Следуя укоренившейся традиции, можно было бы во имя занимательности начать книгу с какого-нибудь из многочисленных приключений Домбровского, а потом посредством более или менее искусной реминисценции возвратиться к предшествующему периоду. Но каждый человек начинает совершать подвиги только после того, как появится на свет и пройдет через несмышленый детский возраст. Поэтому мы лучше не будем нарушать естественного хода событий.

Ярослав Домбровский родился в городе Житомире в 1836 году. Его отец Виктор Домбровский был архивариусом в губернском дворянском собрании и к концу жизни имел очень небольшой чин титулярного советника. Он происходил из шляхетского рода, переселившегося на Украину из центральной части Польши, Семья, к которой принадлежал Виктор Домбровский, имела довольно древнюю генеалогию и замысловатый герб, но существовала на то, что могли заработать ее члены. Мать Ярослава — Софья — происходила из полонизовавшейся и обедневшей ветви курляндских дворян Фалькенгагенов-Залеских. Некоторое состояние и известность приобрел лишь ее брат Петр, который, окончив Кременецкий лицей, начал было чиновничью карьеру в Петербурге, но после польского восстания 1830–1831 годов эмигрировал и жил в Лондоне, Париже, Берлине, Дрездене, занимаясь научными, издательскими и коммерческими делами.

Вот, собственно, и все, что мы знаем о раннем детстве и происхождении Домбровского. Неизвестен точно даже день его рождения: текста метрической записи пока обнаружить не удалось, а имеющиеся источники разноречивы. В литературе чаще всего приводится дата — 13 ноября, она представляется в настоящее время наиболее обоснованной.

Тем, кто знает теперешний Житомир — благоустроенный город Советской Украины с населением около 120 тысяч человек, с развитой промышленностью, многочисленными учреждениями культуры и учебными заведениями, — трудно представить, каким он был полтора столетия назад. Прежними остались, пожалуй, одни живописные обрывы и скалы на берегах Тетерева и Каменки, у слияния которых еще в IX веке был основан город, да считанное число старых построек, являющихся памятниками архитектуры и поэтому бережно сохраняемых житомирцами. Все же остальное стало совершенно иным.

С 1804 года Житомир являлся центром большой и плодородной Волынской губернии. Его население в 1825 году составляло около 13 тысяч, а в середине XIX века достигло примерно 18 тысяч человек. К этому времени в городе было 14 маленьких кирпичных заводов и около десятка кустарных мастерских, которые тогдашняя статистика громко именовала фабриками: экипажными, свечными, мыловаренной. В городе находилась единственная на всю губернию гимназия, причем учителей в ней было 20, а учащихся — 459. Зато город имел около 200 различных лавок, в том числе одну книжную, товары которой состояли «большей частью из учебных книг и отрывочных периодических сочинений». Официальная, парадная жизнь города сосредоточивалась отчасти на Бердичевской, а в основном на Киевской улице, по которой проходило Киево-Брестское шоссе и где располагалась резиденция губернатора. Что касается простых людей, то им гораздо больше были знакомы торговые заведения на Бердичевской и особенно базарная площадь, заполнявшаяся в дни ярмарок шумливой и живописной толпой. Население города было многонациональным: преобладали украинцы, поляки, евреи. Последние имели право жить в районе Чудновской улицы, где большинство из них ютились в бедных и грязных лачугах.

Воссоздать домашнюю обстановку, в которой проходило детство Домбровского, помогают воспоминания В. Г. Короленко. Отец Короленко был житомирским уездным судьей и немногим отличался от отца Домбровского но возрасту и служебному положению. Можно даже предполагать, что эти семьи знали друг друга. Мать Короленко была полькой. Как и мать Домбровского, она происходила из культурной, но неимущей шляхетской семьи. Наверное, к воспитанию детей она относилась примерно так же, как и мать Домбровского.

Самое раннее из детских впечатлений Короленко связано с семейной прогулкой по сосновому бору в окрестностях Житомира. «Здесь, — вспоминал он, — меня положительно заворожил протяжный шум лесных верхушек». Описывая последующие годы, Короленко рассказывает: «Свободное время мы с братом отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили но горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды». Можно не сомневаться, что и Домбровский в свое время купался в Тетереве и Каменке, гулял по их берегам, ходил к высокой скале, названной в честь казака Сокуля, заглядывал в прохладную темноту пещер на обрывистых берегах и с интересом слушал рассказы взрослых о том, что эти пещеры служили жилищем еще доисторическому человеку. Конечно же, маленькому Ярославу были знакомы такие, предместья Житомира, как Смолянка, Русская слободка, Хинчанка, Закаменка, конечно, ему приходилось гулять с родителями по главным улицам города, бывать на застроенной богатыми особняками Большой Вильской, ходить по Купальной, Лютеранской, Жандармской и по Девичьему переулку. Как и Короленко, Домбровский определенно бывал в сохранившемся до наших дней кафедральном костеле.

В. Г. Короленко вспоминает, что его рано начали волновать взаимоотношения поляков с украинцами и русскими. То же можно сказать о Домбровском. Среди родных и знакомых семьи Домбровских были участники бурных событий 1831 года, были и те, кто подвергался репрессиям за связь с участниками польских патриотических организаций более позднего времени. Ярослав знал их имена и не раз слышал рассказы о повстанческой борьбе и деятельности конспираторов.

