Официально советская власть в Усть-Каменогорске была восстановлена 15-го декабря. В этот день в город, фактически уже оставленный белыми, вошли части повстанческой крестьянской армии Козыря, воевавшей против белых в Северном Алтае. Вступили в город и несколько рот из объединенного отряда "Красных горных орлов" Тимофеева. Срочно вышедший из подполья Бахметьев именно при вооруженной поддержке Тимофеева стал организовывать из оставшихся в живых местных коммунистов что-то вроде нового совдепа. Козыревцы сразу повели себя более чем странно, заняв по отношению к возрождавшейся советской власти едва ли не враждебную позицию.
Город словно вымер, не работали рестораны, кабаки, не торговали на Сенном базаре, закрылись все лавки, ворота на запорах, ставни не открывали даже днем. Обыватель боялся городских боев, но их не было, ибо основные силы белого гарнизона отступили по кокпектинскому тракту на Зайсан. Многие из казаков и офицеров местных самоохранных сил просто разошлись по домам и попрятались. Потому воевать козыревцам и тимофеевцам вроде было не с кем, но сразу обозначилась плохо скрываемая вражда меж ними. Несмотря на то, что по окрестным заимкам собрали всех прятавшихся там коммунистов, надежных людей у Бахметьева оказалось немного, да и из них многие либо болели, либо были еще те вояки. Из прежних членов уездного совдепа остался в живых бывший комиссар по хозяйственным вопросам Семен Кротов, который и в империалистическую войну сумел пристроиться в интендантской части, и все полтора года белой власти благополучно пересидел на заимке у своего знакомого. Он и сейчас хотел что-нибудь возглавить, лучше всего опять "сесть" на хозяйство, чтобы снабжать свое семейство и родственников даровым продовольствием и мануфактурой, но вояка и администратор он был совсем никакой.
В городе возникло двоевластие. В Народном доме заседал новый состав Совдепа, в бывшем управлении 3-го отдела обосновался Козырев со своим штабом. Тимофеев смог предоставить в распоряжение Бахметьева только одну надежную роту из своего отряда, так как остальные были настолько неуправляемы, что он на них сам не мог положиться. Тем не менее, именно силами этой роты и местных коммунистов были совершены мероприятия, которые должны были символизировать, что власть в городе в руках совдепа, или как его стали именовать по-новому уездного Ревкома. Эти мероприятия заключались в аресте всех оставшихся в городе более или менее видных белогвардейцев. Как ни странно не уехали из города ни комендант генерал Веденин, ни ряд других белых офицеров, а также протоирей Гамаюнов, и несколько крупных золотопромышленников. Видимо, они надеялись, что все и на этот раз постепенно уляжется и вернется на круги своя. Павел Петрович более всего боялся, что в городе может возникнуть резня, сведение счетов и т. д. Потому он поспешил препроводить в крепость наиболее одиозные фигуры из прежнего колчаковского руководства. Но козыревцы, среди которых тоже оказались местные уроженцы, попытались перехватить инициативу. Они сами стали проводить аресты и облавы, и в отличие от большевиков тут-же казнить арестованных без всякого суда, в так называемом сенькином логу, за городом. Особенно всех потрясла казнь протоирея Гамаюнова. Бахметьев решил, что до поры не стоит арестовывать главного священнослужителя города и уезда, хоть тот и являлся ярым белогвардейцем - мало ли что, в городе полно верующих. Он и сам не мог подумать, что этим невольно подписал ему смертный приговор. Козыревцы, обозленные тем, что большевики успели арестовать наиболее видных белых офицеров и чиновников, зверски избив Гамаюнова и его дочь, повезли протоирея и нескольких попавшихся к ним младших казачьих офицеров, в том числе и отца Романа хорунжего Сторожева, в сенькин лог и там всех зверски изрубили. Исполин Гамаюнов нашел в себе силы встать перед палачами во весь рост и осенить их крестным знамением, одновременно громовым голосом как с амвона отпуская им грехи:
- Прости их Господи, ибо не ведают что творят!...
Попутно козыревцы проводили и агитацию, по сути эсеровско-местническую, выдвигая лозунги: "Все права крестьянам, долой коммунию. Сибирь - сибирякам. Паши сколько хочешь, скота води сколько можешь. Не нужен нам коммунизм и нищая вшивая Россия". Эти лозунги для многих крестьян и части мещан были очень привлекательны. И хоть Бахметьев до того бодро телеграфировал в Семипалатинск, что большевики твердо держат власть в городе, он понимал, что одной ротой тимофеевских партизан с Козырем ему никак не справиться. Нужно было просить помощи, что было, в общем, тоже небезопасно. Павел Петрович понимал, что с прибытием в уезд частей Красной Армии будет покончено и с Козырем, и с автономией казачьих станиц и поселков и, по всей видимости, с его фактическим руководством города. Но делать было нечего, козыревцы все более активизировались, к ним уже потянулся распропагандированный сельский народ. Бахметьев дал телеграмму в Семипалатинск об истинном положении дел в городе.
