Нерехта, 12 января.

10 лет тому назад в этот день скончался мой отец... <...>

10 лет! Из робкого, застенчивого ребёнка я обратилась в 22-х-летнюю курсистку; прежней детской робости нет и следа, застенчивость же и робость, вероятно, овладеют мной теперь лишь в присутствии такого лица, которое я признаю неизмеримо выше себя, а так как пока я вращаюсь в кругу людей обыкновенных, не подымающихся выше среднего уровня, то и чувствую себя отнюдь не ниже их...

10 лет! Много пришлось пережить, передумать... С поступлением на курсы был сделан перелом в моей жизни... Теперь, когда я немного разобралась во всех впечатлениях, когда первое волнение улеглось, -- я вижу, какое благотворное влияние имеет на меня моя теперешняя жизнь: я чувствую себя как бы обновлённым, возродившимся к жизни человеком, я стала даже нравственно лучше... и много, много думала над жизнью... То, что раньше было подёрнуто туманом, -- стало ясно, и какою же жалкою представляется мне моя прежняя жизнь!... Те лица, к которым я с детства чувствовала какой-то страх, перешедший впоследствии в робость и застенчивость, которые мешали мне много для правильного понимания и изучения людей, -- теперь кажутся ещё более "обыденными", если можно так выразиться, облачко застенчивости, мешавшее рассмотреть их, рассеялось, и я увидела их в настоящем свете. И я сама стала -- другим человеком; впрочем, нет, не другим, а только развилась больше, стала ещё серьёзнее смотреть на жизнь, ещё глубже вдумываться в её задачи...

Вместе с тем я чувствую себя иногда так легко, дышится так вольно... и чувствую в груди моей какой-то прилив силы необыкновенной: мне хочется борьбы, подвига, чтобы показать эту силу, которая, кажется, так и рвётся наружу... Дыхание занимается... иногда кажется, -- весь мир был бы в состоянии перевернуть... Мне хочется действовать, идти, ехать -- куда-нибудь, а главное -- дела, дела! Хочется разом увидеть весь мир, и глубокое-глубокое отрадное чувство свободы переполняет всю душу. Да? и я -- свободна? и я могу ехать, куда хочу, делать -- что хочу, поступать -- как хочу, и меня уже более не связывают эти цепи рабства... Ведь это -- правда? Я -- учусь... Я -- на курсах... <...>.

И теперь -- моя "цель жизни" -- выяснилась предо мною. Послужить народному прогрессу по одной из неотложных его частей -- народному образованию, -- хоть этим способом сделать способным двигаться вперед... Пора! Народ сам хочет школ, сам открывает их, читальни, библиотеки... Пора! Пора! Уже 36 лет скоро, как он свободен, а невежество ещё густым мраком окутало его... Пора взяться за ум! В деревню!! <...>

Ярославль, 15 августа.

Сегодня мне исполнилось 23 года; из них лишь два года я живу иною жизнью, и всегда мне стыдно, больно и жалко предыдущих лет, проведённых без дела, без сознательной живой жизни, среди постоянных нравственных мучений. Да! жизнь нельзя проводить в "ожидании", её нельзя тратить даром -- ошибка скажется рано или поздно.

Господи! прости мне! дай мне настолько силы и здоровья, чтобы в будущем загладить прошлую бесполезную жизнь -- другою, исполненною сознательного долга по отношению к ближним. Здесь, на земле, ничтожны радости, действительно одно страдание... Я не хочу долгой жизни, нет; и я прошу у Тебя её лишь для того, чтобы я могла умереть с сознанием, что хоть что-нибудь сделала для других, значит, не была совсем бесполезным существом...

Подумать, что через какие-либо сто лет -- и от нас не останется ничего, кроме черепа... все наши страдания, горести, страсти, которыми мы так одушевлены теперь, -- куда денутся они? Всё проходит в этом мире, -- "суета сует и всяческая суета".

Есть одно утешительное, что даёт силу для жизни и поддержку в борьбе в этом мире: любовь к людям. Великая сила -- братская любовь! Она выше, она чище любви супружеской, так как основа её бескорыстна вполне; мы любим брата не потому, чтобы он привлекал нас тем влечением, которому следуют женихи и невесты, а просто потому, что он такое же существо, как мы, тоже пришедшее в мир не по собственному желанию и страдающее не менее нас.

Люди! Если б вы могли понять всю великую истину братской любви -- не было ни войн, ни революций, ни угнетателей, ни угнетаемых, ни богатых, ни нищих, -- словом, не было бы тех социальных бедствий, которые вызывают вышеуказанные потрясения, а природное неравенство сглаживалось бы самоотвержением более сильных в пользу слабых. Тогда настало бы истинное царство Божие на земле.

Но велика власть зла: невидимые семена эгоизма сеются всюду щедрою рукою и дают пышные всходы: каждый заботится только о себе, и из этого-то себялюбия проистекают те великие общественные бедствия, с которыми так борется теперь наука: социология, политическая экономия, всевозможные "права", -- всё в ходу... Слишком даже много научных изысканий делается для доказательства великой и простой истины, всем давно известной, но которая не входит в нравственное образование человечества... <...>

Да! жалка и пуста жизнь, не озарённая яркою сознательною любовью и состраданием к людям; а между тем, как трудно бывает воспитать в себе снисходительность, особенно при характере живом и нервном. Сегодня мне пришлось испытать всю чарующую прелесть этой любви: я была у о. Александра, и час, проведённый вместе с ним, подействовал на меня неотразимо: как будто какая-то обновлённая я вышла от него, ободрённая для жизни. А всё почему? Разве этот человек творит чудеса? -- Нет, но в его словах, в его обращении со мною было столько доброты, любви и ласки, что всё это вместе положительно магически действует на меня: душа вдруг обновляется, очищается, и я улыбаюсь как дитя, чувствуя себя выше и лучше. Я редко, почти никогда, не видала такого к себе отношения: меня или не понимают, или осуждают, или просто хорошо ко мне относятся; моё же глупое сердце вечно просит чего-то большего, нежели простая вежливость, и я рада, если встречу хоть ласковый взгляд, хоть слово сочувствия. <...>

18 августа, понедельник.

