Антон вышел из кабинета Фрумкина в совершенной растерянности. Он остановился у окна во внутренний двор, пытаясь осмыслить состоявшийся разговор.
Позавчера Седов был вызван в губчека телеграммой для отчета по оперативным делам. Внешне такая необходимость ничем не диктовалась, и Антон отправился в Нижний в предчувствии неприятностей. Что-то вокруг него происходило, но он не мог понять, что именно.
Седов не удивился, когда увидел в кабинете одного Мишку Фрумкина, возглавлявшего секретный отдел губчека. Секретные отделы руководили работой по противодействию враждебным политическим и религиозным организациям. Сразу стало понятным, что речь пойдет об отце Лаврентии. Не удивило его и то, что Мишка отказался выслушивать информацию о состоянии дел в уезде.
– Слушай, Антон, – начал Фрумкин в приятельском, но в тоже время достаточно официальном тоне, – ты, конечно, понимаешь, что нам о положении в Окояновской епархии кое-что известно. С одной стороны, оно вроде бы не сильно хуже других. Банды имеются, беглые беляки прячутся, бунты мужицкие то там, то тут полыхают. Дело нормальное. К примеру, на севере, в Семеновском уезде, ситуация похуже будет. Там кержаки целые комбеды в речках топят. А продотряды под корень косят. Жуткий народ. Однако не об том речь. Я вот чего тебя позвал.
Ты у нас единственный завбюро с университетским дипломом и иностранными языками. Про тебя в Москве не забыли. Имеются планы на серьезную работу взять. В большое плавание можешь отправиться. Партия умеет ценить свои кадры. Не скрою, имеется прямой запрос на тебя из Москвы. Догадываешься, поди, почему. Ну, это дело не мое. Мое дело другое. Я должен как твой прямой начальник тебя на выдвижение рекомендовать. Прямо скажем, за тебя поручиться. Потому что на ответственнейшую работу с иностранной контрой тебя хотят двинуть. А как мне, Антон Константинович, за тебя поручиться, коли я вот такие бумаги получаю. Позволь зачитать:
«Мы, жители города Окоянова, сообщаем, что в нашем Покровском соборе ведется пропаганда против рабоче-крестьянской советской власти. Священник Лаврентий, будучи осколком самодержавия, говорит на проповедях агитацию против ее решительных шагов в светлое завтра. Являясь тайным белогвардейцем, поп произносит речи, некоторые из которых мы записали на бумагу. Например. Братоубийство отзовется в детях и внуках ваших, и не будут они знать меры в кровопролитии и насилии над ближними своими. А начальник уездной ЧК вместо применения революционного пресечения втроем со своим папашей с попом чаи распивает. Таким образом мы в коммунизм не попадем, а снова промахнемся. Бдительные передовые граждане».
Что скажешь на этот сигнал?
– Что мне сказать? Отец Лаврентий действительно с моим отцом лет тридцать дружат. Оба врачи. А все остальное – из-под кобыльего хвоста. Я объясняться не буду.
– Нет, позволь тебя спросить, все-таки, несет поп с амвона контрреволюционную брехню или нет? А если несет, то куда смотрит уполномоченный чрезвычайной комиссии?
– У меня в Покровском храме осведомителей нет. На уезд времени не хватает. Это во-первых. А во-вторых, мне достоверно известно, что Лаврентий не контрреволюционер. Много ли среди священников таковых будет? Для них ведь всякая власть от Бога. Другое дело, что он о трагедии нашего времени говорит, о братоубийстве, о кровопролитии. Призывает усмириться. Это что, плохо? Хотя, если надо, я его остановлю. Только арестовывать его нельзя. Весь уезд у него уже тридцать лет окормляется. Будут неприятности.
– Ишь ты, какой осторожный. Неприятностей стал бояться. А вот в соседнем Саранске последний поп в одиночке клопов кормит. И все тихо. Ведется правильная работа советов. Никакие молебны и крестные ходы ей не мешают.
– Миша, ты же знаешь, что мордва по большей части язычники. Там свои дела. А у нас первые церкви еще посланцы Андрея Боголюбского ставили. Это совсем другое дело.
– Боголюбского, говоришь? Ну, так тем более, попам следует пойти его дорожкой. Знаешь ведь, что настигла его справедливая рука возмездия за то, что душил свободу и преследовал иноверцев.
