СНАЧАЛА Майя увидела детскую кроватку. У нее защемило сердце. Она вспомнила радость, какую испытывала с рождением дочерей. Как бежит время! Через десять, а то и пять лет у Ребекки может появиться свой ребенок. Майе было совсем не страшно становиться бабушкой в пятьдесят. Она представила себе малышей в просторных комнатах Ашбери, аромат детского косметического молочка на нежной кожице; снова ощутила исходивший от детей терпкий и стойкий запах свернувшегося молока и подгузников.

Расставляя вдоль стены высокий детский стульчик, прогулочную коляску, манеж, старые игрушки, Майя говорила себе, что все это еще наверняка пригодится. Затем она направилась в глубь чердака, открывая по дороге ставни, увитые снаружи диким виноградом, чтобы впустить солнечные лучи и почувствовать аромат нагретого дерева.

С первого же взгляда она с ужасом поняла, какая огромная работа ей предстоит. Обескураженная, Майя подумала, что стоило бы нанять временную прислугу для уборки, но тут же на нее нахлынуло прежнее чувство вины: если она позовет незнакомых людей, которые выбросят все эти пыльные предметы, оставшиеся от матери, не станет ли это новым отречением от нее?

Вдоль стен были в беспорядке свалены картины в рамах из светлого дерева, укрытые рваным брезентом.

Майя наугад вытащила одну из них, краешком брезента стерла пыль и поставила перед окном.

Женское тело, больше похожее на скелет, красное на фиолетовом фоне. Лицо женщины было выписано в реалистической манере. Взгляд ее выражал ужас, а рот был раскрыт в немом крике боли. Майя лихорадочно вытащила следующую картину: то же самое, но от головы у женщины остался только череп. Его окружал аляповатый ореол, сочащийся капельками крови. На третьей картине был изображен женский половой орган с широкими складками, окаймленными густой каштановой порослью, откуда извергался кровавый поток. Последняя картина была самой душераздирающей: скелетообразная женщина с раздвинутыми ногами вытаскивала из влагалища покрытого кровью младенца, чье крошечное личико было как две капли воды похоже на лицо женщины с первой картины.

Майя невольно попятилась от этих жутких полотен. Символика образов настолько потрясла ее, что она поспешила уйти. «Если эта женщина — моя мать, то ребенок — никто иной, как я. В сущности, Ева никогда меня не любила», — думала она в жестоком удручении, спускаясь по каменным ступеням.

Светлые стены комнат и запах лаванды немного успокоили ее. Майе казалось, что она выбралась из преисподней. Чтобы окончательно прийти в себя, она направилась к полке с пластинками. Это был бальзам на рану. Она выбрала квинтет Шуберта в обработке Хейфица и Пятигорского. Свернувшись клубком в бержеровском кресле с темной обивкой, она закрыла глаза — на кончиках ресниц дрожали слезы — и отдалась звукам музыки, словно погрузившись в мягкие волны. В такт быстрым движениям смычка замелькали картинки: маленькая девочка в платье из органди, потом — отрывочные воспоминания из ее собственного детства. Музыка была наполнена венской беззаботностью — послышалось ворчание виолончельных струн, словно предупреждавших безмятежного ребенка о неминуемых опасностях. Вторая часть настолько точно соответствовала ее собственному ощущению крушения иллюзий, что Майя расплакалась. Она пыталась вспомнить хоть какие-то счастливые моменты из детства, но тщетно. Неумолимые шаги смерти слышались ей в пиццикато виолончелей, нарастающий темп которого сменился финальным меланхолическим мотивом.

Игла сделала последний круг по пластинке. Музыка прекратилась. Майя поняла, что блуждает в неизвестном прошлом. Картины матери потрясли ее. Но ведь живопись — это не слова. Слова не меняются, а картины каждый видит по-своему. Художник изображает свою истину, набрасывая на холст формы и движения, тени и краски, как писатель, выстраивающий слова на бумаге. Но как только на картину упадет первый чужой взгляд, она перестает принадлежать своему создателю. Его творение превращается в достояние каждого.

Майя встала, сняла пластинку с проигрывателя и поставила на место. Потом выпила холодной воды и решительными шагами снова поднялась на чердак.

Вздохнув, она накрыла четыре картины брезентом, потом вытащила из груды еще одну. На ней сражались два громадных члена с женскими головами. Лица обеих женщин были одинаковыми, чего нельзя было сказать о членах: у одного сохранилась крайняя плоть, другой был обрезан. Майя слегка смутилась: члены были изображены во всех подробностях, кожа на них выглядела как настоящая. Она невольно представила себе мать, которая поочередно берет их в рот. Вульгарность картины неприятно поразила ее.