В те годы большая часть учащихся житомирской гимназии была поляками — детьми помещиков и неимущей шляхты, очень многочисленной на Волыни. Гимназистами были тогда Аполло Коженёвский, впоследствии прославившийся как поэт и драматург, Тадеуш Бобровский — старший брат одного из будущих руководителей повстанцев 1863 года, Стефана Бобровского. Житомирскую гимназию кончал Зыгмунт Сераковский, ставший позже выдающимся деятелем польского и русского освободительного движения. В 1846 году гимназическое начальство обнаружило у его младшего брата Игнация письма «неблагонадежного» содержания, полученные им от Зыгмунта, выпущенного из гимназии в 1843 году и поступившего в Петербургский университет. Началось расследование. Оно показало, что среди гимназистов уже много лет идут споры о том, в чем заключается патриотический долг польской учащейся молодежи. При этом в качестве примера, нередко приводили Зыгмунта Сераковского, который еще в гимназические годы отличался высокими патриотическими побуждениями я, готовя себя к революционной деятельности, одновременно старался как можно лучше учиться, хотя это было нелегко из-за необходимости зарабатывать средства существования себе и брату. Зыгмунта Сераковского некоторые сверстники не любили за нетерпимость к богатым лентяям и резкое осуждение тех, кто предавался развлечениям, даже не помышляя о служении родине.

Существо одной из такого рода дискуссий директор житомирских училищ изложил следующим образом: «Когда умер в житомирской гимназии ученик 5-го класса Виорковский, то многие из товарищей жалели об этом и причину смерти приписывали большому прилежанию его в науках, откуда вывели общее заключение: не надо сверх сил учиться; а некоторые стали утверждать, что лучше бы вовсе не учиться. [Игнаций] Сераковский начал доказывать противное, что лучше умереть, нежели быть неуком и не иметь никакого уважения в обществе, и что только тот, кто отличается в науках, может быть вполне полезным и себе и отечеству. «Напротив, — сказал Прушинский, — это люди самые ненадежные. Недалеко пример: твой брат. Он постоянно получал награды и отличался перед всеми, а из него всегда будет пустой человек — просто дурак и нетерпим в обществе». Оскорбленный Сераковский начал было спорить с большим жаром, но звон колокольчика на утреннюю молитву прекратил прения». Интересно, что, получив письмо с описанием этого спора, Зыгмунт Сераковский написал младшему брату: «Ты превосходно защищал свое дело в диспуте с товарищами, чувствует подросток, что разовьет себе крылья, что своему взлету поможет».

Ярослав Домбровский не учился в гимназии и в те годы был еще слишком мал для того, чтобы участвовать в подобных дискуссиях. Но он наверняка слышал нашумевшую историю о смерти гимназиста Виорковского, знал о поднявшихся вокруг нее разговорах, о следствии над «неблагонадежными» учениками гимназии и об установлении над ними особого надзора. Нет ничего невозможного и в том, что, проходя мимо стоявшего на высоком берегу дома богатого помещика Альбина Петровского, он встречал иногда жившего там в репетиторах Зыгмунта Сераковского или его брата Игнация. Домбровский в то время не был знаком с Сераковскими, но общие знакомые у них, конечно, были.

Короленко о себе, своей сестре и братьях рассказывает: «Читать все мы выучились как-то незаметно. Нам купили вырезанную польскую азбуку, и мы, играя, заучивали буквы. Постепенно перешли к чтению неизбежного «Степки-растрепки», а затем мне случайно попалась большая повесть польского писателя, кажется, Коженёвского, «Фомка из Сандомира» […]. Книга […] очень хорошая: в ней рассказывалось о маленьком крестьянском мальчике […]. Я и теперь храню благодарное воспоминание и об этой книге и о польской литературе того времени. В ней уже билась тогда струя раннего, пожалуй, слишком наивного народничества, которое, еще не затрагивая прямо острых вопросов тогдашнего строя, настойчиво проводило идею равенства людей…» «Первая театральная пьеса, которую я увидел в своей жизни, — говорится у Короленко в другом месте, — была польская и притом насквозь проникнутая национально-историческим романтизмом».

Современная Польша и ее старые, отживающие традиции представали перед маленьким Домбровским, как и перед Короленко, не только в виде разрезной азбуки, первых прочитанных книг, первого посещения театра, но и в виде живых людей, известных чуть ли не всему Житомиру. Одним из них был владелец того дома, в котором снимала квартиру семья Короленко. «Хозяин нашего дома, — вспоминает В. Г. Короленко, — был поляк, которого величали «пан коморник» (землемер). Это был очень старый человек, высокий, статный (несмотря на некоторую полноту), с седыми усами и седыми же волосами, подстриженными в кружок […]. По воскресеньям [он] надевал роскошный цветной кунтуш синего или малинового цвета, с вылетами (откидные рукава), какой-нибудь светлый жупан, широкие бархатные шаровары и рогатую конфедератку, перепоясывался роскошным поясом, привешивал кривую саблю и шел с молитвенником в костел […]. В те годы старопольский костюм вышел уже из употребления или даже был запрещен. Но богатый и своенравный коморник не уступал новым обычаям, жил и сошел в могилу, верный себе и своему времени. И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по-своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь…»