Во второй половине января в Усть-Каменогорск, воспользовавшись относительным затишьем на Семиреченском фронте, прислали сразу три полка регулярных сил Красной Армии. Козыревская армия рассеялась фактически без боя, он сам бежал. Вместе с войсками прибыла и "административная" помощь, в виде ЧК и всевозможных комиссаров губкома. Они привезли с собой инструкции и указ о немедленном проведении в уезде продразверстки. Россия не переставала голодать, а в этом благодатном краю, несомненно, имелись значительные излишки продовольствия, которые предписывалось незамедлительно изъять.
Павел Петрович скромно отошел от первых ролей во вновь образованном Ревкоме. Фактически самой весомой фигурой в городе и уезде стал пришедший с войсками некто Малашкин, бывший солдат-фронтовик, уроженец одной из новосельских деревень Зайсанской волости. Он возглавил уездную ЧК. Малашкин сразу повел "линию" на замирение еще не нюхавших советской власти горных станиц Бухтарминской линии, а также на обеспечение обязательного проведения продразверстки во всем без исключения уезде. В конце января, выждав погоду, отряд красноармейцев, имея проводниками тимофеевских партизан, выступил в горы. Сначала довольно спокойно заняли ближайший к Усть-Каменогорску казачий поселок Северный, разоружили не оказавшую никакого сопротивления местную самоохранную сотню. Затем, преодолев заледенелые перевалы и серпантины пришли в Александровский. И здесь обошлось без боя, потому как заранее все пожелавшие не признавать советскую власть казаки во главе с поселковым атаманом Злобиным покинули свои дома и с оружием ушли в горы. Когда красный отряд добрался до Усть-Бухтармы и здесь все обошлось мирно. Казаки, даже те, кто будучи мобилизованными служили у Колчака, в сибирском казачьем корпусе, в момент полного развала белой армии, в ноябре-декабре, с великими мучениями добравшиеся до дома... Они в основном добровольно сдавали привезенное ими оружие. Тихон Никитич тоже добровольно передал командиру красного отряда и прибывшему с ним комиссару знаки своей атаманской власти, булаву и печать, а также ключи от складов с оружием, продовольствием, фуражем. Уполномоченный комиссар стал спешно организовывать волостной Совет, председателем оного временно стал один из захудалых казачишек, который из-за врожденного порока сердца не принимал участия ни в каких боевых действиях, не был никуда мобилизован, и даже в самоохранных силах не состоял, то есть никак не запятнал себя по отношению к советской власти. Но, конечно, такую большую станицу, центр волости нельзя было предоставлять самой себе. Потому здесь оставили небольшой красный гарнизон, благо место для дислокации, крепость, имелось. Тем не менее, красные чувствовали себя пока еще не достаточно уверенно и особой активности не проявляли, никого не трогали, не арестовывали. Отдельные отряды по разным направлениям просто двигались к границе, и если им не оказывали сопротивления, то все обходилось мирно, без стрельбы. Внутреннее обустройство "замиренной" территории оставляли на потом. После Уст-Бухтармы таким же образом "осоветили" и другие казачьи поселки выше по Иртышу: Вороний, Черемшанский, Чистоярский, Малокрасноярский, Большенарымский, Малонарымский, станицы Батинская, Алтайская, Зайсанская...
Относительно спокойная жизнь Павла Петровича под "личиной" страхового агента при белых, и беспокойная, но в общем-то лично для него неопасная в период месячного двоевластия кончилось, и началась жизнь беспокойная и опасная. С приходом своих, он был вынужден работать уже не считаясь с личным временем. Красных войск после разгона козыревцев в городе оставалось немного - большая часть ушла добивать Анненкова, другие "осовечивали" уезд. Потому все местные коммунисты брали винтовки и охраняли мосты, склады с продовольствием. Ведь командиры тех воинских частей, что квартировались в бывших казармах казачьего полка от охраны гражданских объектов всячески уклонялись. У них были свои, военные объекты: крепость, тюрьма, склады с оружием и боеприпасами. Никита Тимофеев надеялся, что Бахметьев станет председателем уездного ревкома, а его "пропихнет" на должность уездного военкома. И он был крайне раздосадован, что бывший руководитель уездного подполья не стал рваться на этот пост, а отошел на второй план. Таким образом, город и уезд возглавили в основном пришлые люди, которым Бахметьев, как человек отлично знавший обстановку, был просто необходим. В этой связи все доносы и наветы на него, о том, что при белых он был крайне пассивен, а жил при этом весьма сытно, как-то тихо "спускались на тормозах". Другое дело начальник уездного ЧК Малашкин. Этот был местным и наверняка имел свои источники информации о деятельности Павла Петровича в тылу врага.
