24 января.

Вечером мы вдвоём {С М.П. Мясоедовой.} должны были ехать на собрание кружка у о. Григория Петрова {"Григорий Спиридонович Петров (1866--1925) -- публицист, проповедник, соприкасался в религиозно-этических взглядах с учением Л. Толстого. Лекции и проповеди Г. Петрова были чрезвычайно популярны среди либеральной интеллигенции и в рабочей аудитории. В 1908 г. лишён священнического сана.}, который основал студент Б. Мы приехали вовремя, члены только собирались: пришли два студента, два медика, лесник, одна медичка, с высших курсов учащаяся была я одна, остальные -- барышни, человек пять, мужчин же было гораздо больше, из них -- о. Соллертинский {Сергий Александрович Соллертинский (+5 февраля 1920) -- духовный писатель, протоиерей Никольского собора в Санкт-Петербурге, профессор Санкт-Петербургской духовной академии.}, трое-четверо взрослых мужчин и, наконец, весьма ожидаемый профессор Вагнер. Всего собралось человек 25. Но странно было: люди, собравшиеся во имя единения, не соединялись, а разъединялись: мужчины входили в кабинет или сидели по углам, женщины собирались около стола с альбомами. Меня невольно поразила богатая обстановка квартиры, такой я не видала не только у своих профессоров, но даже у родных, людей очень состоятельных {Семейство Оловянишниковых.}. Огромный салон мог вместить в себя свободно 30-40 человек. О. Григорий, совсем ещё молодой человек, очень любезно встречал всех... <...>

Перед началом собрания Б. встал и предложил прочесть статью Меньшикова {Вероятно, статью М. О. Меньшикова "Дружеский союз".} о дружбе. Собрание согласилось, лесник прочёл её. Она написана лет пять назад об этических обществах за границей, начало которым у нас положил профессор Вагнер несколько лет назад. В статье высказывались очень хорошие мысли о дружбе, единении людей. После прочтения такой статьи, по моему мнению, надо бы тотчас же перейти к обсуждению практического применения этих мыслей к нашим взаимным отношениям в данном случае. Но вышло не то. О.Соллертинский стал уговаривать профессора Вагнера быть председателем кружка, ввиду его заслуг на поприще основания этических кружков. Профессор отказывается. Его уговорили стать председателем хоть на это собрании. Он согласился... и тут началась та странная комедия, которая отняла весь смысл у этого собрания.

Профессор Вагнер начал свою речь с того, что заявил -- верующие и неверующие должны разделяться. По его мнению, неверующим быть в обществе с верующими невозможно; а так как он сам верует в Бога, то и не может быть в обществе атеистов. Это звучало чем-то средневековым... Встал Б. и сказал, что он его предупреждал и раньше, что в этом собрании будут люди разных убеждений. Казалось бы, профессору оставалось только извиниться за свою бестактность, но старичок, стоя посреди гостиной, не соглашался. До глубины души возмущённая, я поднялась и сказала ему несколько слов о том, что если мы не можем верить, то это в силу того, что не имеем понятия об истинной вере, а те, кто показывают себя верующими, если у них есть истинная христианская любовь, -- должны в данном случае ради неё не отказываться от общения с неверующими, если те сходятся с ними в воззрениях на нравственность. Я говорила -- и голос мой невольно дрожал от волнения. Но профессор равнодушно-устало смотрел на меня и... опять-таки остался при своём мнении. Поднялся спор, не приведший, однако, ни к чему; из него мы узнали, что профессор был 14 лет атеистом и пришел к вере в Бога через спиритизм. И ему было не стыдно после этого говорить нам, молодёжи, прожившим одним десятком более этих 14 лет на свете, что раз он уверовал, то или нас знать не хочет, или же чтобы мы уверовали тоже. Выходило что-то недостойное... Наконец, профессор почувствовал, что надо "удалиться с честью" и обещал привести на следующий раз программы его этического кружка, наотрез отказавшись от председательства. Наверно, он не отказался вовсе от участия потому, что собирается сделать это в следующий раз. Но раз внесённый диссонанс продолжался и после его ухода. Поднялся спор об убеждениях, спор давний и беспонятный, потому что не было ещё примера, чтобы люди обращались к вере после словесного диспута. <...>

Наконец, на очередь выступил вопрос о нравственности. М.П. отвечала на него, конечно, с религиозной точки зрения, и мне, с моим незнакомством с Библией, показалось трудно следить за её мыслью, тем более, что она говорила быстро, а я была очень утомлена всем предшествовавшим. Помню только, что она настаивала на символическом понимании библейского рассказа о грехопадении человека, как противлении воле Божьей. О.Соллертинский одобрительно качал головою, собрание не спорило, так как все были утомлены, да и молодёжь, очевидно, не была расположена спорить, чувствуя невольную симпатию к этой девушке. По крайней мере, студенты не напали на неё, и я и медичка не возразили тоже.

Было уже 1 ╫. Я вышла с совершенно отуманенной головою. Нервы ли мои слабы, или в самом деле собрание носило такой характер, что куда ни придёшь, ничего не выходит... Вернее последнее. <...> "Нравственно ли это, возвращаясь с этического собрания, будить звонками усталых за день от работы людей? Нравственно ли нам во имя нравственности подобное переливание из пустого в порожнее?" И горькая ирония голоса совести мучила меня всё время... Ещё на собрании я подошла к о.Соллертинскому с этим вопросом, но он равнодушно ответил, что "на то они и прислуга". А у меня на душе всё-таки было нехорошо: мне, по обыкновению, было стыдно в глаза смотреть своему швейцару, когда он отпирал мне дверь.

