1 января.

Вот и опять Новый год. Вчера я гадала, лила олово, и мне вылился свадебный венец -- все были в восторге. Но неужели это гадание действительно предвещает то, над чем я смеюсь: такая перспектива нисколько не привлекает меня...

Наверное, ни одна молодая девушка не проводит так этого вечера: в большом кресле, полураздетая, с распущенной косой, озираясь при малейшем шуме; украдкой увлекаюсь я Карлейлем, его замечательной книгой "Герои и героическое в истории" {Труд Томаса Карлейля (1795--1881), английского историка и философа "Герои, культ героев и героическое в истории" появился в русском переводе в 1891 году.}

7 января.

Боже мой, до чего я дошла! Я назначила свидание студенту-репетитору, у которого тайно ото всех, через брата, доставала себе читать все последние книги {В дальнейшем фигурирует в записях как "В." и "студент".}. Моё холодное бесстрастие девушки, поведение которой в отношении молодёжи безразлично, чисто как вода, -- куда оно делось? Что, наконец, он подумает обо мне? Ведь, может быть, он не понял моей единственной мысли, заставившей меня решиться на подобный поступок: страха перед родными, если они обо всём узнают, и любви к чтению, потому что книги очень интересны, и я их нигде, кроме него, достать не могу. Но, впрочем, безразлично, -- пусть я окончательно упаду в его глазах; перед собой я сознаю, что не совсем виновата, что мне есть ещё оправдание в этом смелом поступке. Будь что будет!

9 января.

Обстоятельства мне благоприятствовали: мы встретились на катке, и я ему сообщила новый план для тайного чтения книг, без посредничества Шурки. Он его одобрил и долго говорил о той странной обстановке, в которой живёт наша семья. Случайно разговор коснулся брака; мой собеседник очень удивился, когда я заметила, что отношусь к нему совершенно безразлично. -- "Вы рассуждаете, как старуха! Слишком рано вы разочаровались в людях. Непременно надо вам принести Макса Нордау {Макс Нордау (1849--1923), врач-психиатр, писатель, публицист, работы которого, содержащие резкое осуждение современной культуры с позиций научного позитивизма и "здравого смысла", были чрезвычайно популярны на Западе и в России в конце XIX -- начале XX в. Одним из объектов критики М. Нордау был Л. Толстой, в особенности как автор "Крейцеровой сонаты".}. -- Что ж, если я так рассуждаю -- этому меня научает жизнь", -- грустно сказала я. -- "Но потом вы можете очень раскаяться. -- Это почему же? -- Да потому, что вы вдруг встретите человека, которого полюбите..." Я ожидала это возражение, и приготовилась к нему. -- "Полюбить? Merci! -- засмеялась я, -- этого никогда не случится. -- Отчего? -- Я ни в каком случае не могу рассчитывать на взаимность, а любить так, одной, -- против этого восстанет моё самолюбие". "Но ведь в этом же вы не властны, -- уверенно ответил студент. -- Будто бы? Напрасно так думаете: это зависит от самообладания..." Я немного позировала перед ним; не знаю, почему, но мне иногда доставляет удовольствие казаться хуже, чем есть в действительности.

11 января.

Он принёс мне "Исторические письма" Миртова {П. Миртов -- псевдоним Петра Лавровича Лаврова (1823--1900), публициста, философа, социолога, идеолога народничества.}, литографированные... Как я боюсь... но смелым Бог владеет! Вечером мама пригласила его к чаю. Я узнала в нём человека несколько свободомыслящего, отрицающего богатство храмов Божиих (это "излишняя роскошь"), не признающего святых, сомневающегося в их действительной святости и в том, точно ли их души в раю, или же где-нибудь в другом месте. Я много читала об атеистах в книгах, уверена также, что все студенты безбожники, но говорить с ними о религиозных убеждениях, к счастью, мне не приходилось. И сегодня, забыв свою обычную сдержанность, говорила много и слишком увлекаясь, так что со стороны, пожалуй, могла показаться ему даже смешной...

12 января.

Печальный день... Папа, где бы ты ни был, знай, что я всегда помню и люблю тебя! Под звуки старинных мотивов, которые мама играла сегодня вечером, закрывая глаза -- я опять как будто очутилась в Нерехте, маленькой двенадцатилетней девочкой, в то памятное Рождество, когда мы приготовились покинуть её навсегда... Тогда умер папа. Он был четыре года душевнобольным. Ясно помню, что в это время он ходил по дому, не узнавая уже никого из окружавших... Но папа продолжал любить нас: я его не боялась даже в самые ужасные моменты его буйных припадков и неистовых метаний... И он бывал всегда кроток при встрече с нами...

13 января.

В дружеской беседе подруга Катя пыталась склонить меня к равнодушному отношению к мужчинам, не оставшимся девственными до брака. -- "Ты удивляешься? Но -- увы -- все без исключений они таковы". -- "Но ведь это же гадость, Катя, это нечестно!" -- проговорила я, и слёзы так и брызнули у меня из глаз.-- "Какая ты нервная, милая, -- они же не могут оставаться чистыми, себя сдерживать, они лечатся от этого". -- "И всё-таки, -- бессознательно повторила я, -- это гадко! Они до брака удовлетворяют свою чувственность, а после эти самые подлецы требуют от нас безукоризненной чистоты и не соглашаются жениться на девушке, у которой было увлечение до брака. Нет, уж если поведение супругов должно быть одинаково, тогда и мужчины должны жениться на проститутках... Я убеждена, как и ты, что каждый мужчина -- скверный человек, и поэтому спрашиваю тебя -- стоит ли любить таких? Я потребую от своего жениха того, чего он не может мне дать -- девственной чистоты, чтобы он был подобен мне; иначе говоря -- никогда не выйду замуж... Пусть меня считают глупой идеалисткой, но мне невозможно подумать, мне гадко будет вступить в брак с человеком, у которого я заведомо буду десятой женою по счету. Это так скверно и так невыносимо, что я лучше лишу себя счастья иметь детей, и поступлю в монастырь... Допустим, наконец, что жить без любви невозможно, -- так я всеми силами постараюсь вырвать эту любовь из моей души, но не отдам её какому-нибудь современному приличному подлецу, потому что это -- унижение, как ни старайся ты его оправдать... Таковы мои убеждения, их не вылечишь никакими книгами..."

