Ночью с 22 на 23 января 1863 года в ряде населенных пунктов Царства Польского были совершены нападения на царские гарнизоны: польский народ вступил в вооруженную борьбу за свое освобождение. Восстание не было достаточно подготовлено и началось при очень невыгодном для него соотношении сил. Численность царских войск к этому времени намного превышала 100 тысяч, а повстанцев в первый момент было всего около 6 тысяч, причем вооружены они были чем попало. Поэтому даже первые, неожиданные нападения восставших не привели к захвату крупных городов. Что же касается Варшавы, то здесь серьезных попыток начать вооруженную борьбу и не предпринималось. Впоследствии число повстанцев возросло до нескольких десятков тысяч, немного улучшилось положение с оружием. Но перелома в соотношении сил не наступило и не могло наступить, так как широкие массы трудящихся не приняли участия в восстании.
Повстанческое руководство провозгласило ликвидацию крепостного права, наделение крестьян землей, право каждого поляка на основные буржуазные свободы. Однако, во-первых, аграрная программа восстания далеко не соответствовала чаяниям крестьян, а именно они составляли подавляющее большинство населения, во-вторых, эта программа последовательно проводилась в жизнь лишь немногими деятелями левого крыла партии красных. В марте 1863 года к восстанию вынуждена была присоединиться партия белых, неуклонно усиливавшая свое влияние в повстанческом правительстве — Жонде Народовом. С этого времени повстанческие декреты все чаще стали истолковываться с помещичьей точки зрения, причем дело доходило иногда до карательных мер против крестьян, добивавшихся полного осуществления декретов.
Наибольшего размаха вооруженная борьба достигла весной — летом 1863 года. Повстанцы проявляли большой героизм и самоотверженность, добивались отдельных частных успехов. В целом же к середине лета стало ясно, что шансов на победу восстания нет, хотя боевые столкновения не прекращались еще долгое время. Восстание потерпело поражение, но царизм вынужден был пойти на серьезные уступки. Это выразилось прежде всего в том, что крестьянская реформа 1864 года в Царстве Польском, готовившаяся с оглядкой на аграрные декреты повстанцев, дала крестьянам гораздо больше, чем реформа 1861 года в других частях тогдашней Российской империи.
Восстание существенно повлияло на положение Домбровского. За несколько дней до начала вооруженной борьбы из Варшавы выехали, чтобы подготовить выступления на периферии, Падлевский, Потебня и многие другие товарищи Домбровского. Одновременно покинули город почти все знакомые ему члены руководящего органа партии красных, который превратился теперь в Жонд Народовый. Его представителем в Варшаве остался руководитель городской организации Стефан Бобровский. К сожалению, на третьем месяце восстания он погиб во время бессмысленной дуэли, в которую его втянул специально подосланный белыми авантюрист. Все эти изменения затрудняли связь Домбровского с волей и шаг за шагом лишали его возможности сколько-нибудь серьезно влиять на развитие событий.
Изменилось и положение дел в следственной комиссии. Большинство варшавских конспираторов, хорошо знавших Домбровского, десятки его петербургских друзей и единомышленников встали на сторону восставших и оказались командирами отрядов, повстанческими офицерами или рядовыми повстанцами. В ходе боев многие из них попали в руки карателей, а представ перед следствием и судом, далеко не все проявили необходимое мужество. Число показаний, уличающих Домбровского в антиправительственной деятельности, постепенно росло, защищаться во время допросов ему становилось все труднее.
Десятый павильон охранялся самым тщательным образом, вдобавок он был расположен внутри крепости, обнесенной стенами и кишащей солдатами. Но это не обескураживало Домбровского, который мечтал вырваться на свободу. По свидетельству жены, он разработал и подготовил два варианта побега. Оба они относятся к весне 1863 года.