Великая, неразрешимая загадка жизни -- для чего создано всё? -- способна породить отчаянный пессимизм.

В самом деле, для чего это всё? для чего создан мир, если рано или поздно он должен погибнуть? Несмотря на колоссальные усилия, которые прилагает человечество для разрешения этой задачи, -- она не решится нами никогда... никогда!! <...>

Не знаем! однако -- надо жить, если есть сознание, что противно твоим убеждениям покончить жизнь самоубийством. Тяжело и мучительно сознание сделанных ошибок, но опускаться ли под этою тяжестью ещё ниже, или же, собрав все силы, постараться нести её до могилы? Что лучше?

Ещё в прошлом году, под влиянием сильного нервного настроения, я впадала в малодушное отчаяние; нынче весной казалось мне, что я должна умереть, что это страшное сознание раздавит, уничтожит меня вконец... даже мои религиозные убеждения готовы были уступить место привлекательной мысли о небытии в здешнем мире. И чисто внешние обстоятельства помешали: у постели близкой больной я не имела права решить свою судьбу, так как потрясение имело бы влияние на её жизнь...

В конце концов, самою спокойною, самою утешительною оказывается смерть христианина. Я хотела бы умереть так, -- с философским спокойствием и нравственной силой! Я думаю теперь, что нет смерти прекрасней такой, когда человек, испытав в жизни массу несчастий, несправедливостей, горя всякого рода, -- умрёт со словами: слава Богу за всё! Такая смерть -- истинно прекрасна. И я желала бы умереть именно с таким сознанием, несмотря ни на какие обстоятельства жизни.

Мы слишком мало думаем о смерти во время жизни, а между тем именно о ней-то и следует помнить более и чаще всего, так как в ней одной только мы можем быть уверены; мы ничего не можем сказать о своей жизни.

Спб, 5 сентября, пятница.

Только что разошлись с моих именин товарки. В общем я довольна сегодняшним вечером, быть может, впервые в жизни. В тесном товарищеском кружке так живо шла беседа о разнообразных вопросах; поднимались и политические и исторические, и экономические, и, в частности, курсовые. Мы не спорили с пеной у рта о марксизме и народничестве, не кричали, а просто делились мыслями по всем направлениям, так сказать. Одною из главных мыслей в результате было признание невозможности решить такие сложные вопросы, каковы капитализация, предрешить исход исторического развития России. В этом мы представляли собою полнейший контраст нынешней молодежи, увлекающейся модными экономическими течениями, и берущейся сплеча решать самые важные вопросы. На меня произвело самое хорошее впечатление наше общее настроение, которое можно назвать широким: все мы были очень терпимы, так прямо смотрели в лицо действительности, честно сознаваясь друг другу в своей несостоятельности при решении вышеуказанных вопросов. Не обошлось, конечно, и без размышления по поводу взгляда на брак, упомянули о "Крейцеровой сонате"... И никто из нас даже не заикался о "прелестях" любви, о личном счастье. Скорее, мы готовы были отнестись с сожалением к злоупотреблению чувственностью и вытекающим отсюда "перепроизводством" детей, несчастных существ, которые вступают в жизнь неподготовленными к жестокой борьбе за существование, гибнут и ломают себя, -- произведя, в свою очередь, таких же существ. Да, ещё не проникло в наше "общество" сознание необходимости целомудрия и нравственного внимания... чего же требовать от народа, если мы сами до сих пор ещё стоим так низко и тонем в пучине своего собственного эгоизма.

Отсюда был один шаг до религиозного вопроса, но мы не спорили о вере; и, пожалуй, хорошо -- это никого не оскорбляет: моё убеждение остается при мне, их -- при них. Однако, мне хотелось бы хоть раз в жизни встретить вполне религиозного человека, стоящего несравненно выше меня по своему общему умственному складу и провести с ним несколько часов в братской беседе; иногда мне до боли хочется дружбы с таким человеком, братской работы с ним на всю жизнь. Но сегодня я всё-таки чувствую себя хорошо: все мы были мирно настроены, так интересно беседовали, а главное, -- чувствовали симпатию друг к другу. Оживлённый обмен мыслей вызывал добродушную насмешку в случае ошибки или ложного мнения, и одобрение -- в случае удачной и остроумно высказанной мысли. Пусть из нашего разговора нельзя было заключить о наших научных познаниях, но нельзя было отказать в прямоте и широте взгляда и честности намерений. А первое качество и связанная с ним терпимость, увы! -- так редко попадаются теперь среди учащейся молодёжи.

Когда ушла Лёля С, разговор коснулся меня; Д-ди и Маня наперерыв стали уверять, как обо мне изменилось мнение на курсах к лучшему, потому что я стала совсем иначе относиться к людям. Я объяснила им прежнее следствием нервного состояния, которое было очень обострено первый год, проведённый на курсах. Они вскоре ушли.

Несмотря на то, что мои умственные интересы не стоят в тесной связи с интересами их, что они не согласны с моими религиозными убеждениями, я чувствовала, что все эти три девушки близки и дороги мне, что у нас всё-таки есть много общего, что мы все стремимся стать людьми.

И глухою, острою болью отзывалось в моём сердце воспоминание о милой, далёкой, бедной сестрёнке, обречённой навсегда жить, не удовлетворив своих лучших порывов... Это не переставая терзает мне сердце, и окончится, должно быть, только с моей жизнью. Да! вот он, крест, посылаемый каждому из нас. Но мой, вполне заслуженный, невидим для глаз и поэтому не возбуждает ни в ком сострадания. А одинокое страдание -- двойное страдание!