Наш разговор был прерван...

19 января.

Сестры сейчас мне сказали, что мама устроила шпионство за мной: сама входит в мою комнату, когда меня нет, посылает прислугу подсматривать, как бы я не встретилась со студентом. С "Историческими письмами" в ящике комода я не могу быть равнодушна к этому; на этот раз попадусь не только я, но и он... Боже мой, наверное, душа Вечного Жида была спокойнее, нежели моя теперь...

4 февраля.

Хочу просить студента принести мне лекции государственного права, именно те, где читается о гражданском управлении России. Мы, русские девушки, к стыду нашему, даже не имеем об этом понятия, курс наших гимназий краток, и так мало стараний сообщать нам сведений о своем отечестве; огромное большинство, почти все женщины среднего круга, в особенности из купечества, совсем не знают, как управляется страна, а ведь это вопрос очень живой и серьёзный. За границей общественные вопросы с большим интересом изучаются всеми. <...>

Ложась спать, я подумала, что ведь никто и никогда не любил меня так, как могут любить и любят других, что я даже никогда никому не нравилась, и мне стало грустно. А зеркало безжалостно отражало мои обнажённые худые, тонкие руки, всю мою хрупкую, худощавую фигуру, мои длинные волосы и жалостную розовую физиономию... Впрочем, это говорит во мне только самолюбие и женское тщеславие, что за любовь в наш век?..

Возвращусь к разговору с Катей, о котором я писала недавно... Повторяю, я потребую от будущего мужа, идя с ним к алтарю, своей чистоты. Мне все наверно скажут, что я требую слишком многого, но я могу сказать одно: мысль, что я для мужа, каков бы он ни был, буду не первая, а десятая жена по счёту, что он отдавал себя уже ранее другим, после чего пришёл ко мне,-- эта мысль приводит меня в ужас и отвращение, я не могу её перенести. Мне скажут опять, что я хочу невозможного; но ведь мужчины приходят же в ярость при мысли, что их жена ранее принадлежала другому. Вот такие мучения Отелло и я должна буду испытывать с той только разницею, что для него неверность жены была в сознании, а для меня испорченность моего будущего супруга -- ужасная действительность. Теперь мне всякий претендент становится противен; чувства любви, о котором нам твердят, что оно свято, высоко, прекрасно, -- в них и не допускаю: оно свято для девушек, но вы--то, современная влюблённая молодёжь, ведущая всех невест к алтарю, вы не можете его испытывать. Это чувство может быть действительно высоко, когда оно не унижено, не оскорблено развратом, когда женщина для мужчины ещё не предмет наслаждения, и чистое отношение к ней совершенно не потеряно; в таком случае любовь -- настоящая любовь, а всякая другая, которая приходит после, к человеку уже потерявшему свою чистоту, узнавшему женщин, -- только оскорбляет "святое" чувство. Всякий из них способен влюбиться, но полюбить так, как в первый раз в жизни -- он не может, ибо человек потерял уже свежесть и нетронутость чувства. Он, конечно, любит жену, детей, примерный семьянин, все удовлетворятся этим, -- но в моей душе подымается мучительное чувство, муж мне гадок, противен... Подумайте, сколько глубочайших жизненных драм скрывается во всём этом. <...>

12 февраля.

<...> Прочла "Марию Стюарт" {Трагедия Ф. Шиллера.} в оригинале. Эта страстная трагедия как нельзя более соответствует моему теперешнему настроению. Читая монологи Марии Стюарт, кажется, что они написаны не пером, а кровью -- так всё ярко, страстно, живо... У Гёте -- совсем другой язык. Шиллер производит на меня большее впечатление, нежели он, и не потому ли, что Гёте я часто не понимаю, тогда как Шиллер говорит прямо сердцу.

Гёте был бог, и в своём божественном спокойствии, казалось, забывал иногда о существовании людей; Шиллер был тоже бог, но в то же время и человек: высоко стоя над толпою, он знал и понимал все глубины человеческого сердца, и сам жил его жизнью, его радостями и страданиями. Первому роду гения человечество удивляется и больше боится, чем любит; второму большинство не удивляется, вовсе не боится, но любит такого гения, как Шиллер, всем сердцем.

Мне кажется, что у нас, русских, Пушкина можно сравнить с Гёте, Шиллера -- с Лермонтовым, но только отчасти, потому что Лермонтов слишком мало написал. Из всех русских писателей я Пушкина люблю более всех, и перечитываю его бесчисленное множество раз.

13 февраля.

Мне необходимо забыться... и потихоньку, вместе с m-lle Marie, я поехала за город на фабрику Карзинкиных. Огромные здания из красного кирпича, кругом угрюмые кучки рабочих -- всё это мне вдруг напомнило что-то старое, давно забытое. Вспомнилась наша собственная фабрика, только в меньших размерах, куда иногда я ходила с отцом... В праздник здесь работы не было, и мы только вошли на минуту посмотреть в новом корпусе паровую машину-гигант, приводящую в движение всю фабрику. С почтительным удивлением смотря на колоссальные винты, массивные колёса и составные части какой-либо машины, -- невольно чувствуешь своё ничтожество перед такою силою и ещё яснее сознаешь, что тут господин -- мужчина, а мы -- какие-то беспомощные, слабые создания...