Первый план, судя по воспоминаниям Домбровской, заключался в следующем. В ночное время, погасив свечу, Домбровский собирался вызвать караульных, убить сначала того, который в таких случаях входил в камеру, затем второго, остающегося для охраны незапертой двери. Одновременно через подпиленные двери выбегали предупрежденные заранее заключенные из числа наиболее надежных; все вместе они должны были атаковать внутреннюю охрану (четырех жандармов), затем освободить остальных арестантов, вырваться из Десятого павильона, перебраться через стену крепости, переплыть Вислу и скрыться через восточное предместье Варшавы — Прагу. Для осуществления этого плана Пелагия Домбровская сумела передать жениху револьвер с патронами (их много позже во время ремонта нашли замурованными в бывшей камере Домбровского) и несколько пилок, которыми надо было заранее подпилить запоры на дверях и решетки. Побег был назначен на первый день пасхи в расчете на то, что праздничное настроение и весьма возможные возлияния притупят бдительность охранников. Но какие-то сведения о готовящемся побеге дошли до Жучковского, охрану сменили, посты усилили, и от плана пришлось отказаться.
Тяготы тюремной жизни, длительное нервное напряжение, плохие вести о ходе восстания расстроили здоровье Домбровского. Невесте удалось добиться, чтобы его перевели в тюремное отделение крепостного госпиталя. Здесь-то и возник новый план побега. Бежать предполагалось в тюремной карете, подпоив предварительно караульных чаем с ромом и опием. Напарником Домбровского, по свидетельству его жены, должен был быть еще один заключенный — Миколай Эпштейн. Его неосторожность сорвала замысел: ненужной болтовней он вызвал подозрения, и то ли буквально в назначенный день, то ли накануне Домбровского и Эпштейна досрочно вернули в их камеры.
Десятый павильон был, как уже отмечалось, следственной тюрьмой. Естественно, что следственная комиссия все это время делала свое дело. Домбровский вел себя на допросах очень умно и твердо, не делая сколько-нибудь существенных признаний и умело парируя те обвиняющие его сведения, которые поступали в комиссию. А сведения эти накапливались. Особенно опасными для Домбровского могли быть показания Коссовского, Миладовского, Варавского, Васьковского: их признания позволили бы следствию вскрыть действительную роль Домбровского в петербургском подполье. Опасаясь, что комиссия узнает и о подлинных масштабах его деятельности в Варшаве, Домбровский настаивал на ускорении окончательного решения по его делу.
Но прежде чем состоялось это решение, произошло одно событие, вообще-то не такое уж исключительное, но для истории Десятого павильона Варшавской цитадели совершенно необычное, пожалуй, единственное в своем роде. Речь идет о свадьбе арестанта Домбровского с его находившейся на свободе нареченной Пелагией Згличинской. Она состоялась 24 марта (5 апреля) 1864 года в том самом помещении, где «трудилась в ноте лица» следственная комиссия, где судили таких преступников, которых предпочитали не вывозить лишний раз за пределы Десятого павильона. Это была сравнительно большая прямоугольная комната — самое просторное и опрятное помещение в тюремном здании. В дальнем конце комнаты под огромным портретом царя и двуглавым орлом стоял длинный и широкий стол, накрытый зеленым сукном, за ним — несколько стульев: один, с высокой спинкой, — для председателя и несколько нормальной высоты — для членов комиссии. В стороне находился еще небольшой столик со стулом для аудитора (то есть секретаря комиссии) и с принесенным из камеры плохо обструганным табуретом для заключенного. Вероятно, во время свадьбы все оставалось на своих местах, потому что другой мебели взять было негде, да и едва ли это разрешили бы; может быть, лишь несколько тюремных табуретов были принесены дополнительно на всякий случай.
Пелагия Домбровская подробно описала в своих воспоминаниях не только хлопоты о разрешении венчаться, но и само венчанье. Обряд начался в три часа дня. «Ярослав, — вспоминает Домбровская, — в полной форме […], с кавказскими орденами выглядел восхитительно. Моя одежда складывалась из очень скромного белого платья и вуали, как полагается невесте в таких необыкновенных обстоятельствах». Посаженым отцом у невесты был ее дядя Лоходович, посаженой матерью — тетя Лоходовичева из Петровских. Со стороны невесты и со стороны жениха были дружки. Присутствовали гости — друзья и знакомые венчающихся, всего человек двадцать. Через два часа после свадебного обряда караульным было приказано отвести «молодого» в его «номер», а «молодую» под конвоем препроводили ко входу в тюрьму, откуда она поехала домой. «Многие офицеры, друзья моего мужа — поляки и русские, — рассказывает Домбровская, — ожидали вдоль дороги в Десятый павильон, чтобы хоть издали поприветствовать меня поклоном». С дозволения начальства и за счет венчающихся в арестантские камеры были доставлены вино и закуски; оттуда допоздна слышались в тот день тосты и пение.