Боже мой! сжалься над нами, сжалься над бедным ребёнком, который за все свои недостатки наказан так, как не бывают наказаны и взрослые люди... Помоги ей выздороветь, стать человеком, а мне -- помоги пройти жизненный путь, не падая под тяжестью заслуженного креста.

28 сентября.

...Когда я оглядываюсь назад на всё последнее время -- мне даже как-то странным кажется, как могла я вынести такие нравственные мучения, тем более ужасные, что ни для кого они не заметны?

Да... это время прошло и кем же я вышла из этих, вполне впрочем, заслуженных испытаний? После того как я узнала, что у меня неврастения, -- я вполне поняла, отчего временами душевная боль доходит до острого, почти физического страдания... В лекциях Кожевникова {Александр Яковлевич Кожевников (1836--1902), невропатолог, автор первого русского учебника по невропатологии "Нервные болезни и психиатрия", 1880--1881 г.} я читала, что эта болезнь развивается вследствие "психических влияний угнетающего свойства" -- совершенно верное мнение. Моя живая, нервная натура не выдержала нашей изуродованной жизни... и в то время, когда я, страстно стремившаяся к науке, наконец-то, достигла пристани, -- оказалось на поверку, что заниматься-то, учиться-то -- и не могу! Полное переутомление и потеря памяти в связи с чрезвычайною нервною восприимчивостью...

Положение драматическое.

И я не знала об этой своей болезни, и всё время с ужасом думала, не схожу ли я с ума, но к врачу обратиться не догадалась до тех пор, пока случайно в Киеве не решилась пойти к Нестерову... Этот странный человек, лечивший индийской медициной, именно потому и навёл меня на мысль обратиться к нему, что не был врачом по профессии, к которым я относилась с недоверием... Но лекарства его обходились мне слишком дорого, не по моему студенческому карману -- и я оставила его лечение (принесло ли оно мне действительную пользу -- не знаю, но я, во всяком случае, в него верила).

Это было прошлою осенью. Прошло несколько месяцев -- в феврале получаю письмо о болезни Вали, -- и началась для меня странная нравственная пытка, отголоски которой, вероятно, никогда не исчезнут во мне и окончатся лишь с моею жизнью. Вчера я получила от неё письмо, где она пишет, что "кажется, выздоровела окончательно", доктор отменил лекарства... Я просто ни поверить, ни радоваться не смела от неожиданности: нет, не может быть! это уже слишком. Вероятно, что ей только стало лучше... А если, правда? -- Великий Боже, я испытываю такое чувство, как будто бы вновь родилась наша Валя... Получить воспаление почек в 20 лет, быть лишённой возможности свободно двигаться, постоянно лежать, быть обречённой на вечную диету... -- и это при слабом характере, склонном к меланхолии, при страшной нравственной анестезии близких ей, которые не способны ни утешить, ни ободрить её, а только втягивают её ещё глубже в мрачное настроение -- что может быть печальнее? Это почти немая нравственная смерть, на которую я обречена была смотреть, повергнутая в полное отчаяние, не имея возможности помочь так, как хотела бы... Временами, в отчаянии, я думала, -- не лучше ли будет, если Валя умрёт, нежели будет жить; но тут являлась мысль о ребёнке: мне становилось страшно за будущность малютки, и я с ужасом отталкивала от себя мысль о смерти. Каковы бы ни были условия -- всё ж можно надеяться, что, по крайней мере, ребенок -- вознаградит сестру за всё. <...>

11 октября.

Да, вот оно начало... чего? -- конца? -- Нет, но начало "страдания за грехи отцов". Впрочем, оно уже давно началось, давно, ещё с 18-19 лет, когда впервые начали портиться мои нервы, теперь же -- переход на "телесные явления".

Началось всё с пустяка: в начале августа комары накусали ногу, я расцарапала кожу до крови и, не промыв, залепила пластырем, который вскоре пропитался южною пылью, так я ехала в это время в Киев; после такого лечения "домашними средствами" -- получилась язва, которая теперь второй месяц не поддается никакому лечению. Не обращая на неё серьёзного внимания и замечая только, что от ни одного лекарства лучше не делается, -- я обратилась к какому-то немцу, который, сказав: "пустяки, заживёт", только растравил рану; выйдя из терпения, я пошла к гомеопату, который добросовестно не поручился за успех лечения одними внешними средствами, а внутренние принимать оказалось невозможным, так как я не могу бросить свои пилюли от нервов; и, наконец, я догадалась обратиться к нашей женщине-врачу О. Ю. Ка-нской, направившей меня к хорошему доктору, который дал дельный совет: бинтовать ногу, а научиться советовал у О. Ю. Но в тот же день вечером, с необыкновенной легкостью у меня появились два нарыва; на левой руке и ноге. Сегодня была вновь у Ка-нской; та ахнула, взглянув на рану, и узнав ещё о нарывах, задала мне лаконический вопрос: "У вас в семье все здоровы? Ваш отец не был болен?".

"А... вот уже до чего дошло," -- подумала я, но при Лёле Ст. язык не поворачивался сказать, что мой отец умер от прогрессивного паралича...

Колкое, острое страдание причинила мне мысль о возможности заражения отца специфическою болезнью ещё в прошлом году, и как спокойна я теперь, когда на мне явилось отражение этого заболевания! Отчего это? или нервы стали лучше? или я уж... слишком много страдала нынче весной, что теперь на меня нашло такое спокойствие?.. И я улыбнулась и сказала: "Мой отец умер слишком давно, чтоб я могла что-нибудь помнить о нём, мать -- женщина, страдающая нервами, а у меня в детстве была золотуха." О. Ю. покачала головой и осторожно сказала: "Может быть, вам надо что-нибудь принимать внутрь; вы не беспокойтесь; ведь есть отражённые заболевания"...