Фабрика Карзинкиных отчасти представляет симпатичное явление последнего времени, когда дошли до сознания, что нужно не эксплуатировать труд рабочих, а разумно пользоваться им, создавая при этом такую обстановку, в которой труд не был бы борьбой за существование, а нормальным условием жизни. Отрадно было видеть городок труда, устроенный по правилам гигиены и порядка, где трудящийся люд, кроме денежной платы, получает и квартиру, и увеселения, и возможность учить своих детей. Недалеко то время, когда подобных фабрик будет ещё более, и на них перестанут смотреть как на источник заразы всякого рода, а наоборот -- они станут маленькими центрами просвещения и народного образования. Тогда фабрики будут иметь двойное значение: кроме промышленности, они будут развивать народ, образовывать его... <...>

1 марта.

Великий пост. Я не люблю изменять раз установленных привычек по отношению к церкви. У меня их немного, но я держусь их крепко. Воспитанная в семье, где ещё сохранились отчасти прежние старые требования относительно говения и поста, -- я сохраняю их, и нарушение буду считать грехом. По-моему, и то, и другое необходимо исполнять. <...> В сущности, мне следовало бы быть настоящей атеисткой, судя по моей семье: отец никогда не был особенно верующим, совершенно равнодушно относясь к церкви; мать -- вследствие своей очень самолюбивой натуры -- тоже равнодушна к религии и её обрядам, насмехается над священниками, а по праздникам читает французское Евангелие; нас же, детей, воспитывала в духе религиозном, сама не подавая никакого примера. Что казалось бы могло выйти из такого воспитания? Но у нас в семье ещё живы две бабушки, две старинные русские купчихи, которые свято соблюдают наши дедовские обычаи по отношению к церкви; обе имели на меня большое влияние, поэтому из меня и вышла верующая. <...>

18 марта.

На исповеди о. Владимир спросил меня: "Не имеете ли каких грязных помыслов, встречаясь с мужчинами?" Этот суровый вопрос вызвал с моей стороны недоумение: "Какие же это помыслы?" -- Но строгий священник не довольствовался моим неведением и продолжал: "Да, разные помыслы... не приходят ли они вам на ум?" -- "Нет", -- отвечала я, очень смутно соображая, что и мужчин-то не встречаю почти нигде, а у нас дома тем более... <...>

7 апреля.

Какая же я, однако, женщина! Сегодня тётя прислала мне из Москвы чёрную шляпу, и вот сейчас, вечером, я не могла удержаться, чтобы не примерить её ещё и ещё раз; я бросила "Историю всемирной торговли" Этельмана, которая меня очень заинтересовала, и подошла к зеркалу. "О, женщины, ничтожество вам имя!" -- так восклицает Шекспир. Уж не ради этого ли пристрастия к мелочам и любви к нарядам: он так называет нас? Если из-за этого, то, пожалуй, он прав. Ведь все наши наряды, тряпки, конечно, ничтожество, необходимые мелочи жизни, которыми нужно заниматься ровно настолько, чтобы не быть смешной педанткой или Диогеном в юбке; посвящать же им всё время, думать и относиться к ним серьёзно -- это действительно делает женщину ничтожной. Я поэтому редко переношу разговоры о нарядах, и вообще не особенно люблю ими заниматься; но не могу удержаться от удовольствия, которое мне доставляют надетые новые платья, шляпы, и всегда с интересом пробегаю хроники моды. А почему? Да потому что я... всё-таки же женщина!

10 апреля.

Когда подумаешь, что пройдёт сто лет, и все мы, наша жизнь, все окружающие нас друзья, родные, знакомые, даже толпа на улицах -- всё это умрёт, исчезнет, не оставив после себя даже и следа, как исчезла, напр., в прошлом вся жизнь таких же людей, как мы, когда подумаешь об этом -- сразу как-то своя личная жизнь, свои страдания покажутся мельче, ничтожнее, отойдут гораздо дальше. То несчастье, которое в данную минуту занимает нас всецело, вовсе уж не будет казаться так велико, если продлится даже несколько лет. А через сто лет? -- Всё, всё опять другое, новое, нам неизвестное. Что значим мы, мелкие людишки, в этом вечном всесильном perpetuum mobile {вечный двигатель (лат.).} времени? Но мы всё-таки ценим себя, и не думаем, что через короткий период времени от нашей жизни, её радостей и страданий не останется даже воспоминания,-- они исчезнут бесследно. Как, значит, мы любим увлекаться и жить настоящей минутой! Верно, человека не переделаешь... <...>

20 мая.

Студент увлечён моей младшей сестрой, я настолько не нравлюсь ему, что он не считает нужным даже скрывать это. Что ж, Бог с ним! Впервые познакомившись довольно близко с молодым человеком, теперь я вижу, что мне, уроду, нечего ожидать внимания и вежливости от молодёжи, если я не вызываю у неё эстетического чувства... Какие, в сущности, пустяки иногда волнуют меня!..

29 мая. Они шли вдвоём по аллее, такие молодые, красивые, стройные: Валя шла опустив голову, он старался смотреть ей в глаза, и обоим было весело; а я стояла за деревьями и смотрела на них. Вдруг что-то кольнуло меня: я вспомнила, что ещё нынче зимой он так же разговаривал со мной, хотя немного интересовался мной... а теперь? Слезы навернулись у меня на глаза, и я побежала к пруду, обошла его и, став у забора, могла немного овладеть собой.

Что это? Или я завидую Вале? Эта зависть -- такое гадкое, скверное чувство, в особенности по отношению к родной сестре! Нет, нет! Я ещё не настолько испорчена. Если вследствие излишней пылкости воображения мне казалось, что он относится ко мне иначе, нежели теперь, -- от этого пострадало лишь моё самолюбие, а так как я хорошо владею собой, то сумею его скрыть от всех. Я встретилась с ним, жизнь нас случайно столкнула, а потом, завтра, -- мы разойдёмся, может быть, навсегда. Наверно он сохранит обо мне воспоминание, как о своей хорошей знакомой... В сущности, мне даже хотелось бы, чтобы он полюбил Валю и женился на ней. Была бы хорошая пара, и тогда я могла бы назвать его братом. <...>

14 июня.