Беззаботное детство длилось у Ярослава недолго; в девять лет мальчику пришлось оставить дом. Из-за стесненных материальных обстоятельств семейный совет решил отдать его на казенное содержание в Брестский кадетский корпус. Заблаговременно были посланы в Петербург необходимые документы. Наконец настал день отъезда. По много раз исхоженным улицам повозка выехала на шоссе, миновала самые дальние из знакомых мальчику мест. Перед ним прошли, вероятно, как раз те нее картины, которые несколько позже врезались в намять Короленко. «Мы миновали, — читаем в «Истории моего современника», — православное кладбище, поднявшись на то самое возвышение дороги, которое казалось мне чуть не краем света […]. По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами лежала белая лента шоссе […]. Мне было жутко и приятно. Мир, открывшийся передо мной, был нов и неожидан, или, вернее, я смотрел на него с новой и неожиданной точки зрения. Белые облака лежали на самом горизонте, не закрытом домами и крышами. Навстречу попадались чумацкие возы с скрипучими осями, двигались высокие еврейские балагулы, какие-то странники оглядывались на нас с любопытством и удивлением».

По численности и пестроте населения Брест был примерно таким же городом, как Житомир; в середине прошлого века в нем жило примерно 18 тысяч человек, причем половину из них составляли евреи, а остальные были белорусами, поляками, русскими. Брест вырос, как и Житомир, на месте одного из древнейших славянских поселений, он так же стоял у слияния двух рек — Западного Буга и Мухавца. В Бресте было 250 лавок и 7 винных погребов, торжки по воскресным дням, средам и пятницам, а также две ежегодные ярмарки, и, несмотря на это, справочник констатировал, что «торговля города но бедности жителей незначительна и заключается в обыкновенной продаже контрабандных товаров, покупаемых на аукционах в Брестской таможне». К достопримечательностям Бреста относились, между прочим, две православные церкви, одна синагога и несколько зданий закрытых католических и униатских монастырей.

План Брестской крепости.

Город Брест и окрестности не могли понравиться Ярославу: после живописного Житомира в Бресте, расположенном на заболоченной кое-где равнине, все ему должно было показаться слишком плоским и скучным. Впрочем, воспитанников кадетского корпуса выпускали за ворота не часто. Большую часть года они проводили в казармах, а летние месяцы — в лагере, расположенном в дремучем лесу примерно в 10 верстах от города. По словам очевидца, место там было красивое, но, по-видимому, нездоровое, так как воспитанники часто болели лихорадкой.

Кадетский корпус помещался на территории Брест-Литовской крепости. Ее строительство началось сразу после восстания 1830–1831 годов и продолжалось несколько десятилетий. Это та самая крепость, которая в реконструированном виде приняла на себя первый удар фашистских полчищ в июне 1941 года. По книгам и личным впечатлениям сейчас едва ли не каждый у нас знает о советских людях, героически защищавших Брестскую крепость, знает названия основных ее частей: Цитадель, Тереспольское, Кобринское и Волынское укрепления.

Брестский кадетский корпус до 1853 года занимал переоборудованные здания Бернардинского монастыря, расположенные в самой южной части крепости — в Волынском укреплении. Бывший воспитанник корпуса О. Еленский, находившийся в нем почти одновременно с Домбровским, в своих воспоминаниях пишет: «Прекрасное и обширное здание корпуса […] перестроено было из старинного […] монастыря, в котором, как нам рассказывали, были заседания брестской унии. Расположено оно было в центре крепости, на берегу реки Мухавца, окруженное со всех сторон крепостными валами и постройками, из амбразур которых выглядывали пушки. Фасадом своим здание выходило на искусственную высокую гору с укрепленной башней, на которой в торжественные дни и во время пребывания высочайших особ вывешивали огромной величины императорский штандарт, желтый с черным двуглавым орлом. Сзади главного здания расположены были каменные флигеля, в которых помещались квартиры директора, инспектора, офицеров, учителей и казармы для служительской роты, состоящей при корпусе. На дворе, окруженном флигелями, разбит был сквер, куда нас не пускали, а ходили мы гулять на плац перед главным зданием».

Вскоре Домбровский хорошо изучил и территорию корпуса и расположение основных его помещений. Сохранились детальные планы этих помещений, сделанные в год прибытия Домбровского в корпус. С их помощью мы можем совершить мысленную экскурсию по всему трехэтажному зданию, в котором Домбровский провел многие годы.

