<...> 8 января.
Последние дни хотела читать Тургенева "Затишье", "Ася" -- и бросила. Мною вновь овладело то чувство недоумения, которое возбуждало во мне в отрочестве чтение романов -- "всё любовь, и всё одно и то же на разные лады", -- думала я тогда; теперь та же самая мысль заставила меня положить в сторону и Тургенева. С тех пор как замужество близкого мне человека раскололо вдребезги на моих глазах так называемую поэзию любви, с тех пор, как предо мной встал роковой вопрос "Зачем?", на который я никогда раньше не отвечала, -- я живу иною жизнью и поэтому ко всему отношусь по-своему.
Я взяла ХIII-ый том Толстого и прочла там главы о любви и о страхе смерти, взяла ХII-ый и прочла "Смерть Ивана Ильича", Мысли, вызванные переписью в Москве, "В чём счастье"... Читала с глубоким наслаждением, чувствуя, переживая сама настроение писателя, который в таких простых и ясных выражениях раскрывал свою душу, свои мысли, не щадя себя никогда. И осмеливаются ещё говорить, что великий писатель встал на ложную дорогу. Безумцы! Едва только человек задумался над жизнью, чуть только вышел из общей колеи -- сейчас подымется гвалт... Сами-то вы хороши! Скажите, кем доказана правота вашей жизни?... <...>
19 января, 12 часов ночи.
Последняя ночь... Я нахожусь в странном, смешанном настроении, в каком-то возбуждённом состоянии, и поэтому ничего не могла делать весь день, и сейчас не могу спать...
С одной стороны, -- я так рада вернуться в мир, опять жить прежнею привычною жизнью; с другой -- меня терзает сожаление о потерянном времени, а главное -- я так привыкла к общине и её обитателям, так сжилась с ними, их горестями, что даже жаль их... <...>
Прощай, маленький мирок, Эдем немощного человечества, куда меня неожиданно забросила судьба. Здесь, почти кончив жизнь умственную, я стала жить сердечною, полюбив больных и некоторых из сестёр; мне пришлось пережить с ними минуты торжественные, возвышающие душу и очищающие её от грязи житейской...
Впервые я читала Толстого с таким увлечением, здесь я увлекалась жизнью древних христиан в изображении Фаррара {Фредерик Уильям Фаррар (1831-1903), англиканский богослов, филолог и писатель, многие труды которого были переведены на русский язык. По-видимому, Е. Дьяконова читала его сочинение "Первые дни христианства" ч.1--2, СПб., 1892.}, мысли о Неплюевской школе не выходили из головы и, всё глубже задумываясь о смысле жизни, я проверила себя за это время ещё более: я не усомнилась в своей порядочности, но в нравственном смысле оказалась бесплотной, потому что не признаю религии без живой любви и внутреннего самосовершенствования.
Иногда мне так хочется побросать все мысли о себе и отдать все свои силы, всю себя на служение делу; и в то же время я чувствую, что можно отдать всю себя только при соблюдении одного условия, -- что я буду работать и идти к известной цели, состоя единомышленником вечной жизни.
Теперь -- поздравить, или же запятнать себя я не берусь: слишком уж горько вспоминать о потерянном. Впрочем, в душе я говорю "да", но в жизни -- безжалостное "нет"... Безо лжи я говорю себе, что в моей маленькой жизни нравственные интересы играли самую главную роль, я стремилась к достижению добра -- и страдаю, не видя его... Света ещё нет, он лишь робко колеблется неуверенным пламенем...
Забыто сердце, душа у людей, они сознают только самих себя, и поэтому-то происходит и скука, и ничтожество жизни, весь этот страшный эгоизм, от которого всё зло. Но земной рай недалек от человечества, он так близок -- к нему надо стремиться... И невольно думается, если бы оживить современную жизнь, влив в неё идеалы Христа, оживить общество, пока лишённое совсем этой идеальной любви, с малых лет вооружать ею подрастающее поколение, -- тогда никто не сказал бы, что современная молодёжь и всякие студенты не только не развиты, но и развращены... Неужели же люди в конце концов предпочтут "кооперацию" и борьбу -- светильнику искры Божией, живущему в душе у каждого из малых сих?!...