Карно убит! {Сади Карно (1837--1894) -- президент Франции в 1887--1894 г.г. 25 (13) июня 1894 г. убит в Лионе итальянским анархистом С. Казерио, мстившим за смерть террориста О. Вайана, казнённого по приговору французского суда.} Его убили при приветственных кликах народа, которому он только что произнёс прекрасную, задушевную речь и которым всегда управлял так разумно, безукоризненно-тактично... Насколько я люблю этот народ -- настолько же и сожалею... Какая бессмысленная, адская, зверская жестокость! Анархисты -- не люди; это проказа рода человеческого, отродье дьявола. Чего хотят эти звери? Что может быть бессмысленнее и ужаснее убийства любимца нации, идеально-безупречного гражданина, вся жизнь которого была посвящена на благо отечеству? Что сделал он какому-то безвестному проходимцу? И вот этот зверь среди толпы народа убивает... Нет, мне не найти достаточно слов для выражения негодования! Я решительно не могу ни о чём другом думать, и с трудом могу это скрыть. И теперь -- я хотела бы обнять всю Францию, утешить её, как сестру! Но... я могу только писать! <...>

3 июля.

К тёте сюда {К Е. Г. Оловянишниковой, на её подмосковную дачу в Кусково.} приехал близкий друг нашей семьи, которого я знаю почти с детства. В нём я всегда уважала доброту характера и стремление к самоусовершенствованию. Живя постоянно в разных городах, я с удовольствием с ним переписывалась. Теперь, воспользовавшись случаем, мы в первый же вечер уединились ото всех на террасе и разговорились совершенно откровенно.

Разговор касался преимущественно нравственной стороны жизни, её задач и цели... -- "Вспомните, Петя, как вы однажды спросили, размышляю ли я когда-нибудь над молитвой Господней? Задавая другим такие вопросы, я решаюсь спросить вас, как вы лично относитесь к ним?" -- "Конечно, я стараюсь по возможности разрешать их в жизни, хотя это иногда бывает и трудно"... -- "Хорошо. Однажды вы сказали, что смотрите на женщину не как на игрушку или развлечение, а как на человека вполне вам равного; прав ли поэтому автор "Крейцеровой сонаты"?" Я чувствовала, что задаю такой вопрос слишком поспешно, что я сбилась с задуманного пути, но я шла напрямик... -- "Позднышев, конечно, говорит правду, хотя он сам был не менее испорчен, нежели другие", -- ответил Петя.-- "А всё-таки он требовал от жены, чтобы она была чиста и невинна, не так ли?" -- "Да, конечно".-- "Ну, а вы, стоя пред алтарем, бываете ли такими же... неиспорченными (я немного запнулась, говоря это слово, и невольно мой голос дрогнул), как ваши невесты?.. Лично вы -- продолжала я вдруг с отчаянною смелостью -- такой?" -- "Нет, я испорчен", -- произнёс Петя совершенно спокойно. Меня точно острием ударили в сердце. Я хотела что-то сказать, но не могла, и вдруг, закрыв лицо руками, разрыдалась горько и неудержимо.

Мой идеальный, честный, глубоконравственный друг, каким я его себе представляла, теперь рассыпался в прах, и ничего от него не осталось! Точно был человек, и не стало его. Мой прекрасный сон -- исчез, а с ним и моё убеждение, что существуют на свете идеальные люди. Я не могла сразу опомниться; хотя вполне сознавала, что мои слёзы неуместны...

Петя молча принёс воды. -- "Выпей, Лиза, успокойся", -- повторял он. Через минуту я опять овладела собой, -- "Не надо воды..." -- тихо сказала я, не глядя на него, и отвернулась к подоконнику, где лежали развёрнутые газеты. Строчки мелькали перед глазами, и точно сквозь сон, я слушала отрывочные фразы Пети.-- "Ты, Лиза, ещё не знаешь жизни... надо тебе сказать, что существуют обстоятельства.., Впрочем, ты подумаешь, что я, говоря это, стараюсь оправдаться..." Я молчала и смотрела в газету, -- мне уже не нужно было слушать его. Эти оправдания я знаю наизусть, знаю и жизнь; я думала только, что Петя с его возвышенными стремлениями, религиозностью, нравственными качествами -- является исключением из окружающих лиц; но вот и он -- такой же,-- с полным спокойствием говорит о своём падении, и ни слова раскаяния нет в его словах... О, глупая наивность в двадцать лет: ведь нет уже таких людей, и тебе их никогда не встретить! Но Петя не понял ни моих слёз, ни моего молчания. Если б он знал, что в эту минуту он видел перед собой человека, который оплакивал свой исчезнувший идеал? Это очень глупая фраза, а между тем это правда. Иметь идеал -- смешно, по меньшей мере, но я не боюсь насмешки... И Петя вдруг стал для меня уже другим человеком, похожим на всех...

18 июля.

Сегодня рано утром тётя поехала со всей семьей в Обираловку встречать о. Иоанна, который ехал в Москву. Я давно, года три, его не видала и, конечно, воспользовалась случаем получить его благословение. В Обираловке ждать поезда пришлось минут 20. Мы взяли семь билетов первого класса, чтобы, войдя в вагон о. Иоанна, ехать с ним вместе в Кусково, и стояли на платформе в ожидании поезда. Народу на станции всё прибывало, а когда подошёл поезд -- было уже тесно. Торопясь войти в вагон (поезд стоял всего две минуты), я видела только благословляющую руку, которую ловили и целовали десятки других... <...> Он немного постарел с тех пор, как я видела его в последний раз; его кроткие лучистые голубые глаза остались те же, только выражение лица было измученное, сильно усталое. Золотой наперсный крест с синей эмалью, тёмная шелковистая ряса на лиловой подкладке и старенькая соломенная шляпа... Мы вошли все и по очереди подходили под благословение. Я пристально смотрела на о. Иоанна и мысленно просила его помолиться за меня и за маму. <...> Видно было, что он очень утомлён, постоянно зевал, глаза его невольно смыкались... Вслед за нами к нему привели нервнобольную, которая, получив благословение, упала на скамью в сильном припадке. Её крики раздались по всему вагону. Все замолчали. О.Иоанн встал и положил ей руку на голову. Больная начала кричать ещё более. Продержав руку несколько времени, о. Иоанн прикрыл ей лицо платком и велел унести, а сам, расстроенный этой тяжёлой сценой, подошёл освежиться к открытому окну. <...>

В Кускове станция была переполнена народом. У окна вагона была лавка, и о. Иоанн, высунувшись до половины, пожимал протягиваемые ему со всех сторон руки. Мы поскорее выбрались из толпы... <...>

19 июля. Москва.