Поднявшись по широким ступеням главного входа, мы попадаем в вестибюль, где слева расположена комната дежурного по корпусу офицера, а справа — швейцарская. Двигаясь дальше, оказываемся в длинном коридоре, на противоположной стороне которого, прямо против вестибюля, расположены цейхгаузы, управа от них — несколько классных комнат, а слева — учительская, буфет, кухня и кладовая, В левом конце коридора располагались с одной стороны гимнастический и танцевальный залы, а с другой — столовая, корпусной музей, библиотека и физический кабинет. Правое крыло первого этажа занимали рекреационный зал и спальня гренадерской роты с умывальной и так называемым резервом, занятым шкафами для редко используемых вещей. Во втором этаже над цейхгаузами располагалась корпусная церковь, над библиотекой — читальня, а все остальное место занимали классы, спальни, умывальные и резервы: в правом крыле 1-й, а в левом — 2-й мушкетерской роты. На третьем этаже все левое крыло занимал лазарет, а в правом располагалась та самая неранжированная рота, в которой вместе со всеми самыми младшими воспитанниками оказался Домбровский.

Служба в царской армии, нелегкая во все времена, была особенно тяжелой в николаевскую эпоху. Николай I, начавший свое царствование с беспощадной расправы над декабристами и правивший страной на протяжении трех десятилетий, установил в армии жестокую палочную дисциплину. Вкус к ней будущим офицерам начинали прививать с самых первых шагов их на военном поприще. В Брестском кадетском корпусе режим был тяжелее обычного, а офицеры и преподаватели чаще, чем в других местах, применяли розги. Это объяснялось тем, что три четверти воспитанников корпуса имели польское происхождение, а каждого поляка царские власти считали «мятежником», даже когда имели дело о ребенком.

Домбровскому пришлось убедиться в этом очень скоро и, если можно так выразиться, на самом высоком уровне. Через несколько дней после его приезда в Брест корпус посетил проездом сам царь. В длинной шеренге воспитанников неранжированной роты он обратил внимание на смышленое лицо одного из стоявших на левом фланге мальчиков, которому в спешке забыли остричь светлые вьющиеся волосы. Царь остановился, поднял его на руки и спросил о фамилии и происхождении. Услышанные в ответ слова: «Домбровский, поляк», вызвали у Николая I вспышку гнева; он резко опустил маленького кадета на пол, тот ушибся и потерял сознание. Случай этот описан в воспоминаниях жены Домбровского. По ее словам, происшедшее запечатлелось в памяти Ярослава на всю жизнь. «…Было это, — пишет она, — первым зерном ненависти ко всякому насилию; зерно начало развиваться значительно позднее».

За первым «зерном» последовали десятки других. Изнуряющая зубрежка, бездушная муштра и разнообразнейшие, в том числе телесные, наказания постепенно делали свое дело. Многие из воспитанников, сломленные духовно, превращались в недалеких, но послушных, ни над чем не задумывающихся слуг царизма. Зато других, говоря словами Огарева, «узкое, тупое, нечеловеческое воспитание домучило до понимания свободы». Так было с Домбровским. Он не получил отвращения к ученью и военному делу и не потерял вкуса к дисциплине как таковой, но возненавидел николаевские порядки в армии и очень хорошо почувствовал цену свободе.

Приказы и журналы воспитательного комитета Брестского кадетского корпуса за 40-е и 50-е годы прошлого века пестрят фамилиями воспитанников, подвергшихся наказаниям за детские шалости, за леность в занятиях, за неопрятность, непослушание, курение, драки, за грубость по отношению к товарищам, учителям, воспитателям, за многие другие проступки. Наказания тщательно учитывались, о них ежемесячно доносили в Петербург, и один из великих князей, ведавший военно-учебными заведениями, нередко сам интересовался деталями проступка, давал свои рекомендации относительно наказания. Так, в 1850 году сверстники Домбровского воспитанники Гаврилов и Повало-Швейковский нарисовали на классной доске карикатуру, изображавшую нелюбимого кадетами преподавателя немецкого языка Ланкенау, за что первый получил двое суток ареста «в уединенной комнате» (то есть в самом обычном карцере), а второй — 20 ударов розгами. Вскоре после сообщения об этом из Петербурга поступил запрос о том, что именно нарисовали наказанные. Директор корпуса генерал Гедьмерсен собственноручно подготовил секретное донесение: рисунок изображал преподавателя «довольно похоже», но «в карикатурно-смешном виде», «с большим носом, с огромной бородавкой на левом ухе (у господина Ланкенау действительно довольно большой нос и небольшая бородавка), с кривыми ногами и в пальто с поднятым до ушей воротником». Взвесив полученные сведения, петербургское начальство на этот раз признало наказание правильным. Но бывали случаи, когда великий князь или начальник его штаба высказывали свое несогласие, причем чаще всего наказание признавалось ими слишком мягким.

Провинившихся воспитанников ставили в угол или к стене, оставляли вовсе без обеда или лишали только сладкого, не разрешали прогулок, запрещали увольнения в отпуск для встреч с родными и знакомыми, снижали балл по поведению, записывали на черную доску и так далее. Но самым впечатляющим воспитательным средством признавались розги.

О. Еленский (он был на два года моложе Домбровского и прибыл в корпус в 1850 году) в первый же день своей кадетской жизни наблюдал, как в присутствии осматривавших корпус великих князей Михаила Николаевича и Николая Николаевича наказывали сбежавшего из Бреста воспитанника. Утром хмурого пасмурного дня корпус поротно вывели на плац, в центре которого стояла скамейка, а возле нее лежал ворох розог. Наказываемого привели в арестантской куртке, прочитали конфирмацию, потом под бой барабанов долго секли у всех на виду. Наутро Еленский, мать которого еще не уехала, долго плакал и упрашивал ее не оставлять его в корпусе.

