ВЕДЯ машину по извилистой дороге к деревушке Аронс, Майя думала о матери. Она не испытывала тревоги. Напротив, в душе ее поселилась некая эфемерная радость от предстоящей встречи с Евой.

Майя остановила свою малолитражку возле приоткрытых деревянных ворот. Идя по тропинке к дому, она услышала музыку и узнала Первую симфонию Малера.

Решение Майи навестить мать было внезапным, и она не предупредила Еву о приезде. Ей хотелось застать Еву наедине с собой, в той ее жизни, которую она никогда не разделяла с дочерью.

Лицо Евы, выглянувшей на стук в дверь, было встревоженным.

— Можно войти?

— Ты даже не позвонила…

— Нет. Но я приехала. Ты ведь меня приглашала.

— Я просила, чтобы ты предварительно…

— Какая разница, мама? — спросила Майя и, сдерживая раздражение, слегка толкнула дверь.

Она намеренно назвала Еву мамой — чтобы проверить, способна ли на это, и как это — произнести это слово вслух? Слово прозвучало так нежно… Если бы только она могла повторить его еще раз, даже без всякого выражения… Ей показалось, что в глазах Евы промелькнуло болезненное удивление.

— Ну что ж, входи, — сказала она, отстраняясь.

— Ты занята?

— Нет. Хочешь кофе?

Гостиная Евы была светлой и просторной. Здесь она работала, днем и ночью, здесь принимала немногочисленных гостей, здесь все чаще оставалась ночевать. Когда Майя вошла в дом, обеим женщинам и в голову не пришло поцеловаться, а теперь было уже слишком поздно. Майя присела на белый кожаный диван, а Ева быстро направилась в кухню.

Три четверти гостиной были отведены собственно под мастерскую. Два огромных мольберта из дубового дерева наполовину скрывали старую мебель, которую Ева покрасила в белый цвет. На полках стояли старые банки с вареньем, на полу — несколько ваз с отбитыми краями. В углу сгрудились картины. В плетеной корзинке вперемешку лежали тюбики с красками, которыми Ева пользовалась ежедневно. Это были светлые тона: белый, бежевый, перламутровый, розовато-песочный. Новая цветовая гамма не была ни контрастной, ни жесткой, как прежде. Все, что Ева рисовала теперь, имело одинаковый бежево-белый, почти прозрачный оттенок. Майя подумала о картинах, найденных накануне. Как они отличались от нынешних! Значило ли это, что с годами ее мать наконец обрела умиротворение?

Ева вернулась с подносом, на котором стояли две чашки кофе и вазочка с миндальным печеньем.

— Откуда у тебя печенье? Кто-то принес? — спросила Майя, знавшая, что мать никогда ничего не покупает в кондитерской в Аронсе.

— Ты не знаешь этого человека, — отмахнулась Ева. — Расскажи лучше о себе: как твоя новая жизнь?

Майя промолчала. Ева осторожно отпила глоток кофе и снова спросила:

— Все еще чувствуешь себя одинокой?

— Когда как. Например, позавчера мне было страшно одиноко. Я думаю, из-за отсутствия дочерей…

— Но они — еще не вся твоя жизнь.

— Знаю.

Майя почувствовала раздражение. Мать никогда не умела ее утешать!

— Я пока привожу в порядок дом…

Ее голос стал еще более неуверенным. Она посмотрела на Еву, которая молча ожидала продолжения, сложив руки на коленях.

— На днях я случайно, — Майя нервно кашлянула, — нашла твои старые картины. Я подумала… может, привезти их тебе?

— Выброси их! Сожги! Тебе хватит топлива на много вечеров — теперь, когда ты тоже одна!

Голос Евы звучал резко и пронзительно. Она поднялась и начала широкими шагами расхаживать по комнате, как в те времена, когда Майя была маленькой.

— Ты злая, Ева!

— Это ты злая! Ты прекрасно знаешь, что я не хочу больше говорить о прошлом!

— Я и сама хотела выкинуть эти чертовы картины! Они отвратительны!

— Тогда зачем было мне о них говорить?

— Я думала, что художник наверняка чувствует привязанность к своим работам, вот и все! Если бы я их выбросила и ничего тебе не сказала, ты потом могла бы разозлиться на меня!

Голос Майи сорвался, и по щекам покатились слезы. Во всех спорах с матерью она уже заранее чувствовала себя побежденной.

— Извини меня, дочурка, я погорячилась… Не будем больше об этом говорить…

Ева снова села напротив Майи. Она вытащила пачку сигарет из инкрустированной перламутром шкатулки, стоявшей на столе. Это оказались «Мальборо лайт».

— А раньше ты курила «Кэмел», помнишь?

Ева удивленно посмотрела на дочь.

— Раньше? Я вот уже лет двадцать, как сменила марку!

— Ева, я не хочу, чтобы мы снова поссорились…

— Тогда замолчи!

Ева глубоко вздохнула и прикрыла глаза. Пальцы ее дрожали, когда она поднесла сигарету к губам.

— Ева, мне нужно знать! — Майя чувствовала себя униженной из-за того, что ей приходилось упрашивать мать. — Пожалуйста… Ради меня…

— Но что ты хочешь знать? Ты всю жизнь хотела что-то узнать, а на самом деле и знать-то нечего! Прекрати это нытье!

Майя поняла, что еще немного — и она разрыдается, как раньше, в детстве. Но она подавила это желание и в упор спросила:

— Ева, ты меня любишь?