Вопросы "жизни и нравственности" звучали сегодня таким диким диссонансом в стремлении нашем согласить их... Это будет похуже вопроса о вере и неверии, хотя я чувствовала, что на собрании "отцы" Петров и Соллертинский отнеслись ко мне очень симпатично. <...>

28 января.

<...> На курсах назначена генеральная репетиция (в костюмах) {Репетиция пушкинского вечера, посвященного 100-летию со дня рождения поэта.} <...>: решено было поставить 4 сцены -- из "Русалки", "Бориса Годунова", "Полтавы" и "Евгения Онегина" -- объяснение Татьяны с Онегиным. Я и В. с трудом были пропущены наверх, в залу, так как, кроме участвующих и членов бюро, посторонних не впускали. Там уже были все участницы апофеоза, частью одетые, я помогала им. Кого-то не хватало, суетились, бегали, кричали... VI аудитория была в полном беспорядке, -- разбросанные направо и налево костюмы, на кафедре что-то вроде туалета; в соседней химической лаборатории -- такая же картина... -- "Марьи Ивановны нет! Где Марья Ивановна? Дьяконова, оденьте её платье, да встаньте в апофеоз!" -- кричал мне кто-то. -- "А говорить мне ничего не надо?" -- "Ничего, скорей, скорей, Шляпкин {Илья Александрович Шляпкин (1858--1918) -- историк литературы, книговед, палеограф.} кричит, что она необходима, а её нет... Ну, ну!!" -- и я не успела ничего сообразить, как очутилась в аудитории, наскоро разделась, и кто-то меня одевал, и кто-то стоял возле... Я разделила волосы пробором -- получилась старинная причёска, которая так идёт ко мне, -- и все в один голос воскликнули: "вот настоящая Марья Ивановна!" "Гринёв" подбежал ко мне, схватил меня за руку и не отпускал. "Он" был такой славный, толстенький, симпатичный. Скоро были готовы "Ангел" и "Муза"; не хватало только статуи Пушкина, которую мы не достали. Для чтения было выбрано стихотворение Полонского о Пушкине: "Пушкин -- это возрожденье русской музы..." -- и потом соответственные лица должны были повторять те строфы, которые относились к некоторым произведениям Пушкина. С этим было много хлопот: чтобы всякий знал свой No, и не перепутал... Шляпкин просто всё горло раскричал, -- говорить было тихо нельзя за расстоянием и движением; он бегал, кричал, задыхался и... делал в сущности всё, так как помощниц среди нас ему не нашлось... <...>

12 февраля.

На днях приехала Таня. Пришлось мало заниматься -- необходимо было поговорить и развлечь её. Её любовь к Д. в полном смысле слова можно назвать "больной любовью" -- в нравственном смысле слова. И удивительно, до чего это всё напоминает мне роман сестры, всё то же самое: верчение около своего собственного "я", полное отсутствие каких-либо широких идей, упорное игнорирование чужой душевной жизни и сосредоточение внимания около самих себя... больные люди! И опять я стою волею судеб рядом с ними, с любимой женщиной, и -- помимо желания, -- даже очень близко к их роману... <...>

13 февраля.

Пишу все эти строки в вагоне -- железной дороги.

Вчера утром, идя на сходку на курсы, увидала телеграмму на моё имя и не сразу даже поняла её смысл: "Елизавету Александровну паралич положение опасно"... Вот оно, чего я всегда боялась! моя бабушка, моя родная! и перед моим вступлением в действительную жизнь судьба отнимает у меня самое дорогое?

До такой степени не верится такому несчастью, что мне пришло в голову подозрение: не нарочно ли тётя послала телеграмму, чтобы я уехала от здешних беспорядков, потому что в университете был скандал во время акта 8 февраля, вызванный распоряжением ректора (денежные штрафы со студентов и аресты за нарушение общественного порядка в день праздника), о котором он не предупредил заранее студентов. На другой же день была сходка и студенты решили сами добиться закрытия университета. У нас же сходка была 11-го, после философии. Решали вопрос: присоединяться ли нам, как учащимся, к товарищам и требовать ли нам тоже закрытия курсов? Большинство было против: студенты были оскорблены, главным образом, не распоряжением ректора, а поведением полиции, в этом им сочувствуют и профессора. Ну, а мы-то что представляем в данном случае? Не надо забывать, что университетов в России около десятка, а курсы только одни. А теперь как раз, говорят, намереваются открыть такие же курсы в Москве; что, если мы, своим неосторожным поступком испортим всё это дело, задушим его в самом начале? Таким образом, первая сходка выяснила, что большинство готово выразить моральное сочувствие студентам (чего, собственно, они и добивались, вполне входя в наше положение и отнюдь не требуя закрытия курсов), но против добровольного закрытия курсов.

Я пришла на сходку довольно поздно, и когда Д-го закрывала её, подошла к ней и просила позволения говорить завтра, когда должен был окончательно решён вопрос, примыкать ли нам к общестуденческому движению, именно -- какой формой протеста. К сожалению, вчера я уезжала на родину, времени было мало, и, когда я на минутку прошла наверх, -- VI аудитория была переполнена, так что нечего было и думать не только пробраться к кафедре, но и подойти к аудитории: все скамьи, всё около кафедры было заполнено народом, стояли даже за полузакрытыми дверями. Я вернулась домой. Перед отъездом пришла Юленька, недовольная настроением большинства, и рассказала очень печальные вещи: сходку вновь вела Д-го, которая, по всей вероятности, из угоды массе, изменив свои умеренные взгляды на радикальные, вела всё дело очень плохо, и масса, будто бы, пришла к решению тоже закрыть курсы.