Вторично осматриваю Третьяковскую галерею -- на меня сразу нахлынула такая масса художественных впечатлений, что даже закружилась голова... Картины Репина, Айвазовского, Верещагина, -- всё, что есть прекрасного в нашей живописи, все лучшие художники, о которых я читала только в газетах -- были здесь пред моими изумленными глазами... Многие считают лучшею картиною всей галереи Репина "Иван Грозный у тела своего сына". Картина эта замечательна, и действительно производит сильное впечатление: лицо Грозного выражает бесконечный дикий ужас пред своим злодеянием, и оно, главным образом, приковывает к картине. Вы смотрите пристально на неё, невольно заражаетесь этим ужасным выражением Грозного, вас тянет к картине, и в то же время страшно -- кажется, что боишься войти в эту комнату... Говорят, что некоторым делается дурно, при виде этой картины... <...>

7 августа.

Я пока стою в стороне от действительной жизни, только наблюдаю и думаю. Моя жизнь -- пока ещё не жизнь. А ведь мы переживаем опасное, хотя и очень интересное время. Читая "Вырождение" {Сочинение Макса Нордау.}, я часто говорила об этом с кузиной Таней {Под этим именем в дневниках Е. Дьяконовой фигурирует Мария Ивановна Оловянишникова (1878--1948).}. <...>

15 августа.

Сегодня мне исполнилось 20 лет. Стыдно и грустно думать, что столько лет напрасно прожито на свете... Чем дольше мы живём, тем менее мы мечтаем, тем менее осуществимы наши грандиозные планы. Жизнь знакомит нас с действительностью, и мы постепенно спускаемся с облаков. Помню, как девочкой 15-ти лет мечтала я о создании в России женского университета, совершенно похожего на существующие мужские по программе, думая посвятить свою жизнь на приобретение необходимых средств, для чего хотела ехать в Америку наживать миллионы; и достаточно было двух лет, чтобы понять несостоятельность подобных мечтаний. Теперь же я думаю только о том, как мне поступить на будущий год на высшие женские курсы. Сегодня мама отказала мне в разрешении, и я не знаю, что предпринять. <...>

8 сентября.

С Валей вдвоём мы говорили о браке, и никто не мешал нам задавать друг другу откровеннейшие вопросы. Я спросила её, когда она узнала, в чём состоит брак? -- "В тринадцать лет",-- "Кто же тебе объяснил это?" -- "Да никто; я узнала отчасти из разговоров прислуги, отчасти из книг, ведь в библии же писано об этом"... Моя сестра, несмотря на свой 17-летний возраст, читала все романы Золя и Гюи де Мопассана, и я помню, как часто мы возмущались бездной порока и разврата, описываемой так откровенно Мопассаном, невольно чувствуя отвращение к этим "порядочным молодым людям", которые на нас женятся... -- "Знаешь ли, когда я думаю о В. {Студент, он окончил курс, и уже уехал отсюда (примечание Е. Дьяконовой).} -- мне легче на душе; ведь все-таки не все люди такие", -- сказала Валя. -- "Ты думаешь, что он ещё невинен?" -- "Да, конечно. Он -- такое дитя природы, и ведёт строгую, умеренную жизнь; он мне кажется таким чистым..." Я засмеялась. Валя остановилась: "Что ты?" -- "Успокойся милая, он нисколько не лучше других, и это ничего не значит, если он "дитя природы", по твоему мнению". -- "К-а-ак? Он, думаешь ты, испорчен? О, нет, Лиза, не разочаровывай меня, я хочу верить, я не могу..." Валя смотрела на меня умоляющими глазами, и всё её хорошенькое личико выражало страх перед тем, чего она не хотела знать. Её чистое, молодое существо готово было возмутиться моими словами, которые разрушали её веру... -- "Погоди, Валя, не возмущайся. Я тебе сейчас объясню: есть два рода молодых людей, Одни -- предаются разврату, не стыдясь своего падения, и говорят о нём совершенно спокойно без малейшего угрызения совести, как о доблести, как о естественном и необходимом, -- тут мой голос едва не дрогнул: вспомнила Петю. -- Это худшие люди, они поступают гадко и нечестно. Другие же, падая вследствие воспитания или ложных условий нашей жизни, даже вследствие своей натуры, всё-таки сознают, что они поступают гадко, и поэтому, если и предаются женщинам, то потом чувствуют угрызения совести. Эти -- относительно честные люди, и лучшие, из которых мы можем выбирать. Конечно, я с тобой согласна, что есть люди непорочные, но я их не встречала ни разу в жизни..." -- "Лиза, я согласна с тобой, -- прервала меня сестра, -- но пусть другие, только не он, я в него верю... пощади, я не хочу тебя слушать"... Я пожала плечами: не мне разбивать эту веру; пусть когда-нибудь она на деле узнает, как я узнала от Пети. И мне стало грустно...

9 сентября.