В другом месте своих воспоминаний Еленский описал постоянно преследовавшее воспитанников гнетущее чувство оттого, что их в любое время могут за что-либо наказать. «Сколько даровитых и симпатичных юношей, — заявляет он, — пропало на моих глазах под гнетом таких одуряющих отношений». По словам Еленского, был в корпусе даже такой случай, когда незаслуженное телесное наказание толкнуло воспитанника на самоубийство: он вскрыл себе вены прямо в цейхгаузе, где обычно производились порки.

Тогдашняя воспитательная система в значительной мере держалась на телесных наказаниях. Поэтому в корпусе едва ли можно было найти принципиальных противников их применения. Но выделялись несколько извергов, которые особенно охотно пользовались розгами. Их люто ненавидели все воспитанники. Об одном из них — штабс-капитане Фишере — Еленский вспоминал: «Это был человек злой, мстительный, окружавший себя шпионами и льстецами, дерзкий и жестокий с кадетами, хитрый и увертливый перед начальством». Еще в Бресте, то есть тогда, когда в корпусе был Домбровский, воспитанники либо жаловались на Фишера за более чем неблаговидные поступки, либо пытались воздействовать на него злыми шалостями. После переезда корпуса в Москву (1853 г.) помещения воспитанников оказались на втором этаже над квартирами офицеров. Воспользовавшись этим, кадеты днем и ночью устраивали страшный шум над жильем Фишера до тех пор, пока виновников не застали на месте преступления и не выпороли. Позднее — в 1859 году — почти вся подчиненная Фишеру рота взбунтовалась и во время «высочайшего» смотра принесла на него жалобу царю; только после этого начальство признало невозможным держать его среди «воспитателей юношества» и дало указание «без шуму предоставить ему возможность переменить род службы».

Подбор преподавателей и воспитателей в корпусе не был блестящим. Лишь один из тех, кто вел основные предметы, имел законченное университетское образование. По подсчетам Еленского, среди 30 офицеров, имевших воспитательные функции, большинство составляли немцы — уроженцы прибалтийских губерний и лишь 5–6 были русскими, «из числа которых Васильев охотнее говорил по-немецки, нежели по-русски». Но все-таки общий уровень преподавания не был низким, а некоторые учителя, в частности историки Таборовский и Единевский, ботаник Данилов, некоторые другие преподаватели увлекали воспитанников своим предметом и оставили о себе хорошие воспоминания. «Насколько мне помнится, — пишет Еленский, — кадеты, особенно высших классов, читали довольно много, особенно по части истории […]. Доставали Лоренца, Беккера, Маркевича, Бантыш-Каменского на русском языке, Лелевеля, Немцевича и других — на польском. Надзор за чтением был очень слаб, по крайней мере мы его в Бресте не чувствовали».

В отношении увлечения воспитанников историческими сочинениями свидетельству Еленского, пожалуй, можно поверить. Что же касается надзора за чтением, то тут мемуарист не точен. Надзор очень даже существовал, только осуществлялся он скрытыми методами. Об этом свидетельствует, в частности, разосланная в 1850 году секретная директива относительно «Исторических чтений из книг Ветхого завета», использовавшихся до этого в качестве учебного пособия. Замечено, говорилось в директиве, что текст пособия содержит «подробности о жизни Иосифа Прекрасного, несовместимые с детским возрастом»; вследствие сего строго предписывалось «отобрать все экземпляры этого издания».

Театра в Бресте не было, гулянья и другие развлечения были очень редким явлением. Старшие воспитанники могли на праздники взять увольнительные к знакомым в город или поехать к помещикам Райским, которые жили в нескольких верстах от города и, имея чуть не дюжину дочерей, через директора приглашали к себе до двадцати годных в женихи воспитанников сразу. Младшие же во время праздничного затишья затевали экспедиции в самые далекие уголки корпусной территории. Наиболее смелые отваживались пробираться в подвал. Шли разговоры, что по ночам там слышались какие-то стоны, бродили духи с факелами, слышался звон цепей. Духов никому видеть не удавалось, а цепи звенели в корпусе не только ночью, но и днем, так как для хозяйственных работ, в том числе для очистки так называемых ретирадных мест, использовались арестанты. Они ходили под конвоем и были закованы в кандалы. Одетые в серые куртки, с бритыми наполовину головами, арестанты пугали кадетов, будоражили их воображение. По меткому отзыву Еленского, использование арестантов для работ в корпусе «было непедагогично, но зато, должно быть, очень выгодно» для корпусного начальства.

