогу — я стала исполнять песни и появлялась перед зрителями, что называется, живьем, из плоти и крови, а не на экране с помощью целлулоидной кинопленки. Мне это нравилось.
Первое предложение пришло из Лас-Вегаса от Билла Миллера, чудесного человека, хозяина отеля «Сахара». Он предложил невероятно высокий гонорар, и я, конечно, не могла сказать «нет».
Мои сценические костюмы по эскизам Жана Луи выполняла Элизабет Кертни, у которой были руки феи и большое терпение. Пришлось даже пококетничать с Гарри Коном, боссом «Коламбии», чтобы он разрешил пользоваться костюмерной, принадлежавшей студии. Не могу сосчитать, сколько платьев мы сделали. Они все целы. Я храню их как произведения искусства и надеваю лишь в особых случаях. Творения Луи, которыми я восхищалась, должны были сделать меня самой красивой, самой соблазнительной из женщин.
Театральная сцена отличается от кино. Тут есть трудности, которые надо преодолевать.
Первая проблема — расстояние до зрителя. Лишь немногие избранные сидят в первом ряду, хотя все равно довольно далеко от рампы. Поэтому необходимы точные акценты: колец, сережек и прочих украшений просто не видно, как бы тщательно они ни подбирались.
Вторая проблема — освещение сцены может менять цвета и контуры вещей.
В противоположность экрану здесь нет крупных планов. Потому особо важным становится силуэт и движения актеров.
Думается, исторические костюмы не доставляют много хлопот, тут существует достаточно справочной литературы. Что же касается костюмов современных, то они не должны делать реверансы перед модой, потому что ничто не стареет так быстро, как мода.
Так как у меня была иная задача — выступления на эстраде, — Жан Луи и я придумывали костюмы, не ограничивая свою фантазию, ибо здесь был иной мир, подчас не совсем реальный, таинственный. У меня сохранилось много его костюмов — один лучше другого. Я восхищаюсь ими.
Некоторые номера я исполняла на фоне розового занавеса с пляшущими на нем цветными огоньками. Мои костюмы с вышивкой на светлых тканях было легко подсвечивать и на сцене, и на экране. Я всегда предпочитала спокойные нейтральные тона. Все специалисты, с которыми я работала, полностью меня в этом поддерживали.
Во время гастролей я сама ремонтирую свои костюмы. Нитки получаю из Франции (нигде не делают их тоньше). Случалось, Элизабет шила даже моими собственными волосами.
Иногда на примерке приходилось выстаивать по многу часов. На всех моих платьях есть застежки-«молнии», которые заказывались в Париже. Это выдумка, что каждый вечер меня зашивают в платье. Тот, кто хоть немного смыслит в шитье, знает, что такое платье в самое короткое время превратилось бы в тряпку.
Один из моих туалетов был сделан из особого материала — «суфле», что означает «дуновение Франции». Бианчини сделал это для нас. Сегодня такого материала больше нет, его не выпускают. Это было настоящее «дуновение» и достигало своей цели. Я выглядела нагой, хотя на самом деле этого, конечно, не было.
Многие мои платья украшались вышивкой. Ею занималась прелестная японская девушка по имени Мэри, ее работа отличалась большим искусством. Каждая жемчужина, каждая блестка имели значение. Жан Луи и я определяли, какие должны использоваться детали — алмаз, зеркальный кусочек, бисер… Элизабет маркировала тонкой красной ниткой место, куда их следовало пришивать. Ни один из нас не жалел ни труда, ни времени. Мы любили нашу работу и гордились ее результатами. Многие потом пытались повторить сделанное нами, но, как всякое подражание, сравниться с оригиналом оно не могло.
Элизабет нет больше с нами, и это еще одна несправедливость. Она была молодой, талантливой, доброй, мягкой, преданной мне. И я ее очень любила. Вместе со мной она прилетела в Лас-Вегас, чтобы одеть меня в день премьеры. Кроме того, она помогала мне в шитье, учила секретам своего мастерства. Через несколько лет я сама уже была хорошей портнихой. Естественно, все шью на руках. Швейная машина для меня — таинственный аппарат.
Моя первая гастроль в Лас-Вегасе продолжалась четыре недели, и это было время сплошного удовольствия и радости.
Для моей новой карьеры хорошие костюмы стали чрезвычайно важны. Я знала, что мое исполнение песен оставляет желать лучшего. Я пела и раньше в своих фильмах, но в других условиях — в тишине тонстудии. А на экране все смотрели на изображение — это было важнее, чем звук.
Правда, и в павильоне запись песни сопровождалась немалыми трудностями. Например, было необходимо во время исполнения определенной строки наступить на метку, сделанную оператором на полу студии. Звучит легко, но достигается с трудом! Ведь актер должен смотреть в камеру или на своего партнера, а отнюдь не в пол. Это, так сказать, требования оператора и режиссера. Но ведь существует еще звукооператор, который зорко следит за тем, чтобы губы двигались в точном соответствии со словами песни. Итак, все помыслы актера, по ходу действия исполняющего песню, сконцентрированы на том, чтобы в означенный момент ступить на метку и шевелить губами в точном соответствии со словами песни.
На каждой съемке всегда присутствовал человек, восседавший на высоком стуле. К нему были обращены все взоры. Это был звукооператор, отвечающий за качество синхронизации. Если он одобрительно кивал головой, можно было расслабиться, если — нет, то приходилось повторять все сначала, пока звукооператор не выказывал одобрения.
Не удивительно, что сцена стала для меня раем земным. Никаких меток на полу, никаких приказов: «Подними голову и смотри на осветительный прибор № 31!» Никакой синхронизации. Конечно, и на сцене я уделяла много внимания освещению.
Я нашла прекрасного мастера света — Джо Девиса, который приехал в Лас-Вегас и затем в течение многих лет работал осветителем во всех моих шоу.
В Лас-Вегасе меня попросили «петь не больше двадцати минут, чтобы люди могли вернуться к своим игральным столам». Пела я примерно песен восемь — все из моих фильмов, и публика неистово аплодировала. По наивности я полагала, что все в порядке. Собственно, так оно и было: из года в год меня приглашали петь в Лас-Вегас.
Счастливые времена!
Никаких забот. Много денег. Дорога из роз. Я была на седьмом небе.
И вот наступил день, когда в мою жизнь вошел человек, изменивший все и спустивший меня с небес на землю. Он стал моим лучшим другом! Берт Бакарак …
Дружба… В этом слове заложен глубокий смысл. Хемингуэй, Флеминг, Оппенгеймер знали его суть.
Дружба — всегда свята. Она как любовь — материнская, братская… Она высокая, чистая, никогда ничего не требующая взамен. Дружба объединяет людей куда сильнее, чем любовь. Во время войны она соединяла солдат, объединяла силы участников Сопротивления.
Для меня — дружба превыше всего. Тот, кто неверен, предает ее, перестает для меня существовать. Я таких презираю.
Не может быть дружбы без священной обязанности выполнять ее законы, чего бы это ни стоило, каких бы жертв это ни требовало.
Другом быть нелегко, иногда для этого нужны большие усилия, но дружба — это самое ценное в отношениях людей. Когда у тебя есть верные друзья, ты как будто летишь на парусах и тебе сопутствует попутный ветер.
Рукопожатие друзей — это обещание никогда не забыть.
Я считаю, что у меня «русская душа» — и это лучшее, что во мне есть, — с легкостью я отдаю то, что кому-то очень нужно.
Так я поступила со своим аккомпаниатором, которого «уступила» Ноэлю Коуарду, собиравшемуся выступить в Лас-Вегасе. Он хотел, чтобы ему аккомпанировал пианист, а не оркестр, как обычно. Я считала, что нельзя нарушать сложившуюся традицию. Чтобы как-то поддержать Коуарда, я заставила его порепетировать с Питером Матцем, моим аранжировщиком, пианистом и дирижером. Ноэль Коуард был так восхищен им, что оставил его у себя.
Я спросила у Питера: «А что будет со мной? Ведь через две недели начинаются мои выступления». Он ответил: «Вы должны понять, я не могу оставить на произвол судьбы Ноэля». Я сказала: «Да-да, понимаю». — «Я обязательно позвоню», — пообещал он.
От меня всегда ждали понимания. Почему — не знаю. Но мои проблемы это не решало ни в то время, ни сегодня. Питер Матц, как обещал, позвонил мне. «Я знаю музыканта, — сказал он, — который вылетает в Лос-Анджелес. Вы ведь тоже туда едете?» — «Да, я еду туда, у меня контракт». — «Я не знаю, где он остановится в Лос-Анджелесе, но, если мне удастся поймать его еще здесь в аэропорту, я передам, что он должен позвонить вам», — пообещал Питер Матц.
Я находилась в отеле «Беверли-Хиллс» и, хотя я никогда не была неврастеничкой, сейчас готова была лезть на стену от отчаяния.
Я увидела его сначала сквозь сетку от мух. Постучав, он вошел и сказал: «Меня зовут Берт Бакарак. Питер Матц передал мне, что я должен прийти к вам».
Я пристально рассматривала вошедшего. Совсем юный, с самыми голубыми глазами, какие я когда-либо видела.
Берт Бакарак сразу прошел к роялю и спросил: «Каков ваш первый номер?»
Я пошла за нотами, споткнулась о стул и, обернувшись, неуверенно сказала, что обычно начинаю песней «Посмотри на меня» Митча Миллера (он написал ее специально для меня). Я передала ноты, Бакарак бегло пробежал их глазами. «Вы хотели бы, чтобы аранжировка была сделана как для выходной песни?» — спросил он.
В вопросах аранжировки я была полным профаном, правда, заикаясь, я все же спросила: «А вы как себе представляете?» — «Так! — сказал он и начал играть. Он играл, словно давно знал песню, только ритм был другой, непривычный. — Попробуйте сделать так», — предложил он.
Бакарак, при всех его прочих достоинствах, обладал еще и бесконечным терпением. Он учил меня оттяжке, как он это называл. Я понятия не имела, что он подразумевал под этим, но скрывала свое незнание, пока он переходил от одной песни к другой. «Итак, до завтра, в десять утра, хорошо?» — сказал он, уходя. Я только кивнула. Даже не спросила, где он остановился и где смогла бы найти его, если б он не появился на следующее утро.
Тогда, приняв решение выступать в новом амплуа, я не подозревала, какое место он займет в моей жизни.
В то время он был известен только в мире грамзаписи. В Лас-Вегасе я потребовала, чтобы на световой рекламе его имя шло вслед за моим, мне отказали. Но я добилась своего! Я очень хотела, чтобы наша совместная работа доставляла ему радость, и это стало главной целью моей жизни.
В Лас-Вегасе я познакомилась с Натом Кингом Коулом , скромным, застенчивым, робким человеком. В то время я еще очень мало знала о профессии, с которой так неожиданно свела меня судьба. Нат Кинг Коул полагал, что я заслуживаю гораздо большего, чем петь в Лас-Вегасе. Он считал, что я должна выступать в театральных залах, и посоветовал начать турне по Южной Америке. Я последовала его совету.
Прошло время, и мы снова встретились, уже в Сан-Франциско. Он выступал в «Фэамонт-отеле», я — в «Гири Тиэтр».
В Сан-Франциско я приехала из Техаса, не зная, что в городе шло много музыкальных спектаклей, что все хорошие музыканты заняты.