Немного укрепившись в составе нового ревкома, Павел Петрович пристроил свою жену туда же на незначительную, но "пайковую" должность. Ну, а на женотдел Ревкома он выдвинул Лидию Грибунину, надеясь, что та за это, наконец, проникнется к нему чувством благодарности. К тому же в водовороте дел, она уже не будет так мучиться воспоминаниями о расстрелянном муже, и ослабнет, наконец, у нее жажда мщения. Но его ожидания не оправдались. Чем дальше, тем более настойчиво Лидия напоминала, и ему, и самому предревкома о необходимости скорейшего расследования дела о расстреле коммунаров. С тем же вопросом она обратилась и в ЧК лично к Малашкину. Бахметьев в свою очередь переговорил, и с предревкома, и с Малашкиным. Он убеждал их, что в уезде и без того много самых неотложных дел, кругом полно недобитых белых, что до анненковского фронта совсем недалеко... Предревкома Бахметьев убедил, что затевать расследование преждевременно, а вот Малышкин промолчал, лишь подозрительно сверлил его непрязненным взглядом...
В один из первых дней февраля 1920 года в ворота дома бывшего станичного атамана Фокина осторожно постучали. Это был посыльный от Злобина. Тихон Никитич с самим Злобиным встретился вечером следующего дня. Бывший атаман Александровского поселка уже третью неделю скитавшийся по горам со своими людьми, ночующими по заимкам, а то и просто в пещерах... Он настолько осунулся и постарел, что в свои пятьдесят с небольшим смотрелся на все семьдесят. Разговор получился недолгим. Тихон Никитич наотрез отказался, как снабжать злобинцев провиантом и фуражем, так и поднимать против новой власти своих станичников. Злобин, задохнувшись махоркой, стал возмущенно пророчить отступнику "казачьего дела" неминуемую позорную гибель, на что услышал в ответ:
- К смерти я готов, чему быть, того не миновать, но людей, которые мне верят я никогда не баламутил и баламутить не буду, с домов в зиму срывать, мужей от жен, отцов от детей. Они вон со всех фронтов чуть живые только пришли, а сколько уж и не вернется. В каждом доме, почитай кого-нибудь уж недосчитываются, а то и по двое-трое. Нет уж хватит, у меня и дочь, и сын, и зять где-то мучаются, мыкаются, еще и за других отвечать я не хочу, хватит, навоевались досыта...
Тяжелой старческой походкой ушел Никандр Алексеевич Злобин в ночь. А в середине февраля в станицу так же тайно пробрался Степан Решетников. На этот раз он явился не в шикарном обмундировании анненковского сотника, а походил скорее на того дезертира, которого изображал в марте 18-го. Он спрятался на заимке у отца. Вскоре, под покровом темноты, он наведался к Тихону Никитичу. Его бывший атаман встретил с внутренней тревогой, предчувствуя, что принесет он нерадостные вести. Так и вышло. Степан рассказал, что произошло с Полиной в новогоднюю ночь. Тихон Никитич в голос корил себя за то, что отпустил дочь с Иваном. Именно себя он чувствовал кругом виноватым, хотя даже Домна Терентьевна ни разу его не попрекнула. Но в ее глазах он не мог не видеть немого укора. И в самом деле, все вроде складывалось так, что здесь в станице она была бы в безопасности и спокойно доходила беременность и родила в срок. Вон никого большевики не тронули, даже Щербаков, подписавший приказ на расстрел коммунаров не арестован. А там вон как вышло, и ребенка потеряла и такого страху натерпелась, не говоря о прочих лишениях, слава Богу хоть жива осталась. Так же Степан сообщил, что прибыл по заданию Анненкова, собрать отряд из недовольных коммунистами казаков и поднять восстание на Бухтарминской линии, чтобы отвлечь часть красных сил из Семиречья.