Ах, до чего это всё глупо и детски-наивно! Досадно, что я не могла сказать ни слова с кафедры. И, как нарочно, вот уже второй раз мои семейные дела отвлекают меня от общего дела... <...>

Вчера, когда я ехала из гимназии с братом {По-видимому, с Александром.} мимо университета, -- кругом него и по набережной стояла толпа студентов, перед входом в университет с набережной -- отряд полицейских, а у главного подъезда -- взвод конных какого-то войска, или жандармы -- не знаю хорошенько. В этот день университет был закрыт по распоряжению правительства.

Что-то теперь делается у нас? Душа моя разрывается между противоположностями: там, в Петербурге, я оставляю свою вторую, духовную родину -- курсы, а в Нерехту еду... что ждёт меня там? Сегодня мне уже приснилось, что я не застала бабушку в живых. Но подозрение, что это подстроено ради моего "спасения", не выходит у меня из головы. Впрочем, в газетах известий о волнениях нет, и поэтому мать не могла ещё узнать ничего. Нет, должно быть, это правда. Но я не могу примириться с этим... Через три часа я буду на родине -- что-то узнаю я?

19 февраля, Публ[ичная] Библ[иотека].

Третий день, третий день... Прямо с вокзала попала я в разгар истории. -- Произошло что-то непонятное, тот гипноз толпы, вследствие которого все, потеряв голову, идут... куда и сами не знают. Два дня назад, когда было самое острое столкновение между двумя партиями, -- казалось, целый ад был у меня в груди: нет, я не пойду за ними! никогда! Мне дорого существование В[ысших] Ж[енских] К[урсов], я не желаю рисковать судьбою единственного в настоящее время женского университета в России, а они, -- чего хотят они?! -- Закрытия курсов -- ради того, чтобы этим примкнуть к студентам! -- Да ведь университета не закрыть, а курсы с радостью закроют, у них так много врагов. И вот мы, небольшая партия человек в 50, дружно отстаивали дорогое нам учреждение, стояли за идею против сотенной толпы под градом насмешек, свиста и шума обструкции; среди этой массы были все, кто более или менее близок, все мои знакомые. Ах, как больно было сознавать всю бездну их недомыслия, с каким отчаянием сжималось сердце при мысли, что из-за этой толпы может погибнуть наше учреждение, а если уцелеет, -- то не откроются другие, подобные...

Я пишу и волнуюсь... Нужно быть спокойным и беспристрастным во всём. У меня холодный анализ всегда является вслед за вспышкою увлечения. Обдумаем же теперь все происшедшее вполне хладнокровно...

20 февраля, утром.

Курсы, как и все высшие учебные заведения, закрыты. Когда я пришла туда -- меня поразила необыкновенная тишина, лишь небольшая толпа курсисток бродила по коридору.

Теперь смутно на душе, и точно какой-то камень лежит на сердце...

Курсы закрыты; в каком же положении наша маленькая партия? Морально мы все на стороне студентов, только не сочувствуем форме, избранной для выражения протеста... Ну, и что же вышло? Дело только что началось, а впереди уже полная неизвестность.

Вчера я была у Е. Н. Щ-ной, и она встретила меня словами: "А мы, старые курсистки, собрались ехать к вам, чтобы сказать -- прекрасно делаете!" Мне больно было ответить ей, что я принадлежу к меньшинству. -- "Напрасно, -- сказала она. -- Мы переживаем в данную минуту исторический момент. Теперь доказывается полная непригодность многого, что мешает свободно работать... Курсы параллельны университету, и вам иначе поступить нельзя".

Всё то раздвоение, и без того мучительное, которое я переживала в эти дни, поднялось с новою силою. Я почти не слушала Е. Н. и хотела в эту минуту только одного: остаться наедине с собою, со своею совестью. Но, к сожалению, нельзя было: пришлось рассказать Е. Н. обо всём, что у нас делалось. Со свойственной ей резкостью и лаконичностью она тотчас же выразила своё мнение о положении нашей партии. Она до того не понимает души человеческой, что всегда выражает своё мнение, не думая, что иногда это излишне. Так и теперь: мне пришлось выслушать, что мы в невыгодном положении, что самое лучшее -- единение и т. п. Как будто я и без неё этого не знаю! Я возразила ей, ради чего мы стоим против большинства. -- "Если вы опасаетесь, что будет затруднено открытие курсов в провинции -- я вам скажу на это, что подобное опасение -- не выдерживает критики. Курсы и без того в провинции не скоро откроются". Потом она рассказывала мне, как благоприятно относятся к нам в обществе, всякие сочувственные отзывы, циркулирующие в столице...

Я поспешила уйти, и всю длинную дорогу от Щ-ной я думала о положении нашей партии. На душе было страшно тяжело. Вспоминая читанный бюллетень о событиях и обдумывая вновь всё происшедшее, -- я начала колебаться. Выходило так: сочувствуя морально студентам и не примыкая к общему движению из осторожности, из боязни повредить делу высшего женского образования, мы как бы останавливаемся на компромиссе, и положение становилось тем более тяжёлым нравственно, чем сильнее была та партия. Рассматривая же свою осторожность с точки зрения вредных последствия для наших, собственно, курсов, я приходила к заключению, что опасаться не имеем основания, так как ничего политического в нашем движении нет, и всё сочувствие общества будет на нашей стороне, -- да и курсы теперь настолько развились, что закрытие их в данный момент представляется маловероятным; с другой точки зрения, -- препятствий для открытия курсов в провинции, -- самая возможность открытия таких курсов пока ещё маловероятна. А следовательно, выходило, что наша осторожность из-за проблематического пункта -- являлась уже излишней и ставила нашу небольшую группу положительно в ложное положение перед нашими же товарищами.