Нат Кинг Коул пришел ко мне на репетицию, отвел в сторону и сказал: «Вы не имеете права работать с посредственными музыкантами, у вас сложные аранжировки и соответственно музыканты должны быть высшего класса — это во-первых. Во-вторых, у вас должен быть свой агент-администратор, который бы обеспечивал в каждом городе необходимых музыкантов и решал бы возникающие проблемы».
Его выступление в «Фэамонт-отеле» начиналось очень поздно, я часто прибегала туда, только чтобы послушать, как он поет «Блюз Джо Тернера». Он был милым человеком, очень робким в своих привязанностях, однако робость покидала его, когда он давал советы. Без него я, наверное, никогда бы не решилась сделать шаг от ночных клубов до театра. Величайшая несправедливость, что он умер таким молодым!
Королем всех певцов в те годы был Фрэнк Синатра . Вопреки сложившемуся мнению, это был очень нежный, чувствительный человек. Никто не умел петь так, как он. Его официальный, распространяемый прессой имидж совершенно не соответствовал действительности. Уж я-то знаю, о чем говорю. Он не любил журналистов, особенно тех, кто привык совать нос в чужую жизнь и изображать ее такой, какой им хотелось.
Многие репортеры вели себя, словно дикие звери, особенно при встречах в аэропорту; кроме того, они были очень наглыми. С его итальянским темпераментом Синатре было трудно скрывать свой гнев.
Как известно, большинство фотографов имеют только одну цель: запечатлеть звезду как можно непривлекательней. Не забуду один эпизод из моей жизни. На аэродроме я воспользовалась предложенным мне креслом на колесах, чтобы только не идти пешком к зданию аэровокзала. Незадолго перед этим я перенесла тяжелую травму ноги, и мне не хотелось лишний раз утомлять ногу. Однако как только фотографы набросились на меня, я предпочла вскочить с кресла и броситься от них прочь на собственных ногах. Никто из них за мной не последовал. Им было неинтересно фотографировать меня такой и осталось только глотать аэродромную пыль.
Синатра относился к ним так, как они того заслуживали. Все, что он делал, несло на себе печать истинного таланта. Он пел песни так, словно был их автором. В своей области это был гений. Искусство фразировки, техника дыхания, широта звучания заслуживали самой высокой оценки.
Особенно восхищало меня его исполнение песни «Когда мир был молод». Я перевела ее на немецкий язык, включила в свой репертуар, а потом записала пластинку.
Кстати, о моем исполнительском стиле. Многие говорят, что решающее влияние оказал на него немецкий композитор Фридрих Холлэндер. Это не совсем так. Мой исполнительский стиль, если таковой действительно существует, сформировался в то время, когда я начала играть на скрипке. Именно тогда я научилась, как добиться нужного музыкального впечатления, поняла, как важно подчеркнуть одни ноты и завуалировать другие.
Выбирая песню, я вначале думаю о тексте, а уже потом о мелодии. Песня, слова которой не произвели на меня впечатления, не может появиться в моем репертуаре. Это не относится к песням, которые я раньше пела в фильмах. Они отражают суть характера моих героинь и времени действия.
Меня часто спрашивают, почему во втором отделении моих концертов я, как правило, надеваю фрак и белый галстук.
В начале XX века в Англии выступала артистка Веста Тилли. Она предпочитала появляться в мужском костюме. За ней последовала Элла Шилдс. То есть мужской костюм на сцене английского варьете был вполне обычным явлением. Однако это не объясняет моего решения выступать в нем.
Всем известно, что лучшие песни написаны для мужчин. По содержанию они значительнее и драматичнее песен, написанных для женщин. Конечно, есть тексты, равно подходящие для женщин и для мужчин. А вот, например, «Гоп-гоп» я пою, только когда надеваю фрак. Мне представляется несколько двусмысленным, если бы эту песню я исполняла в платье. Прекрасная песня для мужчины не всегда хороша для женщины. Примечательно, что некоторые слова из уст женщины звучат неприлично, но забавно, когда их произносит мужчина. И, конечно, женщина, исполняющая песню «О малышке», сидя под хмельком в баре «без четверти три утра», — это не очень-то привлекательная особа, а для мужчины это вполне естественно.
Если по каким-либо причинам я не переодеваюсь во фрак (рекорд переодевания — 32 секунды), из программы приходится исключать много хороших песен. Переодевание требует участия специальных костюмеров, помогающих снять сверкающее платье, драгоценности и быстро надеть фрак. Мне нравилась эта перемена костюмов, но ее не всегда можно было осуществлять. Случалось, для этого не хватало места за кулисами.
Когда я сказала Жильберу Беко, что хотела бы исполнять его песню «Мари-Мари», он посмотрел на меня и улыбнулся. «Это же песня для мужчины», — сказал он. Я возразила, что исполняю много «мужских» песен. Разрешение он дал, хотя и не без колебаний. Но когда мы с Бертом Бакараком принесли запись песни в сопровождении оркестра — он заплакал. Я пою эту песню по-французски, по-немецки, по-английски. «Мари-Мари» — один из лучших моих номеров. Перед исполнением песни я объясняю, что пленный солдат пишет письмо своей девушке. И все становится ясно.
Я не отношусь к «жевателям микрофона», как большинство современных певцов, которые зачастую прячут свое лицо за микрофонами. Мой микрофон всегда находится на стойке, и перед каждым представлением я проверяю, на правильном ли он расстоянии и высоте. Если же я беру микрофон в руку, хожу с ним по сцене, то уж стараюсь, чтобы он не закрывал мне лицо. Конечно, нужно давать немного больше голоса, если микрофон не совать в рот. Нужно просто петь и не полагаться только на микрофон.
Есть одна французская песня, которую я люблю больше всех. Обычно я ее исполняю стоя у рояля. Она называется «Прощальная песня». Это старая песня, ее пел Саблон задолго до меня. Но даже в Америке, где, как считается, публика хладнокровная и сдержанная, — даже там все сидели тихо и слушали. Я не пересказывала ее содержание. Просто говорила: это песня прощания. Помню, во время выступления в Бостоне аплодисменты были такими, что Берт Бакарак вынужден был повторить на бис финал. С тех пор мы всегда повторяли на бис этот финал.
В некоторых программах я выступала в конце представления вместе с кордебалетом. Но иногда приходилось и отказываться от него, ибо представление переходило из категории «концерта» в категорию «варьете», что требовало дополнительных налогов с владельцев театральных залов. То, что приходилось отказываться от кордебалета, в каком-то смысле облегчало жизнь. Ведь кроме музыкантов, осветителей, костюмерш нужны были еще двенадцать танцовщиц, а это доставляло много хлопот. Хотя подчас мне их не хватало. Девушки в черных трико, белых жилетах и цилиндрах создавали хороший фон для моего черного фрака.
Мы гастролировали по Соединенным Штатам, Южной Америке, Канаде… Наши выступления на Бродвее стали дерзким вызовом Берта Бакарака. Он организовал оркестр из лучших музыкантов Нью-Йорка. Из Англии приехали мои старые друзья Уайт и Павел. Я добилась разрешения на их выступление. Мы давно знали друг друга, так что могли сократить время репетиций. В Америке не позволяется терять на них время. Предприниматели хотят хорошее представление, но их девиз «время — деньги». А для репетиций с оркестром, состоящим из двадцати пяти музыкантов, требовалось время. Аранжировки Берта Бакарака были трудные. Это не обычное «раз-два-три».
Премьера состоялась в театре «Лант Фонтейн». Так как билеты были распроданы, наши гастроли продлили еще на две последующие недели. Это был настоящий праздник для всех нас. Еще раньше театр был сдан для другого представления, поэтому продлить дальше выступления оказалось невозможно.
Быстро промелькнуло время. Мы стояли перед темным театром, куда подъезжали грузовики с декорациями для нового представления. Печальное прощание. Только актеры могут понять, что такое театр.
Запаковывая свои костюмы, я перекладывала некоторые картоном с шелковой бумагой, обматывала эластичными бинтами, чтобы потом не нужно было гладить.
Во время одного из очень продолжительных турне мы снова вернулись в Бостон. Волновалась я страшно. Элиот Нортон, влиятельный критик, которого боялись все лучшие артисты, мечтавшие пробиться с выступлениями на Бродвее, сам Нортон, царивший в Бостоне безраздельно, собирался прийти на спектакль. И уж какой ерундой должно было ему показаться мое шоу, думала я. Моя дочь прилетела в Бостон, чтобы морально поддержать меня, и я попыталась дать лучшее представление в своей жизни. Правда, я сомневалась, что Нортон придет. Не часто ходил он на премьеры. Кем мы были в конце концов, в сравнении с теми великими, о которых он писал хвалебные или критические статьи? Однако, к моему большому удивлению, он пришел и вот что написал:
«В девять тридцать вечера тусклый луч прожектора выхватил Марлен Дитрих, которая спокойно стояла на краю сцены. Зрители начали аплодировать. Секунду спустя она уже переместилась на середину сцены, холеная и спокойная, в костюме, который весь отливал золотом. И в такой же накидке. Аплодисменты превратились в настоящую овацию.
Так стояла она, маленькая и тонкая, с гордо поднятой головой. Все смотрели на нее с нескрываемым восторгом. Но вот она начала петь. Теперь она была в своей стихии — непринужденная, раскованная.
Ее голос — спокойный альт, который иногда переходит в шепот, то вдруг вырывается в звенящий баритон. Она как бы проговаривает песни, и среди них те, которые она сделала знаменитыми в своих фильмах. Временами трудно понять слова, но это не имеет значения.
Видеть Марлен — такая же радость, как и слышать. Она неподражаема.
В ярком луче света ее лицо неподвижно и, кажется, не имеет морщин. Скулы высокие и широкие, черты лица резко очерчены. Белокурые волосы, небольшая прядь, завитком спускающаяся над глазом, придает ей несколько небрежно-изящный вид.
Во время пения она иногда пришепетывает и с небольшим немецким акцентом произносит «р».
Она учтива и самоуверенна, когда стоит перед микрофоном. Иногда берет его в руку и прогуливается с ним по сцене.
Улыбаясь, она вдруг неожиданно молодеет. Иногда она задумчиво смотрит в темноту, возможно, вспоминая дни, когда создавала те песни, которые теперь поет, и лицо ее становится скорбным, но никак не слащаво-сентиментальным.
Она возвращается в прошлое, со спокойным юмором говорит о своем первом фильме «Голубой ангел», о других фильмах. Великолепные номера. Когда некоторые зрители при первых звуках любимых песен начинали аплодировать, она казалась и удивленной и польщенной.
В энциклопедии сказано, что она родилась в 1904 году в Берлине, но энциклопедия ей не указ. Хотя она и не пытается казаться юной. У нее отсутствует манерность, свойственная немолодым людям. Она не стала старой, она стала зрелой.
Не напуская на себя излишней торжественности, она сохраняет достоинство. Обращаясь к прошлому, возрождая к жизни старые мелодии, она ни в коем случае не фетишизирует это прошлое.
Свои песни она исполняет в сопровождении необычайно приятного оркестра под руководством Стена Фримена. Среди них одна из очень известных песен, оркестровку которой специально для нее сделал Берт Бакарак, — «Лили Марлен», которую, как следует из ее рассказа, она пела солдатам в дни второй мировой войны.
Или новые песни, например, полная юмора австралийская «Бум, бум, бумеранг».
Марлен прекрасна, когда поет о любви. Ее манера исполнения изысканна, странновата и все же лирична. Мягко, всей осанкой, голосом, наклоном головы она дает понять, о чем поет. Любовь может быть печальна, но это не причина для слез. Она прославляет любовь так, как это никому из певцов ее поколения не удавалось.