Да, знаем мы эти "отражённые заболевания"... Мне известно, что отец до женитьбы вёл далеко не нравственную жизнь, имея связь с одной красивой работницей на фабрике, мне говорили о безнравственности моего отца в таких выражениях... и я слушала, как будто это так и следует. Ведь со стороны смотреть это прямо ужасно, -- видеть молодую девушку, страдающую за "грехи своего отца". Вот уж истинно похоже на "Невинную жертву" д'Аннунцио. {Роман Габриэле д'Аннунцио (1863--1938) "L'innocente" (1892).} Я вдвойне невинная жертва: со стороны матери, испортившей мне нервы ненормальною жизнью, с другой -- со стороны отца, оставившего мне в наследство такое "отражённое заболевание"...

Имею ли я право судить отца? -- С нравственной точки зрения он безусловно, виноват. Колоссальный эгоизм, заставляющий жить в своё удовольствие, затем жениться, не думая о последствиях... о детях. Но зато и поплатился же несчастный папа: четыре года страдал он, умирая медленною смертью, умерев заранее умственно... Суд Божий совершился над ним... Он виноват, но причиной вины его является неразвитость нравственная и умственная (впрочем, последняя -- вряд ли: отец был, по своему времени, человек довольно--таки образованный и развитой). А в этом кто виноват? Родители? Бабушка с дедушкой? Старинные купцы, воспитывавшие сына "по-старинному", -- что могли дать они ему, они сами, не обладавшие никаким развитием? И невольно придёшь к заключению, что отец подпал под влияние европейской цивилизации, но, как русские Петровских времен, усвоил от неё более дурного, чем хорошего и полезного; наряду с образованием в столице он узнал, несомненно, и столичный разврат, а там -- и пошло, и пошло... до женитьбы.

Несчастный! нет у меня в сердце негодования против тебя... Какая-то тихая грусть, с примесью горечи, лежит на дне души, но снисхождение, и почти прощение -- превышает всё... ведь он "не ведал, что творил"... <...>

В Александровской общине Красного Креста, 1 декабря, днём.

Тихо... почти вся палата улеглась спасть, что редко случается.

Пользуюсь первой минутой тишины и спокойствия, чтобы взяться за давно заброшенную тетрадку...

После поездки в Псков мои ноги пришли в такое состояние, что я с трудом могла ходить. Нервное возбуждение, поддерживавшее меня до сих пор, упало, и когда я поехала к проф. Павлову {Евгений Васильевич Павлов -- военный медик и специалист по женской хирургии, с 1896 г. лейб-хирург.} и он запретил мне окончательно ходить на курсы, то я даже не огорчилась. Прошла неделя... целых 7 длинных вечеров, при свете лампы, провела я почти в полном одиночестве, за книгами; но, вопреки прошлому году, когда одиночество так болезненно отзывалось на мне, -- я была почти рада ему. Невесёлые мысли бродили в голове, и я их не гнала... да разве и могло быть иначе! Разумеется, лежать одной крайне неудобно во всех отношениях, но, вспоминая болезнь Вали, я получала своеобразное наслаждение от сознания всех испытываемых неудобств: "мне так и надо, и ещё бы хуже надо... этого ещё мало..." -- думала я, когда на мои звонки никто не являлся, и я не могла ни напиться воды, ни достать нужной вещи. Заставлять дежурить около себя товарок -- я считала излишним; правда, они посещали меня ежедневно, но эти короткие "забегания на минуту", в сущности, только отрывали меня от читаемых книг и нарушали мои размышления. И вот в эти-то дни как нельзя более очевидно выступил передо мной донельзя ограниченный круг моих знакомств между курсистками: две-три из 200 человек -- немного! Я думала: будь у меня среди них друг, искренно ко мне привязанный, любивший бы меня настолько, что, несмотря на мои отказы и уверения, сказал бы мне: "нет, я тебя не оставлю, я буду у тебя всё время, буду сидеть около тебя..." -- если бы были такие! Но, должно быть, невидимая рука судьбы, поставившая меня одинокой среди семьи, оторвавшая от меня сестру в тот момент, когда мы готовы были сблизиться и идти вместе одною дорогою, -- поставила меня и на курсах так, что за всё это время не сошлась ни с кем настолько близко, чтобы смело могла назвать её другом. Как это случилось? Мои ли чересчур большие требования к людям на первом курсе помешали мне сойтись, или... ну, да нечего писать об этом.

Прошла неделя, и 20 ноября, вечером, надо было ехать в лечебницу: вылечиться возможно было лишь при операции, вычистив язвы на обеих ногах. Я уехала одна, взяв с собой две почтенные связки книг, в полной уверенности, что буду там заниматься.

Было 7 час. вечера, когда я приехала в лечебницу; тихое церковное пение разносилось по комнатам, и одна из сестёр предложила мне пойти в церковь, в ожидании ванны; я пошла, но, так как стоять не могла, а сидеть за службой не привыкла, то и вернулась вскоре обратно.