– Я, Миша, по таким вопросам, в которых сам несильно сведущ, спорить не могу. Да и не об этом сейчас речь. В моей работе главный закон – постановление СНК об образовании Чрезвычайной комиссии, в котором определены мои задачи. Одна из них – соблюдение революционной законности. А ты знаешь лозунг законности: «Пусть мир погибнет, но закон должен торжествовать».
Я не могу арестовать человека, если в его словах нет призыва к свержению Советской власти. Священник Стеблов таких высказываний не допускает. Он говорит о трагедии кровопролития. А разве гибель сотен тысяч людей не является трагедией?
– Так вот как ты оцениваешь очистительное пламя революции. Как трагедию?
– А ты считаешь, что бесчисленные жертвы твоих единоверцев, погибших ради революции, – повод для частушек? Это не трагедия?
– Не крути, не крути, Антон. Не то ты говоришь, вижу, классового вражину хочешь защитить. Будто не понимаешь, что он уже в прошлом остался. Его ведь никто в будущее не возьмет. Так чего же его жалеть?
– Мы должны не о жалости или суровости говорить. А о том, как работать. Если ты считаешь, что пришла пора сажать в кутузку только за принадлежность к классу – пиши мне приказ. Но знай, что я с этим приказом поеду в Москву. Потому что, по-моему разумению, карательные органы должны устанавливать законность, а не насильничать.
– Приказа я тебе писать не буду. Я с тебя просто потребую, чтобы такая контра, как поп Стеблов, заткнулся навсегда при твоем участии. А если этого не будет сделано в ближайшие дни, то пеняй на себя…
Антон повернулся и не прощаясь вышел. А в кабинет Фрумкина через неприметную дверцу вошел тот, кого Антон знал как товарища Арсена.
Небольшого роста, чернявый, с пронзительными темными глазами и добрым выражением лица, он был похож на учителя гимназии младших классов, всю жизнь проведшего с детворой.
– Да, удивил меня Антоша. Не ожидал, не ожидал. Ведь всего три года прошло с тех пор, как мы расстались. Какой славный революционер был. Романтик, грамотный, исполнительный, иностранные языки знает, чудный человек.
Досадно, что мы не сможем использовать его талант. Так нужны образованные чекисты, чтобы работать на высшем уровне. Представляешь, до чего дошло. Мы посылаем за рубеж Гришу Сыроежкина, который никаких языков, кроме фабрично-заводского не знает. Гриша, конечно, сможет задавить своей могучей пролетарской рукой пару бывших генералов. Но нам интеллигентные агентуристы нужны. Жаль, жаль… А Антоша испортился. Не тот стал, совсем не тот. Он, видимо, уже и опасен для нас становится. Видишь, какие слова говорит. Это ведь не напрасно, Миша. Подозреваю, что тут и наследственность его сказывается. Папенька его – православный доктор, маменька с утра до вечера молитвы возносит, и попик этот, видно, немало с ним разговоров имел. Вот и стал наш революционер-романтик потихоньку к русофилам дрейфовать. Вот сейчас идет на станцию и думает о тебе, товарищ Фрумкин, не очень хорошо. А знаешь почему? Потому что ты Андрея Боголюбского лягнул. Это ты неправильно сделал. Наперед запомни, товарищ: свое дело надо без дискуссий делать. Даже того попа можно устранить чинно-благородно, без шуму и крика. Оно так всегда полезней бывает. Зачем нам идейные потасовки без нужды устраивать…
А таких, как Седов, надо списывать. Этому с нами не по пути. Ну да смотри, тебе виднее. Кстати, кто кляузу-то на него написал?
– Семен Самошкин заставил свою сожительницу руку приложить. Она в храм на службу ходит. Вот, значит, своими словами под его диктовку нацарапала.
– А что же он сам-то вопрос не поднял?
– Боится. Если будет открытое разбирательство, его местные партийцы заклюют. По правде говоря, вожак он слабый. Работу развалил. Вот и боится в лобовую идти.
– Ну, смотри. Можно и на этой бумажке хорошо сыграть. Делай, как считаешь нужным. А я поеду назад не солоно хлебавши. Большие виды у нас на парня были. Да не задалось. Не задалось. Ну, прощай. Считай, что приказов тебе я никаких не давал. А что ты понял – твое дело.