Она — живая легенда, искрящаяся жизнью, утверждающая классический стиль, уникальная и необыкновенная».
Так написал Элиот Нортон после посещения нашего шоу.
Довольно рискованным мероприятием было выступление в огромном «Аманзон-театре» Лос-Анджелеса. Петь в нем — нелегкая задача для артиста, выходящего один на один со зрителями.
У нас был оркестр, состоящий из двадцати шести музыкантов — лучших, о которых можно только мечтать, и Берт Бакарак после двенадцатичасовой репетиции чувствовал себя счастливым, таким я его никогда не видела. Джо Девис, мой постоянный осветитель, специально прилетел из Лондона. В таком огромном зале, казалось, ничего невозможно придумать. Однако Джо нашел решение. Уменьшив и сузив сцену с помощью луча света, он сделал так, что я могла выглядеть великолепной и блестящей, а не потерянной в ее огромном пространстве.
Мы, к удивлению продюсеров, работали очень много и добились хороших результатов. Наступил вечер премьеры. Берт Бакарак спокойно сидел в своей гримерной. Я отутюжила его рубашки, что всегда делала сама. Надела любимый костюм, отделанный золотом и бриллиантами. Костюм очень тяжелый, но эффектный. Блестит, сверкает, преломляет свет и отражает его. Он, как нечто живое, помогает мне управлять настроением публики.
За сценой царит тишина — мы все ждем маэстро. Я заблаговременно на посту в своем тяжелом наряде. Я взволнована и одновременно чувствую себя уверенно, потому что Берт там. Он пришел и, как всегда, сказал: «Итак, начнем, малышка!» Затем он проходит в темноте на сцену, дает знак для начала увертюры. Включаются прожектора с их магическим светом. Представление начинается!
И вот что мы прочитали на следующий день:
«Марлен Дитрих! Что можно сказать о ней? Что еще не было сказано поэтами, философами, политиками?..
Теперь вы можете пойти в театр «Аманзон» и отдать дань легенде. А еще лучше — вы можете увидеть, как миф превращается в реальность, как исчезает расхожий образ и появляется человеческое существо — простое, чистое, неожиданно красивое. Ей достаточно только ступить на сцену, постоять там, чтобы легенда ожила, дав нам возможность смотреть широко раскрытыми глазами на этот феномен, поражаться неправдоподобной красоте, позволяя нам создать собственный образ Дитрих. Для меня, человека много моложе ее и не очень хорошо понимающего, как возникла легенда о ней, она всегда была женщиной, созданной фон Штернбергом, залитой светом экзотической фигурой, неизменно появляющейся в фильмах, сделанных до моего рождения.
Но это еще не все о Дитрих.
Прелесть представления лишь частично вызывает ностальгические чувства. Конечно, там есть песни, связанные с прошлым, и атмосфера давно ушедшего, которую она создает своим меланхолическим голосом. И та строгость и аристократизм, в которых чувствуется определенная дистанция. Но главное — это теплое пульсирующее сердце женщины, прошедшей через все ужасы жизни, которая больше всего на свете хочет знать, что война не повторится. Пока еще не поздно!
Вот песня о солдате, возвращающемся домой с войны, которую он выиграл. Он не может понять, чего же добились в этой войне, если часть его собственного мира оказалась потерянной. Или другая песня — перед нашими глазами оживает плачущий потерянный ребенок.
Суховатый цинизм в песне «Все отправились на Луну» в ее исполнении оборачивается меланхолией и вызывает гнев и слезы. Потому что неожиданно мы вдруг осознаем: опустела наша планета. Нам не обязательно понимать по-немецки или по-французски, чтобы почувствовать боль в песнях Рихарда Таубера «Не спрашивай почему» или Жильбера Беко «Мари-Мари». И особенно злободневно звучит песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?» («Куда исчезли юноши? — Все до одного в могилах»). Песня, которая заставляет увидеть безумие нашего поколения.
Когда Дитрих, предваряя песню «Лили Марлен», говорит, что пела ее во многих странах, то это не самовосхваление, нет! Она просто рассказывает нам, как много стран было втянуто в эту войну и пострадало от нее. Эта песня становится предупреждением…
Пожалуй, лучше всего свою сущность выразила сама Марлен Дитрих. «Все, что можно обо мне сказать, было сказано. Я ничего не представляю из себя особенного, ничего ошеломляющего. Когда я снималась в картине, режиссер сказал мне однажды: «Покажите мне настоящую Марлен!» — «А кто такая Марлен?» — спросила я его. Он ответил: «Я не знаю».
Чем бы ни была Марлен Дитрих, ясно одно: она для многих означает очень многое. Она понимает мир, в котором живет, и убежденность, с которой она передает свои чувства и мысли, делает ее выступление незабываемым». (Из рецензии Харви Перр. «Лос-Анджелес фри пресс».)
«Эта волшебница без возраста, Марлен Дитрих, выскользнула на сцену «Аманзона» в платье, усыпанном бриллиантами, которое охватывало ее как блестящая паутина. Откинув со лба белокурую прядь, она начала петь голосом, подобным осенней дымке. Когда она закончила свою программу, восхищенная публика огромного переполненного театра разразилась бурей оваций, топала ногами, требуя: «Еще! Еще!»
Ошеломляющее, удивительное представление. Пение Дитрих украшали неповторимые ритмы оркестровок Берта Бакарака, которые сами по себе уже шедевры… А ее низкий, с хрипотцой голос звучал, как инструмент оркестра.
Программу она начинает простыми песнями, прерывает их короткими рассказами о себе, о начале своей карьеры, о «Голубом ангеле», исполняет ту самую, с которой пришла на первое прослушивание.
Диапазон песен возрастает — песни немецкие, австралийские. Например, удивительная «Бум, бум, бумеранг», которую Берт Бакарак аранжировал в завораживающих ритмах, на фоне которых слова, произносимые Дитрих шепотом, производили впечатление пляски демонов.
Но вдруг весь зал замер, когда зазвучала новая песня и ее голос перешел в хриплый стон, в глазах — огненные молнии, рот как ярко-красная рана, — это была песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?».
Она пела, даже не пела, нет, она стала сама этой песней, когда оркестр переходил в яростное крещендо, так что вас бросало в жар и в холод, когда она хлестала словами: «Когда наконец люди возьмутся за ум?» Это уже был не осенний дым, а скорее едкий пороховой смрад. Кровь и смерть на полях битвы и отчаянный крик, который заглушало вулканическое извержение оркестра.
Кто физически не ощутил всего этого, у того нет никаких чувств.
Представление, которое она создала вместе с Бакараком и показала во всем мире от Москвы до Мельбурна, она принесла на Бродвей впервые этой зимой. Это было шесть недель сенсаций и законное присуждение ей специального приза за особый успех на Бродвее». (Из рецензии Сесиль Смит. «Лос-Анджелес таймс».)
Вскоре я вернулась на Бродвей. Это был театр Марка Хеллинджера. Когда позднее меня спросили, почему я не хочу снова там петь, я ответила: «Это было прекрасно, пока это было, но хорошего понемногу…» Я любила Бродвей. Любила его публику. Я даже давала два раза в неделю утренние представления. Они доставляли такую же радость, как и вечерние. Ноэль Коуард не одобрял утренних представлений. А мне нравились эти дамы в шляпках, как он презрительно называл публику утренних концертов. Возможно, они и не очень-то понимали его интеллектуальные диалоги, но меня и мои простые песни они понимали. Кстати, о простых песнях. Мне хочется здесь рассказать об одной.
Песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?». Благодаря аранжировке Берта Бакарака получила прекрасную интерпретацию и стала больше чем простой песней. Впервые я услышала ее в исполнении вокальной группы, и особого впечатления она на меня не произвела. Правда, моя дочь настаивала на том, чтобы я включила ее в свою программу в аранжировке Берта Бакарака. В конце концов им вместе удалось меня уговорить. Впервые я спела ее в Париже в 1959 году, а через год записала на пластинку на французском, английском и немецком языках. Немецкий текст был написан мною в соавторстве с Максом Кольпе. Песня «Куда исчезли все цветы?» стала основной в моей программе. Я пою ее иначе, чем Сигер. Спев все куплеты, возвращаюсь к начальной строфе, и оттого моя версия стала еще драматичней. В оркестре начинала одна гитара, затем один за другим вступали остальные инструменты, и на последнем рефрене снова звучала только одна гитара. Это было прекрасно. Когда я выразила Бакараку свой восторг, он улыбнулся и сказал, что Бетховену такое на ум пришло задолго до него.
Мы путешествовали много, долго и далеко. По всему белому свету. Бакарак еще не видел мир, он был счастлив. Я стирала ему рубашки и носки, сушила его смокинг в театре в перерыве между представлениями. Он благосклонно принимал все. Но никогда не расслаблялся, всегда был предельно собранным и после каждого представления разбирал мои ошибки и удачи.
Везде, где бы мы ни выступали, мне не столько важны были аплодисменты, вызовы на бис (шестьдесят девять — рекордное число, которое я помню), как знать одно, прочесть в его глазах — хороша ли я была или не очень. Плохого выступления у меня никогда не было — тут его заслуга. Бывали и такие вечера, когда он обнимал меня и говорил: «Великолепно, малышка, совершенно великолепно!»
Я жила только для того, чтобы выступать на сцене и доставлять ему удовольствие. Конечно, это была сенсационная перемена в моей профессии.
Он дирижировал оркестром с завидным терпением и крепко держал все в своих руках. Оркестранты видели в нем прекрасного музыканта, ценили его превосходное знание партитуры и каждого отдельного инструмента. Их любовь к нему объединялась с моей.
У Берта Бакарака был отличный слух. Он без устали обходил зрительный зал, чтобы с разных точек прослушать звучание инструментов. Затем уже на сцене налаживал микрофоны, договаривался со звукорежиссерами (которые, так же как и музыканты, обожали его).
Интуиция всегда подсказывает музыканту предел, когда уже ничего больше нельзя «выжать» из оркестра. В таких случаях Бакарак говорил: «Все, ребята, хватит!» И мы понимали, что он «почти доволен».
Я не знаю, сколько лет длился этот счастливый сон. Я знаю: больше всего он любил Россию и Польшу, потому что скрипки там звучали прекрасно, как нигде в мире, и артисты там окружены вниманием и особым уважением. Он любил Париж и испытывал особое чувство к Скандинавии. Может быть, потому, что там девушки красивые, — но это так, шутка.
Он радовался всем поездкам. Он любил Южную Америку, где записали одну из лучших моих пластинок — «Дитрих в Рио». Ночью он уходил в горы, чтобы послушать звук барабанов. Его всегда интересовали мелодии стран, где он останавливался пусть даже на короткий срок.
Мы приехали в Западный Берлин, чтобы записаться на пластинку, и в этот же день он отправился в Восточный Берлин, в оперу, которая славилась своими музыкантами.
Он был неутомим в своем восхищении. Ему есть что вспомнить… Дни, которые провел в Ленинграде с прекрасной девушкой, гуляя вдоль Невы, или то, что там же, в Ленинграде, ему дали комнату, в которой спал сам Прокофьев.
Он будет вспоминать о любви и поклонении всех, кто с нами ездил.