Но ведь я мечтательница, вечно неудовлетворённая... Довольно! -- вперёд! За дело, всею душою, с глубоким порывом...
20 января, веч.
С помощью палки я двигаюсь, даже сама собрала все свои вещи сегодня утром, и всё ещё как-то не могу освоиться со своим положением человека с двумя ногами. Я чувствовала какую-то мучительную неловкость перед Тамарой, когда собиралась; она сидела неподвижно в своём уголке, закрыв лицо руками... 1 ╫ месяца предстоит ей прожить здесь и потом ехать домой для окончательного излечения. Не особенно развитая умственно, она обладает, в сущности, глубокой натурой, скрытной и застенчивой до крайности, и от природы не обладая умом, она по-своему умнее многих в её годы... Неизвестно, вылечится ли она, несчастная... и это в 18 лет.
-- За что? -- становится передо мной мучительный вопрос, за что ты страдаешь?..
Я оставила в лечебнице часть своего сердца; я полюбила там всё и всех, за исключением начальницы и одной сестры милосердия. К первой у меня развилась антипатия оттого, что я слишком ясно видела всё лицемерие, с которым она, бездушная карьеристка по натуре, носит знак милосердия; вторая -- тоже своего рода карьеристка, присоединяет к этому ещё грубость отношения и не менее грубое кокетство.
Зато тем сильнее я люблю тех несчастных, которых мне пришлось встретить на жизненном пути. Когда я лежала здесь, я думала вовсе не о себе, а о наиболее продолжительно и тяжело больных, и легче мне становилось: я отвлекалась от мысли о своем "я", заботы о других поглощали меня... И невольно повелительным тоном говорила я "тише", когда замечала, что шум в палате мешает спать больной, и невольно распоряжалась молодыми, недавно поступившими сестрами, уча их, как надо сделать что-либо, чтобы было удобнее; знаю, что это могло не исправиться, но иначе -- я не могла.
Сознание своей собственной нравственной низости не перестает мучить меня: проверив свое поведение за последний период жизни, -- увидела, что многое надо было делать иначе.
И приходит мне на мысль Рождество два года тому назад: казённый лазарет и на постели мёртвый мальчик, к которому пришла я, но тогда, когда было уже не нужно.
"Болен бых, и не посетите Меня" {Евангелие от Матфея. 25, 43.}...
И вот наказание... Разве это не справедливое возмездие за мой легкомысленный эгоизм? Теперь я сама лежала в лечебнице, мои близкие уехали, только изредка меня посещали товарищи -- смею ли я жаловаться? Нет: моё одиночество, постоянная неудовлетворенность жизнью, мои вечные мечтания о глубокой братской любви, о сродстве душ... О, как глубоко в душе храню я их! Никто и не подозревает <...>.
21 января.
Мне даже не верится до сих пор, что я опять в своей студенческой комнатке... <...>
Всё тихо... В палате огни потушены, темно и в коридоре; только столовая освещена, и в ней сидят ночные дежурные. Они ежатся от ночного холода и кутаются в платки... Меня глубоко трогает молодость большинства их; хотя это и нехорошо, что они в такие молодые годы, как в 16-17-18 лет, не могут относиться к делу с любовью и сознательно, но всё-таки одна мысль о том, какому делу посвящают они лучшие годы свои, те годы, которые большинство из них тратят на светские удовольствия, -- эта мысль производит глубокое впечатление. И эти юные головки кажутся гораздо выше и светлее, нежели они есть на самом деле. Их освещает дело...
И теперь мне положительно грустно; да, я вдумываюсь и с удивлением вижу, что мне жаль всего, оставленного там. И жаль больше всего себя: читая полезные страницы жизни, историю человеческих страданий, я могла бы с большею пользою провести там это же время и выйти с сознанием глубокого внутреннего удовлетворения... <...> Вместо научных занятий, я увлекалась чтением Евангелия, Толстого, Фаррара... и вместо выводов строила в уме несбыточные, грандиозные проекты... Да что же это, наконец? Что я такое? Пора бы в 23 года быть более умной...
