Непривычная озлобленность стала посещать сердце секретаря уездного комитета партии Семена Самошкина. Хотя чему здесь удивляться? Все, что случалось в уезде, неизбежным образом проходило через его ум и душу, заставляя их постоянно напрягаться. Постепенно нервы стали сдавать. Семен Кондратьевич по любому поводу нервничал, частенько пускался в крик. И хотя по нынешним меркам партийный стаж у Самошкина был солидный – он приехал в Окоянов из Нижнего в декабре семнадцатого, уже будучи год большевиком, – нужной закалки со всей этой нервотрепкой не хватало. Получая мандат в губкоме на создание партийных органов в Окоянове, Самошкин узнал, что эта «епархия» относится к самым отсталым и «неохваченным» территориям губернии. Несмотря на большое железнодорожное депо и несколько мелких фабричонок, большевиков в уезде не было. Напротив, здесь уже лет десять мутили воду эсеры. Их представители действовали не только в уездной столице, но и в крупных селах. Эти фарисеи стали подзуживать крестьян против большевиков еще в то время, когда входили в правительство. Не зря в уезде полыхнули бунты задолго до эсеровского путча в столице. Вообще говоря, эсеровская партия была главным виновником подрыва здоровья Семена Кондратьевича.

В апреле восемнадцатого на Окоянов накатил эшелон эсеров-савинковцев, сплошь состоявший из матросов, отправлявшихся в южные губернии на укрепление Красной Армии. Эсеры сделали остановку в уездном центре для пополнения запасов продовольствия, а также наведения надлежащего революционного порядка.

Свежеиспеченный партийный руководитель, тогда еще в качестве главы уездного Военно-Революционного Комитета, Самошкин хотел было придать делу необходимый законный ход и явился в штабной вагон матросов с предложением составить план действий прибывших революционеров. Свою дружину из двадцати вооруженных рабочих он не взял, полагая, что имеет дело с союзной партией. Здесь же его скрутили веревкой и бросили в тамбур, чтобы не мешал работать. В этом грязном и холодном тамбуре Самошкин пролежал всеми забытый два дня, пока матросы, упившиеся до зеленых чертей, хозяйничали в городе. Он уже изнемогал от жажды и голода, лизал набивавшийся через разбитое окно ночной снежок, и мысль о неизбежной кончине овладела его сознанием. Наконец, эшелон тронулся. Из вагона доносились пьяные песни и крики. Там никто не думал о том, что за стенкой, связанный по рукам и ногам, мокрый от собственной мочи, дышит на ладан начальник окояновского уезда. Потом матросы стали ходить по вагонам и обнаружили Самошкина. На станции Веселой, что в шести верстах от города, чья-то сильная рука выкинула его на насыпь, а эшелон деловито застучал колесами дальше.

Под утро председатель ВРК прибрел по шпалам в Окоянов и обнаружил, что город не спит. Народ собрался на улицах в толпы, в окнах горел свет. В двадцати местных домах шло отпевание покойников. Матросы расстреляли урядника, всех бывших полицейских, а также тех чиновников и купцов, которые не успели от них спрятаться. Объяснением расстрелу послужил вскрытый ими «контрреволюционный заговор», который заключался в том, что они не нашли желаемого количества харчей и водки.

Бессмысленная эта бойня наполнила людей слепым ужасом. Такого Окоянов не знал со времен расправы над ватагами Емельки Пугачева. Да и то, оставшиеся в архиве списки дознаний говорили, что вешали разбойников поделом. А этих-то за что?

Самошкин надолго закрылся дома и не выходил к людям. Пережитый страх смерти и непонимание, как объяснить жителям города происшедшее, повергли его в глубокое уныние. Хорошо бы, конечно, все свалить на свирепый эсеровский нрав матросни, да в ту пору эсеры считались союзниками большевиков.

Пить Самошкин не умел, а другие способы борьбы с тоской были ему неизвестны. Вот тогда, в отчаянные бессонные ночи, появился непреходящий тяжелый ком в горле и стала дергаться щека.

Потом он кое-как стал исполнять свои обязанности, но все валилось из рук. Люди его сторонились. Работа в парторганизации не клеилась. Трудно сказать, как бы пошли дела в уезде, если бы из Нижнего не приехал Алексей Булай.

Булай, с его неукротимым веселым нравом и умением найти подход к любому человеку, сразу не понравился Семену. Уж больно резвый и самонадеянный большевик. Видать, пороху не нюхал, все с нахрапу привык получать. Да и купеческие корни Алексей Гаврилович в себе до конца выкорчевать не смог. Народ вокруг него трется непролетарский – обыватели, учителишки, бывшие чиновники. Мужики из села приезжают. Вроде, по делам, а сами, небось, продукты подбрасывают. Иначе, откуда у Булая самогон, откуда сало и картошка? Вот у Семена Кондратьевича этих лакомств нету. Хотя он поглавней должностью будет, а питается пайковой перловкой и воблой. Так что, любит Булай пожить в свое удовольствие. Про женский вопрос лучше вообще не вспоминать. Не хочет предуисполкома отметать с решительным пролетарским негодованием дамочек, что на него вешаются. Что подумают сознательные жители уезда?