Вспомнит он огорчения и разочарования. Например, те, которые испытал в ФРГ в 1960 году, где меня бойкотировали в Рейнской области, плевали в меня, а мне приходилось выходить на сцену. Я справилась благодаря его помощи и своему немецкому упрямству.
Да! Время, проведенное с Бертом Бакараком, было самым прекрасным, самым удивительным. Это была любовь. И пусть бросит в меня камень тот, кто на это осмелится.
Бакарак не только замечательный музыкант, но и прекрасный человек — нежный и предупредительный, дерзкий и смелый, всегда умеет отстаивать свои убеждения. И вместе с тем очень деликатный и уязвимый. Он достоин обожания. Сколько есть еще таких людей, как он?
…Но вот наступил день — даже теперь не могу говорить об этом без боли, — когда Берт Бакарак стал знаменит и не мог больше путешествовать со мной по свету. Я поняла это и никогда не упрекала его.
Я продолжала работать как марионетка, пытаясь имитировать создание, которое он сотворил. Это мне удавалось, но все время я думала только о нем, искала за кулисами только его, снова и снова должна была преодолевать возникавшую жалость к себе. Он продолжал делать для меня аранжировки, если ему позволяло время. Но его стиль дирижирования, манера игры на рояле стали настолько неотъемлемой частью моих выступлений, что, оставшись без него, я потеряла ощущение главного — радости и счастья.
Когда он покинул меня, я хотела отказаться от всего, бросить все. Я потеряла того, кто давал мне стойкость, потеряла своего учителя, своего маэстро. Израненная до глубины души, я очень страдала. Вряд ли он ясно представлял, сколь велика была моя зависимость от него. Он слишком скромен, чтобы принять такое на свой счет. Это не его, а моя потеря. Мне не хотелось бы знать, что он грустит сейчас. Возможно, он вспоминает время, когда мы были маленькой семьей. Может быть, этого ему не хватает.
Ревность — болезнь, преследовавшая меня всю жизнь, но не по моей вине. Так было и с моим шофером Бриджесом, с которым я познакомилась в Калифорнии и очень подружилась, когда моей дочери грозило похищение; так было и с работниками студии. Ревновали меня и маникюрши, и парикмахеры, и фотографы студии, и служащие рекламы… Не составляли исключения и режиссеры, как большие, так и средние, вроде Тея Гарнетта и Джорджа Маршалла.
Вполне естественно, что, когда я стала певицей, все дирижеры ревновали меня к Берту Бакараку (он был единственный, кому я полностью доверяла, на кого я могла всецело положиться, и не без основания). Ревность сопровождала меня везде по белому свету. Но я никого не упрекала, никогда не говорила: «Берт сделал бы это иначе!» Я держала язык за зубами или, точнее говоря, раскрывала рот и пела так, как он меня учил. Моя потеря ощущается и сегодня, но это мое личное дело. Ревность моих дирижеров становилась все заметнее и подчас очень мешала мне.
До конца своей жизни Берт Бакарак будет отрицать, что сделал для меня очень много. Он никогда не хотел хвастаться тем, что содействовал росту моей славы, и не считал своей особой заслугой, что был дирижером, аккомпаниатором, аранжировщиком, учителем киноактрисы, которая выбрала новое амплуа — исполнительницы песен.
Дирижеры ревновали к нему не только за мою преданность — они терпели неудачу там, где он преуспевал. Он окончил музыкальную академию в Монреале, а затем Джульярдскую школу. Теперь Бакарак — известный композитор, многосторонне образованный, уважаемый маэстро, и неудивительно, что менее талантливые музыканты завидовали ему. Ревность разрушила не одну жизнь, но, к счастью, не мою. Я никогда ни к кому не ревновала. Я даже не знаю, что это такое.
Жак Фейдер, известный французский режиссер, ревновал меня ко всем прежним режиссерам. Особое удовольствие доставляло ему мучить меня перед всей съемочной группой. Правда, однажды, когда я должна была сниматься обнаженной в старомодной ванне, он вдруг смягчился и признался, что очень ревнив.
Только один человек не страдал синдромом ревности — это Фрэнк Борзейдж. Я любила его за многое. Любила и за то, что он поставил фильм «Желание»; кстати, неверно, что эту работу приписывают одному Эрнсту Любичу — автору сценария.
Ревновали друг к другу и операторы, доказывая, что именно они изобрели оригинальную световую технику, которую в действительности создал фон Штернберг.
Подобное, по-видимому, происходило и с дантистами, которые клялись на Библии, что именно они удалили мои коренные зубы, чтобы придать лицу столь знаменитые ныне очертания.
Слава Богу, в моей семье ревности не было. Судьба наградила меня интеллигентным мужем, необыкновенно умной дочерью и прекрасными друзьями.
После фильма «Нюрнбергский процесс» я решила больше не сниматься в кино. Слишком много времени отнимали гастрольные поездки по всему свету. И все же главное не в этом. Мне не нравились тяготы, которые приносят актерам киносъемки. Я предпочла сцену, потому что она давала свободу самовыражения, свободу от камеры, от диктата режиссеров. Я перестала зависеть от продюсеров и т. д., и т. д., и добилась свободы делать то, что хочу.
Мне не нужно больше играть один и тот же тип женщины «не очень добродетельной» — амплуа, навязанное кинематографом. На сцене я сама выбираю песни и пою их, как требует текст.
Сцена стала моим раем, я покинула ее лишь на короткое время, когда согласилась выступить в специальной программе для американского телевидения. Для этого я приехала в Англию.
Руководство приняло все мои условия. Что касается художественной стороны дела, то в ней они и сами не очень разбирались. В Лондоне для съемки арендовали еще не совсем готовое театральное помещение, потому что я предпочла его студии в Нью-Йорке. Как я сейчас понимаю, мотивы, руководившие мною, оказались несостоятельны. Поскольку я давно любила английскую публику, мне казалось, что я смогу вызвать ее особое расположение, а это, естественно, повлияет и на мое настроение. Но все оказалось не так. Я не знала, что в Англии существует закон, запрещающий снимать в кино или для телевидения публику, которая заплатила деньги за билеты. Зрителей на съемку полагается «приглашать». А это означало, что сотни входных билетов раздавались служащим различных компаний, которые не имели ни малейшего интереса к моему шоу и передавали свои билеты другим, таким же незаинтересованным людям.
Такова была аудитория, с которой пришлось встретиться и вступить в противоборство.
В зале стояли камеры, снимавшие зрителей, и, как мне казалось, им нравилась вся эта процедура: жены поправляли галстуки своим мужьям или сами приглаживали волосы в радостном ожидании движущейся камеры.
Кроме того, возникли и другие трудности. Оркестр под руководством Стена Фримена обычно находился на сцене за моей спиной. Теперь же его поместили в кулисе за занавесом. Это исключало контакт между мной и дирижером. Чтобы слышать меня, он должен был надевать наушники. Ну а видеть меня он просто не мог. Будучи человеком воспитанным, он не протестовал, а жаль. Я же не протестовала, потому что, хотя меня и считают «темпераментной», в общем-то я покорная овечка. Я была довольна тем, что мы не расходились в ритмах и звучании.
Я говорила себе: «Не раскачивай лодку. К чему создавать трудности?». Я пела все свои песни на всех знакомых мне языках. Повторяла их снова и снова. Необходимо было предотвратить катастрофу, которая происходила на моих глазах. Не подумайте, что уровень американского телевидения так высок, что я не могла до него подняться. Ниже и быть не может. Не о нем я беспокоилась. Я просто хотела показать хорошее, интересное шоу, такое же, какое было у меня на Бродвее и во всем мире.
Но это мне не удалось. И не только по моей вине, хотя я и чувствовала свою ответственность. Я этого не забыла. Возможно, после моей смерти они еще раз пустят эту пленку в эфир. И Бог с ними.
Безусловно, я записывала и пластинки. Причем делала это очень охотно. Ведь запись можно повторять вновь и вновь, пока не получится хорошо. Когда стоишь на сцене, никакие повторения невозможны. Никто из великих певцов не может сказать зрителям: «Подождите, получилось не очень хорошо, я еще раз спою эту песню». Но процесс грамзаписи позволяет повторять столько раз, сколько необходимо.
Гениальный американский продюсер Митч Миллер понимает артистов лучше других. Он полон идей и обладает талантом сделать из ничего нечто.
Благодаря ему я научилась получать радость и удовольствие от самого процесса записи пластинки. Когда я к нему пришла, в моем репертуаре были только песни, которые я пела в фильмах. И это не доставляло мне особого удовольствия.
Он изменил все.
Он предложил мне сделать новые аранжировки и уговорил знаменитую певицу Розмари Клуни записать дуэтом несколько новых песен. Все они считались очень «сексуальными» и потому не звучали по радио.
С тех пор Розмари Клуни стала моей верной подругой. У нее был высокий, нежный голос. На ее фоне я звучала как бас. Петь с ней было настоящим наслаждением — и все благодаря Митчу Миллеру.
Мы уже давно не встречались, но я постоянно думаю о ней.
Нужно было обладать даром Берта Бакарака, чтобы, после того как все участники записи покидали помещение, садиться за пульт и проводить тщательнейшую работу — сводить звучание каждого инструмента в правильное соотношение к поющему голосу, то есть сводить всю запись воедино. Однажды, когда мы делали запись в Берлине и оркестр уже был отпущен, мы вдруг вспомнили о песне, которая не предусматривалась для этой пластинки. Следовательно, у нас не было аранжировки. Песню надо записать вновь.
Берт Бакарак выбежал из студии, поймал нескольких музыкантов, вернул их назад, второпях на нотном листе записал отдельные партии. Затем несколько раз прорепетировал. Это была песня Фридриха Холлэндера «Дети сегодня вечером», — песня, полная юмора и радости жизни. Мы работали далеко за полночь, но все были счастливы.
Моя подруга Пиаф . Я просто немела от ее способности жечь свечу сразу с двух сторон и в одно и то же время иметь сразу трех любовников. Рядом с ней я казалась «провинциальной кузиной». Она была занята только своими собственными чувствами, своей профессией, своей любовью к миру и своей собственной любовью. Для меня она оставалась «воробушком» — так ведь ее называли, но она также была и Иезавелью с ее ненасытной жаждой любви и впечатлений, которыми она возмещала ощущение неполноценности из-за своего «безобразия» (как она считала). Возможно, она любила меня. Что такое дружба, она, наверное, понимала, но только краешком сердца. У нее никогда не было времени сосредоточиться на дружбе. Слишком уж она себя растрачивала.
Когда она приехала в Америку, я была рядом с ней, помогала ей одеваться, когда она выступала в театре или в ночном клубе «Версаль» в Нью-Йорке. После трагедии, изменившей ее жизнь, я практически взяла на себя все заботы.
Мы собирались в аэропорт встречать Марселя Сердана. Она еще спала, когда пришло известие, что его самолет разбился над Азорскими островами. Пришлось разбудить ее и сообщить о случившемся. Потом последовали врачи, таблетки, уколы.
Я была убеждена, что она отменит свое выступление в «Версале», но она даже слышать об этом не хотела.
Я выполняла ее пожелания, но считала необходимым оговорить с дирижером сокращение программы — исключить «Гимн любви», сделать так, чтобы в этот вечер она его не пела. Я попросила осветителя убавить яркость прожектора и затем уже направилась к Пиаф. Она сидела тихо и спокойно и была полна решимости непременно исполнить «Гимн любви», где были слова, которых все мы так боялись: «Если ты умрешь, я тоже хочу умереть».
