Настала пора расставаний в краеведческом музее. Кто бы из бестелесных знакомцев ни явился Филофею, все приходили прощаться. Аполлинарий Евсеич Захолустный обставил свой визит особым образом. В один из сереньких дней, когда Филофей вознамерился прилечь на кушетке после обеденной закуски и уже смежил очи, в помещении заревела иерихонская труба Аполлинария:
– Восстань, о старая телега, к тебе пришел прощаться я!
Бричкин подскочил на своем ложе и испуганно выкатил глаза. Перед ним красовался Захолустный во весь свой великолепный рост. Обычно мрачное лицо его озаряла ухмылка.
– Вы что, Аполлинарий Евсеич, совсем с рассудку съехали? Так и дурачком сделать можно.
– Да ладно, Филя, не кручинься. Мозгов у тебя на рассудок уже не наберется, да и к нам скоро переедешь. А я к тебе попрощаться пришел, призывают, знаешь ли, на поэтическую службу!
– Что, ТРАХ устраивать, или как?
– Про ТРАХ я при жизни писал, зря ты… А буду крестьянским парнишкам рифмы насвистывать. Глядишь, нового Есенина Сережку высмотрю.
– А раньше-то что, запрещено было?
– Нет, не запрещено. Просто парнишкам власти слух затыкали. Много способных поэтов так и не народилось из-за этого. Напишет такой в газетку первый стишок, а газетка его так ошпарит, что он замолкает. Советская власть тогда собственные теплицы для поэтов имела и в них всяких сорняков по блату напихивала. Вот и вырастали пустозвоны. Я одного век не забуду. Фамилия не важна, цитирую по памяти. «Август» называется:
Вот так, Филя, если у птиц есть рты, то у нас с тобой должны быть клювы, а напечатана эта бредятина в толстом журнале, каково? Только теперь мы снова детей природы растить будем. Появятся, появятся соловьи. Подожди маленько.
– А сами-то Вы больше не пишите?
– Здесь это по-другому называется. Если мне будет позволено, то кое-какие строчки я земным поэтам нашепчу. Чай, у меня гениальные рифмы есть. Взять хоть эту:
Бричкин хихикнул:
– Ледовито – это как?
Аполлинарий схватился за патлатую голову:
– С кем я говорю! На кого трачу вибрации голосовых связок! Он не знает ледовитого океана, этого взгляда ледовитого, ледяного, как я могу метать бисер перед…
– Успокойся, Аполлинарий Евсеич, пошутил я. Каждому русскому человеку понятно, что такое – смотреть ледовито…
– Нет, нет, быстрей в деревню. Быстрей к молодой поросли, не способной на эту тупую реакцию. Я ухожу, ухожу, прощай Бричкин, ты еще услышишь мои звоны в стихах молодых!
Красный командир Федор Собакин также прибыл с прощальным визитом. Он выплыл перед Бричкиным в своей кавалерийской шинели, едва тот успел переступить порог музея.
– Уезжаю, Филофей Никитич, прощайте. Больше не свидимся.
– Как же так? Или стряслось что? – заволновался Бричкин, привязавшийся к Собакину.
– Неужели не стряслось, бесы в Кремле! У нас всеобщая мобилизация, горны трубят.
– И у вас там тоже сражения идут?!
– Как же иначе, Филофей Никитич? С тех пор, как грешные ангелы отпали от Господа, мира не стало. Сражения идут постоянно. Но теперь будет весело!
– А почему же Господь падших ангелов не рассеет?
– Они прячутся в человечестве. Чтобы их рассеять, надо уничтожить людской род. Пока срок этому не пришел.
– И как же вы будете бесов из Кремля изгонять?
– Всеми силами. Много предстоит повоевать. Сразу не одолеем.
– А кто главный у них?
– Неужели не видите? Каждому же понятно!
– Батюшки! Неужели…? Коли так, то какие же мы люди, если черта к власти привели?
– Такие вот вы люди, Филофей Никитич. Вам еще за это отвечать надо будет, а мы уже сегодня против него выступаем.
– И как же вы с ним бороться будете?
– Этого Вам знать не дано. Но о многом скоро догадаетесь.
– Значит, не победят нас черти?
– Нет у меня на это ответа. Как Господу будет угодно. Вы ведь все сделали, чтобы его благодать утратить.
Собакин исчез, а Филофей задумался. Невидимый лаз между тем и этим миром постепенно затягивался. Все меньше знакомцев из прошлого появлялось перед его очами. Невидимая рука закрывала дверь, как бы дав очевидцам удостовериться в неприкаянности и бессмысленности их земной безбожной жизни.