Большинство картин образовывали пары, иногда — триптихи. У Майи не сохранилось никаких воспоминаний о том периоде, когда мать писала их.

Тема деторождения, воспетая и горячо любимая многими художниками, у Евы стала эпицентром зла. При виде всех этих женщин с выпотрошенными внутренностями и разорванных на части младенцев Майя спрашивала себя, кто здесь является жертвой — роженица или ребенок? Несомненно, Ева ненавидела все, связанное с материнством, и как следствие — свою единственную дочь.

Прежняя боль вернулась, став еще более острой, пока Майя собирала разбросанные по полу палитры. Засохшие краски, по большей части оттенки красного, фиолетового и черного, были густыми и насыщенными, как в рекламе. В те времена ее мать, должно быть, еще не признавала ни мягких пастельных тонов, ни игры света и тени. Можно назвать это психоделическим периодом, подумала Майя. Может быть, конечно, мать не испытывала никаких особых терзаний — в конце концов, это могла быть просто дань моде…

В солнечном потоке, лившемся в окно, пылинки собирались в светящиеся снопы. Было уже очень жарко. Майя вся взмокла и к тому же проголодалась.

Стоя у разделочного стола на бежево-коричневом плиточном полу кухни, Майя нарезала помидоры и базилик для салата. Она снова представила себе Еву перед мольбертом. Ей казалось, что мать вообще никогда от него не отходила.

— Ален, забери ее! Я не могу сосредоточиться, когда она вокруг меня вертится! Не смотри сюда, Майя, красный цвет слишком ярок для тебя!

— Почему? У меня свитер красный. Ты же знаешь, я люблю красный цвет.

— Этот — не такой! Уходи! Ален! Забери ее, она мешает мне работать!

— Майя, пойдем прогуляемся.

Голос у отца был веселый и спокойный.

— Я не хочу гулять! — Майя заплакала.

— Пошли-пошли, малышка. Будем собирать цветы.

Ален взял ее за руку.

— Не хочу! Я проголодалась.

Должно быть, она кричала слишком громко, потому что Ева зажала уши руками, потом подошла к Майе и влепила ей пощечину. От резкого удара на щеке отпечатался след Евиного кольца с крошечными колокольчиками. Майя заревела еще громче. Ален подхватил ее на руки. Он ничего не сказал. У него был испуганный вид.

— К черту! — закричала Ева. — Весь день пошел коту под хвост! Вся моя жизнь — коту под хвост!

Вытащив из кармана рабочего фартука пачку «Кэмела» без фильтра, она закурила и принялась широкими шагами расхаживать по комнате. Она плакала.

Майя забилась в угол комнаты. В нескольких метрах от нее родители улеглись на широкие кожаные подушки, лежавшие на полу, и крепко обнялись. Затем Ален начал одной рукой ласкать грудь Евы, а другой — гладить ее волосы. Вокруг них танцевали солнечные зайчики, словно в ритме неслышимой музыки. Понемногу Ева успокоилась.

Майя ждала. Ей было одиннадцать лет. Она смотрела на картину, стоявшую на мольберте. Все было красным. На ней самой был красный свитер. Она не понимала, из-за чего мать так разозлилась.

Майя отнесла поднос с едой в сад. Сидя в беседке под густым навесом из виноградных листьев, выпила немного прохладного «Коте-де-Бержерак». Одиночество больше не пугало ее. Ее окутывал сладковатый аромат диких роз, принося успокоение. У помидоров, сорванных в саду, был тот же вкус, что и раньше. Майя вытерла с тарелки оливковое масло ломтиком хлеба и съела его. Ей так не хватало ее дочери Мари… Майя любила слушать, как та смущенно рассказывает о своих влюбленностях. Потом она снова подумала о Еве, которая на ее тринадцатый день рождения сунула ей под подушку коробочку противозачаточных таблеток… Тогда только и говорили о полной сексуальной свободе. Теперь она понимала, что у каждой революции есть своя изнаночная сторона.

Деревянный сундук был тяжелым. Пока Майя раскладывала его содержимое на пыльном полу, давняя юность возвращалась к ней. Она даже не могла вообразить, что обычная одежда может столь ясно оживить забытые воспоминания. Она увидела себя — худую, угловатую, такую же, как мать. Лицо, усталое от недосыпания, полузакрытое беспорядочно спадавшими светлыми волосами, подведенные карандашом глаза…

Она не смогла удержаться и натянула вышитую замшевую куртку, которая прежде свободно болталась на ней, потом надела на голову повязку, украшенную жемчужинами в индейском стиле. В те времена она не хотела, чтобы отец называл ее «малышкой». Она хотела, чтобы ей скорее исполнилось восемнадцать, хотела пользоваться еще большей свободой, чем раньше, хотела пойти одна на концерт «Роллинг Стоунз», хотела… много чего.