И вспоминается мне разговор с Маней, мечтательной девочкой, которая пресерьёзно уверяла меня, что есть волшебная страна Берендеев, в которой живёт Бог и наши души до рождения... В сущности, в мои-то годы, не мечтаю ли я тоже в своём роде о царстве Берендеев? Впрочем, -- нет: я чувствую и сознаю, что мои мысли правильны, что иначе я не могу думать, что к этому приводит меня изучение наук...
30 января.
Приехала ко мне Таня {М. Оловянишникова.}, на этот раз дольше, чем обыкновенно. Бедной девочке пришлось во всем признаться, роман внезапно раскрылся... Вот бешенство и ужас родных от неожиданного для их гордости удара!..
Мне очень жаль её! Как хотелось мне, чтобы она в 21 год тоже пошла на курсы, сделалась бы потом деятельницей на пользу народа; в апреле она совершеннолетняя, и я предоставляла ей возможность пользоваться обстоятельствами, доказав родителям, что, в сущности, они сами виноваты в случившемся: сразу разорвать свои золотые цепи -- поехать в Петербург, взяв деньги на ученье у меня. Она будет обеспечена на все четыре года, а там -- будущее в её руках... Но, увы! Таня спокойно не дожила до этого времени, она была слишком надломлена, чтобы решиться теперь на что-нибудь, пассивно слушая меня. То, к чему она так жадно стремилась, для неё теперь уже не существовало: отсутствие умственной пищи дома, отсутствие живого, увлекавшего её всю дела, сделали то, что Таня, вначале равнодушная и интересовавшаяся им только с умственной стороны, -- полюбила сама ... "дописалась!" -- как она выражается.
Этого должно быть ожидать. Таня -- очень привлекательная, оригинально-изящная, поэтическая девушка, он {Ю. Балтрушайтис} -- даровитый юноша, поэт, мечтатель, и оба -- поклонники Ибсена, д'Анннуцио, Метерлинка, Ницше... их точно создали все модные веяния. Бедные поэтические дети! <...>
Что касается до меня, то мне не нравится его гордая уверенность в своём таланте, злоупотребление словом "гений" и небрежное отношение к стихотворениям: он пишет их много, не отделывая ни одного, -- и иногда, наряду с прекрасными строками, встречаются неудачные выражения... Истинный талант не так относится к своему творчеству. Весь поглощённый своими страданиями, он не замечал меня, хотя долгие часы проводили мы все вместе, и я начинала чувствовать их пустоту; тогда я была, если не совсем посторонней, то во всяком случае, лишний человек: он и Таня молчали, "поглощённые" друг другом. Удивительно, до чего влюблённые неинтересны! Сколько ни твердила мне Таня про ум Д., его глубокое знание литературы и её почитание, -- из разговора с ним я никак не могла этого узнать. Я видела, что Таня слегка заинтересована им и из деликатности не выражала настоящего своего мнения о нём. А между тем я знала, что если он захочет, то может быть неотразимо привлекателен, и... почём знать, может быть, он даже и умён. <...>
4 марта.
Сегодня годовщина Казанской демонстрации по случаю смерти Марии Федосьевны Ветровой {М. Ф. Ветрова (1870--1897) -- член "Группы народовольцев", покончила с собой в Петропавловской крепости в знак протеста против жестокого обращения.}. Несчастная ярая деятельница была взята в январе или декабре 96 г. и 12 февраля покончила с собою, как говорят, самосожжением: обмотав тело разорванными полосами простыни, облила себя керосином.
После лекции Введенского о Канте -- на кафедру взошла одна из красных и начала читать литографированные листки. Сотенная толпа молча слушала. "Мы должны помнить эту жертву правительства, стремящегося во что бы то ни стало задушить стремление к прогрессу... Это не единичный случай. Вспомнят студента Малюгу, вспомнят... (фамилии не слыхала), умершего в камере... Правительство губит всё честное, охраняя своё могущество... будем же помнить эту смерть... неужели мы останемся равнодушны, успокоимся на одном воспоминании? Надо действовать"! Из таких банальных и слабых выражений состояли все листки. Наконец было сказано самое умное, -- предложен ежегодный сбор в её память в пользу заключённых.
Во время чтения я рассматривала некоторые лица; одни сочувствовали и слушали с увлечением, напряженно, большинство -- просто с вниманием, на лицах же некоторых замечались скептические и насмешливые улыбки. Наверху две курсистки, изящные барышни, из петербурженок, переговаривались с выражением крайней досады: они спешили, а нельзя было выйти <...> Инспектриса -- бывшая слушательница -- устало слушала чтение, как нечто неизбежное, которому она должна была покориться...
