Владимир Ленин ходил по ковру своего кабинета, засунув большие пальцы рук за пояс и резко поворачиваясь на каблуках. Он был небрит, глаза припухли от бессонницы, рот сжат в тонкую линию – верный признак головной боли. Три дня назад похоронили умершую от «испанки» Инессу Арманд. Ленин смог заставить себя выходить в эти дни на работу, но все близкие соратники знали, какой удар он переживает.
Неяркий свет настольной лампы высвечивал в полумраке рубленый профиль Дзержинского. Председатель ВЧК принес неутешительные вести. Сбор продразверстки прошел с большим трудом… По большинству хлебных губерний прокатились крестьянские бунты. Продотряды понесли серьезные потери. Учреждение советских органов шло трудно, крестьяне их не принимали. На дворе стоял октябрь, запасов нефти не накоплено, и все говорило о том, что надвигается топливный кризис. По оперативным данным, в ряде губерний назревали массовые восстания.
– Да, батенька, сидит в русском мужике анархист, сидит. И, надо заметить, всегда сидел. Стоит только власти чуть-чуть ослабить хватку, как мужик сейчас же хватается за топор. Самым непосредственным образом. Этого нам нельзя не учитывать. Нам нужна самая суровая хватка, самый суровый контроль!
– Думаю, Владимир Ильич, что ситуация приближается к критической точке. Если мы не отменим продразверстку, то в следующем году нас ждет крестьянская война. Начнется она с голода, потому что посевы продолжают сокращаться. Крестьянин побежит от разверстки в город еще сильней, чем в этом году. А голод и бунт – две стороны одной медали. На селе имеется большое количество оружия, активно действуют эсеры. Их пока не удается нейтрализовать. Очень сильны позиции среди крестьян у правых эсеров. Они смогут скоординировать выступления. И тогда будет плохо.
– А вот этого допускать нельзя. С продразверсткой мы, конечно, заигрались. Пора менять ее на более гибкий налог. Будем думать. Иначе нам к себе середняка не повернуть. Мы ведь с ним, с середняком, очень просчитались. Что мы поначалу думали? Мы ему – землю, он нам – в ножки поклонится. А что вышло? Не поклонился. Нет-с. Почему? Потому что он землю всегда своей считал. Он на ней родился, на ней жил, на ней и умирал. Так что же за свое-то кланяться? Так что нам еще предстоит середняка завоевать. Умной, хитрой политикой. Без него мы следующего шага не сделаем.
– Согласен, Владимир Ильич. Если бы мы уже сейчас об отмене продразверстки объявили, то напряженность в деревне значительно спала бы. И середняк в нас свою власть увидит. Иначе трудно себе представить, как мы с селом сотрудничать сможем.
– Вопрос о сотрудничестве, конечно, важен, Феликс Эдмундович. Но давай для начала расставим всех участников по местам. Вот мы все говорим: союз с середняком. Правильно. Теперь посмотрим летошние бунты. Кто в них основной закоперщик? Середняк. Конечно, политические враги свою агитацию там провели. Но главное в том, что середняк на нее поддался. Значит, следует с большой осторожностью относиться к его психологии. Она чужда пролетарской идее. О дружбе с середняком мы будем говорить постоянно. Только не следует забывать, чего он сегодня хочет. А хочет он, получив от нас землю, стать мелким хозяйчиком, то есть участником капиталистического производства. Нужно нам это? Нет и еще раз нет. Нам нужно социалистическое крестьянское хозяйство. Где каждый работает на всех. Пойдет в такое хозяйство крестьянин добровольно? Никогда! Поэтому, говоря о дружбе с середняком, мы должны иметь в виду будущую сшибку с ним. Потому что приучать его к новой жизни придется не только убеждением, но и принуждением.
– Как мне представляется, Владимир Ильич, до введения новых отношений на селе предстоит пройти исторически длительный период подготовки. Сейчас такое немыслимо.
– Наша победа в революции три года назад тоже казалась бредом тяжелобольного. Однако мы с тобой сидим в Кремле. Откладывать преобразование села на отдаленное будущее – значит, вырастить на свою голову мощного врага. Через десять лет самостоятельный крестьянин породит свой отряд политиков, которые своим числом перемогут все другие партии. Ведь крестьянство – это несопоставимо громадный класс, который задавит своей массой всех остальных, если мы его выпустим из-под контроля. Поэтому надо ковать железо, пока горячо. Думаю, что отменив продразверстку, мы дадим селу передышку, успокоим людей, но, не откладывая, начнем готовиться к радикальной перековке крестьянства. Дело будет непростое. Следует полагать, что мужик к этому времени идеи социализма не сумеет усвоить. Значит, повторю еще раз, наряду с убеждением и разъяснением придется применять и принуждение. А значит, предварительно село следует разоружить и истребить там к чертовой матери всю эсеровщину. Слышишь, Феликс, это твоя задача!