Была я у бабушки; она возмущается нынешними девицами: "Вы всё узнаёте прежде времени; девицы, а уж всё знают про замужество! Поэтому Бог счастья и не даёт. И совсем не след читать эту "Крейцерову сонату"; прежде девицы никогда ничего не знали, а выходили замуж и счастливы были; а нынче всё развитие, образование. Совсем не надо никакого образования, тогда лучше будет!" Бабушка полагает всё зло в "Крейцеровой сонате" и в образовании! Вот тема для юмориста! <...>.

20 октября.

Государь очень болен; все боятся, что он умрёт. Принцесса Алиса {"Будущая императрица Александра Федоровна (1872--1918).} поспешно выехала в Ливадию {Летняя царская резиденция в Крыму.}, о. Иоанн Кронштадтский тоже приехал туда, был принят Государем и молился вместе с ним. Всюду служат молебны; все озабочены, и только и разговора, что о возможной смерти Государя. Газеты всей Европы единогласно выражают сожаление о болезни Государя, которого называют Миротворцем. Если бы не его воля, то была бы война. Но с кем? Я ведь ничего не знаю, да и вообще мы мало знаем о внешней политике и о том, что делается в высших сферах. <...>

Все эти дни я усердно занимаюсь и преподаванием, и собственными уроками, и работой, и только по вечерам читаю "Основания политической экономии" Милля {Джон Стюарт Милль (1806--1873) -- английский философ, экономист, общественный деятель.}.

21 октября.

Государь скончался вчера, в 2 час. 15 мин. Пополудни {Смерть наступила от почечной болезни, возникновение которой связывали с ушибами, полученными Александром III при крушении поезда в 1888 г.}. Мы в это время только читали телеграммы из Ливадии об опасном его положении. Александра III не стало! <...> При нём произошло франко-русское сближение; дружба России возвысила Францию перед лицом всей Европы, и популярность Александра III в этой стране беспримерна {В 1881 году Александру III удалось путем переговоров с императором Вильгельмом I добиться отвода сосредотачивавшихся на французской границе германских войск. В 1891--1893 г. г. был заключен франко-русский союз. В 1891 г. во время визита французских военных кораблей в Кронштадт Александр III стоя, с непокрытой головой, слушал "Марсельезу", гимн республиканской Франции.}. <...>

Замечательно похожи судьбы России и Франции: она в этот год потеряла своего президента, мы -- своего Государя. Даже в частной жизни двух правителей находим тождественность: старший сын Карно был женихом, когда убили его отца; а к нашему Наследнику приехала его невеста...

22 октября.

Живя в ограниченном кругу, я так далека от общества, его интересов, политического движения, что рассказы одной знакомой были для меня новостью... Оказывается, что нигилистическое движение, которое я считала давно уже подавленным, существует... В разговоре мы даже не называли этих лиц, а говорили просто "они" и "эти"... -- "Вот, что скажет теперь фабрика Карзинкиных, туда уже отправили полицию", -- сказала Л-ская... -- "Фабричный народ -- самый опасный, там часто бывают бунты. К тому же, они всегда стараются распространять свое учение прежде всего между фабричными. А ведь у Карзинкиных такая масса народа"... Я слушала с интересом: вот отголоски общественного мнения; вот первое, что всем приходит на ум после перемены власти... <...>

4 ноября.

Никогда в жизни время не проходило так монотонно и однообразно для меня, как теперь. Ужасающе долго тянутся зимние дни... Я и сестры живём буквально как затворницы, не видя никого посторонних. Семейная жизнь представляет картину самую без--отрадную, тяжёлую и ничего хорошего не предвещающую. Неврастеник-мать ненавидит и преследует нас, как умеет, посеяв неприязнь между всеми... И мы, три сестры, стоим в этом омуте грязи житейской и инстинктивно чувствуем, как непомерно вырастает наше терпение. Откуда взялось оно -- не знаю; но у меня теперь спокойнее на душе. <...>

13 ноября.

Рубинштейн умер! {А. Г. Рубинштейн (1829--1894) -- композитор, дирижер.} Вот великая потеря для России и целого мира. Говорят, что покойный композитор был очень потрясён смертью Государя, который любил его. А. Г. умер внезапно от паралича сердца. А я надеялась когда-нибудь услышать этого царя музыки.

19 ноября.

Десятый раз перечитывала "Отцов и детей". Я знаю почти наизусть этот роман. В нём мои симпатии постоянно привлекает Анна Сергеевна Одинцова, её холодность и спокойствие; моё самолюбие удовлетворяется тем, что Базаров, всё отрицающий, ни во что не верующий, циник и нигилист -- полюбил именно такую женщину, и несчастливо. Она оказалась неизмеримо выше его. <...>

Я теперь думаю, каким чудесным образом сохраняет меня судьба! Если бы кто-нибудь признался мне в любви, -- что же вышло бы? Ведь я так далека от подобной мысли, совершенно неразвита в этом отношении, и, наверное, испугалась бы до полусмерти... <...>

23 ноября.

Нечаянно попался мне на глаза дневник за прошлый год. Это было как раз в то время, когда В. начал приносить мне книги потихоньку от мамы. Год прошёл, и ничего уже нет! Не осталось ничего, кроме воспоминаний о пережитом прошлом, воспоминаний, о которых никто из нас никогда не скажет друг другу. Тем лучше! Дай Бог всякому душевного мира и спокойствия...

Чувства редко бывают вечны, а любовь -- в особенности. Вообще, на земле человеку даётся всё, с целью показать, что из всего того, что он имеет -- ничего нет постоянного. И все его старания сделать земное "вечным" разбиваются безжалостно то "рукою времени", то людьми же, то обстоятельствами, то ходом всемирной истории (как кажется человеку), а в сущности -- рукою Провидения...

30 ноября.