И больше ничего... все разошлись.
5 марта.
<...> Несколько дней назад я узнала, что Неплюев здесь. В волнении -- я бегу к профессору Вагнеру {Николай Петрович Вагнер (1829--1907) -- ученый-зоолог, писатель.} спросить адрес. Маленький старичок с умными глубокими глазами сказал, что он останавливается обыкновенно в гостинице "Париж". И я пошла туда. Н.Н. не было дома. Я написала ему коротенькую, умоляющую записку-просьбу видеть его и назначить мне часы, когда могу его застать дома.
Дня два я жила напряжённым вниманием, ждала письма -- напрасно. Дни идут, ответа нет. И я не знаю, чему приписать такое молчание: некогда ему? Неужели он, истинный христианин, сознательно не хотел мне отвечать? -- Не может быть, не может быть! <...>
6 марта.
Сегодня, вернувшись домой, увидала у себя на столе телеграмму. Сердце замерло: умер кто-нибудь -- бабушка, мама?! Прочла: "Завтра в 9 часов утра буду дома. Неплюев". Ноги подкосились после испытанного волнения, и я невольно опустилась на колени, благодаря Бога за то, что не весть о несчастии принесла мне телеграмма.
Мне надо сказать ему столько, сколько я за всю жизнь никому никогда не высказывала. <...>
15 марта.
И я виделась с ним...
Плохо спала ночь и, встав рано утром, ровно в 9 часов была в гостинице "Париж". <...>
Я вошла в номер. Навстречу вышел пожилой господин, высокий, стройный, с лысой головою и большим носом, но в общем производящий такое впечатление, что эти недостатки его наружности даже вовсе не замечались. <...>
Я решила не думать, о чём буду говорить. Всё, что есть на душе, -- вырывалось наружу... <...> Но прежде разговора мне надо было выяснить ему, хотя немного, мою личность, чтобы он мог лучше понять, с кем имеет дело; и вот -- долго сдерживаемое волнение взяло, наконец, верх: страдания всей моей жизни, казалось, ожили во мне, голос мой оборвался на первой же фразе, и я зарыдала... право, невольно. Он не встал, но положил сочувственно свои руки на мои, не двинулся и сидел молча, ожидая, что я скажу ему далее. И мне больно стало и стыдно за свои слёзы перед этим равнодушно-спокойным человеком. <...> Он предложил мне воды. Я отказалась, и вдруг моя гордость возмутилась, я тотчас же овладела собою и заговорила спокойно... чем дальше говорила, тем более увлекалась, -- перейдя от своей личной жизни к курсам -- во мне уже заговорил человек не личного, а общественного страдания; невольно рассказала я ему случай с истерикой на лекции Введенского, и у него вырвалось восклицание: "как это можно". Наконец, я подошла к первому и основному вопросу -- о создании Богом мира и неиссякающем источнике зла и бедствий человечества, которое всегда было и будет по тексту евангельскому "много званых и мало избранных", и о цели создания мира. Но тут он меня прервал: "На такие вопросы отвечать тотчас же я не могу; я не шарлатан, чтобы отвечать сразу и категорично... Да и вы мне можете не поверить... Вы и ещё имеете вопросы?" -- "Да, ещё несколько", -- отвечала я. -- "Вот лучше летом приезжайте ко мне в братство, я буду там всё время до октября... Сейчас напишу вам, как к нам ехать. Там мы можем поговорить" <...> "Я советую вам познакомиться с Марией Петровной Мяс[оедо]вой. Вот, мать -- светская женщина, а она -- живая душа" <...>
На днях написала М. Ос. Меньшикову {Михаил Осипович Меньшиков (1859--1918) -- публицист, критик, в 1890-х годах придерживался народнических взглядов с христианско-либеральной окраской, затем сдвинулся в сторону радикального национализма и охранительства. Расстрелян ЧК. Встреча Е. Дьяконовой с М. Меньшиковым произошла, возможно, в редакции газеты "Неделя", ведущим автором которой он был.