В столовой было тихо. Я молча осматривала знакомую обстановку, простую, но солидную: при свете двух электрических ламп она приобретала совсем домашний оттенок. Две сестры -- шатенка, с лицом задумчивым и симпатичным, и миловидная блондинка, были заняты: В. писала что-то на разграфленных листах, Ян. хлопотала у буфета. Я наблюдала за ними, не решаясь заговорить первая, -- лица были такие деловые и озабоченные. Скоро листы исчезли, и на столе появились маленькие круглые тарелочки с красной каёмкой, и сестры начали разрезывать пополам разные сорта булок, раскладывая их по тарелкам; когда принесли самовар, они разливали и разносили чай по палатам. Прошло более часа... Наконец, обе сестры уселись за столом. -- "Устала... бегаешь, бегаешь", -- сказала, вздохнув, шатенка. -- "Я тоже устала", -- сказала блондинка, и симпатичная улыбка озарила её круглое милое лицо. -- "А вы, действительно, устали, сестрицы, вы всё время заняты..." -- решилась я заговорить с ними. Мне показалось, точно я вдруг повернула кнопку электрической лампы, и комната озарилась ярким светом: сестры приветливо улыбнулись, встали и подошли ко мне. -- "Да... устанешь тут"... Я начала расспрашивать их, откуда они, где учились; шатенка оказалась институткой, а блондинка -- из Т., с первоначальным образованием. Но дальнейший разговор был прерван появлением старшей сестры -- Б-ой, уже пожилой женщины, которая сказала, что ванна готова. Я вошла в небольшую комнату, в которой стояла белая кровать, белый шкаф и ванна; молоденькая горничная с почтительной фамильярностью помогла мне раздеться; перед тем как принять ванну, пришла опять старшая сестра и намазала мне язвы на ногах какою-то мазью. Стоять мне было довольно трудно, но с помощью горничной, помогавшей мне охотно и ловко, я вошла в ванну и вымылась с наслаждением... Когда я, наконец, рассталась с мылом и губкой, и с таким же трудом выбралась из ванны, -- пришла сестра В., забинтовала мне ноги и пригласила в столовую пить чай; я была уже одета во всё больничное, белье и халат, и путалась в нём... "Русалка у нас в больнице", -- раздался за мною ласковый голос, когда я вошла в столовую. Я обернулась: мимо меня проходил один из ассистентов профессора, доктор Э., молодой человек, брюнет, очень симпатичной наружности и ласковый в обращении; он подошёл ко мне, спросил, когда я приехала, потом поговорил с сестрами и ушёл.

После того я пошла в палату. Комната -- большая, с тремя окнами, с белыми кисейными занавесками, корзиной цветов у среднего окна и туалетом -- имела совсем семейный вид: ни номеров, ни названия болезней над кроватями. Я вошла точно в общую спальню. На меня никто не обратил внимания. Все обитательницы занимались своим делом, приготовляясь ко сну: маленькая девочка, моя соседка, уже спала, двое сидели на кроватях, поступившая со мною вместе больная тоже раздевалась, пятая -- лежала неподвижно в постели, шестая -- с подвязанной рукой и одетая -- сидела на кровати. Разговор был обыкновенный, женский; одна только женская фигура, лежавшая низко на постели, не принимала никакого участия: это была оперированная в тот день больная...

На следующий день я быстро перезнакомилась со всеми. Обитательницами палаты оказались: Тамара, армянка 18 лет, гимназистка "с ногой" из Эривани, её соседка -- жена армянского священника из Симферополя с опухолью на груди, жена инженера, дама лет около 30-ти, тоже с такой же болезнью, молодая девушка 18 лет из Петербурга, с нарывом на боку, шестилетняя девочка из Иркутска с кокситом бедра и бедная крестьянская девушка из Кронштадта -- с ногой, с детства скорченной, которую здесь выпрямили, -- её все звали Дуняшей. Курсами никто из них не интересовался, что тотчас же обрисовало передо мной их умственный уровень; я была вырвана из своей среды, и с полки смотрели на меня книги, казалось, с упрёком...

На третий день моего поступления в лечебницу должны были состояться две операции -- мне и армянке; на все расспросы -- как мне будут делать операцию -- я не могла узнать, с хлороформом или без него: профессор молчал, и сестры тоже.

Проснувшись рано, я оделась и улеглась на постель, откуда было очень удобно наблюдать, что делалось в коридоре... Там шла суета... Вот прошли ассистенты, одетые в белом, вот прошёл профессор, также переодетый... Старушка-армянка волновалась и молилась... её брали первую. Мне принесли чаю без булки, но я отказалась пить... Я лежала... наблюдение над новою обстановкою занимало меня, и невольно как-то забыла о себе.

2 декабря, веч.

В 6-ти кроватной мужской умирает от рака моряк 50 лет, он очень плох и, быть может, не доживёт до завтра. От всех больных тщательно скрывают это, лишь одна я из всей нашей палаты знаю, благодаря близким отношениям с сестрой Г-вич, которая сообщила мне об этом только потому, что, по её словам, видела "моё спокойное отношение ко всему...".

Никогда контраст между жизнью и смертью не обрисовывался мне ярче, чем здесь: ведь это так близко от нас -- в конце коридора -- совершается великое таинство смерти, заканчивается последний акт жизненной драмы... У него -- только одна жена, детей нет; он не хочет её видеть, и она сидит за ширмами, а при нём дежурит сестра, на ночь её сменяет другая. И я мысленно присутствую там, в ванной, представляю себе умирающего на белой кровати... О, Боже, Боже! и когда-то он тоже родился, и окружающие радовались его появлению на свет: в этот момент люди не представляют себе ожидающей всех судьбы, но ведь конец неизбежен, неизбежен.

О, смерть, ты -- здесь и там... В одной из отдельных палат лежит ещё молодой офицер, тоже неизлечимо больной саркомой на голове; он ещё не скоро умрёт, хотя безнадёжен. Знает ли он, что в эту ночь невидимая холодная рука уносит одного из нас? Знает ли он, что и его ждёт конец? Что испытывает этот человек теперь? Говорят, священник его исповедал, но не причастил, так как с ним делается тошнота.

В палате тишина. Лампы потушены, одна моя горит, и я спешу записать волнующие душу мысли.

По коридору раздаются шаги; при каждом звуке их мне так и кажется, что из ванной уже выносят труп в покойницкую... Сегодня весёлая, юная сестричка Па-вская, с невольно отразившимся на детском личике страхом, рассказывала мне, как покойников уносят в покойницкую, как вечером того же дня ассистенты делают вскрытие, на котором присутствуют все сестры, как потом они все идут в ванную мыться... Меня всю внутренне передёргивало от этого рассказа: как? -- всего только сутки пройдут, даже менее, и человек, холодный, разрезанный лежит на столе, и над ним -- читают лекции... Нет, должно быть, человеку не была сначала свойственна смерть, -- несмотря на тысячелетия, мы до сих пор не можем привыкнуть к этой мысли.