Теперь об отмене продразверстки. Ты говоришь, надо это сделать как можно быстрее. Вроде, классовый враг в результате сложит оружие. А я думаю, что не сложит, а спрячет. Русского мужичка надо знать. В наших интересах сделать так, чтобы классовый враг исчез навсегда. Чтобы через несколько лет он в твоих чекистов из кустов не целился. Правильно, отмена продразверстки село успокоит. Но нам нужно еще несколько месяцев для того, чтобы наши наиболее последовательные враги на селе были уничтожены. Продразверстка их хорошо выявляет и дает возможность вести по ним огонь. Поэтому не будем спешить с объявлением нового налога до весны. Пусть еще постреляют. Село чище будет. Поэтому на сегодня остаются в силе указания ВЧК и ЧОН применять репрессивные меры против всех активно недовольных, Феликс. Так будет лучше.
Дзержинский смотрел на Ульянова и не узнавал того Старика, которого он так любил раньше, во времена подпольной борьбы. Он знал многие слабости Владимира Ильича, но несопоставимо выше ставил его темперамент безоглядного и храброго бойца. Ленин был закономерно вынесен волной революции на ее гребень и вполне заслуживал свое звание пролетарского вождя. Его обширные, почти энциклопедические знания давали ему возможность глубоко анализировать текущую ситуацию, умение масштабно мыслить и честно воспринимать самую жестокую действительность, никогда не обманываться самому и не вводить в заблуждение других ставили его выше всех остальных соратников. А главное – он всегда шел до конца и умел увлекать за собой других. Люди интуитивно видели в нем вожака. Но, глядя сейчас в злой блеск ленинских глаз, Феликс Эдмундович думал о том, что в последние годы тот заметно ожесточился. Невероятная нагрузка гражданской войны, смертельные опасности, которым подверглась революция, межпартийная борьба и, в особенности, предательство левых эсеров, поставили вождя перед необходимостью принятия крайних решений. Он принимал их, не замечая, что насилие, как наркотик, овладевает его психикой. Если бы три года назад, в самые напряженные моменты революции, Дзержинского спросили, сможет ли Ленин приказывать вешать контрреволюционеров, в том числе священников, без суда и следствия, он решительно отмел бы такую возможность. И был бы прав, потому что тогда Ленин отпустил «под честное слово» захваченного в плен мятежного командира третьего Конного корпуса генерала Краснова. А теперь Ильич спокойно говорит о «доистреблении» десятков тысяч крестьян лишь потому, что это позволит в будущем легче осуществлять социалистические преобразования.
Феликс Эдмундович очень устал от постоянной непосильной нагрузки. Наряду с обязанностями председателя ВЧК его назначили наркомом внутренних дел. Оба эти ведомства выбивались из сил в противодействии хаосу и сознательной подрывной деятельности врагов новой власти. Жестокие революционные законы давали чекистам широкие полномочия в преследовании людей, и Дзержинский всеми силами стремился установить среди своих подчиненных мораль исполнителей закона, а не карателей. Чтобы не подмяла их психология насильников, которая так просто укореняется там, где власть никем не контролируется. Его фраза о холодной голове, горячем сердце и чистых руках стала летучей. Сам он стремился всеми силами следовать своему же призыву. Но даже у него, прошедшего неимоверную школу закалки по царским острогам, это не всегда получалось. Порой опускались руки от известий о расправах чекистов на местах, о том, что пришедшие в ЧК рабочие и солдаты действительно не понимают, что они теперь не враги буржуазии, а представители революционного закона. Он строго требовал отчетности от губернских ВЧК по наиболее громким делам и устраивал им разносы, когда видел, что дела эти реализованы с многочисленными нарушениями самых элементарных норм. Либеральная интеллигенция швыряла в Дзержинского дикие обвинения, не зная, какую работу он ведет, чтобы остановить вал ненависти победившего темного класса. Иногда в нем появлялось отчаяние и предательская темная мысль сверлила мозг: «Туда ли мы идем? Что за страшную силу мы разбудили в людях, в кого мы превращаемся сами?» Побывав в первых концентрационных лагерях, Феликс Эдмундович вернулся в Москву на грани нервного срыва. Эти лагеря были первым кругом ада, а он делал революцию совсем не для того, чтобы превратить страну в преисподнюю.
В не меньшей степени его расстраивало постепенное ожесточение руководства партии. Где те романтические подпольщики, которые после сходок пели под гитару и танцевали? Где та товарищеская, братская взаимопомощь и сердечность? Где, в конце концов, то великодушие к врагу, которое отличает людей, борющихся за правое дело? Душа партии стала заметно изменяться после прихода к власти. Быстро формировался аппарат, который перемалывал живые человеческие отношения в серую, бездушную бюрократическую рутину. Беспощадные законы этого аппарата иссушали и ожесточали даже самых добрых, самых душевных партийцев. Революционная романтика уходила в прошлое, на смену ей вползала атмосфера борьбы амбиций и злоупотреблений властью ради собственных интересов.