Выходом является одно: присоединение к большинству. Я почувствовала, как большая тяжесть отлегла от сердца при таком решении. <...>

8 марта.

<...> Теперь все студенты возвращены. У нас была сходка по поводу выражения благодарности профессорам Бекетову и Фаминцыну {Николай Николаевич Бекетов (1827--1911) -- основатель русской школы физико-химиков, академик; Андрей Сергеевич Фаминцын (1835--1918) -- физиолог растений, академик. Ходатайствовали перед Николаем II о прощении исключённых из учебных заведений участников студенческой забастовки.}. <...>

13 марта.

Пришла на занятия по Островскому у И. А. Шляпкина. Прежде всего, он сообщил нам по секрету, что один из сыновей Пушкина {А. А. Пушкин.} представил директору Лицея дневник его 1832--1835 г.г.; тетрадь большая, вроде конторской, всего написано около 55 страниц. Так как дневник написан очень откровенно и содержит в себе резкие отзывы о многих придворных лицах, потомки которых живы, -- печатание его теперь невозможно {Записи в этом дневнике А.С. Пушкина относятся к 1833--1835 гг. Некоторые из них были опубликованы в Собр. соч. Пушкина 1855 г., затем дневник печатался фрагментарно с 1880 по 1911 г., когда он вышел практически полностью.}, и сын передал его на короткое время в Лицей под секретом. И. А. хорошо читает руку Пушкина, и, основательно познакомившись с дневником, благодаря своей превосходной памяти, запомнил наизусть несколько отрывков и прочёл нам их, а мы записали. Здесь могу привести только некоторые...

Какой-то Деларю {Михаил Данилович Деларю (1811--1868) -- поэт.} взял и перевел стихи, в которых встречается такое выражение: "если бы я был Богом, я отдал бы рай за её поцелуй". Митрополит Филарет, у которого всегда находилось время заниматься чтением литературных произведений, донёс в Синод о богохульстве; Крылов узнал об этом и сказал:

"Когда бы я был Бог,

Такой бы глупости

Сказать бы я не мог" {*}.

{* В основе пересказа, приведенного Е. Дьяконовой, лежит следующая запись из дневника Пушкина от 22 декабря 1834 г: "Ценсор Никитенко на обвахте под арестом и вот по какому случаю: Деларю напечатал в Библиотеке Смирдина перевод оды В. Юго, в которой находится следующая глубокая мысль: Если де я был бы Богом, то я бы отдал свой рай и своих ангелов за поцелуй Милены или Хлои. Митрополит (которому даётся читать наши бредни) жаловался Государю, прося защитить Православие от нападений Деларю и Смирдина -- Отселе буря. Крылов сказал очень хорошо:

Мой друг! когда бы был ты Бог

То глупости такой сказать бы ты не мог".}

После торжественного празднования совершеннолетия наследника (Александра Николаевича) на другой день на параде поэт проскакал галопом мимо государя и тот его отправил на "обвахту" (по выражению Пушкина). {О праздновании совершеннолетия наследника говорится в пушкинской записи от 25 апреля 1834 г.; эпизод же, на котором основывается неточный пересказ Е. Дьяконовой, помещён в дневнике Пушкина под 12 мая того же года: "Вчера был парад, который как-то не удался. Государь посадил наследника на дворцовую обвахту за то, что он проскакал галопом вместо рыси".

Взгляды Пушкина на русское дворянство сходны с взглядом Карамзина. Та же тенденция о старых русских родах, -- исключающая придворную знать, большею частью "случайного происхождения". В этом смысле, замечания дневника являются сходными с "Моей родословной". Вообще в дневнике масса любопытных замечаний; некоторые из них, по цинизму, -- профессор отказался сообщить нам.

После этого сообщения начались занятия. Я-ко читал избранные отрывки об Островском по воспоминаниям Максимова {Сергей Васильевич Максимов (1831--1901), писатель, этнограф.}, а пред этим И. А. [Шляпкин] прочёл несколько анекдотов писателя по воспоминаниям Нильского {Нильский Александр Александрович -- артист Александрийского театра (настоящая фамилия -- Нилус, 1841--1899). "Воспоминания" Нильского напечатаны в нескольких номерах "Исторического Вестника" за 1893--94 и 1899 годы.}.

Я слушала равнодушно... В голове упорно бродит мысль о своём сословии, о том, как мало знают его в обществе и в литературе... ушёл Островский и... точно всё затихло... Кстати, И. А. повёл разговор на эту тему. -- "Г-да, положим, что вы вращаетесь постоянно в среде интеллигенции, а ведь не забывайте, что есть масса людей, которые и понятия не имеют ни о Пушкине, ни о значении этого празднества, разговоры о котором нам надоели"... Я не выдержала. -- "Не все вышли из интеллигентного круга, И. А." -- "Да, да, я знаю, есть среди вас и из других слоев, но всё-таки вас немного".

Сколько тяжелых впечатлений и воспоминаний поднялось в душе при этом напоминании. До сих пор и, вероятно, всю жизнь я буду связана с этою средой, где столько тяжелого, столько тёмного...