Итоговые и промежуточные отметки Домбровского за время обучения в Брестском кадетском корпусе пока неизвестны. Но по ряду упоминаний в различных документах можно судить, что он был среди успевающих воспитанников, имевших устойчивые оценки в 7–8 баллов при двенадцатибалльной системе. 20 марта 1853 года Домбровский, сдавая экзамен по древней истории, повысил оценку с 9 до 10 баллов; 14 апреля того же года на экзамене по тригонометрии он получил 7 баллов (ранее было 6). За время пребывания в корпусе взысканий у Ярослава, кажется, не было, а среди воспитанников, заслуживших различные поощрения, его фамилия встречалась неоднократно. В 1848 году ему трижды был повышен балл по поведению; в 1849 году он был отмечен в приказе «за очень хорошее поведение, нравственность и прилежание к наукам». В 1851–1853 годах, имея чин ефрейтора, Домбровский не раз получал поощрения «за благонравие и усердное исполнение своих обязанностей», «за примерное поведение и заботливость о своих подчиненных». По итогам каждого месяца воспитательный комитет устанавливал фамилии лучших учеников для записи на красную доску. В их число Домбровский, судя по имеющимся данным, не попадал; не фигурировал он и на черной доске, куда записывались фамилии самых неспособных, нерадивых и недисциплинированных воспитанников.

В Брестском корпусе обучались одновременно 400 воспитанников. Вновь прибывшие сначала попадали в неранжированную роту (командиром роты во время пребывания в ней Домбровского был сравнительно добродушный и знающий офицер штабс-капитан Ольдерогге). Затем, по мере овладения премудростями маршировки, воспитанников переводили в строевые роты, среди которых первое место занимала гренадерская рота «его императорского высочества наследника цесаревича», названная так в честь будущего царя Александра II. Этой ротой командовал упоминавшийся выше Фишер. Поступавшие в корпус новички были разного возраста и неодинакового уровня знаний; да и последующие их успехи были различными. Поэтому переводы из одного подразделения в другое были частым явлением. В результате Домбровскому за годы, проведенные в Бресте, пришлось в классах, в казарме или в строю близко соприкасаться не с одним десятком воспитанников. Именно здесь он встретился и подружился с многими из будущих участников революционного движения, в частности с П. Адамовичем, Т. Владычанским, В. Гейнсом, Н. Голиневичем, Э. Коверским, В. П. Колесовым, Б. Люгайло, Я. Подбельским, Е. Рыдзевским и другими.

За восемь лет, которые Домбровский провел в Бресте, он не только вырос и получил довольно солидный запас общеобразовательных знаний, но и значительно продвинулся вперед в политическом развитии. Этому содействовали внеклассное чтение, вовсе не ограничивавшееся рекомендациями начальства, беседы со старшими товарищами и со взрослыми, напряженная обстановка в стране, которая, несмотря на все ухищрения воспитателей, не могла не отражаться на настроениях кадетов. Материалы для размышлений и споров давали некоторые уроки по истории и литературе, а с 1852 года — проводившиеся один раз в неделю после занятий литературные вечера с обязательным посещением. Еленский описал их следующим образом: «Читал учитель русского языка высших классов Тюрин. По чьему распоряжению, нам это было неизвестно, но для своих чтений он выбирал в течение первых двух лет, когда мне пришлось слушать, произведения или совсем неизвестных, или очень мало известных авторов. Обыкновенно это были повести из времен борьбы поляков с казаками: времена Хмельницкого, Остраницы, Наливайки и других, где поляки представлялись изуверами. Сознаюсь откровенно, что это только развивало в нас чувство раздражения и задор, а зачастую способствовало к нежелательным спорам с русскими товарищами, которые, к счастью, всегда оканчивались миролюбиво».

Мысли о несовершенстве существующих порядков, о необходимости ликвидации крепостничества и о восстановлении независимости Польши стали особенно часто занимать воспитанников Брестского кадетского корпуса в 1848 году. Весной этого года до них дошла весть о тех революционных событиях во Франции, Австрии, Пруссии и других европейских странах, которые не случайно известны под названием «весны народов». Революция вплотную подошла к границам Российской империи. Царское правительство до предела закрутило все гайки внутри страны и еще раз приняло на себя позорную роль «жандарма Европы». С помощью провокатора Антонелли царизм разгромил тогда тайное общество Петрашевского, жестоко расправился с конспиративными организациями в Варшаве и Вильно, без пощады подавляя малейшие проявления свободомыслия у своих подданных. В то же время царская армия была двинута на запад, что имело решающее значение для разгрома венгерских революционных сил и содействовало восстановлению прежних порядков в ряде стран Европы.

Все это не могло остаться незамеченным в корпусе хотя бы потому, что еще до начала венгерского похода Брестская крепость была приведена в оборонительное состояние, а но шоссе в сторону Варшавы почти ежедневно двигались войска или обозы. Но дело не ограничилось разговорами об этом.

Многие поступки старших воспитанников стали приобретать явно политическую окраску. В начале 1848 года один из них — Августинович, подхватив распространившийся в городе ложный слух о том, что в Орле действуют поджигатели польского происхождения, заявил, что поляков не следует выпускать в офицеры, так как и они, мол, могут поступать так же. Эти разговоры вызвали в кадетской среде ряд инцидентов. Начальствующие лица, сами не чуждые полонофобству, вынуждены были лишить Августиновича унтер-офицерских лычек и сбавить ему балл за поведение.