И зачем я так думаю? Ведь, кажется, надо примириться с этим сознанием, но отчего же одна мысль о том, что человек умирает всего в нескольких шагах от нас -- наполняет меня всю каким-то смущением, жалостью и благоговейным чувством пред переходом последней грани жизни, отделяющей известное от полной неизвестности? А что же там? что там? -- Я не могу примириться с мыслью о совершенном уничтожении человека, нет, это невозможно! Что за жалкое создание представлял бы из себя гордый "царь природы", -- жил, не зная, откуда идёт его существование, не зная, куда уйдёт, а главное, -- зачем он жил, для чего все его труды, когда наука указывает, в конце концов, на гибель всего живущего... Страшная загадка эта неразрешима на почве разума, и люди без веры, в сущности, не могут жить.

Да, и я не могу жить... и не могу потому, что иначе я теряю весь смысл жизни, не понимаю её и мучаюсь невыразимо, умирая же, страдаю ещё более от мучительного сознания неизвестности и бесцельности прожитого существования.

Я не могу так!!!

Нет, я верю, что если постигать религию в её глубоком смысле, то жизнь озаряется таким чудным светом Евангельской любви; стремление к высшему самосовершенствованию и надежда на искупление подвигом ошибок жизни дают такую великую нравственную силу, которая в состоянии покорить мир... и момент смерти, если жизнь улетает без особенных страданий, когда ум ясен и мысль стремится к Богу, -- он не только не ужасен, но прекрасен, торжествен и даже не заключает в себе ничего печального. Что может быть лучше надежды на свидание там? Если бы все христиане могли проникнуться истинным пониманием религии -- то ведь почти осуществилось бы царство Божие на земле... Но вот это-то отсутствие глубокого религиозного сознания в массах, склонных лишь к внешнему формализму веры, и лишало не заботящихся об её истинном смысле, о стремлении к нравственному самоусовершенствованию, скорее всего, способности возбудить сомнение в религии, и подумать: если сознательно-религиозных может быть лишь из 1.000 один, а все прочие обречены на гибель, -- то что же за жалкий род человеческий?

В одно и то же время я и сомневаюсь, тогда как наука и жизнь показывают мне всю глубину и силу учения Евангелия, и я не могу отрицать его божественного, не человеческого происхождения... Люди до сих пор твердят на разные лады одну и ту же мысль: люби ближнего, как самого себя. В этой общине я наблюдаю и вижу всю живительность этого принципа, всю его спасительную силу... Наряду с самоотверженностью сестёр, их кротостью и терпением -- ещё ярче выступает эгоизм некоторых больных, вся грязь человека, вся нравственная низость его души -- обнажаются совершенно... И больно и стыдно становится за людей и хочется иметь грудь гиганта, чтобы на весь мир страшным голосом закричать: несчастные, опомнитесь, в любви сила! вы, грязные, злые, жалкие в ненависти своей -- смиритесь, откройте сердца ваши... и чтобы голос мой, как острый нож, насквозь пронзил огрубелые эгоистические сердца, и они облились бы горячею кровью, и пробудилось бы в них это чувство, и примирённые -- они пошли бы в "стан погибающих", {Из стихотворения Н. Некрасова "Рыцарь на час".} <...> и тогда прекратились бы на земле страдания, так как не стало бы угнетённых.

3 декабря, днем.

От Шурки получила письмо, -- болит горло -- вот уже восьмой день он в лазарете, и я страшно боюсь, как бы его горловая простуда не перешла в дифтерит. Лечит, кажется, бестолковый врач.

На душе смутно, точно тяжёлые осенние тучи налегли на сердце, и мысль об одиноком брате-мальчугане в казённом лазарете -- не выходит у меня из головы... Что... если... дифтерит... и... -- я боюсь даже высказать затаённую мысль.

Боже мой, возьми лучше мою жизнь, но оставь его! Хотя я его так хорошо знаю, что и теперь могу предсказать, что из него никогда не выйдет человека в высшем смысле этого слова, что его легкомыслие и ветреность принесут ему немало бед в жизни, что он не сумеет переносить несчастий, и что смерть в ранние годы хороша тем, что покидаешь мир, так сказать, стоя на пороге жизни, не успев изведать ни её радостей, ни страданий, -- всё-таки одна мысль о возможности подобного несчастия леденит душу... Будь он дома, -- другое дело, я бы приехала и ухаживала за ним, но настоящее моё положение тем и ужасно, что я не могу своим присутствием облегчить ему болезнь... и, если ему станет хуже... но нет! Пусть мне отнимут обе ноги потом, но я поеду к нему... <...>

4 декабря.

Леонтьев умер вчера в 2 часа ночи. При нём дежурила сестра Па-вская, розовая девочка лет 18-ти, веселая и жизнерадостная. И он, умирая, сказал ей: "до свидания, вы тоже скоро умрёте"... Она кажется, не преминула всем сообщить об этом неожиданном "предсказании"... Сегодня утром m--me Ш., смеясь, смотрит на неё и повторяет: "так до свидания же..." и она смеётся... и другие дежурные сестры смеются...

А я не смеюсь, и думаю: отчего он сказал ей это? Или в момент перехода этой границы -- он вдруг увидел уже нездешними глазами её будущее, или это было просто злое желание с его стороны -- умирая, омрачить молодое существо страшным "до свидания", или, наконец, он сказал это просто так? Благоразумные люди скажут: конечно, "так"; второе предположение -- неблагородно как-то, а первое?... И вдруг -- предсказание сбудется, и через год, через два -- сестры Па-вской не станет? Фу, какое тупое суеверие! Неужели я стала суеверна?.. <...>

Я с ужасом смотрю на календарь: 4-ое! Сколько лекций пропущено, сколько дней занятий потеряно! так как в общей палате оказалось совсем невозможно заниматься. <...>

Нигде, кажется, с такою ясностью не видишь, как здесь, какое злоупотребление делают люди из своего органа речи -- бабье пустословие, разговоры с утомительной бессодержательностью уже раздражили мне нервы; по-видимому, ко мне вновь возвращается проклятое состояние, выражающееся пока в легкой сравнительно форме -- сжимание головы. Разговоры меня мучат невыразимо, и я, после окончания курсов, решительно стану избегать женского общества, или же буду сходиться с наиболее серьёзными и молчаливыми <...>

19 декабря.