Я нахожу, что этим классом литература совсем не занимается. Боборыкин {Петр Дмитриевич Боборыкин (1836--1921), прозаик.} описывает только тот слои московского купечества, где... его принимают: а сколько там таких, откуда его просто выпроводили бы; это именно "настоящие старинные" купеческие дома. И точно нарочно, под впечатлением воспоминаний и чтения об Островском, в голове мелькала мысль о драме, где выведены были бы все эти, так хорошо знакомые лица, вся эта борьба моя с предрассудками среды, смерть дяди {И. П. Оловянишников умер в 1898 г.}, роман Тани... Скомбинировать все это я не могла, но отдельные сцены так и вертелись в голове... Надо было делать усилие, чтобы прогнать эти мысли и заставить себя слушать... вот вздор-то! говорила я себе... Но образы, знакомые лица проходили как живые, точно дразнили меня, говоря: "а мы здесь, а мы здесь"... <...>

25 марта.

<...> Я снялась у Мрозовской {В фотоателье Елены Мрозовской, первой в России женщины-фотографа.} с распущенными волосами, не то мадонной, не то кающейся грешницей -- с виду, но, в сущности, это и есть мой первый, вполне удачный портрет. Он выражает мою духовную сущность, моё "я"... Так как никто из моих знакомых хорошо меня не знает или не понимает, то поэтому все и удивляются этой карточке... <...>

10 апреля.

Уже четвертый день у меня болит нога, и вот до сих пор я вожусь с ней. Опять повторяется та же история, что и в прошлом году. Теперь лежу в интернате, надеясь хоть этим как-нибудь не дать расшириться ранке. Посылают на Кавказ, на серные ванны в Пятигорск. Ах, как я не люблю эти курорты! Неужели же мне придётся изведать их прелесть? -- никогда не думала.

12 апреля. Сегодня я всё-таки встала и поехала в редакцию "Русского Богатства" -- раньше никак не могла застать Короленко. Он по-прежнему любезно меня принял {В записи от 8 марта 1899 г. Е. Дьяконова говорит о первом посещении редакции журнала "Русское Богатство", возглавлявшегося в 1895--1918 гг. Владимиром Галактионовичем Короленко (1853--1921). Она передала ему тогда свои рассказы "Отчего?" и "Выстрел" и попросила писателя, чтобы тот с полной определенностью сказал ей, стоит ли продолжать беллетристические попытки.}, но относительно моей просьбы сказал, что затрудняется её исполнить: "Не могу сейчас ничего вам сказать... всего вернее это вы сами узнаете по нескольким удачам, или неудачам". И посоветовал мне направить один из рассказов в "Журнал для всех", сказав, что в таком журнале, как "Р. Б.", он не пригоден, вследствие своего малого объёма. И даже предложил сам передать рассказ, на что я охотно согласилась, так как прихожу в ужас при мысли о беготне по редакциям. Короленко сказал, что по мысли -- оба рассказа хороши и написаны вполне литературно. Но, очевидно, он отозвался так потому, что не хотел огорчить меня. А мне, по правде сказать, хотелось, главным образом, одного: чтобы он сказал мне -- "бросьте", и прибавил бы несколько таких пояснительных фраз, при одном воспоминании о которых перо выпадало бы у меня из рук, а с ним вместе пропадала бы и охота писать. Должно быть, я такая уж несчастная, что даже в этой просьбе -- и то неудача. {Рассказ "Отчего?", подписанный псевдонимом Е. Нерехтская, впоследствии был напечатан в "Журнале для всех" (1900, июль).}

18 апреля.

Терпеливо лежу... Хорошо, что не дома провожу эти дни Пасхи.

Вчера я заснула в 11 часов... Старые воспоминания -- о былых встречах этого праздника, о той торжественности и таинственности, которою окружена была заутреня для меня в детстве, о том умилении и восторге, которые охватывали душу в эти минуты -- не встают передо мною, так как я тщательно избегаю их. Оттого ли, что мне от этого больно? -- Нет: оттого, что я узнала своё заблуждение, поняла всю неизмеримую пропасть между этой теорией и своей жизнью, и как честный человек порвала связь с прошлым, перейдя Рубикон...

В голове у меня вертится план иронического письма, вроде "Lettres Persanes" Montesquieu. Пусть, например, читает Узбек-Реди о нашем праздновании Пасхи {В сатирическом романе Монтескье "Персидские письма" (1721) попавшие в Европу персы Узбек и Реди обмениваются критическими наблюдениями странных для них местных обычаев.}... <...>

Пятигорск, ... июня.

Глубокоуважаемый Лев Николаевич {Черновик письма к Л. Толстому. Было ли оно отослано, неизвестно.}.

Судьба устроила так, что пришлось ехать к голодающим {С 9 по 26 мая 1899 г. Е. Дьяконова находилась в Казанской губернии, принимая участие в мероприятиях по оказанию помощи голодающему населению.} с одною из курсисток, которая знакома с Вами -- Ждановой. Вы близки сердцу всякого мало-мальски думающего человека не столько как писатель-художник, сколько как человек, писатель-моралист, затрагивающей идеи, вечно близкие человеческому сердцу. Когда я, впервые в жизни, услыхала передачу Ваших слов не из книги, а в живой речи -- переживала странное впечатление: мне казалось, что Вы ещё ближе подошли ко мне, подошли как человек с такими душевными качествами, перед которыми исчезли та застенчивость, тот страх перед неизвестностью приема, которые охватывали душу всякий раз, как на ум приходила мысль о личном свидании с Вами, или о письме к Вам. <...>

Обращаюсь к Вам с просьбой, не можете ли Вы оказать содействие сбору на устройство хотя бы одной хорошей школы в татарской деревне Малые Нырсы? И в Бол[ьших] Мер[етяках], и в Мал[ых] Ныр[сах] школы есть, надо только устроить их, получше обставить, перевести в собственное хорошее здание, завести библиотеки, фонари для чтений {Очевидно, так называемые "волшебные фонари", проекторы, позволявшие демонстрировать текстовые и иллюстративные материалы.}, а если можно будет -- то и ремесленные классы. Я, конечно, не надеюсь, чтобы можно было собрать деньги на две школы, но хоть в первой деревне необходимо поднять школу и её значение в глазах местного населения.