- Значит из Сергиополя вас выбили?- покачав головой, спрашивал Тихон Никитич.
- Да, уже больше месяца как. Совсем ни какой мочи мочи держаться, ни патронов, ни снарядов. Одними шашками только и воюем, да тем, что у красных отбиваем,- горестно отвечал Степан.
- Ежели так, то и вашего атамана песенка спета,- скептически предположил Тихон Никитич.
- Как это спета. Ты нашего атамана не знаешь, он и не из таких передряг выходил, чего-нибудь придумает. Нам бы только до тепла продержаться, а там союзники боеприпасов подбросят, или у красных в тылу какой-нибудь пожар загорится. Вон, я слышал они продразверсткой мужиков замордовали, весь хлеб подчистую выгребают.
- Какие союзники, что загорится!? Окстись Степа, с четырнадцатого года война идет, народ устал до невозможности. Сейчас любую власть молча примут, никто воевать больше не хочет. Таких как ты, вас же по пальцам перечесть, которые никак не успокоятся. Вон, Злобин приходил, по белкам да пещерам хоронится. Ну, есть у него два десятка человек, мороженых, завшивевших. Еще может с сотню по горам так же шатаются, а больше вы уже никого с собой не заманите... Но если у тебя так свербит атаману своему пособить, ты к Злобину ступай, а здесь на заимке этой сгоришь зазря, да еще мать с отцом под трибунал подведешь. И еще я тебе скажу, большевики сейчас сильнее всех, и их в России большинство народа поддерживает. Куда уж они заведут, не знаю. В эту их идею, которой они простой народ морочат, всеобщего равенства, я не верю, но народ верит, и потому бороться с ними не вижу возможности, это все напрасное кровопролитие и ожесточение. Кстати, и с большевиками можно договориться. Ты помнишь может, ходил тут страховой агент, оказался большевик, руководил подпольем, сейчас в уезде комиссарит. Недавно приезжал, доводил общее положение на фронтах. Они же уже Красноярск и Иркутск взяли, самого Колчака поймали, судили и расстреляли. И я ему верю, такой человек с бухты-барахты болтать не станет. Вот так-то, Колчака, Верховного правителя. А ты мне тут про своего атамана. Вот с такими, как этот комиссар, Бахметьев его фамилия, с ним всегда можно договорится по хорошему. Это грамотный, умный человек,- пытался убедить Степана Тихон Никитич.
- Значит, Никитич, договариваться, замириться с ними хочешь?! А мне, Ивану, сыну твоему, куда деваться, что делать?! К большевикам на брюхе приползти, на колени бухнуться!? Так на нас по их разумению столько грехов, что они все одно не простят. Володька твой, тюремщиков в Усть-Каменогорске стрелял, зять у Анненкова, тоже ох сколько большевичьей крови полил. Нас ведь все одно к стенке, не сейчас так опосля. Так что же получается, один ты со своим комиссаром договоришься, и за всех нас жить останешься!?- повысил голос Степан.
- Да не шуми ты, Степа... Не дай Бог услышит кто, да в ревком донесут. Знаешь небось, у нас тут в крепости полурота стоит, сразу арестуют,- чуть не взмолился Тихон Никитич.- Ну не могу я знать, как себя дальше большевики поведут. Если здесь в уезде Бахметьев верховодить останется, то я с ним, может, и за всех за вас договорюсь, и всех выручить сумею. Но если у них там новые комиссары заправлять начнут, молодые да ретивые, эти конечно и кровушку польют и дров тут наломают...
Раздраженный и злой, так же как и Злобин, ушел в ночь и Степан. Но к предостережениям Тихона Никитича он прислушался и на отцовой заимке сидел тихо, в станице не показывался. Кроме Тихона Никитича о нем знали только родители да Глаша... Глаша после отъезда Полины не ушла от Решетниковых, с молчаливого согласия стариков, она по прежнему выполняла почти всю хозяйственную работу, потому как, уже начавшей плохо видеть Лукерье Никифоровне стало с ней справляться не под силу. К тому же догадались, наконец, старики Решетниковы, каждый день бьющие поклоны перед иконами за спасение сыновей, что их работница тайно влюблена в Степана. Во всяком случае, они не гнали ее из дому, и та благодарила за то безответной работой. Она как и прежде ждала... ждала Степана. И, наконец, дождалась. Теперь она каждый день в сумерках ходила за семь верст, носила ему еду, стирала белье, чинила одежду, как-то незаметно отстранив от этих дел Лукерью Никифоровну. Та, сильно переживавшая за сыновей, часто хворала и Глаша сделалась в доме уже не только батрачкой.