Майя машинально сунула руки в карманы куртки, чтобы отыскать там ватные шарики, которые она регулярно смачивала пачулевыми духами. Они по-прежнему были на месте, но запах духов полностью выветрился. Майя заплакала: у нее больше не было настоящего, не было семьи. Она стояла, хрупкая, растерянная, и смотрела на того ребенка, которым была и которого тысячи раз убивала.

В сумке-торбе, сшитой из марокканского покрывала, она нашла старую пустую пачку «Кэмела» без фильтра. Она курила те же сигареты, что и Ева.

Она вспомнила о двух индийских туниках, выглаженных и аккуратно уложенных в сундук. Одна была оранжевая, другая — фиолетовая.

— Я их выброшу, Майя, они все изорваны!

— Нет, ни за что! Они мне нравятся!

— Тогда постирай их, по крайней мере!

— Нет! Только не фиолетовую!

Фиолетовая туника пахла Эндрюсом. Он приезжал в Ашбери с родителями на несколько дней. Последнюю ночь он провел в комнате Майи. Они зажгли свечи и ароматические палочки, стали слушать «Пинк Флойд». Потом он распахнул ее фиолетовую тунику и начал ласкать ее груди. На следующее утро у нее болели губы: они процеловались всю ночь напролет. Эндрюс вернулся в Лондон. Майя завернула фиолетовую тунику в шелковую бумагу, чтобы его запах никогда не исчез.

При виде дедушкиных рубашек и жестяных коробок с краской Майя вспомнила фотографию Евы, снятой со спины, развешивающей на бельевой веревке туники и юбки, которые она красила для дочери в цвет пармской розы или зеленого миндаля.

Один из приятелей отца оставил здесь американскую армейскую сумку, с которой Майя пошла в школу. Как и все ее подруги, она изобразила на черном фетровом кармашке сумки сокращенное «реасе and love».

Сейчас она невольно отвернулась — от сумки пахнуло сыростью, как в былые времена. В отличие от выветрившегося аромата пачулей, плотная зеленая ткань по-прежнему пахла старым погребом, землей и корабельным трюмом. Майя всегда думала, что это запах американских солдат, что тот, кто раньше носил эту сумку через плечо, был высоким и красивым и что она его обязательно встретит. Но с тех пор как Ален рассказал ей о войне во Вьетнаме, Майя не ощущала в этом запахе ничего, кроме смерти — смесь грязи и засохшей крови. Теперь она носила эту сумку как вызов всему миру — с достоинством и вновь обретенным знанием. Сокращенные «реасе and love» густо усеяли пропитанную войной ткань. Майя чувствовала себя так, словно исполняла некую важную миссию.

Ален и Ева говорили о Эбби Хоффмане. Именно он создал интернациональное молодежное движение в защиту мира. «Процесс над ним в шестьдесят девятом году инсценировало ФБР!» — кричал Ален. За несколько месяцев до смерти он написал на стенах гостиной черными буквами несколько фраз Эбби: «Я живу среди нации Вудстока… Это нация молодых безумцев. Каждый из нас носит ее в себе как состояние души…» Ален был страстной натурой… Майя думала о всех войнах, которые следовали одна за другой уже после Вьетнама. Теперь на улицы уже не выходят из-за этого тысячи людей… О смертях где-нибудь в Африке все узнают из выпусков теленовостей, для очистки совести посылают туда еду или ношеные вещи… Говоря «все», Майя подразумевала и себя. А потом подумала об отце.

Взгляд ее снова упал на разложенную на полу одежду, и она испытала очередной прилив эмоций. Это столкновение с собственной юностью было таким резким и неожиданным! Майя осторожно закрыла все окна на чердаке, словно для того, чтобы запахи прошлого не смогли ускользнуть, и вернулась в дом.

Она включила воду в ванной и, подойдя к телефону, набрала номер Евы. Никто не брал трубку. Было пять вечера. Майя впервые подумала о возрасте матери. Слегка встревоженная, она погрузилась в ванну.

Сидя на террасе у Эжена в компании Киски, Майя пила анисовый ликер. По мере того как смеркалось, подтягивались и остальные. Вечерний бриз приносил с собой запахи цветов, они смешивались с запахом светлого табака и аниса. Говорили о том о сем, потом о персиках Милу, уродившихся в этом году такими вкусными.

— Хочешь, Майя, принесу тебе целый ящик?

— Нет, спасибо, я через неделю уезжаю. Как-нибудь потом, ладно? Как дела у Милу?

— Отлично. Ты знаешь, что у него родился внук прошлой зимой?

— Да, Морис мне говорил. Это же надо — уже дед! Я как раз недавно думала о том, что лет через пять и я стану бабкой!