Она не сломалась. Она пела, как будто ничего не произошло, никакой трагедии. И не потому, что она доказывала своим искусством верность старому театральному принципу: «Что бы ни случилось — представление продолжается». Свою боль, страдание, горе она вложила в песню. И пела лучше, чем когда-либо.
Потом долгими ночами мы сидели вместе в темной комнате отеля, взявшись за руки, и она словно пыталась вернуть Сердана. Иногда она вскрикивала: «Вот он, разве ты не слышишь его голоса?» Я старалась помочь ей заснуть, зная, что это состояние должно пройти. Оно миновало.
Прошло время, и она сообщила, что выходит замуж. Я перенесла и эту бурю. Церемония должна была состояться в нью-йоркской церкви. Она хотела, чтобы я была свидетельницей, но, поскольку я не католичка, она позаботилась о том, чтобы в порядке исключения мне дали на это разрешение.
В день церемонии я пришла к ней рано, чтобы помочь одеться. Я нашла ее обнаженной в своей постели. Так требовал обычай. Она верила, что, если сделать так, счастье будет сопутствовать молодоженам. Она надела маленький изумрудный крест, подаренный мною. В этой печальной комнате вдали от своего дома она казалась покинутой и одинокой.
Вскоре она вернулась во Францию. Мы продолжали поддерживать нежные отношения. Много позднее я покинула ее, потому что не могла больше бороться с ее пристрастием к наркотикам.
Я понимала, почему она это делает, но отказывалась с этим мириться. Ситуация вышла из-под контроля. Любая попытка поговорить с ней наталкивалась на непробиваемую стену — наркотики.
В те дни наркотики еще не были такими ужасными. Например, на рынке еще не появился героин. Одним словом, я ничем не могла помочь своей подруге. К счастью, она не была одинока. Рядом с ней постоянно находился молодой человек, который ее боготворил.
Для меня Эдит Пиаф — потерянное дитя. Я жалею ее, печалюсь о ней и вечно храню в своем сердце.
Элизабет Бергнер — идол тысяч и мой кумир тех давних лет, до «Голубого ангела». Как я уже говорила, она была добра к нам, начинающим, но все равно я всегда робела перед ней. Попытаюсь объяснить. Иногда встречаешь некоторых людей и приходится просто бороться со страхом — настолько действует обаяние личности и имени. Со мной это происходило много раз. А если притом эта знаменитость еще и очень большая артистка, становится страшнее.
Появление Бергнер в Берлине в конце 1920 года стало величайшей сенсацией. Она была признана королевой европейских сцен, той, которую «часто копировали, но чьего совершенства никогда не достигали». Она была подобна духу — просто «Бергнер». Короткие волосы и «локон Бергнер» на лбу были модой того времени. Она говорила по-немецки в своей собственной манере — акцент на неожиданном слоге. Она играла с публикой, очаровывала, околдовывала ее до одурманивания.
Много позднее, встречаясь в Голливуде, в Англии, мы подружились. Однако до сих пор я не решаюсь позвонить, мне страшно ее беспокоить. Это осталось еще с тех лет. Нелегко общаться с великими, и, естественно, великие не знают этого. Ведь потому они и великие.
Я слышала — она пишет книгу о своей жизни. Одинокая работа. Я приветствую своей пишущей машинкой ее пишущую машинку с любовью и поклонением.
Хильдегард Кнеф я увидела в первый раз в 1948 году. Если в Голливуде появлялся европеец, то сразу звонили мне. Верили, что только я могу устроить жизнь новичка или по крайней мере облегчить ее.
Она была очень самостоятельна и хорошо чувствовала берлинский юмор, хотя и не была берлинкой. Мы хорошо понимали друг друга, словно были сестрами.
Ей было нелегко научиться говорить по-английски. Я ей помогала, как могла. А вообще она не была одинока, ее окружали бесчисленные помощники и поклонники.
Я постоянно восхищалась ею. Не только красотой — а она была по-настоящему красива, — но необыкновенной силой воли и умом, столь редким среди представителей нашей профессии.
Хотя в Америке было много сложностей, Хильдегард сумела сделать там фильм. Однако настал день, и я посоветовала ей вернуться в Германию. И до сих пор считаю, что поступила правильно. Она не была счастлива в Америке.
Мы встречаемся с ней, если оказываемся в одном городе. До сих пор она — моя лучшая подруга. Я от души радуюсь ее берлинскому юмору.
Время не может разрушить нашу дружбу.
Хилькинд, будь спокойна и защити тебя Бог!
Я много путешествовала по свету, постоянно возвращаясь в те страны, которые любила. Снова и снова я пела в Париже, в «Олимпии» и театре Пьера Кардена. Карден встретил меня по-царски и сразу же предложил продлить гастроли. Я согласилась, потому что любила Париж, любила Кардена, его великодушие и щедрость. Больше, чем кто-либо другой, он заботился об артистах и своих коллегах.
Итак, я много гастролировала. Хотелось бы сказать о странах, в которых я была, и о том, что я там встретила.
Начну с России, где, как ни в какой другой стране, заботятся об артистах. Так же о них заботятся и в Польше, хотя возможностей тут меньше.
Скандинавские страны — здесь холодно, зато сердца горячие.
Англия — за интеллигентной изысканной сдержанностью можно ощутить огромное тепло.
Япония — слишком запутанная страна, полная сил и огромного желания нравиться.
Италия — слишком темпераментна, чтобы вызывать доверие.
Испания — все хорошо, но никакой организации.
Мексика — много шуток, но полный хаос.
Австралия — хороша, но там настоящие педанты.
Гавайи — подлинное состояние отдыха на сцене и вне ее.
Южная Америка — захватывает во всех отношениях.
Голландия — великолепно, никаких жалоб.
Бельгия — прекрасная страна, настоящие профессионалы.
ФРГ — все могло бы быть великолепно, если бы не странное сочетание любви и ненависти, с которыми я там встретилась.
Израиль: большие города и киббуци. Все они запечатлелись в моей памяти. Несколько песен из моего репертуара я исполняла только на немецком. Их нужно было либо исключить из программы, либо испрашивать особого разрешения исполнять по-немецки.
Должна подчеркнуть, что к тому времени — мои гастроли проходили в июне 1960 года — в Израиле не выступило ни одного артиста, использующего немецкий язык. Так что я была заранее готова петь песни только на французском или испанском. Однако публика потребовала, чтобы я выступала на родном языке. Я пела старинные немецкие песни, шлягеры 20-х годов. Песни печальные, веселые и игривые. Когда я закончила программу старой еврейской песней — в зале началось бурное ликование.
Этой песне меня научила стюардесса самолета, на котором мы летели в Тель-Авив. Пока я заучивала слова, Берт написал мелодию и сделал оркестровку. Оркестр превзошел его самые смелые ожидания. Особенно хороши были скрипки.
Мы выступали в Аудиториуме имени Фредерика Манна, а также в самых больших театрах Иерусалима и Хайфы. В киббуце мы использовали только фортепиано, барабан и гитару. К месту выступления пришлось пробираться окопами, в сопровождении группы ребятишек. Где-то в отдалении слышалась стрельба.
В больших городах всегда имелся ресторан, который оставляли для нас открытым, чтобы после работы мы могли поесть. И где бы мы ни были, к нам относились с трогательной заботой.
С большой любовью я думаю о России.
После первой мировой войны в моем родном Берлине оказалось много русских. Мы, молодежь, были захвачены их мастерством, их романтическим подходом к повседневной жизни.
Сентиментальная по натуре, я находилась в близком контакте с русскими, которых знала, пела их песни, училась немного их языку, который, кстати, очень трудный. Среди русских у меня было много друзей. Позднее мой муж, который довольно бегло говорил по-русски, укрепил мою «русоманию», как он это называл. Русские могут петь и любить, как ни один народ в мире.
Однажды я прочитала рассказ «Телеграмма» Паустовского. (Это была книга, где рядом с русским текстом шел его английский перевод.) Он произвел на меня такое впечатление, что ни сам рассказ, ни имя писателя, о котором прежде не слышала, я уже не могла забыть. Мне не удавалось разыскать другие книги этого удивительного писателя.
Когда я приехала на гастроли в Россию, то в московском аэропорту спросила о Паустовском. Тут собрались сотни журналистов, они не задавали глупых вопросов, которыми мне обычно досаждали в других странах. Их вопросы были очень интересными.
Наша беседа продолжалась больше часа. Когда мы подъезжали к моему отелю, я уже знала о Паустовском все. Он в то время был болен, лежал в больнице. Позже я прочитала оба тома «Повести о жизни» и была опьянена его прозой.
Мы выступали для писателей, художников, артистов, часто бывало даже по четыре представления в день. И вот в один из таких дней, готовясь к выступлению, Берт Бакарак и я находились за кулисами. К нам пришла моя очаровательная переводчица Нора и сказала, что Паустовский в зале. Но этого не могло быть: мне ведь известно, что он в больнице с сердечным приступом, — так мне сказали в аэропорту в тот день, когда я прилетела. Я возразила: «Это невозможно!» Нора уверяла: «Да, он здесь вместе со своей женой».
Представление прошло хорошо. Но никогда нельзя этого предвидеть, — когда особенно стараешься, чаще всего не достигаешь желаемого.
По окончании шоу меня попросили остаться на сцене.
И вдруг по ступенькам поднялся Паустовский. Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа высказать ему свое восхищение, кроме как опуститься перед ним на колени.
Волнуясь о его здоровье, я хотела, чтобы он тотчас же вернулся в больницу. Но его жена успокоила меня: «Так будет лучше для него». Больших усилий стоило ему прийти, чтобы увидеть меня. Вскоре он умер. У меня остались его книги и воспоминания о нем. Он писал романтично, но просто, без прикрас.
Я не уверена, что он известен в Америке, но однажды его «откроют». В своих описаниях он напоминает Гамсуна. Он — лучший из тех русских писателей, кого я знаю. Я встретила его слишком поздно.
Хочется сказать и еще об одном. Во время гастролей я никогда не спускаю глаз с «музыкального саквояжа». Он столь же важен, как и мои костюмы. В нем ноты для предстоящих выступлений и песен, которые я пою не всегда. В самолете эту сумку я заталкиваю под свое сиденье или держу под пледом на коленях. Я никогда не выпускаю «музыку» из своих рук. Что мы все без наших нот? Я была хранителем этого сокровища и сама заботилась, чтобы нужные ноты лежали на пультах, где бы мы ни играли. Это стало моей священной обязанностью.
Во время наших гастролей в Москве произошел такой случай. Я стояла в кулисе и ждала своего выхода. Берт Бакарак был уже на сцене. Занавес еще не открывался. Берт всегда говорит с музыкантами перед представлением и, если не знает их языка, объясняется с ними на музыкальном жаргоне.
Неожиданно везде погас свет. На сцене полная темнота, даже лампочки на пюпитрах не горят. Берт подошел ко мне и сказал, что начинать нельзя: невозможно прочесть ни одной ноты.
В этот момент подошел человек — как оказалось, «первая скрипка» — и сказал по-немецки: «Пожалуйста, давайте начнем. Мы знаем вашу музыку наизусть, нам не нужен свет». Он вернулся на свое место, а я дала Берту знак — начинать представление.
И действительно! Они знали каждую ноту и играли великолепно. По окончании концерта мы с Бертом расцеловали каждого музыканта, а затем вместе поужинали с водкой и икрой. Я любила устраивать пышные обеды для всех, включая жен и родственников.