Дзержинский вспомнил, что не испытал никакого сожаления, а может быть, в глубине души даже обрадовался, когда в снежный февральский день девятнадцатого года из Ярославля привезли полуживого Якова Свердлова с проломленным затылком. Этот молодой, верткий вождь не знал ни совести, ни страха в достижении своих целей. Он далеко пошел бы, если бы не кирка какого-то рабочего, остановившая его пылкое выступление. Малоизвестный до февральской революции, он как чертик из табакерки объявился в центральных органах партии и развил необычайно бурную деятельность, чем сильно полюбился Ильичу. Дзержинский догадывался, что не в последнюю очередь эта симпатия основывалась на решительности и жестокости Якова. Свердлов был так жесток, как, наверное, жесток сам Сатана. Казалось, ему чужды нормальные человеческие эмоции, а все его действия и решения подчинены только разуму. Но разуму, растленному коварством и насилием.
Яков был изощрен и изворотлив. Природа одарила его отменными мозгами. Не имея никакого серьезного образования, он умел зажигательно выступать, его идеи всегда были деловыми и хорошо продуманными. Энергия его казалась неисчерпаемой. И в то же время, стремление делать все быстро и безотложно играло с ним плохую шутку. Он часто делал промахи, за которые при другом раскладе нужно было наказывать. Феликс с трудом выносил Свердлова. У них были противоположные магнетизмы. Однако по делам приходилось общаться довольно часто, и это столь же часто кончалось очередным скрытым конфликтом. Дзержинского особенно возмутило то, что Яков телеграфировал в Екатеринбург приказ расстрелять семью Николая Второго, даже не изволив вынести этот вопрос на обсуждение ЦК. Когда Дзержинский спросил его об этом, Свердлов только бешено сверкнул глазом, но, подавив в себе вспышку ярости, пробормотал, что все согласовал с Ильичем. Феликс так и не понял, врет он или нет. Ему хотелось высказать свое мнение о том, какую бомбу Свердлов подложил под будущую республику своим поступком, но сдержался, понимая, что не будет услышан.
Дзержинский с удивлением наблюдал потом, как Ильич рыдает над гробом Якова, и никак не мог понять, насколько искренен вождь мирового пролетариата. Ведь Ленин не мог не знать, какие подозрения пали на Якова из-за покушения на него самого. Именно странное поведение Ильича заставило Дзержинского в тот момент остановить расследование. Но он был уверен, что доведи он его до конца, то на этом конце обнаружились бы фигуры Троцкого и Свердлова.
Феликса порой озадачивало совмещение двух, казалось бы, несовместимых качеств Ульянова: его удивительная политическая прозорливость и беспощадность к врагам революции и одновременно, по-детски наивная вера в то, что его окружают «преданные соратники». Потом Дзержинский понял, что вождь совсем не питал иллюзий в отношении соратников. Просто он вел умную игру, под названием «друзья-революционеры», которая придавала партии нужный авторитет и привлекательность среди пролетариев.
Наблюдая сейчас за вождем, Феликс не ведал, что в душе Ленина уже четвертые сутки стоит неимоверная смута, которую он закрывал решительной и какой-то злобной жаждой действий. Казалось, несмотря на весь гнет катастрофической ситуации в стране, на прогрессирующую болезнь сосудов головы, Ильич идет напролом, не ведая сомнений.
В ночь после похорон Инессы Ульянов не пошел ночевать в свою кремлевскую квартиру, а остался в кабинете, сославшись на необходимость «здорово поработать». Отослав секретаря раньше срока, он погасил лампу и, не раздеваясь, прилег на диван. Все существо его испытывало невыносимые страдания, причиненные смертью Инессы. Судьба подарила ему настоящую любовь, послав эту женщину, и он понимал, что закончился главный этап его мужской жизни. Душа его навсегда осталась сиротой. Слезы текли по его лицу. Хриплыми, сильными выдохами он пытался глушить рвущиеся наружу рыдания. Тоска по Инессе, такой бесценной и любимой женщине, по теплу ее тела и по звуку ее голоса переполняла его. Животная, неутолимая тоска.
Только к утру он стал немного успокаиваться. И когда в сознание его вплыли первые обрывки забытья, он вдруг почувствовал какое-то холодное прикосновение к своей руке, и будто невидимый ветерок дунул на занавески.
– Что это? – подумал он, очнувшись, – показалось что-то?
Когда-то молодой Володя Ульянов воспитывал в себе настоящего детерминиста. Он не признавал, что человеку могут «казаться» какие-то вещи.