Чем ближе приближается день моего совершеннолетия -- тем чаще приходится слышать разговоры о моём будущем, т. е. о поступлении на курсы. <...>

Недавно был у нас дядя {Иван Порфирьевич Оловянишников (1846--1898), московский купец 1-й гильдии, владелец колокололитейного производства, поставщик Двора е.и.в.; муж Е. Г. и отец М. И. Оловянишниковых.}, и несчастные курсы вновь выступили на сцену. -- "Вы желаете учиться?" -- спросил он меня своим обычным добродушным тоном. Я молчала, но мама тотчас же рассказала за меня, что я ужасная дочь, и т. п. -- "Совершенно лишнее дело идти вам на курсы, -- авторитетно согласился с ней дядя, -- туда идут те, кто без средств, а вам на что?" Этого возражения я не ожидала, но если дядя, как человек коммерческий, переводил разговор на практическую почву, -- я решилась взять ему в тон,-- "С какой же стати мне жить весь век, сложа руки? Я хочу трудиться, как и все, а для этого нужно учиться, чтобы знать больше, закончить своё образование". Но дядя стоял на своём: -- "Если желаешь трудиться, -- набери ребятишек и учи их грамоте". -- "Да я с удовольствием буду их учить, только дайте мне самой прежде доучиться". -- "Замуж надо тебе, вот что, -- решил сразу дядя, -- жениха хорошего, "умного" какого-нибудь" ("умными" он насмешливо называет людей с высшим образованием). Все мои возражения не привели ни к чему. Но вдруг Валя, до сих пор молчавшая, налетела из своего угла на дядю: "Вот вы против курсов, дядя, а между тем посмотрите, как время идёт вперёд. Наша бабушка умела читать и писать, а своих дочерей она уже в гимназию отдавала; они не кончили курса, но мы, их дети, уже кончили курс. Следовательно, вполне естественно, что мы хотим идти на курсы, а наши дочери, те должны будут получать беспрепятственно высшее образование. Ведь требования образования идут вперёд". Дядя только посмотрел на девочку (как он нас называет) и, должно быть, удивился её смелости. Так он и уехал от нас, наверно, в глубине души сожалея о том, что у нас нет отца, который мог бы нас воспитать как следует, т. е. не дал бы нам возможности забрать подобные опасные идеи в голову, и выдал бы нас всех замуж за "хороших" людей.

2 декабря.

Что даёт мне право на 24 часа в сутки абсолютно свободного времени? Скажут: вполне естественно, сударыня, у вас есть "средства к жизни". Но ведь мужчины, как бы они ни были богаты, живут и всё-таки работают, служат, учатся. Почему же нам, девушкам обеспеченным, предоставляется дом, тряпки, женихи, и... больше ничего? <...>

По происхождению я -- чистая купчиха, ярославско-ростовско-нерехтская, но по званию не принадлежу к этому сословию; но все мои родственные связи в нём, и поэтому я не могу, мне трудно создать для себя связь с так называемой интеллигенцией. -- А в нашем купеческом кругу встречаются такие картинки, которые показывают, как мы недалеко ещё ушли от времён Островского. <...>

7 декабря.

Познакомилась со студентом Э-тейном и впервые рассказала постороннему человеку, на какие курсы хочу я поступить и какие препятствия представляются мне. Я говорила с мужеством отчаяния: мне решительно не к кому обратиться за советом. Какова же была моя радость, когда он отнесся ко мне с полным сочувствием и даже дал адрес знакомой курсистки. Из моих слов Э-тейн ясно видел всю мою беспомощность, и невольно, в ответ на его мысли, которые я угадывала, -- рассказала ему, как строго, замкнуто проходит моя жизнь, как трудно мне знать что-нибудь, и как относятся мама и мои родные к моему желанию. -- "Да это целый роман, -- смеясь, сказал он. -- Героиня за четырьмя стенами, не знающая действительной жизни". -- "Да, героиня без героя", -- подтвердила я. Очевидно, ему мало были знакомы нравы купеческого круга, и я увлеклась своим рассказом о наших предрассудках. -- "И вы могли вести такую жизнь? Знаете, я бы на вашем месте сбежал, честное слово!" -- возмутился студент. -- "Но бежать ведь совершенно бесполезно: все бумаги были у мамы, меня всё равно не приняли бы на курсы..." -- "Ну, вы написали бы письмо какому-нибудь студенту с просьбой избавить вас от такой обстановки". -- "Как? что вы говорите? писать студенту? -- искренно удивилась я (подобная мысль и в голову не могла мне придти -- до того во мне сильны привитые воспитанием понятия о приличиях). -- Да зачем же?" -- "Да затем, что он по человечеству должен был бы помочь вам, как всякий благородный человек". -- "Но... писать студенту, ведь это неприлично", -- возразила я. -- "Э, бросьте вы там ваши прилично и неприлично; идти напролом -- вот и всё! И если вы добьётесь своего -- поступите на курсы, -- то, так сказать, уже во всеоружии", -- заключил Э-тейн. -- "Это как же?" -- "Очень просто: языки знаете, материально вы обеспечены". -- "Ну, нельзя сказать, чтобы вполне", -- прервала я, вспомнив свои опасения, что на 700 рублей я едва ли проживу в Петербурге. -- "Всё-таки рублей на 500 в год можете рассчитывать?" -- "Могу", -- сказала я, и мне стало совестно, что мне не хватит средств. Ведь живут же люди! -- "Ну, вот; желание учиться у вас, конечно, есть, иначе вы бы и не шли на курсы?" -- "О, конечно! -- воскликнула я. -- Я, кажется, весь день буду сидеть за лекциями, только бы поступить!" -- Он засмеялся: "Ну, не просидите, это невозможно. Повторяю, вы поступите во всеоружии". -- "Ну, какое это всеоружие! У меня нет никаких знаний". -- "Но за ними-то вы и идёте..."

Трудно передать то радостное настроение, которое овладело мною: мне вдруг показалось всё так хорошо, так весело! Вернувшись домой (с адресом!), я легла в постель и долго не могла сообразить, правда ли это было, или весь этот разговор -- сон. А на душе было так светло, как никогда. Точно крылья выросли. Я опять начала надеяться...