…Сцена была моим раем. И в этом раю был Джо Девис, который самую грязную, унылую сцену мог превратить в сверкающий, блестящий мир. Даже когда мы играли в ангарах и просто невозможно было представить, что можно здесь сделать, ему удавалось их украсить. Иногда он сидел на полу далеко от меня, держа в руках прожектор. Он — непревзойденный мастер сценического освещения. Я выполняла каждое его желание. Он никогда не пасовал — делал все, даже невозможное. Вся труппа обожала его, и когда надо было прощаться, в его честь был устроен вечер. Я боготворила и его, и нашу дружбу.
Мы были в Польше глубокой зимой. Театры здесь прекрасны, но города только-только начинали восстанавливаться, многое еще было разрушенным.
В Варшаве мы жили в единственном действовавшем в то время отеле. Во всех городах, в которых мы играли, для меня устраивали гардеробную. И везде люди с необычайной теплотой принимали наши представления.
Женщины выстраивались в коридоре и становились на колени, когда я выходила из комнаты, целовали мне руки, лицо. Они говорили, что в гитлеровское время я была вместе с ними. Весть об этом проникала даже в концентрационные лагеря и давала многим надежду.
Кроме поцелуев они дарили мне и подарки. Большую часть времени я плакала. Я шла на площадь к памятнику жертвам восстания в гетто и плакала там еще больше. Издавна меня переполняла ненависть к Гитлеру, и тогда, когда я стояла там, где когда-то было гетто, моя ненависть затмевала горизонт, разъедала мое сердце. Я чувствовала себя виноватой за всю немецкую нацию, как никогда с тех пор, когда мне пришлось покинуть Германию.
Я сама, совершенно самостоятельно, без какой-либо чужой помощи много сделала для того, чтобы загладить это чувство вины, и надеюсь, кое-что мне удалось. А может быть, и нет. И сегодня, по прошествии стольких лет, когда я вижу книги с изображением Гитлера, я кладу на обложку руку. Я не переношу это лицо, уставившееся на меня.
Моя родная страна капитулировала перед Гитлером, последовав за ним как слепая. Она захотела фюрера. Иметь фюрера для немцев настоятельная необходимость. Мне тоже нужен «фюрер» — тот, кто говорит, что я должна делать и куда направляться. Но за Гитлером я бы точно не пошла. Всему есть границы. Если бы я оказалась в Германии в то время, это обернулось бы для меня несчастьем.
Он изложил свои планы в письменном виде, но никто не воспринял его книгу серьезно. А ведь он описал все — пункт за пунктом. Он не был безумцем, как раз наоборот — точно знал, что ему делать.
Германия — чудесная страна. Но когда я в первый раз после войны вернулась на родину, меня встретили там с любовью-ненавистью. В газетах меня называли предательницей и награждали разными непристойными прозвищами.
Разбрасывались листовки, в которых фанатики призывали взорвать театр, в котором я должна была выступать. Эти люди продолжали мечтать о режиме фюрера. И несмотря на их усилия, билеты были распроданы задолго до начала гастролей. Успех был огромным.
О своих переживаниях, связанных с посещением Германии, я рассказала генералу Де Голлю, который был моим большим другом. Он знал мой оптимизм и предполагал, что риск посещения Германии в подобных условиях ничем не оправдан.
По его настоянию мои следующие европейские гастроли я решила закончить в Голландии, а не в Германии, как планировалось прежде.
В одном интервью меня спросили, почему Германия зла на меня. Причин несколько.
Первая: потому что я уехала в Америку.
Вторая: потому что после войны я не вернулась назад, в Германию.
Третья: потому что я вернулась.
Они были злы на меня, потому что мои поступки оказались правильными.
Как женщина в несчастливом браке, я поняла это лишь через определенное время. Все непросто, совсем непросто.
В конце концов, это моя родина.
Если бы не Гитлер, я бы продолжала жить там до сих пор.
Это моя личная потеря, а не чья-то.
В Висбадене, в ФРГ, со мной произошел несчастный случай. Как всегда, я сидела верхом на стуле и исполняла песню «О малышке». Единственный луч прожектора освещал только мое лицо.
Заканчивая песню, я обычно уходила за кулисы, и луч прожектора следовал за мной. На сей раз я не рассчитала площадку сцены, — уходя, слишком взяла влево и… упала через рампу. Странное ощущение, когда нет опоры под ногами. Исполняя песню, левую руку я, как обычно, держала в кармане брюк и при падении почувствовала: что-то произошло с моим плечом. Все же я нашла дорогу назад, на сцену, и увидела пустой стул, на который испуганный осветитель все еще направлял луч. Я снова села на стул и услышала тихий странный звук: капли пота падали на мою крахмальную фрачную манишку. Я не могла вспомнить начальные слова песни, которую решила исполнить еще раз. В ухо ударил звук, подобный гонгу. Что бы это могло значить? Постепенно поняла: Берт Бакарак снова и снова ударял по клавишам, давая знак для вступления к песне. Он не сомневался, что я выйду и спою еще раз, что я и сделала. Я исполнила еще две песни и станцевала финал со своим кордебалетом. Левую руку я все еще держала в кармане брюк.
После концерта я ужинала с фон Штернбергом, который приехал вместе со своим сыном. И только позднее, уже в номере, у меня возникла мысль: а не является ли ушиб чем-то более серьезным?
Я позвонила дочери в Нью-Йорк. Нужно сказать, что я всегда, когда у меня возникают трудности, звоню дочери. Она знает все, что хочет или должна знать.
Кроме того, она прекрасная актриса, у нее есть муж и четверо детей. Она готовит, содержит в порядке дом, но, когда я нуждаюсь в ее помощи, она может приехать, как бы далеко я ни находилась. Она настоящая «маркитантка», матушка Кураж-младшая, советчица для всех, кому нужен совет. В ее списке я стою под номером один, следующим идет ее отец, о котором она заботилась, когда я работала. И неудивительно, что она посоветовала пойти в находящийся в Висбадене американский госпиталь ВВС и сделать рентгеновский снимок. Не спрашивайте, откуда она знала о существовании этого госпиталя. Я уже давно привыкла к ее удивительному всезнайству.
После бессонной ночи Берт Бакарак и я пошли в госпиталь. Приговор был — перелом плеча. Вначале мы даже засмеялись. Но Берт смеялся недолго. Он был довольно бледен, когда вернулся от рентгенолога. Врач сказал, что это типичная «травма парашютистов». Мне приходили на память все мои посещения десантников, но я не могла припомнить ни одного человека с загипсованным плечом. Поэтому я спросила: «Но мне не потребуется гипсовая повязка, не правда ли?» Врач сказал: «Во время войны мы просто привязывали руку к телу, и все заживало». Это было как раз то, что я и хотела услышать. Подождав, пока высохли рентгеновские снимки, вместе с Бертом (которому этого не очень хотелось) я уехала на машине в следующий город. Поясом от плаща я крепко привязала руку к телу.
Берт никогда не говорил: «Давай отменим турне». Он знал, что я против отмен. Он, конечно, был обеспокоен случившимся, но не уговаривал меня отказаться от выступлений. И это было прекрасно — он был для меня высшим повелителем. Возможно, ему и не нравилось, что я его так называла. Но так было до самого конца. День, когда это кончилось, я охотно бы забыла.
В тот же вечер я выступала. Рука теперь была крепко привязана куском материала, который у меня всегда имелся в запасе для возможного ремонта. Турне прошло довольно хорошо. Единственная трудность состояла в том, что мне приходилось петь, жестикулируя одной рукой, а не двумя.
Первое выступление показало, как это трудно. Вытянутая рука создает даже некоторое драматическое ощущение, но две — уже нечто другое: тут полная покорность, крик о помощи и сострадании.
Обсуждая с Бертом возникшую проблему, я искала выход — он был один: петь, не прибегая к помощи рук. Для достижения определенного эффекта достаточно и одной руки. И это оказалось лучше, чем я ожидала. Плечо быстро поправлялось. Я уже могла сама причесываться. Мы, конечно, были застрахованы — и мой продюсер Норман Грантц, и я. Однако прерывать турне я не хотела, равно как и получать деньги по страховке. Я позвонила Норману Грантцу, он был в то время в Южной Америке с нашей горячо любимой Эллой Фитцжеральд. Он разрешил мне прервать турне в любой момент, когда посчитаю нужным, если не буду требовать страховку. Мы продолжали выступать и закончили турне в ФРГ, в Мюнхене, с большим успехом.
Про меня не раз писали в газетах, что я и шага не сделаю без совета моего астролога. Это совершеннейшая чепуха! Действительно, я заинтересовалась астрологией еще молоденькой девушкой. Но изучать ее не изучала. Кстати, в энциклопедии астрология называется псевдонаукой, которая утверждает «мнимое воздействие луны, солнца и звезд на человеческие поступки». Вместо выражения «человеческие поступки» им бы следовало написать «на человека».
Конечно, можно обсуждать способ этого воздействия, но отрицать его! Это выше моего разумения!
Мы же признали влияние дня и ночи на наше тело. Никто не отрицает того факта, что луна влияет на воду. А кто возьмется спорить с садовником, который знает совершенно точно, в какую фазу луны лучше всего высаживать растения? А как же быть с лунатиками? Известно, что в дни полнолуния у полиции прибавляется работы. Возбудимость людей в такие дни резко возрастает. Короче: нелепо верить, что мы, люди, имеем защиту от природных сил. И то, что мы еще не научились точно определять это влияние, не дает нам права его отрицать.
Это не значит, что по поводу каждого своего шага нужно консультироваться с астрологом. В повседневной жизни следует прежде всего доверять своему разуму и чувствам. Во всяком случае, множество неправильных решений я приняла совершенно самостоятельно — без помощи астролога. Прежде всего это касается несчастных случаев. В Висбадене мне помогла дочь. А что же случилось в Вашингтоне?
Мой дирижер Стен Фримен случайно потянул меня к себе, и я свалилась в оркестровую яму. К счастью, я ничего себе не сломала, но содрала на ноге большой кусок кожи. На этом месте в течение нескольких дней образовалась открытая рана. С этого момента в моей жизни началась цепь различных происшествий, доставивших моему телу немало физических страданий.
Поначалу я не восприняла серьезно произошедшее со мной. В Вашингтоне я была одна, без родственников, и прошло 12 часов, прежде чем я обратилась к врачу. Вместо того чтобы сразу поехать в военный госпиталь имени Уолтера Рида (как участница войны я имела на это право), я сидела в отеле и пыталась найти врача. Конечно, я нашла его, но он ничем не смог мне помочь.
Я никогда не отменяла своих гастролей, так и сейчас с открытой раной на ноге я переезжала из города в город. Положение стало совсем критическим, рана на ноге никак не хотела заживать.
Когда мы оказались в Техасе, я позвонила моему доброму другу доктору Дебейки и спросила, не может ли он встретиться со мной. Конечно, он дал согласие. И в первый же свободный от выступлений день я выехала в Хьюстон.
Дебейки поджидал меня у входа в госпиталь. Он внимательно осмотрел мою ногу и сказал, что для заживления раны потребуется пересадка кожи. Мне еще предстояло отработать три дня в Далласе. «Ни в коем случае не затягивайте», — предостерег он меня.
Через три дня я уже была в Хьюстоне. Меня сразу положили на операционный стол, даже не дав снять с ногтей лак. Хирург, который делал мне операцию, за два дня до этого осуществил сложнейшую операцию по пересадке сетчатки. Да, доктор Майкл Дебейки умел все.