}, чтобы он приехал в редакцию, мне хотелось поговорить с ним. И разговор наш был очень интересен. Он говорил мне о Льве Толстом, об его симпатической личности. Я спросила его, знаком ли он с Неплюевым? -- "Как же... был у меня третьеводни (он именно так и выразился), был у меня в Царском, прощался со мною!" -- "А что вы думаете про его братство?" М. Ос. сомнительно покачал головою... -- "Не нравится мне это; у него в школе какие-то кружки, -- надзор старших за младшими, -- это что-то иезуитское... Вот он меня давно зовёт к себе, статьи мои там читает -- я же всё никак не могу собраться. И на этот раз он очень звал меня, может быть летом соберусь... Сомнительно мне это братство. Вот и Николай Петрович Вагнер там был... Например, у него для дохода существует водочный завод". -- "Неужели?!" -- изумилась я. -- "Да... я как узнал это, говорю: как же это так, Ник. Петр., и завод-то? -- Тот молчит. Неплюев оправдывается тем, что дело в количестве потребления, но ведь это не оправданье". Я слушала молча. Действительно, завод и меня сбил с толку. И больно мне стало, что нет совершенства на земле. Но Меньшиков был и против самого братства: "Что это? -- Устроил какой-то оазис, в котором счастливы немногие. Нет, пусть он отпускает своих учеников в жизнь, пусть они действуют в обыкновенной среде"... В этом я была не согласна с М. О.: именно мне и нравилось братство, его существование даже необходимо для наглядного доказательства силы идеи. Конечно, это моё мнение применимо только к такому братству, устройство которого по возможности близко к идеалу; насколько же приближается к нему братство Неплюева -- не знаю. <...>
Село Устье, 3 июня.
После более чем двухмесячного перерыва -- снова берусь за перо. Возвращусь к тому времени, -- это для меня необходимо, так как в эти дни со мною произошло что-то странное.
Я всё время, с конца февраля, читала каждое утро по главе из книги Неплюева; это доставляло мне какое-то особое ощущение: я читала критику всей нашей жизни, некоторые страницы которой дышат такой искренностью, такой беспощадной правдой, что невольно вырывалось рыдание и сильнее чувствовалась вся неправда жизни, вся сила горя современного человечества... <...>
И странное дело: чем дольше я читала, тем более подвергала критике не только самую мою жизнь, вовсе не бывшую христианской, но и веру. Я старалась проанализировать собственное религиозное чувство, сразу не поддающееся объяснению; но было много времени, и вот, понемножку, в эти дни я думала и над своей "религией".
В силу чего я верила? -- В силу переданного традицией отчасти, в силу потребности своей души -- тоже отчасти, так как известные религиозные воззрения были приобретены не лично мною, а усвоены с детства; не будь их -- додумалась ли бы я сама до признания Бога? И я должна была ответить на этот вопрос честно: "не знаю".
Мое религиозное чувство, проявлявшееся с детских лет... Чем, по большей части, оно было вызвано? -- Моя младшая сестра постоянно твердила: "я не умею молиться". Этого я никогда не понимала и не могла понять. С детства я молилась, и тогда душа моя находила особую отраду в молитве, и я понимала смысл произносимых слов... <...>
Потом... В гимназии я любила более всего всенощную; служба вечером казалась мне более поэтичной и торжественной, и искренно молясь, почти со слезами, за всенощной, я уставала и скучала за обедней и не стыдилась спать, выдумывая себе головную боль, чтобы не ходить в церковь и читать... В годы отрочества -- лет в 14 -- я опять вспомнила свою "веру", начавшую становиться более сознательной, но которая всё-таки не шла далее раскаяния. Я даже сначала не верила в теорию Дарвина именно ради того, что она расходилась с религиозными убеждениями, и была совсем сбита с толку, видя, что её принимают многие, называющие себя христианами. Сомнений же в существовании Бога у меня не было... <...>
С 21 года моё религиозное чувство всего сильнее оживало всего только два раза -- перед поступлением на курсы и потом во время болезни Вали, т. е. оба раза под влиянием сильных душевных волнений, причём в последний раз оно было сильно только одно мгновение и затем сразу ослабло... <...>
И вот, пересмотревши всю свою жизнь, я невольно задала себе вопрос -- "в чём моя вера"? -- и какой же ответ на него давал мне беспощадный анализ?