Она слышала лишь глухой шум в ушах до тех пор, пока до нее словно издалека не донеслись слова Евы, сопровождаемые вздохом:

— Конечно, я люблю тебя. Ты ведь моя дочь, не так ли?

— Но ты не обязана меня любить только потому, что я — твоя дочь.

— Майя, что именно тебе нужно? Что ты хочешь от меня услышать?

— Ничего…

Ева снова включила Первую симфонию Малера. Когда Майя услышала третью часть, она невольно подумала о фильмах Феллини. В музыке было что-то декадентское, нечто среднее между фарсом и вальсом. Она представила себе мать, густо накрашенную, танцующую с Арлекином… Может быть, Ева так любит это произведение как раз из-за того, что сквозь беспечные звуки вальса проглядывает бесконечная грусть клоунов и грубо размалеванных женщин, которые прячут свое отчаяние под ужимками и гримасами? Сможет ли она когда-нибудь спросить Еву: «Мама, можно я прижмусь к твоему плечу? Мне хочется, чтобы ты гладила меня по голове и целовала в лоб. Хочу ощущать на коже твое дыхание и видеть слезы любви, струящиеся из твоих холодных глаз. Хочу рассказать тебе обо всех моих горестях и печалях и снова почувствовать себя ребенком, хотя мне уже больше сорока. Хочу, чтобы ты рассказала мне об отце, чтобы снова оживила его в своем сердце. Смогу ли я когда-нибудь сказать тебе все это? Нет, этого никогда не случится». Встряхнув головой, Майя отогнала видения, множество раз посещавшие ее в мечтах. Она отпила кофе и безразличным тоном сказала Еве:

— У тебя замечательный кофе. А как твоя живопись?

— Мне кажется, неплохо.

— Не покажешь мне что-нибудь?

Ева откинула белую простыню с первого мольберта. С тех пор как она стала писать акриловыми красками, всегда закрывала мольберт в перерыве между сеансами работы. Это для того, чтобы картина не была все время перед глазами, пока еще не закончена, — так объяснила Ева Майе, которую удивляла такая манера.

— Но ведь эта картина уже закончена, нет? — нерешительно спросила Майя.

— Еще не совсем. В ней не хватает души. Сейчас мне трудно вложить в нее душу… Так что пока это просто пустая оболочка… Ты разве не чувствуешь?

На картине была изображена слегка склоненная фигура женщины. Изящные плечи, соблазнительные груди, округлый живот. Похоже на этюд обнаженной натуры. Бежево-розовые отблески света окутывали тело женщины, словно вуаль. Майя представила себе юную беременную новобрачную с животом, заполненным водами. Животом, непорочным и оскверненным одновременно.

— Мне нравится, — сказала она. — Я чувствую здесь душу. Но она — в животе этой женщины. Кажется, что душа целиком заполнила его. Может быть, тебе стоило бы изобразить ребенка, который находится внутри…

— А ты чувствуешь ребенка? — тихо спросила Ева. Она казалась слегка озадаченной.

— Да. Я ошибаюсь?

— Нет, но я не придавала этому большого значения. Хотя я тронута, что ты его почувствовала. Я сама его не вижу. Пока не вижу. Именно поэтому я завесила картину простыней.

— Наконец-то я увидела, что ты пишешь сейчас! Все такое светлое, безмятежное… Не то что картины, которые я нашла на чердаке, — эти искромсанные дети, женщины, умирающие в родовых муках… Такая жестокость… — продолжала Майя, наблюдая за тем, как Ева достает бутылку виски и наливает себе щедрую порцию. — Я все время спрашиваю себя: кто этот окровавленный ребенок, выходящий из утробы женщины-скелета?.. Ты знаешь, о какой картине я говорю?

— Я тебя просила больше не говорить со мной об этом.

— Мне нужно с тобой об этом поговорить!

— Майя, если ты скажешь еще хоть слово об этих гребаных картинах с чердака, я тебя выгоню вон!

— Я прекрасно знаю, что ты меня ненавидишь! Этот чудовищный ребенок, который выходит из твоей мертвой утробы, — это ведь я, да? Ты меня ненавидишь с самого рождения, я знаю!

И Майя бурно, по-детски разрыдалась.

— Прекрати! Это не то, что ты думаешь… Как ты можешь говорить, что я тебя ненавижу? В те времена я носила в себе смерть…

Тон Евы изменился — казалось, она оправдывалась. Майя больше не осмеливалась даже пошевелиться, боясь вернуть мать к реальности. Она инстинктивно поняла, что, возможно, впервые настал тот момент, когда мать собирается рассказать ей обо всем.

В голосе Евы вновь проявился немецкий акцент, резкий и чувственный одновременно. На самом деле этот акцент никогда полностью не исчезал, но Майя подумала, что никогда еще он не звучал так отчетливо. День понемногу угасал. Ева зажгла четыре свечи в канделябре, поставила его на стол и села рядом с дочерью. Когда она заговорила, Майя почувствовала запах виски и сигарет. Она уже забыла этот любимый материнский запах. Пластинка остановилась. Лишь шорох листьев за окном звучал, словно эхо первых слов Евы, произнесенных шепотом. Майя слегка дотронулась кончиками пальцев до руки матери и с бьющимся сердцем стала ждать, когда наконец поднимется занавес над историей ее жизни.