Когда я очнулась от наркоза, то увидела, что моя нога закована в гипс, а с левого бедра взят приличный кусок кожи. Бедро саднило и имело алый цвет. Рядом с моей постелью стояла инфракрасная лампа и высушивала кожу. Когда я спросила Дебейки, почему понадобилось столько кожи, он ответил: «Если бы кожа не приросла, мы бы взяли из холодильника оставшуюся часть и попытались повторить все сначала».
Конечно, в глубине души я не верила, что пересадка кожи даст результат, потому что за прошедшие месяцы успела растратить весь свой знаменитый оптимизм. И напрасно! Потому что Методистский госпиталь доктора Дебейки является самым лучшим лечебным заведением мира. Чудесные палаты, любовный уход за больными. Доктор посещал меня по два раза на дню.
Я буду благодарна ему до конца дней своих и также еще многим людям, которые вместе с ним боролись за мое здоровье. Мое восхищение им неизменно увеличивалось оттого, что я знала, сколько сил он вкладывал в руководство своей клиникой.
Он работал день и ночь.
Гипсовая повязка состояла из двух частей, так что врачи имели возможность наблюдать за состоянием раны. На день Святого Валентина повязку сняли, под ней была розовая кожа. Розовый цвет означал жизнь. Мертвая кожа — черного цвета.
Однако прошло еще три недели, прежде чем мне разрешили тихонько прогуливаться по коридорам госпиталя. Наконец пришло время прощаться. Доктор Дебейки обнял и поцеловал меня и сам посадил в свой автомобиль. Он делал это с такой заботой и нежностью, что на глаза невольно наворачивались слезы.
Великий человек! Безукоризненный доктор! Таких на свете не много.
Если с вами случилось несчастье — стремитесь попасть именно в клинику доктора Дебейки. Обещаю вам, что там вы получите все самое лучшее, и прежде всего любовь и внимание со стороны персонала. Там они не находятся в прямой зависимости от уплаченных вами денег.
Я уже говорила, что никогда не пропускала ни одного выступления, несмотря на простуду или какое-нибудь другое недомогание. Приходила в театр за час или два до начала представления. Так было всегда до того злосчастного вечера, когда, споткнувшись за сценой о кабель, я упала и сломала левое бедро. Это произошло в Сиднее, в последнюю неделю моего турне по Австралии. Мой продюсер взвалил меня на плечо, отнес в гримерную и отменил шоу. Я с трудом добралась до отеля и еле дождалась утра, чтобы сделать рентген. Я не могла поверить, что получила серьезную травму. Это я-то, старый оптимист!
Я провела бессонную ночь. Врачи сказали, что у меня раздроблена шейка бедра. Все случилось на ноге с «новой кожей». В состоянии крайнего упадка духа я позвонила доктору Дебейки в Хьюстон. Он настоял на том, чтобы поговорить с австралийскими врачами. А потом порекомендовал мне обратиться к лучшему ортопеду Америки. Он распростер надо мной руки, чтобы облегчить мои страдания, — он и его помощница Соня Фарел, ангел сострадания и милосердия.
Немного позднее на борту самолета меня транспортировали в Калифорнию, в университетскую клинику. В Калифорнии как раз находился мой муж, я хотела, чтобы он был рядом со мной.
Университетская клиника, как и госпиталь доктора Дебейки, тоже в своем роде необыкновенное заведение. Там практикуют молодые умные врачи, которые принимают решения без долгих дискуссий. Они знают все новейшие методы ортопедии, о которых мы, простые смертные, не имеем ни малейшего представления. Возле меня постоянно находился муж, и это помогало.
Я пробыла в клинике три дня, во время которых меня первоклассно обслуживали. А потом меня снова загрузили в самолет и отправили в Нью-Йорк. Поскольку я была полностью лишена способности двигаться, то со мной обращались как с мебелью. Кстати, цена для такого «груза» много выше обычной. К счастью, меня сопровождала чудесная сестра из университетской клиники.
Конечно, журналисты сразу разнюхали о моем несчастье. Газеты писали, что я перенесла операцию на бедре. Это не вполне так. Мне делали тракцию — вытяжение.
В большую берцовую кость загоняется металлический штырь. Затем к ноге привешиваются тяжелые гири. Адские муки! Вот что я могу сказать об этой процедуре.
Нельзя двигаться. Лежишь плашмя на спине. Полная зависимость от медсестер, которым нужно платить отдельно, помимо кругленькой суммы за грязную палату. Уверена, что есть и другие больницы, почище, но та, в которой находилась я, была такой грязной, что приходилось просить друзей убирать в палате. Слава Богу, что у меня были друзья в Нью-Йорке.
Пища — отвратительная. Уйма замороженной живности, которой каждый день придумывали новые названия. Но внутри все было так заморожено, что если бы вы попытались найти вкус пищи, то не нашли бы по причине полного отсутствия.
Было здесь несколько медсестер-филиппинок, по-настоящему заботившихся о больных, чего нельзя сказать об американских медсестрах, которых интересовало лишь одно: их «права» и их «деньги». Не очень симпатичные, на мой взгляд, молодые женщины, они думали только о том, как бы урвать побольше денег, чтобы лучше обеспечить своих детей и мужей. Много месяцев пробыла я в этой больнице.
Когда кончилось вытяжение, на ногу надели гипсовую повязку.
На Рождество я все еще находилась в больнице. В эти дни вообще не было ни одной медсестры.
И за все это я заплатила целое состояние.
Это было страшное время!
С моей здоровой ногой я должна была ежедневно делать упражнения под руководством врача. Физиотерапевтом была юная особа, глядя на которую было трудно представить, что она уже сдала экзамены. Она появлялась каждый день, кроме уик-эндов. Если упражнения так важны, значит, их нужно делать каждый день. Наивная, как всегда, я пыталась получить ответ на этот вопрос. Но ответа не было. Я просто лежала.
Моя ошибка! Если все лечение состояло в том, чтобы просто «лежать в постели», тогда мне лучше было остаться в Австралии, где доктор Роарти был очень внимателен и медсестры заботливы не в пример их американским коллегам.
Но я хотела быть ближе к семье, и это заставило меня покинуть Австралию.
После того как бедро срослось, мне наложили на ногу гипсовую повязку. И следующие два месяца я провела уже дома. Наконец сняли и ее, и я начала ходить. А это было сопряжено с неимоверными трудностями. Во время тракции все мышцы онемели, и надо было заставить их двигаться. Я не принадлежу к числу тех энтузиастов, которые приходят в восторг от гимнастики под команды тренера: «Раз, два, три». Да они мне и не помогли.
Я продолжала оставаться одеревеневшей и только напряжением воли заставила себя ходить. Получалось не очень хорошо, но я пошла — и это было для меня самым важным. Моя левая лодыжка по сей день тверда, как кусок железа, и несмотря на это я хожу.
Итак, чтобы закончить хронику моих несчастных случаев, должна сообщить: я немного прихрамываю, но не рассматриваю это как самое большое несчастье. Я справляюсь с этим хорошо и читаю все письма, которые присылают мне соболезнующие люди.
Но особенно соболезновать нечему. Осталось лишь прихрамывание, которое можно даже назвать интригующим, если вам угодно. Со временем оно исчезнет, и тогда я буду так же хороша, как прежде. Кто знает! Так, по крайней мере, говорят. Их бы устами мед пить.
В этой книге я решила писать только о хорошо известных мне вещах. И это принуждает меня к определенным ограничениям. Я не уважаю людей, которые взялись писать о том, о чем имеют лишь приблизительное представление.
К сожалению, я стала «писательницей» слишком поздно, когда таких великих редакторов, как Беннет Серф и Перкинс, уже не было в живых. Сейчас издатели все больше заняты подсчетом слов в рукописи или будущих доходов. С такой работой может прекрасно справиться и компьютер. Однако Серфа и Перкинса он заменить не может. Эти редакторы действительно помогали своим авторам, а не только занимались неконструктивной критикой. Критика в любой области искусства, будь то литература, театр или кино, если она попадает в руки садиста, обладает огромной отрицательной силой, прежде всего в Америке, где люди верят всему, что они читают. Поступая так, люди забывают, что у них есть мозги. Огромную роль в этом процессе сейчас играет телевидение. Они покупают те продукты, которые им советует реклама, поступают так, как советует реклама. Они ведут себя как покорные овечки, идущие за своим вожаком.
Кстати, среди таких овечек я встречала и вполне интеллигентных людей, но, конечно, только в Америке. Французы, в том числе и домашние хозяйки, ведут себя по-другому. Французы — большие индивидуалисты. Уж скорее они прислушаются к собственному мнению и собственным инстинктам, чем к рекламе.
Ничего не могу сказать о влиянии телевидения в других странах. Но я убеждена, что, покуда будет существовать телеэкран, до тех пор в семье будут возникать конфликты между женой, с удовольствием отдающейся во власть промывания мозгов, и мужем, мозг которого функционирует нормально. Победительницей, как правило, выходит жена. Ведь она ответственна за бюджет семьи и воспринимает себя как хранительницу власти в домашнем хозяйстве.
Очень часто мужчина, когда его рабочий день подходит к концу, вместо того чтобы идти домой, остается со своими коллегами, чтобы немного выпить и расслабиться. Конечно, при этом он чувствует свою вину и, чтобы загладить ее, покупает жене украшения, а детям — игрушки. Ничего удивительного, если он начинает выпивать все чаще.
Раньше мужчина был господином в доме, сейчас он все чаще довольствуется ролью кормильца. К тому же он должен держать язык за зубами. Звучит печально, не правда ли? Он не может одернуть собственного ребенка или потребовать исполнять свои желания. Для этого есть мать, которая должна руководить всем этим.
Большинство мужчин в Америке страдают от лишнего веса. Однако не они определяют, что нужно есть, являясь игрушкой в руках собственной жены. И, в сущности, они несчастны. Во всем мире существует убеждение, что самые счастливые люди живут в Америке. Но это не совсем так. Счастливых американцев я встречала только во время второй мировой войны, когда они получили возможность показать свою стать. А когда они вернулись назад, старая игра была продолжена.
Ужасно, до какой степени монотонна жизнь большинства людей, и не только в Америке. Печально, как мало людей благодаря родительскому дому или школе получают возможность осознать ценность своей жизни. Я не могу представить собственную жизнь без музыки, живописи, танца, литературы. Когда меня спрашивают, что я делаю, когда не стою на сцене, я отвечаю: «Читаю, читаю и еще раз читаю…»
Я получаю много книг, которые вышли в свет в Америке, Англии, Германии, мне все равно — хорошие они или плохие. Я знаю, что среди них обязательно найдется одна, которая мне понравится.
В юности я была в упоении от Кнута Гамсуна. До сих пор помню наизусть целые главы из «Виктории», «Голода», «Кольцо сужается». Мне казалось, что я впервые изменила Гете. Но то, что Гамсун стал приверженцем нацизма, принесло мне горькое разочарование. К тому времени я повзрослела и уже умела молча сносить удары.
Я не могу сказать, что с большим удовольствием читаю романы. Исключением является «Иов» Йозефа Рота. Я имела обыкновение возить с собой этот роман, но, как всегда, во время переездов и путешествий я теряла большинство дорогих мне вещей. Сейчас уже эту книгу не купишь, хотя я искала ее повсюду.