-- Первая вера была в силу твоей беспомощности, в силу склада твоей души, нуждавшейся в утешении и поддержке, не видевшей её нигде; твоя вера была в безотчётных порывах души к чему-то стоявшему выше пошлости житейской, в силу врождённой любви к поэзии... и только. Моя твёрдость, с которою я держалась за неё, несмотря на всевозможные возбуждавшие религиозное сомнение книжки, заставляла меня подвергать их критике и защищать "веру" от нападок, как нечто -- необходимое для человека. Я с искренним сожалением смотрела на неверующих курсисток, называя их про себя людьми без твёрдых убеждений, не знающих смысла жизни...
О, жалкое, несчастное создание! Да был ли он, этот смысл, у тебя-то самой, в своём ослеплении воображавшей, что если она верит всему, что сказано в выученном наизусть катехизисе -- то, значит, обладает и знанием смысла жизни? Ведь та же религия говорит -- "вера без дел мертва есть", -- т. е. нет в ней, следовательно, и освещающего жизнь смысла. А ты, как фарисей, следуя выученной букве закона, не делая ни шага, чтобы провести эту веру в жизнь, ты -- смела считать себя умнее этих людей, смела думать, что ты в сравнении с ними стоишь на твёрдой почве, потому только, что веришь в бессмертие души и будущую жизнь! Поистине -- ты достойна презрения! <...>
Вспоминая свою "веру", я нахожу в ней одно только честное, -- что я всегда отделяла её от всякого общеобязательного credo. В наше время надо уже различать специфически-православных людей, с религией государственной, и вообще верующих. Я была из последних, так как до курсов по невежеству и политической безграмотности мне не приходилось сталкиваться с этим вопросом, а на курсах мою веру всегда глубоко оскорбляла грубо и резко выраженная критика православия и нашей государственности... А впрочем -- ведь эта похвала отрицательная. Но если я дошла до падения -- ничего, если упаду и ещё немного ниже!
Чем был для меня мой Бог? Думала ли я когда-нибудь о Христе? Странно: я много раз читала Евангелие, читала серьёзно, но мало вдумывалась в него. Однажды, ещё в детском возрасте, задумавшись над вопросом -- что такое Бог? -- я с ужасом почувствовала, что не понимаю Бога. Чем же был для меня Бог? -- Чем-то идеальным, высоким, Кому я могла только молиться и жаловаться на свою жизнь, словом, Он был для меня фантомом (призраком) поддержки, и немудрено, что иногда после молитвы я чувствовала себя успокоенной... Самовнушение ведь играет здесь не последнюю роль... <...>
Хутор Замостье, 15 августа.
Невесело встречать каждый новый год своей жизни с сознанием, что ещё ничего не успела сделать для других и ещё не веселее -- ясное сознание возможного запрещения всякой деятельности. Позволят ли мне открыть школу без обязательного преподавания "Закона Божия"? Конечно, нет. А идти на компромисс, я не пойду. Я слишком долго и упорно считала себя "христианкой" и "верующей", -- тем сильнее перелом, и нельзя, переживая его, согласиться кривить совестью. <...>
Для того чтобы жить в согласии с совестью, надо жить согласно своим убеждениям. Пусть другие легко относятся к вопросам веры, пусть они легко переносят официальное православие -- я не могу!!
Куда же идти мне? Как мне жить, чтобы соединить разумный смысл жизни с убеждениями? В России это с трудом возможно лишь при полной материальной независимости. Педагогический путь для меня закрыт; будь у меня талант публициста, критика, ученого -- я могла бы писать... но я не Добролюбов, не Писарев... не Соловьев и Костомаров. Если бы у меня была власть! Цари счастливы, и им можно завидовать только потому, что они могут сделать добра более, нежели простые смертные. Эмигрировать в Америку? Л-тина рассказывала мне о Т., у которого она жила в Америке три года, -- его дети воспитываются совершенно свободно.
Да, вышла я, было, на дорогу и думала пойти по ней уже без препятствий; но спустился туман, не вижу теперь, -- куда идти, и должна ожидать, пока не рассеется... <...>
Ну, однако, надо жить! Глубоко в сердце затаено сознание роковой ошибки, плода своего легкомыслия и неразвитости, -- кто видит снаружи?