Не успели улечься страсти от этого происшествия, как всплыла целая серия других, гораздо более опасных с точки зрения начальства проступков. Встречая на тайном сборище Новый год, группа кадетов за бутылкой вина и с сигарами вела разговоры на политические темы. Другая группа рассуждала о том, что солдатам в царской армии хлеба и то дают недостаточно; при этом некоторые воспитанники пытались даже заговаривать на эту тему с рядовыми из служительской роты. Воспитанник Керсновский с явным намеком говорил своему товарищу о том, что Николая I называют «белым царем», а на портрете лицо у него почему-то темное; было замечено, что когда во время вечерней молитвы доходило до обязательных пожеланий здоровья царю, Керсновский демонстративно замолкал. Участились случаи столкновений воспитанников друг с другом на национальной почве. «Из этого, — говорится в донесении одного из командиров роты, — вышли между некоторыми из них споры, и тогда унтер-офицер Костомаров объявил в классах корпусному Священнику, что есть глупые толки между воспитанниками, но он не хочет их передавать капитану до тех пор, пока не узнает что-либо важное».

В феврале — марте 1848 года выяснилось, что воспитанник Савицкий, во-первых, декламирует при всяком удобном случае и распространяет в списках запрещенные польские стихи, заученные им наизусть еще в гимназии, а во-вторых, рассказывая об отречении от престола шведского короля, уверяет, будто «это преобразование скоро последует и в прочих державах». Товарищ Савицкого — воспитанник Конашевский, принесший в корпус весть о короле при возвращении из «домового отпуска», который он провел в Варшаве, старался как можно большему числу лиц рассказать о том, что в Варшаве на царя «сыплются критики и карикатуры». Кроме этого, Конашевский пытался доказать, что царские офицеры по своему культурному уровню ниже любого французского солдата, обосновывая такой вывод ссылкой на одного знакомого майора, которому даже слово «республика» было неизвестно.

Однако наибольший резонанс получило «дело» унтер-офицеров Якова Костомарова и его товарища Яна Станевича. Весьма неприятное для директора корпуса и его ближайшего помощника — инспектора классов, это «дело» велось в глубочайшей тайне, почти без документации, из-за чего и известно о нем далеко не все. Вот как повествует о «страшном» проступке Костомарова один из немногих имеющихся документов — дополнение к приказу директора по Брестскому кадетскому корпусу от 16 марта 1849 года:

«Воспитанник Гренадерской его императорского высочества наследника цесаревича роты Костомаров подал господину] инспектору классов сочинение, в котором ясно выразились: дурная его нравственность, самонадеянность, доходящая до дерзости, и самая черная неблагодарность. В сочинении этом он позволил себе дерзкие выражения против начальников и воспитателей, к которым, кроме доверенности, признательности и уважения, он не должен был питать ничего другого. Этого мало: воспитанник Костомаров был столь безумен и дерзок, что осмелился сомневаться в таинствах религии — священных и драгоценных для каждого человека. Мысль изложить эти сомнения, основанные, впрочем, на совершенной глупости воспитанника Костомарова, в сочинении, которое он должен был подать своему начальнику, есть верх дерзости и непростительной самонадеянности. При вопросах, сделанных ему мною и г[осподином] инспектором классов, он, оправдывая себя, старался запутать других изворотами очень неблагородными. Он говорил, что в сочинении этом он только выставил общий дух безнравственности всех воспитанников и их неуважительные разговоры о своих начальниках и воспитателях. Тогда как по следствию, и в чем я был уверен заранее, ничего подобного не оказалось. Наконец, он уверял меня, что сочинения этого не знают его товарищи и что оно написано им прямо набело, только в одном экземпляре. Но и это вышла неправда: другой экземпляр находился у воспитанника той же роты Жолкевского. Жолкевский вместо того, чтобы показать его дежурному по роте офицеру или своему ротному командиру, передал на сохранение унтер-офицеру неранжированной роты Липинскому 1-му, который, со своей стороны, тоже не сделал того, что от него требовали обязанность хорошего воспитанника и звание унтер-офицера, то есть не представил этого сочинения своим ближайшим начальникам, а спрятал в резерве — на шкафу, в надежде, что там оно не будет никем отыскано.

Утверждая мнение созванного мною воспитательного комитета для обсуждения предосудительных этих поступков, предписываю: воспитанника Костомарова за дерзость, ложь и клевету посадить под арест впредь до приказания. Жолкевского, как уже замеченного в других предосудительных поступках, наказать телесно перед ротою и отделить от роты; а унтер-офицера Липинского 1-го сместить с унтер-офицерского звания, сбавить три балла за поведение, и как по летам он не может оставаться в неранжированной роте, то перевести его в 1-ю мушкетерскую роту».

Были приняты все меры для того, чтобы в интересах петербургскою и местного начальства поскорее замять эту историю. По словам директора корпуса генерала Гельмерсена, именно вследствие этого расследование не приобрело «никакого политического вида, дабы сим не родить в воспитанниках идеи, что их увлечения могут быть опасными». Между тем «поступки» названных воспитанников явно имели политическую подоплеку. Это подтверждается, с одной стороны, дальнейшей судьбой провинившихся (некоторые из них стали впоследствии активными участниками революционного движения), а с другой стороны, свидетельствами польских источников, показывающими, что Костомаров, Липинский, Станевич и некоторые другие воспитанники являлись участниками конспиративного кружка, возглавляемого преподавателем истории Таборовским. Этот кружок был, вероятно, составной частью Союза литовской молодежи, который возник в Вильно в 1846 или 1847 году под руководством братьев Далевских и, объединив польскую учащуюся, ремесленную, мелкочиновничью молодежь в западных губерниях, а отчасти и за ее пределами, просуществовал до весны 1849 года.

