Моя комната располагается под самой крышей. Это комната без воспоминаний, без отпускных фотографий. Стены украшены двумя литографиями в рамках: даже их выбирала не я, а мать — в надежде хоть чуть-чуть разогнать витающий здесь дух бесприютности. За пять лет я ни разу не притронулась к пурпурным шторам, «богатством» напоминавшим театральный занавес, но пропускавшим солнечный свет, по утрам мешавший мне спать. Если в мою разоренную постель уложить голую растрепанную девицу, комната стала бы похожа на гарсоньерку. Родители жили тремя этажами ниже и регулярно присылали ко мне свою домработницу. Я нарочно не хотела привязываться к этому жилью, потому что все еще верила, что моя настоящая жизнь должна протекать не здесь, а где-нибудь еще. В самые унылые вечера меня вдруг охватывало предчувствие, что уже недалек тот день, когда я заведу себе кучу кошек — в качестве замены потомству. Лицо мое изрежут глубокие морщины, о чем сообщит мне зеркало — я и так старалась смотреться в него пореже, избегая общения с ним, как со старой занудой приятельницей, с которой даже здороваться и то противно. Истинные следы моего пребывания в этих стенах были невидимыми. Кстати о стенах — с ними, хранящими первозданную белизну, ни разу не пострадавшую от посягательств неосторожного гостя, меня связывали тайные отношения.

По ночам я смотрела на них воображаемые фильмы, состоящие из самых смелых фантазий, — так другие ни за что не пропустят ежевечернее продолжение любимого сериала. На девяти квадратных метрах поверхности, расположенной напротив моей кровати, разворачивалось, в противовес гнусной реальности, мое параллельное существование. Если в подлинной жизни надо мной смеялись, я только краснела или принималась глупо хихикать, торопясь сменить тему. Я никогда не умела вовремя найти достойный ответ. Хуже того, достойный ответ ни разу не посмел сорваться с моих губ, потому что я боялась усугубить ситуацию, ляпнув что-нибудь не то. Мое эго давно превратилось в зияющую рану. Зато по ночам я спокойно правила ошибки в сценарии.

Согласно ритуалу, первым делом я снимала со стены литографию — убогую репродукцию «Девушки с жемчужной сережкой» в дешевой красной раме. Никакого секретного сейфа за ней не имелось. Я всего-навсего очищала экран, готовя стенку к домашнему киносеансу. Наливала себе стакан кока-колы со льдом, подкладывала под спину пару подушек. Включала музыку — диск Барбары, песню «Скажи, когда ты вернешься?», вступительные аккорды которой успела выучить наизусть. И начинала прокручивать худшие эпизоды своей жизни, иногда внося в них модификации и изменяя детали, подчеркивающие те качества, что не давали мне превратиться в любимицу публики: полное неумение остроумно давать отпор хамам и прогрессирующую робость; я понимала, что являю собой чудовищный по величине сгусток комплексов. Зрителей я на свои сеансы не приглашала, потому что не потерпела бы их присутствия. Это был очень плохой фильм, и кому, как не мне, было знать об этом лучше всех? Например, я ставила на место толстую булочницу, взявшую привычку встречать меня словами: «Что это вы сегодня так ужасно выглядите? Заболели, что ли?» В ответ я гавкала: «На себя посмотри, жирная корова. Опять весь товар сама сожрала? И как ты только не лопнешь!» В другой «серии» я с размаху била кулаком по морде сопляка румына, который в метро схватил меня за задницу, а потом, воспользовавшись моим оцепенением, вытащил у меня кошелек. Эту сцену я запускала особенно часто. «Эй ты, а ну отвали! Я, конечно, понимаю, что у тебя проблемы. С такой харей, какой тебя наградила природа, не так легко расстаться с девственностью. Последняя шлюха и та тебе не даст». Разумеется, я сознавала, что все это ужасная пошлятина, что я понапрасну взбалтываю выдохшийся осадок без вкуса и запаха, оставшийся от бурды, наспех проглоченной в бесплатной столовке для неимущих. Но это было мое лекарство, поддерживавшее во мне жизнь и не дававшее загнуться от изжоги.