– Либо явление природы есть, либо его нет, – говорил он сам себе. – Если думаешь, что «кажется», – проверь себя, выясни действительную причину. Иначе от этого «кажется» можно и до церкви докатиться.
Упорной работой с самим собой он сумел воспитать в себе, как ему казалось, редкое качество объективно воспринимающей мир личности.
И в этот раз он также подумал, что у него появились легкие галлюцинации на почве переутомления, выпил полстакана холодного чаю и снова лег спать. Во сне к нему пришла Инна, и он нисколько не удивился этому. Он даже знал, что видит сон, и знал, что теперь будет часто встречаться с ней во сне. Это объективная работа психики любящего человека.
Правда, образ ее был неясен. Она то исчезала, то вновь появлялась, будто старалась преодолеть какую-то невидимую пелену, но это у нее плохо получалось. Инна беззвучно шевелила губами, как бы говоря что-то, но Ленин не понимал ее речи. Вид ее был взволнован и расстроен. Затем Инна исчезла, и он на два часа уснул глубоким сном.
Когда первые отблески рассвета легли на занавески, Ульянов проснулся и подумал:
– Что же она хотела мне сказать? Ведь что-то важное… Черт! Да что же я! Ведь нет ее больше. Доработался до того, что загробное переселение душ стал признавать. Гнать эти мысли подальше! Гнать безжалостно. Забот не счесть, а я химеры выдумываю.
Он ополоснул водой лицо над раковиной и сел писать доклад к девятой всероссийской конференции РКП(б). Работа была сложной. Только что закончился поражением поход Красной Армии на Варшаву. Поляки, вопреки надеждам Владимира Ильича, не присоединились к ней, а стихийно образовали народное ополчение, которое вместе с войсками Пилсудского наголову разгромило регулярные части Тухачевского и Буденного. Ленин понимал, что этот просчет может стать поводом для серьезных разбирательств его политики, и ему хотелось написать убедительное обоснование случившемуся.
Перо полетело по бумаге, и Ульянов сам того не заметил, как с Польши переключился на ненавистную английскую буржуазию и уже предвещает скорую социалистическую революцию в Объединенном Королевстве. На секунду оторвавшись от доклада, он подумал, что, может быть, не стоит заходить так далеко, но потом решил, что это вдохновит делегатов конференции, и продолжил прокладку пути во всеобщую катастрофу капитализма.
Через час работы рука устала и, откинувшись на стуле, он дал ей отдохнуть.
За дверью кабинета было тихо. Рабочий день еще не начался. Ульянов прислушался к тишине и вдруг услышал голос Инессы:
– ОН сказал, что мы растопили топку человеческими жизнями…
Ульянов вскрикнул, выскочил из-за стола и заметался по кабинету.
– Нет, это не галлюцинация. Так не бывает. Сначала Инна пыталась прорваться в сон. Не получилось, и она прошла через мысль. Поступает по логике достижения цели. Значит, существует. Где? Что за материя? Загробный мир – материя? Значит, я всю жизнь валял дурака? Этого не может быть! Это ложь. Это галлюцинация. Галлюцинация и больше ничего. Кто такой ОН? Уж не боженька ли? Очень смешно-с! Какую топку? Какими жизнями? Декадентские выверты на память приходят, только и всего. Надо еще поспать. Слишком мало сплю. С ума сойду. Память слабнет. Провалы памяти. Это скверно. Спать, спать.
Ульянов, действительно, сразу уснул и проспал еще час, а перед пробуждением появилась Инна. Она гладила его по лицу неосязаемой рукой и говорила:
– Успокойся. Мы будем вместе. Даже здесь. Я подожду…
Ночные приходы Инессы заставили Ульянова предположить, что это не работа его воспаленного воображения. То, что она говорила, было ново, неизвестно для него. Это было принесено в его воображение извне. Он понимал это, но не мог признать. Впервые в жизни «детерминист» Ульянов отвернулся от реальности и намеренно пошел по пути самообмана.
Для него признание загробной жизни означало бы полную катастрофу. Весь его умственный потенциал, вся его философия были заострены на материальном коловращении мира, а значит – непризнании ответственности за содеянное перед Высшим Судьей. Допустить наличие Господа означало бы для него осознать никчемность затеи переделать жизнь человечества по собственному сценарию, который в сравнении с Божьим замыслом оказался таким ничтожным и кровавым.
Поэтому Ульянов с бешеной энергией стал убеждать себя в том, что души Инессы Арманд не существует, и все больше одурял сознание непосильной работой, окончательно подрывая свое здоровье.
Феликс, конечно, и вообразить не мог, что те горькие слезы, которые Ильич проливал на похоронах царского палача Якова Свердлова полтора года назад, были неосознанной прелюдией к окончательному окаянству души и помрачению рассудка.