Генерал Гельмерсен и его патроны в Петербурге не очень интересовались наличием тесных связей между союзом и обнаруженной в корпусе группой «вольнодумцев». Но они понимали серьезность положения и постарались поскорее избавиться от «неблагонамеренных» воспитанников. Костомаров был выписан в юнкера и отправлен для продолжения службы в расквартированную около Бреста резервную бригаду. Он некоторое время приходил под окна корпуса и пытался передать письма товарищам. Узнав об этом, Гельмерсен потребовал, чтобы его перевели в подразделение, расположенное подальше от города. Другой «провинившийся», Болтуц, вместе с братом был отправлен в Минск к родителям якобы за неуспеваемость, хотя отметки у братьев были вовсе не Плохие, а аттестовало их начальство весьма похвально. Что касается Яна Станевича, то его (вместе с братом Иеронимом и их однокашником Издебским) быстренько Сплавили из Бреста для продолжения обучения в Петербург. Оттуда Ян Станевич «за дурное поведение» был отправлен в Оренбургские батальоны. Там он встретился с З. Сераковский, который из студентов Петербургского университета был «определен» в солдаты, так как пытался бежать за границу для участия в революции 1848 года. Сераковский тоже был связан с Союзом литовской молодежи.

Учитывая обстановку, опираясь на результаты следствия по делу петрашевцев и польских конспиративных организаций, разгромленных в те годы, товарищ министра народного просвещения царской России — известный мракобес князь Ширинский-Шихматов в октябре 1849 года разработал секретную инструкцию о надзоре за преподаванием политических наук в высших учебных заведениях. В этом документе, первую страницу которого украшает собственноручная резолюция царя «Совершенна справедливо», говорилось о том, что «в настоящее смутное время […] более нежели когда-либо надлежит ограждать […] юношество от чуждых нам понятий о мнимом превосходстве республиканского или конституционного правления, об ограничении монархической самодержавной власти, о равенстве всех состояний и тому подобного». Руководители ведомства «народного затемнения» не случайно нашли необходимым послать копию секретной инструкции в военно-учебные заведения.

Домбровский, конечно, не видел ни секретной инструкции, одобренной царем, ни препроводительного письма, в котором директору Брестского кадетского корпуса предписывалось, «чтобы смысл сей инструкции соблюдаем был при преподавании политических наук» во вверенном ему заведении. Разумеется, не знал он и о тех соображениях, которые, «творчески» развивая инструкцию, Гельмерсен в начале 1850 года секретно сообщил в Петербург. Но Домбровский, как и другие воспитанники, не мог не заметить того, что в соответствии с «инструкцией» и «соображениями» преподаватели и воспитатели стали: а) чаще беседовать с ними, стараясь внушить верноподданнические чувства; б) усилили и без того строгий надзор за чтением; в) стали тщательнее контролировать получаемые и отправляемые письма; г) чуть не каждую неделю перерывали столы, в которых хранились тетрадки воспитанников; д) строго разбирали все письменные сочинения, следя за тем, чтобы в них не было недозволенных мыслей и «тому подобного». Когда разгромили группу Костомарова — Станевича, Домбровскому исполнилось только 12 лет. Едва ли он мог быть связан с кем-либо из ее участников, но имена их, конечно, знал, кое-что из их мыслей усвоил, судьбой их интересовался и чему-то на их примере научился.

В кадетские годы Домбровский был энергичным, общительным, легко увлекающимся подростком, которого уже тогда внимательно слушали сверстники. О. Еленский по этому поводу вспоминал: «Когда я поступил в корпус, Домбровский был уже в высших классах […]. Он был маленького роста, с откинутыми назад русыми волосами, умными и чрезвычайно красивыми глазами. Часто мы собирались вокруг него, чтобы послушать его рассказы. Речь у него лилась свободно и отличалась красотою; он фантазировал, заносился на седьмое небо, мечтал о Кавказе, о бранных подвигах и приходил в отчаяние от своего маленького роста. Часто, рассуждая между собою, мы пророчили ему блестящую будущность…»

Участник одного из революционных офицерских кружков начала 60-х годов, Еленский впоследствии перешел на сугубо верноподданнические позиции. Поэтому в своих воспоминаниях, написанных в преклонном возрасте, он сокрушался по поводу того, что Домбровский, если бы не вступил на революционный путь, сделал бы блестящую карьеру на царской службе. Осуждая антиправительственную деятельность своего бывшего однокашника по корпусу, мемуарист восклицает: «Я думаю, никому не придет в голову винить за Домбровского Брестский корпус». Но факты опровергают это одностороннее и пристрастное суждение. Брестский этап не прошел бесследно в жизни Домбровского, он внес свою лепту в подготовку из него как будущего военного специалиста, так и будущего профессионального революционера,