В тот вечер я налила себе бокал красного вина. Все было готово к показу — ждали только меня. Экран требовал своей дозы картинок-антидепрессантов. Давай заправляй бак доверху, и поехали! Но не успела еще Барбара закончить слезную жалобу на неверного любовника, как в нашу компанию без стука ворвалась Лола.

Ее силуэт отчетливо вырисовывался на моей стене. Она была стройная девушка, Лола. Невысокая, но с хорошей фигурой, как те куклы, что мне дарили в былые времена. Пожалуй, малость суховата и излишне мускулиста — что-то не тянет играть с такой. Она предложила мне пойти на танцы, и мы вдвоем очутились на танцполе того самого захудалого клуба, куда в прошлом месяце рискнули сунуться с Кароль. Больше всего мне понравился пофигизм, с каким мы игнорировали чужие взгляды. Мне хотелось легкости, хотелось, чтобы наши темные волосы летали в басовых ритмах, иногда схлестываясь, как две вражеские армии. Своими высоченными каблуками мы дружно трамбовали липкий линолеум. Я позволила себе отмахнуться от бокала вина, молча протянутого мне голубоглазым незнакомцем. Я в упор не видела кое-кого из знакомых, твердя про себя, что так им и надо, нечего было на людях делать вид, что не узнают меня, как будто мои черты имеют свойство меняться в зависимости от обстановки. Меня пьянило чувство, что мы с ней — вдвоем против целого мира. Обычно мои воображаемые творения были не веселей фильмов Ромера. У такого, как я, бездарного режиссера даже солнечные закаты отказывались работать в кадре. Но не на этот раз! Я бы руку дала на отсечение, что сцену снимал маньяк-вуайерист, вооруженный цифровой видеокамерой. Свет создавал впечатление полной достоверности происходящего; зависть зрителей была такой осязаемой, что казалось, ее можно потрогать руками; еще немного, чуяла я, и что-то случится. Надо будет как-нибудь и правда сходить с Лолой в «Синюю ноту».

В действительности — и в этом состояло главное отличие моего кино от нашей с Кароль реальной эскапады — нас с ней и на порог-то не пустили. «Извините, но здесь закрытая вечеринка».

Задребезжал телефон. Мне не требовались способности медиума, чтобы догадаться, что это Кароль, легка на помине. Она звонила два раза в неделю, якобы узнать, что новенького, а на самом деле — убедиться, что жизнь у меня бьет ключом так же бурно, как у нее, словно нас связывал пакт о равноправии: у меня ничего не происходит, у тебя ничего не происходит, всем на нас глубоко наплевать, потому-то мы и дружим. Когда я предложила встретиться в ближайшем баре и поговорить, она немного удивилась и, пожалуй, обеспокоилась. Но все же согласилась при условии, что это ненадолго, — ей завтра рано утром на работу, в библиотеку.

Я решила слегка приодеться, чтобы произвести на нее впечатление. Скинула халат и вынудила себя к героическому поступку. Я встала перед зеркалом. Фигура не то чтобы уродская, но какая-то недоделанная, что ли. Сильные плечи, тонкая талия. Задница вяловата. Тело, в котором отсутствует гармония между выпуклостями и впадинами, — как в музыкальной партитуре, подпорченной парой-тройкой фальшивых нот. Тело, лишенное внутреннего ритма, той органичности, которая позволила бы одним словом определить, на кого я похожа: спортивная, рыхлая, толстая или, например, безобразная. Я существовала в виде разрозненных деталей — красивая грудь, полноватые бедра. То же самое было и с лицом. Части головоломки не совпадали по размеру и занимали не свои места: крупный рот, большие светло-карие глаза в окружении темных теней. Более или менее симпатичной я находила себя только в три четверти оборота. Но вряд ли разумно рассчитывать, что сможешь общаться с людьми, постоянно стоя к ним в три четверти оборота. Я пошла и сняла с вешалки фисташково-зеленое шерстяное платье, легкомысленно купленное два года назад.

Кароль при виде меня скорчила рожицу. Я уселась напротив нее, вся во власти какого-то непонятного ощущения. «У тебя все нормально?» Я попыталась взглянуть на нас со стороны. Две тектонических плиты, две незыблемые каменные глыбы, намертво врезанные одна в другую. Однако в результате непредвиденного землетрясения, вызванного ураганом по имени Лола, наше взаимное положение чуть изменилось. Я на несколько сантиметров приподнялась над ней.