Современная лирика мне не очень понятна. Может быть, я слишком старомодна, чтобы уловить ее скрытый смысл. После Рильке вряд ли найдется поэтическое произведение, способное найти глубокий отклик в моей душе.
Я очень хотела познакомиться с Рильке, но, к сожалению, встретить его мне не пришлось.
Позднее, когда я стала известной киноактрисой, мне было гораздо легче получать доступ к людям, которых я хотела видеть. Имя делало чудеса! Но я пользовалась им только для того, чтобы помочь другим. Для полезного, доброго дела слава была нужна.
Наверное, удивительно, что у меня так мало любимых писателей: Гете, Рильке, Гамсун, Хемингуэй, Ремарк и позднее открытие — Паустовский. Сюда можно отнести и Бёлля, которым я восхищаюсь, но он не опьяняет меня, как другие. Его манера письма красива и трезво-рассудительна.
Я ценю его, потому что он возвращает немецкому языку красоту, которую тот имел.
Конечно, я читала Стейнбека, Фолкнера, Колдуэлла и была просто очарована ими, равно как и английскими писателями (я не говорю о классиках, которых читала в ранней юности). Их произведения можно перечитывать снова и снова и каждый раз находить в них что-то новое.
Французского писателя Эмиля Ажара я открыла совсем случайно. В 1975 году, когда он получил Гонкуровскую премию, я была в Америке. Там прочла три его книги. О своем первом впечатлении я написала ему. Оказалось, что он ненавидит всякую гласность и прячется от людей; возможно, поэтому он не знал обо мне и моем восхищении им. Все, что я могла сделать, — это купить его книги и дарить их моим друзьям.
Наверное, хорошо, что его роман «Вся жизнь впереди» экранизируется. Однако я не пойду смотреть этот фильм. Он описал все так, что я вижу каждого его героя и уже не хочу иного толкования. Меня только запутало бы, если б я увидела образы, которые не соответствуют моему представлению. С одержимостью и ревностью любовника я отношусь к книге и ее характерам, как будто они являются моей собственностью и рождены моей фантазией.
Когда прошла первая бурная молодость, только чтение книг больших писателей может сравниться с ее ушедшими радостями. Я имею в виду не Диккенса, Бодлера или Рембо, на которых воспитывалась, а Хемингуэя, Фолкнера, Колдуэлла, Гамсуна, Бёлля, Одена…
Конечно, если некоторые предпочитают идти в дискотеку, я не против. Я просто думаю, что каждая страна и каждое время получают то, что заслуживают. Если не находят другого пути, чтобы выплеснуть свои чувства, энергию, кроме как идти в дискотеку, — ну что ж! Эта анестезия долго не может длиться, это «раскрепощение» быстро проходит.
«Иди домой и почитай хорошую книгу» — для сегодняшней молодежи звучит смешно. Поэтому я не стану рекомендовать молодым людям такое лечебное средство, но, пожалуй, советую читать тем, кто уже вырос и у кого появляется желание услышать подлинное, настоящее слово. Если верить статистике, то в Америке есть огромное количество студентов, которые хотят учиться. (В других странах этих цифр я не знаю, но уверена, что Франция тут впереди.)
Как известно, можно посещать университет и ничему не научиться, и наоборот. Все зависит, как всегда, от индивидуальности. Можно привести лошадь к воде, но нельзя заставить ее пить. Сколько семей тратят силы и деньги на воспитание и образование детей и только позднее понимают, что они ничему не научились. Семьи ничему не научились, дети — тоже. Надо оказывать поддержку только тем юношам и девушкам, которые действительно хотят учиться. Я знаю, что такое решение принять сложно, но оно необходимо.
Я не очень понимаю, что такое «легкое чтение». Джон Макдональд, Рекс Стаут, Эд Макбейн относятся к тем писателям, книги которых могут быть интересны всем. Они — большие мастера своего дела, они помогают коротать длинные ночи без снотворного. В течение многих ночей я не замечала, как бежало время, — так я была захвачена их историями. Я очень благодарна им за это.
Дик Френсис — особо предпочитаемый мною автор. Так же как и он, я люблю лошадей и скачки; он мой друг, хотя с ним я никогда не встречалась. Во всех книжных лавках я ищу его книги. Если попадается его новая книга, я тут же приобретаю ее.
Книги про шпионов не прельщают меня, пожалуй, как и фантастика. Конечно, я читаю и другую занимательную литературу — например, Эрику Джонг, — хотя не могу сказать, что все бестселлеры мне нравятся. Мне отвратительны описания сексуального порядка. По-моему, это плохая литература. Большие писатели никогда не обращались к подобным вещам. Я решительно против этого сексуального хлама, но «это продается». Для таких «писателей» главное — заработать деньги, их мало беспокоит, в каком свете они окажутся перед будущим поколением. Жалкие писаки. Щелкоперы. Они кончаются после одной или двух книг. Колодец высох, если когда-либо он и существовал.
Как мои читатели могли понять, я никогда не была уверена в себе ни в бытность моей работы в кино, ни на эстраде. На сцене я целиком зависела от похвал Берта Бакарака. Хорошо известно имя человека, который делал то же самое для меня в кино.
Вообще я не сильный человек. Меня очень легко ввести в смущение. Достаточно кому-нибудь дернуть плечом, и я уже отступаю. Однако уже через минуту я готова рискнуть головой.
Я становлюсь львицей, когда речь идет о защите моих принципов или о защите моих друзей. Если я вижу, что друг попал в беду, то приложу все силы, чтобы спасти его.
Нет-нет, я совсем не сильный человек. Я сильна в своих убеждениях, но недостаточно сильна, если имею дело с трагедией моей собственной жизни.
Трагедия других людей заставляет меня вести себя мужественно. Но если она касается меня лично, то сразу появляются сомнения. Это слабость, которую я не могу победить. Я не вижу в этом моей вины. Нас с детства учили, что сочувствие к себе — вещь запрещенная и не следует отягощать других своими заботами.
Я потеряла многих лучших друзей, они ушли из жизни. Я потеряла своего мужа, и это была моя самая горькая, самая большая потеря.
Потери означают одиночество. Болит душа, когда невозможно больше поднять трубку, чтобы услышать голос, по которому тоскуешь. Эта боль начинает меня утомлять. Мне не хватает Хемингуэя, его юмора, вселяющего бодрость, несмотря на все расстояния, которые нас разделяли. Мне не хватает его советов, сдобренных шутками, его пожеланий доброй ночи. Я все еще слышу его голос. Я не могу смириться с его потерей. Этот гнев не помогает мне долгими бессонными ночами. Что же может помочь? Никто не знает ответа. Что бы ни писалось в книгах, ответа нет. Ни один «профессор», как их называл Хемингуэй, не может решить человеческих проблем — может только запутать уже запутавшиеся.
О, эти потерянные годы нашей жизни! Теперь они кажутся нам потерянными, но тогда мы не понимали этого — мы просто жили в свое удовольствие, не осознавая того, что время уходит. Так живет каждое молодое поколение во все времена.
Каждый день снова и снова я поражаюсь силе и живучести, которыми обладает горе. Время исцеляет не все мои раны. А шрамы болят точно так же, как сами раны, даже по прошествии многих лет.
«Выше голову!», «Стисни зубы!», «Это — тоже пройдет», «Возьми себя в руки!» — все это мало помогает. Единственное, что можно сделать, — это создать вокруг своего сердца кокон, попытаться запретить мыслям возвращаться в прошлое.
На сочувствие других не следует рассчитывать. Можно обойтись и без них. Это так, верьте мне.
Остается одиночество.
Жан Кокто говорил, что мое одиночество избрано мною самой. Он был прав. Легко, когда вокруг тебя люди, особенно когда ты знаменитая персона. Мне не нравилось, когда вокруг увивались люди. Но одиночество — не легкий удел.
Бывают дни или ночи, когда веришь, что нет ничего лучше одиночества, но затем наступают дни и ночи, которые с трудом можно переносить одной. От одинокости можно ускользнуть, от одиночества — нет. Одинокость ничего не сможет сделать с одиночеством.
Можно заполнить пустоту, как заполняют пустой дом. Но нельзя заменить присутствие человека, который был в этом доме и давал смысл жизни.
К одиночеству привыкаешь после определенного времени, но примириться с ним трудно.
Выплакиваешь боль так, чтобы никто не видел, и никто о ней не знает, никому она не нужна. Я воспитана в вере, что каждый сам отвечает за свои ошибки и недостатки и, таким образом, должен страдать за них теперь и позже.
Поэтому я не могу винить никого другого и остаться невредимой.
Нет, я не невредима. Я глубоко раненная, молящая об исцелении, надеюсь, что раны скоро будут болеть меньше.
Если говорить о семье и друзьях, я считаю себя счастливой. Они рядом, ничего не требуя для себя, верные и надежные, как это ни трудно в нашем кипучем, беспокойном мире. Я глубоко благодарна им, зная препятствия, которые находятся на их пути и которые они преодолевают.
Конечно, я хотела написать эту книгу в веселых, даже радостных тонах. Увы, этого не получилось.
Наш мир находится в состоянии возбуждения. Президенты приходят и уходят. Многие обещания оказываются невыполненными. Мы должны полагаться только на самих себя. За свою долгую жизнь я познакомилась с разными формами террора. Мое сердце обливается кровью, когда я вспоминаю о попавших в гитлеровские лагеря смерти. Остается только одно: создать свои собственные принципы и убеждения и быть им верными всю жизнь.
Для этого нужно немалое мужество.
Эта книга не только взгляд на мир моей профессии, но и попытка описать окружающий мир с точки зрения «лягушки».
Один умный писатель сказал: «Пиши только то, что знаешь».
Теперь я живу в Париже.
Константин Паустовский писал о том, что человек может умереть, не видя Парижа, — но он все равно был там и видел его в своем воображении и в своих снах.
Никто не может лучше описать прелесть Парижа. Мои собственные слова кажутся недостаточными, но я попытаюсь, согласно желанию Паустовского (он настаивал, чтобы я это сделала), описать магическую неуловимую любовную сеть, которой Париж окутывает всех нас.
Одного света достаточно, чтобы привести в восторг даже самых трудноподдающихся. И этот свет голубой. Я не хочу сказать, что небо голубое. Это не так! Свет голубой, верьте мне. Его даже нельзя сравнить ни с каким другим светом западного мира. Он подобен свету, который вы могли бы видеть сквозь синие стекла очков, он значительно более приятный, чем стекла розового цвета.
Сена в этом свете выглядит также величественной, хотя все мы знаем, что она может быть временами и мутной. Она имеет свое магическое очарование. Маленькие волшебные улицы, бульвары особой прелести сохранились лишь в Париже и, как ни странно, в Буэнос-Айресе — городе, который так напоминает Париж, что я плакала, когда увидела его впервые.
Это магическое очарование, которым обладает Париж, так же трудно объяснить, как любовь между мужчиной и женщиной. Зима, весна, лето и осень (как говорил Алан Лернер) в Париже, во Франции, — наиболее прекрасные времена года, красота которых ни с чем не сравнима. Можно спокойно жить в Париже, предоставив миру катиться с его заботами мимо. Здесь говорят: «Ангелы возьмут вас к себе, когда вы умрете».
А закончить мне бы хотелось цитатой из романа Гете «Годы учений Вильгельма Мейстера».
«Мир так пуст, если полагать в нем только горы, реки и города. Но если тут и там знать кого-то, кто созвучен тебе, с кем ты можешь жить хотя бы в молчаливом единении, тогда земной шар превратится в обжитой сад».