Однажды Лукерья Никифоровна даже прямо сказала Глаше:
- Ох девка, знаю я про тебя все... в невестки ты ко мне хочешь, Степа наш люб тебе... Мы то не против, но ведь, сама знаешь, он-то тебя совсем не любит, боюсь и не полюбит. Он ведь вообще к бабам стал как лед холодный... Но Бог с тобой, может что промеж вами и сладится...
Степану шел тридцатый год, и после смерти жены, за исключением нескольких случайный связей еще в госпитале, после ранения, он не имел никакого интимного общения с женщинами. И к Глаше в первый день, когда она принесла ему еду, он отнесся как к батрачке, которую родители наняли, чтобы освободить от тяжелой домашней работы невестку. Но природа должна, обязана была взять свое. Редкий молодой мужик, оставшись наедине, с даже непривлекательной молодой бабой не испытает соответствующих позывов. Возникли они и у Степана. Правда, не сразу, а где-то на четвертый день. Глаша, конечно, не противилась. Степан, впрочем, не определил с ее стороны, никакого особого к нему чувства, как и не проявил его сам. Утолив свой "голод", он тут же мгновенно заснул, на том же сеновале. А Глаша, одновременно счастливая, что это, наконец, случилось и несчастная от осознания, что любимый, "выпил" ее как стакан воды мучимый жаждой, тут же равнодушно заснул... Эти "свидания" продолжались больше двух недель. Счастье Глаши закончилось так же внезапно, как и наступило. Степан связался с отрядом Злобина и в одну из ночей, никого не предупредив, ушел в горы. Глаша, принесшая ему на следующий вечер корзину с едой... Она, все сразу поняла и часа три проплакала лежа на сене, вдыхая оставленный им запах... словно предчувствуя, что ее скоротечная любовь закончилась навсегда.
Злобинцы время от времени весьма громко напоминали о себе. Один раз они напали на продовольственный обоз, перестреляли охрану, что не смогли увезти с собой, обложили сеном и сожгли. В другой раз налетели на небольшую деревеньку, перебили членов недавно образованной комячейки... Одновременно с отрядом Злобина действовали еще несколько, но, в общем, их было не так уж много. В целом же в эту метельную зиму 1920 года большинство жителей Бухтарминского края, как казаков, так и крестьян умудрялись существовать, как и предшествующие годы, в общем сыто, консервативно, в свое время не дошел сюда белый террор, пока что и красный не затронул эту глухомань...
Для людей живущих своим трудом, тем более от земли, нет времени хуже межвластия, то есть безвластия. Именно такое время в начале двадцатого года наступило и для хуторян Дмитриевых. Осенью девятнадцатого собрали богатый урожай хлеба, картошки, прочих овощей, даже арбузов как никогда много засолили на зиму. В ноябре родила второго ребенка, девочку, младшая сноха, жена второго сына, фронтовика Прохора. Но после Нового года начались напасти. Сначала налетел Злобин со своими, потребовал харчей и сена для лошадей. И взяли-то не больно много, но так жаль было со всем этим расставаться. Чуял Силантий, не в последний раз заявляются к нему незваные гости. Предчувствие не обмануло старика, в феврале как прорвало, недели не проходило, чтобы кто-то верхами, вооруженные не заскакивал на хутор. То вновь злобинцы, то красноармейцы за ними охотящиеся. И всем надо было сено, овес и стол накрывать, а то и на ночевку устраивать. Запасы, в первую очередь сена, от этих посещений стремительно истощались. От осознания, что впервые для собственной скотины кормов до выгона на весенний подножный корм может не хватить, Силантий так испереживался, что слег, да уж более и не поднимался. С ним случился удар, отнялась вся правая сторона и язык. Из близлежащей кержацкой деревни привезли бабку-знахарку. Она пошептала не то молитву, не то заговор, после чего сообщила, что жить рабу божьему осталось не более дня. С тем и отъехала, увозя с собой в котомке немалый кус вяленой баранины. Но ошиблась знахарка, старый солдат еще пять дней мычал, лежа бревном под образами, на которые все время указывал единственной подвижной рукой, не желая уходить из этой опостылевшей жизни без священника. Сыновья запрягли оставшуюся последнюю не реквизированную лошадь в сани, и старший отправился в Усть-Бухтарму. Знали, что с отцом благочинным куском баранины не рассчитаться, а куда деваться - не умирает старик. Только когда привезли отца Василия, Силантий словно расслабился, успокоился и тихо под монотонные молитвы отошел...