Нынче в Киеве, бродя по выставке, я случайно натолкнулась на экспонаты сельскохозяйственной школы Кресто-воздвиженского Трудового Братства в Черниговской губ., Глуховского уезда, учреждённой Н. Н. Неплюевым {Предпринятому Николаем Николаевичем Неплюевым (1851--1908) педагогическому и экономическому опыту Е. Дьяконова посвятила чрезвычайно сочувственный очерк "Школы и братство Н. Н. Неплюева", опубликованный в газете "Русский труд" за 21 и 28 ноября 1898 г. (см. в кн. "Дневник Елизаветы Дьяконовой 1886--1902. Литературные этюды. Стихотворения. Статьи. Письма.". М., МСМХН. С. 793--801).}. На столе лежали карты, отчёты и книги с историей школы. Я так и вздрогнула, развернув одну из них. Мне показалось, что я нашла свою мечту осуществившейся в действительности. Н. Н. Неплюев, аристократ-помещик, покинул, будучи ещё молодым человеком, свой дипломатический пост в Мюнхене в 80-х годах, озарённый внезапно убеждением, что вся его жизнь резко расходится с Евангельским учением. И он постарался устроить её и эту школу по заповеди: "Возлюби ближнего твоего, как самого себя". По этой заповеди он начал воспитывать своих учеников, не насилуя их воли: в устроенные им "братские кружки" вступали добровольно, и бывали случаи, что ученики кончали курс, не участвуя ни в старшем, ни в младшем кружке.

Выставка закрывалась; наступившие сумерки не дали мне возможности прочесть всю книгу, и я ушла домой; более узнать о ней мне не пришлось. Только осенью, в "Новом времени", я прочла коротенькую выдержку, кажется, из журнала "Неделя", об этой школе и легкомысленную заметку газеты: "да, есть же счастливые люди на свете", или что-то в этом роде; более серьезного отношения газеты, которая каждое Рождество и Пасху трогательно говорит о любви к ближнему в передовицах, выдержка, очевидно, не заслуживала. С тех пор у меня не выходит из головы мысль об этой школе. Надо узнать о ней побольше. Но как? откуда узнать адрес? откуда узнать название имения?

21 декабря.

<...> Если бы я обладала талантом Грановского {Тимофей Николаевич Грановский (1813-1855) -- профессор всеобщей истории в Московском университете, общественный деятель.}, страстностью же Белинского -- я бы пошла на кафедру и стала бы "учителем жизни"... Но я -- человек обыкновенный, да ещё мои способности подкошены нервами -- мне остаётся одно: бороться по мере силы одной, а затем, в случае -- уйти, но не сдаться!!

Новый человек я, и моя обновлённая жизнь требует иных людей...

В голове моей слагается смелый план -- воскресить давно умершую христианскую общину первых веков, провести среди современного испорченного эгоизмом общества эту великую, вечно-живую идею; осуществляя её на деле -- основать для начала монастырь, но своеобразный, девизом которого служили бы слова: "иже хощет по Мне идти, да отвержется себе, да возьмёт крест свой, и по Мне грядет" {Евангелие от Марка, 8, 34.}... и провести это самоотвержение во всей цельности, применяя при этом всё, что могла выработать цивилизация на пользу человека, отвергая как ненужное всю её мишуру. А потом воспитать в этом монастыре поколение, безразлично -- мужское и женское, и тогда, быть может, -- в этом поколении, благодаря воспитанию, и осуществится жизненный идеал Христа... <...>

28 декабря.

Гимназистке Мане, высокой девочке лет 13-14-ти, сделали операцию ноги. Операция была лёгкая, и через два дня Маня уже ходила по палате, перезнакомившись со всеми. Её очень удивляло, что я всё сижу с книгами... -- "Какая вы учёная! И много у вас на курсах надо учиться? И строгие профессора?" -- забрасывала она меня вопросами...

Мы разговорились. Девочка оказалась довольно начитанной и мечтательной. Говоря со мной о душе и Боге, она вдруг оживилась и стала уверять меня, что её душа существовала до её рождения... что она жила сначала в чудной далекой стране Берендеев.

Я была озадачена. С виду -- ребенок вполне нормальный, и вдруг такие речи! Бедняжка, очевидно, зачиталась книгами и в некоторых пунктах смешивала фантазию с действительностью. "Что вы говорите, Манечка?" -- осторожно заметила я. -- "Нет, это правда, правда! Это -- чудная страна, там Бог живёт и там души живут... Я была в ней, там всё чудное, не такое, как здесь на земле... там в белом и розовом сиянии на престоле сидит Бог... там так хорошо-хорошо!" -- она совсем увлеклась, её глаза сверкали странным блеском... Вдруг она схватила меня за руку. "Знаете ли, -- заговорила она шёпотом, точно поверяя мне заветную тайну, -- знаете ли, я бываю там и теперь... тогда меня точно уносит кто в розовую даль, и я поднимаюсь вверх всё выше, выше... Кругом всё сияет -- розовое, белое, золотое... и птички райские поют... И мне там так хорошо, что не хочется уходить... и, если я не вернусь, -- значит, я умру, будут плакать папа и мама... Но я знаю, что так надо... скоро, скоро я уйду туда совсем, навсегда... ах, как буду я счастлива!" Манечка сложила руки на груди и смотрела куда-то вдаль сияющими радостными глазами... Мне становилось положительно жаль бедного ребенка. "Но... позвольте, дитя моё, такой страны, кажется, нет". -- "Нет?! Страны Берендеев? Она есть, есть, и всё, что вы возразите, неправда -- я это знаю наперёд... вы мне и не говорите, я знаю, знаю"... Я пристально посмотрела на неё. Восторженный экстаз мало-помалу начинал исчезать, она провела рукою по лицу и, будто очнувшись, посмотрела на меня... Мне не хотелось смущать её дальнейшими вопросами, и я перевела разговор на другой предмет. Спросила её о гимназии, учителях. Она точно угадала мои мысли. -- "Ах, что я вам говорила! Вы знаете, я этого никому не говорю... вы подумаете, что я глупая"... Я постаралась её успокоить, говоря, что ничего не думаю и что она очень милая и хорошая девочка, и мне приятно с нею говорить.