Если же для Вас это окажется неудобным, то не можете ли Вы посоветовать мне, как вести дело, обратиться ли еще к кому-нибудь, или же напечатать письмо в газетах с просьбою о пожертвованиях? <...> Знаю, как Вы заняты, но всё-таки прошу ответа. Не о себе лично пишу я Вам, а о них, которые принадлежат к числу тех несчастных, тёмных, униженных, о которых Вы же сами всегда заботитесь. Какое ужасное это сознание -- чувство собственного бессилия, -- особенно когда оно охватываю среди работы... Руки опускались невольно, и думалось: ну, сейчас -- помогаем, а потом?! уедем, -- цинготные выздоровеют и... останутся теми же азиатами, среди такого же мрака невежества, дикости, до нового голодного года?!

Поймите это сознание, Вы, знаток души человеческой, и ответьте.

В настоящее время я нахожусь на Кавказе {В санатории, в связи с обострением болезни ног.}, где должна пробыть около двух месяцев, из них до 10 июля в Пятигорске, и потом в Кисловодске; оттуда же поеду в Петербург. Поэтому адрес мой таков: Пятигорск, Терской области. До востребования. Елиз. Ал. Дьяконовой.

Всей душой уважающая Вас

Елизавета Дьяконова, сл[ушательница] СПБ. В. Ж. К.

15 августа, Петербург.

Сегодня мне исполнилось 25 лет. Страшно написать эти слова... сколько в эти годы можно было бы сделать, если бы я была рождена свободным человеком! если б я давно могла кончить курсы и вступить в жизнь! <...> А теперь через месяц, 15 сентября, я окончу курсы и... с пристани должна буду отправиться в плавание по волнам моря житейского. Общественная жизнь нашего времени уже требует образованных деятелей; частной инициативе -- в деле образования, народного и среднего, дана известная возможность действия. Я знаю, что здесь я могла бы принести пользу, -- и не какую-нибудь, а настоящую, солидную пользу. С мыслью стать народной учительницей поступила я на курсы, -- согласно с нею была и моя научная подготовка и избранный мною факультет. Но... четыре года назад, накануне этого самого дня, за всенощной в Ярославском соборе, в тёмном углу стояла пламенно молящаяся девушка; через 4 года, сегодня -- за столом сидит она... и только внешность осталась прежняя, -- я бы хотела, чтобы кто-нибудь мне указал, -- что в лице осталось прежнее.

Недаром один родственник называл меня Татьяной; да, я стала ею {По аналогии с переменой, случившейся с героиней пушкинского романа в стихах: "Ужель та самая Татьяна..." ("Евгений Онегин", глава восьмая, XX).} невольно в области мысли; вместо кающейся грешницы -- холодный скептик с усмешкой говорит "que sais--je?" {Что я могу об этом знать? (франц.)}, взамен прежней полуосознанной веры скептицизм и холодный анализ; жаркую молитву заменили тяжёлые раздумья...

Я пришла к убеждению, от которого уже невозможно отказаться, раз оно ясно сознано и подтверждается самою жизнью, что причина долгого и упорного существования религии, причина существования веры вообще -- смерть.

Мы можем познать всё земное, открыть все тайны земли и неба, и никогда не можем познать тайны собственного существования. Наука бессильна пред лицом смерти; смерть -- вот граница знания, и начало веры: мы знаем всё до её предела, мы не знаем ничего за этим пределом. И, так как он для каждого из нас неизбежен, то невольно в душе индивида встает вопрос: а что же потом? И вот, в разные времена в разных местах земного шара -- возникали разные учения, удовлетворяя массы, которые жили, веруя слепо, но твёрдо, потому что иначе они не могли бы жить, а жить было надо в силу жизненного инстинкта. Отчего в наше время так часты самоубийства? Оттого, что интеллигентный человек, -- не веря -- ясно видит невозможность решения загадки, и если он не особенно ценит жизнь, если он не одушевлён никакою идеей, -- тогда его ничто не удерживает от смерти. <...>

Все попытки научных доказательств бытия Божия -- бессильны, потому что иначе -- человек был бы лишён свободного выбора, его воля была бы несвободна в признании Бога. Христианство же одним из первых своих постулатов ставит -- свободный выбор человеческой личности между верою и неверием. Поэтому напрасны все теоретические споры. Они противоречат коренной основе веры. Какая была бы свобода воли, если б могли нам доказать бытие Божие? Если мне дадут неопровержимое доказательство бытия Бога, то я, даже против воли, вынуждена буду признать его существование, я буду знать, что он есть, и подобно тому, как будет нелепостью сказать: я научно знаю, что 2 х 2 = 4, но не верю, что оно -- 4, так и в этом вопросе неверие было бы окончательно устранено, если бы было знание. Но знать нам невозможно, и остаётся свободный выбор воли. И доказательство истинности христианской религии не должно вовсе состоять в теоретических отвлечённых спорах. Нет, её превосходство и действующую в ней божественную благодать, -- скорее можно было стараться доказывать в социальных формах, -- в сфере общественной жизни, в содержании человека, в его духовном облике. Вот, о соч. Неплюева "Что есть истина?", проф. Шляпкин отозвался: -- "всё он говорит о вере, но не указывает, каким путём приобретается эта вера?". По-моему, и не надо, да и нельзя доказать: веру свою всяк приобретает в большинстве случаев не из теоретических споров, а сам по себе; но истинность-то её доказывается самою жизнью, её деятельностью, её плодами. <...>

18 августа.