9 декабря.

<...> Отчуждение матери от нас, её дочерей, дошло до крайности, -- мы редко встречаемся, не говорим с ней ни слова.

Ещё более: недавно она пришла ко мне: "Вот вы жалуетесь на меня, что я не говорю вам ничего; есть жених, получает 160 рублей в месяц, ищет невесту; не хочешь ли выйти замуж?" Я молча указала маме на дверь комнаты братьев, которые слышали все её слова, но она как будто не видела моего жеста и продолжала ещё громче: "Получает 160 рублей... мне хвалили его..." Я встала, и тихо, чтобы не слыхали дети, сказала: "Прошу раз навсегда не говорить мне ничего подобного. Дайте мне лучше разрешение поступить на курсы". Этого было достаточно, чтобы мама ушла, и её изящная, девически-стройная фигура с красивым тонким лицом исчезла за дверью. Через несколько минут ко мне вошла младшая сестра. -- "Сейчас мама сказала мне: Лиза не хочет идти замуж, не хочешь ли ты? Я, разумеется, ответила, что не желаю, и хочу учиться". Этого достаточно, чтобы понять, до чего дошло пренебрежение матери к нам, молодым девушкам; не достаёт ещё одной последней ступеньки, и наша связь с нею порвётся. Да простит мне Бог, но я уже давно перестала любить мать, как должна бы любить и как любила в детстве. Теперь мы, можно сказать, круглые сироты. Отца у нас нет, мать существует для нас только фиктивно, но никак не нравственно. Что будет дальше? <...>

20 декабря.

Прочла "Исповедь" Руссо. Почти до конца читала её с большим интересом: весь тон этой книги, искренность признаний невольно трогает и увлекает; интерес ослабевает только в конце, когда Руссо наполняет страницы мелочными подробностями и рассуждениями о своих друзьях. Его подозрительность, его постоянная жалоба на изменяющих ему без причины друзей -- всё это придает книге, вначале такой занимательной, характер чего-то мелочного, недостойного великого человека. <...>

Руссо не лучше и не хуже многих -- с той только разницей, что он прямо признаёт за собой те вины и ошибки, которые всегда скрываются другими. <...>

Мне пришлось читать дневник Марии Башкирцевой, молодой девушки, чистой и невинной. Она тоже искренна, но чтение её дневника оставляет скорее тяжёлое впечатление: холодный, блестящий эгоизм на всех страницах, она ни в чём не виновата, она очаровательна при своей красоте, уме, таланте... Но... нет! высшей справедливостью дышат до сих пор слова: кающийся грешник лучше многих праведников.

Наблюдая жизнь, необходимо каждому развить в себе снисходительность к людям, способность извинять, оправдывать их поступки, в то же время стараясь не отступать от своих убеждений. И это мне удаётся, в особенности во всём, что касается нравственности, любви, увлечений. Поэтому-то я состояла и состою поверенной всех моих подруг, масса чужих тайн и романов мне доверяется без всякого любопытства с моей стороны. Теперь я хорошо понимаю, каким образом я приобрела доверие тех, кто в гимназии видел во мне только какое-то отвлечённое существо "не от мира сего", вечно занятое книгами: по окончании курса я сошла со своих облаков к людям, присмотрелась к их жизни. <...>

21 декабря.

Всё более и более, с глухим отчаянием сожалею я об этих трёх безвозвратно ушедших годах! Поступив на курсы, я кончу их не ранее 25 лет -- стыд подумать! Учиться до таких лет, ничего самостоятельно не делая, а ведь жизнь так коротка! Она пройдёт, и не увидишь её; не надо терять ни одной минуты без пользы, без дела -- я же теряю годы!! О, Боже, Боже, здесь не выразить словами того мучения, которое овладевает мною!

Я до того увлекаюсь этими мыслями, что мне кажется -- мое желание никогда не исполнится, что я не доживу до этого времени и умру нынешней весною. Расстроившись до последней степени, я начинаю чувствовать себя скверно; сердце замирает. Машинально прижимаю к нему руку и думаю, что у меня развивается порок сердца, что мне надо бы советоваться с доктором, но это уже бесполезно, и нынче весной, как раз в то время, когда надо будет посылать прошение, -- я умру! И тотчас же представляю себе, как я буду умирать, не высказывая малодушного сожаления о жизни и скорой смерти, что должна буду я сказать сестрам и братьям при прощании... Картина выходит до того трогательная, что слёзы навертываются на глазах от жалости к самой себе и своей погибшей жизни.

Смешно, право, а между тем моё душевное состояние в последнее время именно такое. Никто не подозревает его: я овладеваю собой в присутствии других...

Теперь я возмущаюсь на самоё себя, что была покорна, позволив матери так жестоко разбить мою молодость... Я могла бы наполнить жалобами море, а не листы этой тетрадки! А между тем, возмущаться--то и не нужно и грешно: надо вспомнить Бога, крест страданий, требования религии, но не так-то легко мне совладать с собою... Недаром же с молодых лет, по вечерам я простаивала долгие часы на молитве, обливаясь слезами, прося у Бога лишь одного -- прощения в своих грехах, и каялась до того, что забывала всё окружающее: мои глаза видели только икону, какая-то сила влекла меня к ней, и казалось мне, что я уже не в комнате, а подымаюсь куда-то выше и выше. Неизъяснимое наслаждение охватывало меня всю, и, чем больше я молилась, тем легче становилось мне, и я ложилась спать совершенно спокойная и счастливая, ещё не вполне опомнившись от этого страстного покаяния. И теперь, как и прежде, я молюсь так же страстно, обращаюсь к Богу с моими отчаянными мольбами и слезами... И всё-таки у меня не хватает терпения, исчезает покорность судьбе...

Ах, когда подумаешь, сколько качеств надо иметь, чтобы называться истинным христианином -- окажется, что мы все, более чем наполовину, язычники. <...>