Странно выглядишь с этим конским хвостом, сказала она мне. А ногти-то, ногти! Да, я накрасила ногти красным лаком. Решила переодеться в девушку, чтобы посмотреть, каково это? Я отговорилась работой — дескать, это обязательное требование, иначе покупатели будут недовольны. Она-то, понимала я, не изменится никогда и вся, от бровей до босоножек, всегда будет такой, какая есть сейчас. Матовый тональный крем покрывал ее лицо словно плотная маска; по кривоватой улыбке нетрудно было догадаться, что она из тех людей, кто все делает наполовину. На ней был немного мешковатый свитер, по ее словам, делающий ее стройнее, — как будто нашелся бы безумец, способный увидеть за этим эстетическим саваном сирену! И тут на меня снизошло озарение. Я же ее ненавижу. Как символ всего самого отвратительного. Одного взгляда на ее лицо мне достаточно, чтобы в памяти всплыли тысячи часов, совместно убитых ни на что, на бегство от жизни, в убежище умных книжек, служивших нам культурным щитом. Мы обе — неудачницы, пожираемые небытием, жалкие создания с линией кардиограммы без единого зубца, готовые клиентки дома престарелых. Выигрывает та, кто финиширует первой! Мы оказались не в состоянии покинуть родительский дом, уехать из страны, да что там из страны — даже из своего района! Особенно — убила бы! — меня бесило это «мы». Я хотела разрубить наши судьбы и мечтала, что настанет день, когда, притворно мучимая угрызениями совести, я пошлю ей в стариковский приют коробку конфет на Рождество.

Кароль безуспешно пыталась втянуть меня в разговор, рассуждала о политике, слегка затрагивая щекотливую тему моих убеждений. Но я не могла выдавить из себя ни слова. Мыслями я была с Лолой. Интересно, что бы она подумала, если бы увидела нас сейчас. Скорее всего, постаралась бы скрыть от меня свое глубочайшее презрение. «Тебе не кажется, что в последнем циркуляре об охране окружающей среды они немного хватили через край?» Нет, это невыносимо. Сколько можно рассуждать о мировых проблемах, забыв про собственную жизнь? Я залпом допила вино — заткнула себе рот, надеясь, что сумею промолчать. Держалась я до последнего, не выпускала на волю непростительные, бесповоротные слова, после которых между нами воздвигнется непреодолимый забор под высоким напряжением. Но в конце концов я сломалась. В конце концов я сказала ей, что она зануда. Я смотрела на нее как на портрет Дориана Грея и громко бросала ей — на самом деле себе — в лицо самые жуткие оскорбления. Я больше не желаю, говорила я, делить с ней ее неврозы, паралич воли и трусость. Глупую веру в то, что правы мы, а не все остальные. Живые люди — по-настоящему живые — курят и умирают от рака легких, пьют и загибаются от цирроза, трахаются напропалую и цепляют СПИД. А мы все делаем хорошо и правильно, как полагается, мы живем в коконе, защищенные от любой опасности. И подыхаем от скуки. Мы тоже умираем, но только самой презренной из всех возможных смертей.

К концу моей тирады она сидела оглушенная, не произнося ни звука. Потом достала крошечный кошелечек с индейским орнаментом, вызвав во мне новую волну ненависти, уже конкретно к этому практичному кошелечку, в который, выходя из дома, она кладет ровно три евро, чтобы было чем расплатиться за бокал вина. Три евро и ни центом больше — дабы не было искушения заказать второй бокал. Она поднялась и сказала: «Дорогая Рафаэла, ты серьезно больна. Ты слишком давно ничего не делаешь и совершенно не думаешь о будущем. Не представляю, что с тобой станет». В уголках ее глаз дрожали еле заметные скромные слезинки. Выходя, она хлопнула дверью — высшее проявление бунтарства, на какое способно подобное создание. Я тоже ушла, преисполненная злобы и счастья. Я чувствовала облегчение. Мне удалось обрубить худшую часть себя.