Пройдёт лет 50-60 и что останется от нас, от наших страданий? груда костей -- и ничего больше. Точно ли ничего? Человечеству так свойственна вера в бессмертие души. Но я человек без веры, не знающая конечной цели своего существования -- во что могу верить? Бессмертие пугает меня своей вечностью, а мысль о конечном существовании как-то ещё вяжется спорить с детства привитой идеей... И я запутываюсь в противоречии и, подобно Заратустре Ницше, восклицаю:
-- Где я найду теперь для жизни силы,
И как перенесу я иго смерти?! <...>
11 октября.
Получила письмо от Тани; всё оно -- сплошная жалоба измученного существа. "Удивительно складывается моя жизнь: я не знаю ни одной полосы из неё, которую я могла бы благословить, отдохнуть воспоминанием по ней. Вечное тяжёлое ожидание, бессмысленная борьба за то, что принадлежит мне по праву человека, полная нравственная отчуждённость от семьи, дикое непонимание меня, уродские отношения... Ну, да что говорить! Сама знаешь"...
Ох, слишком хорошо я это всё знаю! Пожалуй, лучше её... <...> У Тани на всем её страдании лежит яркая полоса разделённого чувства, а у меня что!? И этого не было. <...> Видит Бог (если есть Он), что не желаю я никогда испытывать любви, которая ведёт к браку, но до смерти я не перестану чувствовать неудовлетворённость сердца, ищущего братской любви и дружбы, -- это да! Право же всё равно -- мужчина или женщина, -- только явился бы этот друг, с душою родственной, стоящий выше меня и любящий меня такою, какая я есть, тонко, без слов, понимая меня... <...>
Глубоко в сердце спрятала я эту потребность и никому не покажу никогда! Она во мне живёт и со мною умрёт! Я холодна и сурова на вид, -- тем лучше, никто не догадается.
Валя, Валя! Сестра, с которой я сама же себя разлучила. Если бы ты была лучше сердцем и развитее умом! Но жизнь таинственно отводит её от меня, и кажется мне, что рано или поздно я буду ей ещё более чужой. Таня -- вечно несчастная, слабая, сама нуждающаяся в поддержке и скорее способная принимать любовь, нежели давать её. <...>
Ну, что ж? Доктор Гааз был тоже одинок... Его великая по высоте душа несравнима с моей, и поэтому он был ещё более одинок, однако нашёл же он в своём сердце тот неиссякаемый источник любви, который освятил всю его жизнь.
13 октября.
Какой неприятный день пришлось пережить сегодня! Недели две назад я сдала в редакцию "Мира Божия" {"Ежемесячный литературный, политический и научно-популярный журнал, выходивший с 1892 по 1906 г. Вёл полемику с народничеством с позиций "легального марксизма".} мою заметку о школах и братстве Неплюева. Сегодня зашла за ответом. Редактор {Вероятно, Ангел Иванович Богданович (1860--1907) -- критик, публицист.}, любезный и симпатичный господин, очень вежливо сказал: "Нет, это не пойдёт, рукопись можете получить теперь же". Я расписалась, взяла тетрадь и вышла. Мне было очень досадно за свою наивность: разве можно было нести статью в такой журнал, да ещё написанную так небрежно! Я предназначала её для редакции "Ярославских Губернских Ведомостей", в часть неофициальную, и признаюсь, писала её не очень-то заботясь о слоге, -- ну и надо было отправить туда сразу, а не передумывать и не соваться с известной физиономией в суконный ряд. Вдобавок, в самую последнюю минуту дёрнула меня нелёгкая прибавить конец, который мог быть принят за страшную тенденциозность (разговор с марксисткой), за косвенную нападку на модное в наше время учение... Счастье мое, право, что не напечатали заметки, а то потом стала бы сожалеть. И сунуться в такой журнал, -- ну могли ли её поместить?! Конечно, нет, хотя печатают бесконечные романы Потапенки {Игнатий Николаевич Потапенко (1856--1929) -- беллетрист.}, но ведь то -- всё-таки имя, а тут дело идёт о таком явлении, которому вряд ли может симпатизировать прогрессивный во всех отношениях марксизм.