— Пять лет! У тебя еще куча времени! — сказала Киска, смеясь.

— Да нет, я не против… Мне даже хотелось бы…

Майя замолчала. Она словно спряталась за завесой болтовни и смешков приятелей. Киска еще молода, у нее маленькие дети, ей не понять… Но сама Майя, в свои сорок четыре года перевернув очередную страницу жизни, чувствовала умиротворение при мысли о том, чтобы стать бабушкой.

— Зайдешь ко мне попробовать баранью ножку? — спросила Киска.

— С удовольствием.

Дом Киски и Мишеля был расположен позади мэрии. Это был городской дом с маленькими опрятными комнатками. Майя принесла детям конфеты, они тут же бросились к ней и начали горячо обнимать. Им было по шесть и восемь лет.

На просторной террасе второго этажа она принялась накрывать на стол, пока ее подруга хозяйничала в кухне. Оттуда доносилось веселое позвякиванье кастрюль.

Когда Майя вернулась домой, из Нью-Йорка позвонила ее дочь Мари.

— Папа накупил мне классных шмоток в «Сохо»! И Ребекке тоже!

Слушая, как дочь с восторгом расписывает покупки, Майя порадовалась, что поездка доставляет ей удовольствие.

— Я вижу, ты довольна, дорогая. Ну что ж, замечательно!

— А в Вашингтоне он меня водил в музей Холокоста. Так страшно… Всю следующую ночь мне снились кошмары. Скажи дедушке, что я думала о нем…

Майя никогда не говорила с дочерьми о Холокосте. Смешанное еврейско-немецкое происхождение заставляло ее чувствовать себя одновременно жертвой и виновницей.

Потом Мари передала трубку Пьеру. Он спросил, какие новости от Ребекки и как Майя себя чувствует.

— Что ты собираешься делать одна в этом огромном доме целый месяц?

— Отдыхать, приводить в порядок вещи… И потом, здесь, в Сариетт, я никогда не бываю одна.

Перед сном Майя подумала о старшей дочери. Ребекка очень рано почувствовала себя еврейкой — ее поездка в Израиль вместе с Бенджамином была еще одним тому доказательством. Однако Пьер был католиком. Именно он дал младшей дочери имя Мари — в честь своей матери. Впрочем, о религиозном воспитании дочерей он никогда не заботился, утверждая: «Я атеист».

— Но, Пьер, речь ведь идет не столько о вере, сколько об их происхождении.

— Об этом им лучше узнать у твоего деда. По крайней мере, им будет за что зацепиться. А у меня нет родителей.

Несколько лет спустя Ребекка отпраздновала свой бармицвах в синагоге на улице Коперника.

Ева сидела на Майиной кровати и тихонько напевала песенку Джоан Баэз, аккомпанируя себе на гитаре Алена. На ней было длинное хлопковое платье сливового цвета с расширяющимися книзу рукавами, расшитыми серебряными блестками. Она была босиком, ногти на ногах накрашены черным лаком. На лоб приклеена маленькая серебряная звездочка, блеснувшая, как и ее глаза, когда Ева подняла голову и взглянула на дочь.

Майя проснулась и подскочила на кровати. Ее ночная рубашка промокла от пота. Впервые в жизни она увидела мать во сне. Вспомнились платье и худые ноги. Мать часто ходила по дому босиком, и подошвы ее ног за день становились черными, как и лак на ногтях. Когда Майя ложилась спать, Ева изредка присаживалась к ней на краешек кровати и что-нибудь напевала. Майя давно забыла об этом.

Впервые за много лет Майя ощутила некий прорыв в своих чувствах. Словно чей-то силуэт с еще расплывчатыми контурами начал понемногу обретать вид человека из плоти и крови. Может быть, платье, в котором она видела мать, все еще лежит где-нибудь на чердаке? При мысли об этом сердце Майи забилось сильнее.

Она встала и достала из шкафа чистую футболку. Потом зажгла фарфоровую настольную лампу, стоявшую на секретере эпохи Людовика XVI. Взглянула на часы — четыре утра. Но спать больше не хотелось.

Тогда она пошла на кухню, приготовила себе чай и гренки. Чтобы разогнать тишину в гостиной, поставила пластинку с ноктюрнами Шопена в исполнении Артура Рубинштейна. Звуки пианино успокоили ее.

В ожидании рассвета она стала перелистывать старые книги в библиотеке. Перечитала несколько отрывков из «Песен Мальдорора» и некоторые стихи из «Цветов зла». Лотреамон и Бодлер были ее любимыми поэтами в дни молодости.

С первыми лучами солнца Майя, умиротворенная, закуталась в шаль и снова заснула.