Сам Самошкин, до своих сорока лет знал только тяжелый труд. Прямо скажем – заводскую каторгу. С двенадцати лет в подсобниках, с семнадцати клепальщиком на судостроительном заводе. Хорошо еще, батя из кержаков – не дал к водке приучиться. Уж сколько его дружков-одногодков от непосильной работы и зеленого змия на тот свет отправились. А он вот жив, даже в партийное начальство вышел. С чистой душой взял направление в Окоянов, помогать революцию делать. А савинковцы его с ходу носом в дерьмо ткнули, можно сказать, душу прострелили. Как теперь населению революционный дух прививать? Да и с кем это делать? От председателя уисполкома за версту купчиной несет, а карающий орган партии – ВЧК вообще под началом какого-то франта из Нижнего ходит. Этот форсит в английском френчике, волосы стрижет гривой, длинными пальчиками пенсне поигрывает. Контра при нем себя чувствует вольготно. Хоть и не местный Самошкин человек, да и то знает кое-какие адреса, по которым беглые беляки скрываются. А Седов вроде бы не знает. Оно и понятно, поручик Ивлиев, которого достоверно видели, как он из своей баньки в саду ночью рысцой к дому бежал, вместе с Седовым лапту гонял. Зачем же его трогать. Может, он еще с раскаянием придет и его на хозяйственную работу определят. Никто ведь не знает, пускал он в расход красных борцов за народное дело или нет.

Одиноко в Окоянове Семену Самошкину. Контрреволюционный это уезд. Передового класса здесь всего человек сто в железнодорожном депо да на сменных бригадах работает. Остальные шесть тысяч населения – сплошь кустари, артельщики, торгаши да бывшие мелкие землевладельцы, которых и помещиками стыдно обозвать. В центре города, на горе торчит женский монастырь с черным вороньем монашек да Покровский собор, который с утра до ночи ворота разинул. Шастают в него людишки непрерывно.

Передовой интеллигенции почти нету. В восемнадцатом из Ревеля мужскую гимназию сюда перевели. Педагоги не захотели с гимназией расставаться, мол, у нас – вековые традиции, тоже приехали. Ни одного члена партии среди них нет. До сих пор ходят в своих казенных сюртуках, еще царского раскрою, от новой жизни нос воротят.

Но и опора партии – депо – тоже не очень радует. Когда Самошкин появился, записалось, конечно, в партию полтора десятка человек, да что от них толку. Дальше депо не идут. А жизнь-то – вон она – по всему уезду бурлит. Участвовали, правда, в подавлении кулацко-эсеровского восстания в Маресеве, вот и все. Агитацию среди населения вести не умеют, да и не хотят. Нету настоящих, пламенных революционеров.

Наверное, запросился бы Семен назад в Сормово, если бы не Зинаида, хозяйка его квартиры.

С женщинами у Самошкина дело шло туго. Мужчина он не очень видный. Росту ниже среднего, руки длинноваты, лоб в угрях, да и обхождением не больно ловок. Сормовские девушки на него внимания не обращали, там всегда ухарей вроде Булая хватало. Да и проклятая работа так изводила, что порой ноги на гулянку не несли. Так и задержался Семен в холостяках. А в Окоянове присмотрели ему как начальнику чистенькую квартиру у одинокой хозяйки, которая замужем не бывала. Зинаида тоже в красавицах не числилась. Работала кладовщицей на станции. В свои тридцать девять лет имела костистую широкую фигуру, густые черные волосы и маленькие плоские груди. Лицом малость смахивала на татарку. По натуре молчаливая, неулыбчивая. Никакой симпатии к Семену не проявляла. Полгода они жили в одном доме, не сближаясь, и каждый по-своему страдал от одиночества. Семен был бы не против разделить с хозяйкой постель, но, понимая, что не нравится ей, никаких попыток не делал.

Однако со временем природа свое взяла. Видимо, прониклась женщина к скромной и ненавязчивой манере квартиранта в обхождении с ней. И однажды, когда тот собирался в субботнюю баньку, что уже пыхтела в дальнем конце огорода, она вышла вслед за ним в сени и медовым, но напряженным от волнения голосом сказала:

– Может, мне придти, Семен Кондратьевич, спинку Вам потереть. А то она у Вас уж сколько времени не тертая…

Ошеломленный Самошкин только и нашелся, что молча кивнуть, и быстро засеменил в баню.

Зинаида оказалась девственницей. Она влюбилась в Семена со всей силой запоздалой любви. Это открыло ему новую жизнь, и Окоянов привязал его к себе.