Теперь меня берёт раздумье, посылать ли и в "Ярославские Губернские Ведомости"? А ну как и там откажут? Там слишком консервативны, могут не пропустить... Чёрт возьми! Тогда -- сожгу её... <...>
5 декабря.
Вечером я была у А-вых, где Н. Н. Неплюев читал свои статьи, подготовленные к конгрессу единого человечества, который должен состояться в 1900 году во время Парижской выставки. Н. Н. читал отчасти уже знакомые мне статьи о силе и значении любви. Есть у него немного режущие ухо выражения -- "сладкие пирожки жизни". <...>
После чтения статей, в короткой беседе с Н. Н. я узнала от него некоторые интересные известия: в Москве образуется кружок друзей мира и любви в среде Московского университета, ректор которого, проф. Некрасов, очень сочувственно отнесся к этому движению. Но зато как же несочувственно отнеслись к нему представители духовенства, и между ними проф. богословия в университете: они никак не могли понять, что возможно единение между верующими и неверующими на почве любви. "Какая любовь? Не надо любви! Надо исполнение долга!"
Наконец, кружок нашёл подходящего священника (присутствие которого на своих собраниях считают необходимым для того, чтобы их не заподозрили в сектантстве), который пошёл в священники по призванию.
Ещё утром я получила письмо от Марии Петровны с известием, что статья моя о братстве напечатана в "Русском Труде", а вечером, здесь, она встретила меня похвалой статье, уверяя, что редакция осталась очень довольна ею.
6 декабря.
Вернусь к предыдущему.
Общество у А-вых собралось по большей части женское. <...> Дамы всех возрастов толпились около Н. Н. и взирали на него не то с уважением, не то с умилением. Слышался французский разговор... Признаюсь, мне было немножко смешно... также странным казалось и то, что лакеи разносили чай в промежутке... христианская любовь и... лакеи... Интересно бы знать, сколько часов работали они перед тем, как разносить здесь чай... В зале раздавались слова любви, а снаружи слышались выстрелы: в Галерной Гавани было опять наводнение.
И мне хотелось встать и сказать: "во имя любви -- пойдёмте туда, в эти подвалы, помогать беднякам". Никто бы не пошёл, и я нарочно не разговаривала с Неплюевым, пока он стоял, окружённый дамами...
Эх! Вот что значит принадлежать к известному кругу!
Дамы, милые светские дамы, окружили Н. Н. и смотрели на него чуть ли не с благоговением. "Точно на о. Иоанна Кронштадского", -- шепнул мне незаметно подошедший профессор. <...>
25 декабря.
Ну, вот настал "праздник ощущений", по выражению Н.Н.Неплюева, праздник желудка, праздник глаз, ушей -- чего угодно, только не духа. Хозяев и прислуги нет дома, и я спешу наслаждаться минутами полнейшей тишины, когда лучше думается... Наконец-то я выработала в себе силу переносить одиночество; нынешний год иду бодро по дороге, но, как и всегда, -- живу двойственною, а иногда и тройственною жизнью. Последняя является лишь тогда, когда надо приспособляться к людям, вовсе мне чуждым, а двойственная -- всегда и везде со мною: одна -- на людях, с которыми приходится постоянно жить, а другая -- для тех минут, когда остаюсь наедине сама с собою... Это случается редко: то я читаю, то пишу реферат, словом, стараюсь не думать, ни о чём не думать, а всего менее -- об ожидающей меня будущности. Теперь я лучше отношусь к людям, чем прежде, но что же за голос вечно твердит мне "всё это не то, не то, не то!"? Когда я сталкиваюсь с людьми, я жадно в них всматриваюсь, как Вечный Жид, я всё иду и иду, ищу и ищу... найду ли? Нет! Судьба отнимает у меня моих близких, соединяя их с людьми мне несимпатичными: скоро я лишусь и второй сестры -- Тани...
Как посмотришь, какое ничтожество мне всё приходилось встречать среди мужчин! Ни одного глубоко симпатичного, который бы отвечал на все стороны души... Я не идеал ищу -- я сама не идеал, -- а просто хотелось бы хоть раз встретиться с родственною мужскою душою, без малейшей мысли о какой-либо чувственной стороне. <...>