Сегодня узнала, что не будут разрешены экзамены ни одной из тех 140, которые нынче весною добровольно ушли с курсов и теперь возвращаются с прошениями. Мера довольно строгая, но -- говоря откровенно -- заслуженная. Члены этой партии просто осрамили её глупыми детскими выходками: из них уходили без возврата очень немногие, чуть ли не 20 человек только, остальные же, подавая бумаги, спрашивали <...>: "А когда нам можно будет вернуться?" Если бы эти умницы были вполне солидарны с партией исключенных, как они заявляют, то не должны были бы подавать прошения ранее, нежели их товарки будут возвращены. <...>

Сегодня же узнала ошеломляющее известие: Кареев и Гревс ушли с курсов и из университета. Они в числе тех профессоров и приват-доцентов, которые "уволены" заодно, так сказать, со студентами после второй забастовки.

В Карееве мы теряем "имя", в Гревсе -- человека. <...>

29 августа.

Завтра свадьба Тани с Д-сом {Венчание Ю. Балтрушайтиса и М. Оловянишниковой прошло тайно, но Е. Дьяконова была в их обстоятельства посвящена.}... Соединение двух родственных душ, двух туманных мистиков, двух больных детей нашего болезненного времени, полного всяких аномалий. Будет ли она с ним счастлива, как думает? Ах, отчего так мало на свете сильных духом, отчего так мало героев, отчего так мало борцов за идеи?! Отчего?!

Из всего курса римской литературы я прихожу в восторг только от поэмы Лукреция "De natura rerum" {Поэма Тита Лукреция Кара (I в. до н. э.) "De rerum natura" ("О природе вещей"), проповедующая философские идеи Эпикура, утверждала независимость происходящих в мире событий от воли богов, смертность материальной души и достоинство человека, противостоящего враждебной природе.}. Это гениальное произведение! Какая мощь мысли, какое величие и истинная скорбь разлита в нём! Если б я застрелилась, то не иначе, как с этою книгою в руках... {Возможно, намёк на "Страдания юного Вертера". Герой романа Гёте читает перед самоубийством трагедию Лессинга "Эмилия Галотти".} <...>

Мрачное и глубокое познание, познание природы, отрицающее всякие религиозные прикрытия, -- человек смело подошёл к завесе, отдернул её, -- всё увидел, познал и... не нашёл в этом ни радости, ни счастья, прежняя вера разлетелась как дым, но и лицом к лицу с познанием -- человек не удовлетворился...

До чего всё старо в мире! То, отчего стреляются теперь -- сказано уже тысячелетием раньше...

Мне скучно, бес. (Фауст) {*}

{* Первая реплика пушкинской "Сцены из Фауста".}

29 августа. {Дата этой записи повторяет предыдущую.}

Все антиномии Канта сразу выскочили из головы, при известии об осуждении Дрейфуса {Альфред Дрейфус (1859--1935), капитан французской армии, еврей. В 1894 был несправедливо обвинен в шпионаже и осуждён на пожизненную каторгу. Под давлением общественности в 1899 году был помилован, а в 1906-м -- полностью реабилитирован.}.

Что теперь?! Совершилась величайшая историческая несправедливость! Позорное обвинение остается в силе... да падёт на голову этих подлецов-судей вся кара земли и неба! Право, -- после этого, если и стоит жить, то разве лишь для того, чтобы бороться во имя торжества правосудия. И что за дело обвинённому, если его приговорили к 10 годам заключения, вместо пожизненного?! <...>

Ничем иным не может быть мотивировано это осуждение, как только боязнью судей-офицеров -- оправданием Дрейфуса -- осудить своих генералов, "честь армии". <...>

"Новости" {Имеется в виду издание "Новости и Биржевая газета".} или лекции? Там стенографический отчет, а тут -- субстанции, категории... Право, я не в состоянии буду сдать экзамен, до того меня взволновало это событие, хотя из предыдущего No уже можно было предвидеть исход. И, точно нарочно, до экзамена остается один день, а у меня повторен всего 21 билет из 59, причем труднейший отдел остается за флагом -- весь Кант...

Вот 2 месяца, изо дня в день, с напряжённым вниманием читаешь газеты... Неужели же правосудие остается побеждённым, неужели на пороге XX столетия история Франции будет заклеймлена преступлением? Справедливость! -- вот моя религия, -- религия справедливости! С самых ранних лет первое, что стало выделяться в моём сознании, -- была справедливость; во имя её я отстаивала и боролась за своё человеческое право образования <...>.

15 сентября.

<...> Нет, не суждена мне дружба ни в родственном кругу, ни в товарищеском... Несчастная странница -- одинокая душа -- чего же ты ищешь?!

И невольно приходит в голову сюжет для повести или рассказа... Содержанием книжки служило бы всё пережитое за эти годы: знакомство с миром науки, потом -- искание чего-то, неудовлетворённость, потеря веры, знакомство с Неплюевским братством, описание этого уголка, где жизнь построена на идеальных основах, наконец, -- ясное сознание невозможности какой бы то ни было веры, двойственное сознание -- привязанности к этим людям идеи, и невозможность вполне слиться с ними -- приводящая к самоубийству над книгою Лукреция "De natura rerum". Это было бы в своем роде "Годы странствования", но не Вильгельма Мейстера {"Годы странствий Вильгельма Мейстера" -- роман И. В. Гёте.}, а никому не ведомой курсистки.

Мне страшно сделалось, когда я увидела, какую волю дала я своей фантазии. Ещё рассказ небольшой написать -- позволительно, -- но, чтобы потратить столько времени даром, чтобы написать нечто большее, нежели рассказец -- это уж никогда! никогда! И всего досаднее, что разыгравшаяся фантазия отрывала от занятий, от философии и уносила далеко-далеко, действительно -- "в мир идей".