Успокоенная, она отошла от меня и улеглась спать. Но я, удивлённая неожиданным разговором, стремясь разобраться в этом психологическом факте -- была слишком взволнована... Я села в стоявшее у постели кресло, выехала на нём в коридор -- и задумалась...

30 декабря.

<...> В прошлом веке от революции выиграла буржуазия -- аристократия, духовенство имели уже свой золотой век ранее. Теперь же выступает на сцену новое -- четвёртое сословие, на счёт которого живут все другие, -- рабочий пролетариат. За целое столетие -- социальное, экономическое да и умственное развитие поднялось так, что борьба становится несомненно труднее, -- положение запутывается; явились Карл Маркс и Фридрих Энгельс, явилась социология, масса школ разного рода; у нас в России -- марксисты и народники готовы передушить друг друга потоком доказательств... Боже, в какой бездне научной и политической запутались люди! Готова возникнуть целая наука -- социология -- как будто людей можно научить жить по научной теории! Поистине, иногда измышления господ учёных похожи на детские игры. Надо ли основать науку об эгоизме, величайшей язве человечества, которая подтачивает его существование? <...>

Я никогда не забуду, как летом Д-с {Так (иногда Д.) в изданных дневниках Е. Дьяконовой обозначен Юргис Казимирович Балтрушайтис (1873--1944), к моменту упоминания -- студент Московского университета, впоследствии поэт-символист, переводчик, дипломат.}, всё время твердивший о тяжести жизни, вечно погружённый в пессимизм, сказал: "если я женюсь, то мой брак будет эстето-психологическим", и этого достаточно было, чтобы он сразу наполовину упал в моих глазах. Я не удержалась и сказала: "ведь это абсурд, признавая бессмысленность и тяжесть жизни, -- жениться и производить на свет ещё более несчастных существ..." Он, нисколько не задумываясь, отвечал: "да ведь я же не думаю о детях...". Чудный ответ! Похвальная откровенность! Если бы он смотрел в это время на меня -- он мог бы видеть, как всё мое лицо, вся моя фигура выражали негодующий упрек; но он смотрел вниз, а я... встала молча и отошла к морю, чтобы, глядя на волны, немного овладеть собой. <...>.

31 декабря 10 час. веч.

Вот и старый год приходит к концу; подведём же итог... Многое пришлось мне пережить в нём, пожалуй, более, нежели за целую половину предыдущей жизни... Я не занималась основательно и не успела мало-мальски получше ознакомиться ни с одним вопросом; смягчающими вину обстоятельствами являются внешние, да и моё неврастеническое состояние; нравственные мучения несравненно острее физических, и невозможность заниматься в тех пределах, как бы мне хотелось, не перестает меня мучить. Господи! сжалься, наконец, надо мною! дай мне хоть на этот год силы и здоровья!.. Зато в сфере нравственной, после того острого потрясения, испытанного мною во время болезни Вали, -- я выиграла: полезно, в высшей степени полезно попасть в сферу несчастных, испытать самой болезни и, кроме того, видеть кругом себя горе себе подобных. <...>

Здесь, окруженная моими друзьями -- книгами, я живу точно не в лечебнице; только вид больных напоминает мне, где я, а то, -- лёжа в постели, в подушках, не чувствую ни малейшей боли в ноге, и с книгой в руках -- я вполне здорова. Меня даже как-то не тянет отсюда...

Интересных встреч и людей за этот год почти не было. Д-са я пока мало знаю, но насколько его поняла -- он типичный представитель изломанного молодого поколения; он и Таня {Мария Оловянишникова.} -- родные брат и сестра по натуре с некоторым нездоровым взглядом, только она симпатичнее его, потому что моложе, и её натура от природы была лучше. Вспоминаю далее книгу о докторе Газе {Федор Петрович Гааз (1780--1853), врач и общественный деятель; Е. Дьяконова могла читать о нём книгу А. Ф. Кони "Ф. П. Гааз. Биографический очерк". СПб, 1897.}, которую я не могу читать без слёз, которую беру в руки с благоговением. Сестра Г-вич... Что за бездна любви и ласки к больным, какая преданность делу милосердия, какое самоотвержение и желание принести пользу и твердость в достижении цели. Проф. П[авло]в, я его знаю как врача -- его доброта, ласки и внимательность ко всем больным делают его личность в высшей степени привлекательною. Меня глубоко тронуло его желание положить меня сюда бесплатно. Когда он мне сказал об этом, я смутилась... и отказалась; но он, не обращая внимания на мои слова, самым добродушным тоном возразил: "ну, куда же вам платить 50 руб." <...> Я хотела заснуть... теперь, из-за операции, не могу, неудобно: поднимется возня, больного понесут мимо нашей двери, и я проснусь непременно. Тамара хочет встретить Новый год за письмом к родителям. Милая девочка -- так любит их. А кому мне писать? -- некому... Вале? -- писала недавно; если буду писать сейчас -- то, конечно, о своем настроении, о своих мыслях, но на такое письмо, в которое я вложу частицу своего "я", она не ответит мне искренно и горячо, как бы мне хотелось. А больше -- некому. И поэтому я выбираю -- книгу; возьму Платона "О государстве", сочинение, которое есть здесь у меня. Это будет благороднейшее общество, в каком только можно встретить Новый год.

Все спят... Не сплю лишь я и Тамара... 11 часов, операция кончилась, идёт приборка. Возьму книгу...