Если бы "вечное блаженство", о котором так твердят все религии, состояло в творчестве -- о, тогда я понимаю его! Это воистину блаженство, и человек, обладающей этим блаженным даром, -- блажен уже и в этой жизни.

Если б я могла написать всё, что приходит в голову? Да беда в том, что всё только и ограничивается игрою фантазии, а с пером в руках выходит сущий нуль. Это значит, что я ни к чему не пригодна.

18 сентября, 10 ч. веч.

Я окончила курсы. <...>

Теперь мы на пороге жизни... среди полного разгрома вступаем в неё. Точно молния ударила и разбила наш курс, и вот -- кто куда... <...>

А сколько вышло замуж нынче весною! На экзамене латинского языка я просто считала кольца обручальные. Нынешнее студенческое движение много способствовало сближению учащихся и повело к бракам. Правительство должно приветствовать такие результаты движения: оно повело к усилению семейного начала. <...>

Сегодня И. А. Шляпкин сообщил мне, что из нашего коллективного перевода небольшой книжки "Скандинавская литература и ее современные тенденции", Марии Герцфельд {Вышла в свет в 1899 г.}, цензура не пропускает 8 страниц, а их-то всего с небольшим сто, или даже меньше. Ужасно досадно стало. Воспользовавшись случаем, я спросила И. А., когда можно будет приехать к нему проститься -- и голос мой вдруг задрожал... Я едва могла выслушать его приглашение к себе в имение и поспешила отойти к вешалкам, чтобы скрыть слёзы, невольно выступившие на глаза.

Придя домой, я заперлась и заплакала. О чём? -- Право, трудно сказать. Экзамены как-то заслоняли разлуку с курсами, и, когда я сама сказала слово "проститься", -- вдруг поняла, что ведь я уже расстаюсь с курсами, с студенческою жизнью, с первым светлым лучом, озарившим мою тяжёлую жизнь... И я плакала без стыда, так как не стыдно оплакивать то, что хорошо, и что проходит... Да, странна психология человека: пока я не сказала этого слова -- точно завеса какая-то скрывала от меня близкое будущее... и вот, при слове "проститься" -- я как бы отодвинула её, и вдруг увидела, что предстоит...

Из профессоров ближе всех знала я только И. А. Друзей среди товарищей -- у меня не было, но, тем не менее, вряд ли кто-нибудь более меня привязан к курсам. <...>

28 сентября.

Надо спешить приведением в исполнение планов, над которыми я давно думала...

Сперва я решила поехать в деревню, заниматься физическим трудом, изучать народную жизнь, заниматься с крестьянскими ребятами, отдохнуть -- и так жить до весны, а потом уехать заграницу. Приведение в исполнение этого плана затрудняется только тем, что у меня нет ни одного знакомого помещика, не к кому ехать в имение, а забраться в глухую деревню и жить по-крестьянски, да ещё учить детей без надлежащих "разрешений" -- это значит наверняка подвергнуть себя надзору бдительной ярославской полиции.

Другой план -- делать попытки проникнуть на поприще юридическое. Подать прошение на Высочайшее имя Государыне Александре Феодоровне о разрешении сдавать экзамены параллельно со студентами-юристами. -- Этот план, разумеется, не столько практический, сколько теоретический: мне не разрешат никогда быть адвокатом, но к небольшому ряду женщин, добивавшихся этого права, -- пусть прибавится ещё одно имя. <...>

Или: ехать за границу теперь же, на осенний семестр, запасшись, конечно, рекомендательными письмами профессоров. Затруднение только одно -- денежное, так как я ничего не хочу просить у матери. <...>

Я всегда говорила, что для меня по окончании курса не так будет важен вопрос "что делать", а "как делать", так как я уже при поступлении решила быть народной учительницей. Теперь же оказывается не то: мои воззрения на религию делают для меня невозможным не только поступление на казённое место, но и открытие собственной школы в селе, где так близко приходится сталкиваться с "батюшкой", и чуть ли не быть под его надзором!

Вот и ещё план: открыть частную гимназию в Ярославле, с солидною программою и с педагогическим персоналом исключительно из курсисток. Такая гимназия необходима, так как у нас всюду раздаются жалобы на недостаток вакансий в обеих гимназиях, конкурс с каждым годом увеличивается. Дело только в деньгах... А было бы хорошо, очень хорошо.

Словом, я, в конце концов, очутилась в затруднительном положении. <...>

12 ноября.

Вчера вечером скончался М. Н. Капустин. Я была сегодня на панихиде... Лицо покойного нисколько не изменилось. Вот он лежит спокойный, неподвижный, -- и та рука, которая подписала разрешение на моём прошении о поступлении на курсы, -- уже не шевельнётся более. С каким-то невыразимо-глубоким чувством смотрела я на лицо умершего; мне вспоминалось близкое прошлое, всего за четыре года назад, вспомнился мой разговор с ним, -- и всё тяжёлое время перед поступлением на курсы. Чувство благодарности живо в моей душе, хотя и сознаю, что Капустин, в сущности, обязан был принять меня на курсы, и он сделал только то, что должен был сделать; но его два письма к матери, его старания добиться её согласия -- всё это глубоко тронуло меня, и я никогда в жизни не забуду светлый, благородный образ действия Капустина. <...>

Он умер; но что ж? Ведь моё благодарное чувство к нему умрёт со мною. Это своего рода молитва... Поклонясь гробу, -- я перекрестилась... зачем? <...>