«Заботливость» властей простиралась так далеко, что вскоре после свадьбы они решили соединить новобрачных под одной крышей. Этого можно было достичь, освободив Ярослава. Но полиция применила иной вариант: Пелагия была арестована и ее тоже поместили в Десятый павильон. «Мое дело, — вспоминает Домбровская, — было очень мелкое, и его тянули только для того, чтобы повлиять на Ярослава». Когда Домбровскую приговорили к ссылке, ей удалось добиться, чтобы местом ссылки была назначена Нижегородская губерния, где в Ардатове уже находились сосланные раньше сестры Петровские. 1(13) июля 1864 года Домбровский писал туда Игнаций Петровской: «О себе что же вам написать? Ничего нового, тихо и тоскливо, как всегда в тюрьме; вспоминаю прошлое, строю воздушные замки относительно будущего, наконец, читаю и читаю. Здоровье мое сейчас в наилучшем состоянии. В момент ареста Пелагии и потом чувствовал себя очень скверно, но когда все кончилось, когда воля снова овладела чувством, здоровье мое значительно поправилось […]. Это настоящее чудо, потому что именно сегодня кончилось двадцать три месяца моего заключения».
Письма, которые Домбровский писал из тюрьмы в Ардатов своей жене и ее теткам, попали позднее в руки полиции и потому дошли до нас. Это очень трогательные и интересные документы эпохи, свидетельствующие не только о высоких духовных качествах их автора, но и о том, что его представления о семейной жизни были такими же, как у других революционеров-шестидесятников. Когда читаешь эти письма, написанные по-польски и, к сожалению, еще не переведенные на русский язык, невольно вспоминаются герои Созданных в тюрьме романов Чернышевского.
В ответ на опасения жены о том, что при его «слабом телосложении» переносить тяготы тюремной жизни слишком тяжело, Домбровский писал ей: «Позволь мне задать вопрос, что, собственно, можно называть сильной комплекцией? По-моему, так можно называть организм, который не выбивают из колеи различные условия жизни. Моя комплекция с этой точки зрения выдержала тяжелые испытания: из-под знойного неба Кавказа я переместился в сырую мглу Петербурга; после военной жизни, полной физического труда, приковал себя к книжке и студенческой скамье, и это мне совсем не повредило; двухлетнее заключение я одолеваю с успехом. Так что, несмотря на кажущуюся слабость, тело мое еще многое может перенесть и в этом смысле оно достаточно сильное. Но благодаря провидению тело мое слабо настолько, что дух с легкостью над ним господствует. Будь спокойна, если меня не сломил вид твоих мучений, ничего уж меня не сломит».
Особенно трогательна забота Домбровского о том, чтобы его более юная и менее образованная подруга использовала ссылку для расширения своего кругозора. В своих письмах он не только часто писал ей о необходимости побольше читать, но и разработал для нее целую программу занятий по философии, политической экономии, психологии, истории, литературе и иностранным языкам; присылая ей списки книг и сами книги, он просил ее пересказывать в письмах содержание прочитанного и сам писал о том, что читает. При этом он всячески старался избежать навязчивости и менторского тона. Порекомендовав в одном из писем с десяток разных книг и сообщив, что часть их он выслал, Домбровский Писал: «Во всяком случае, однако, прошу тебя, моя любимая, напиши мне, как ты найдешь мой выбор, но Только с полной искренностью и откровенностью, чтобы я по замечаниям мог приноровиться к твоему вкусу.
Прошу тебя об этом тем более, что, читая по большей части сочинения, которые для тебя ни интересными, ни полезными быть не могут, я очень легко мог ошибиться в выборе книг».
Настоятельно рекомендовал Домбровский, чтобы Пелагия занялась изучением основ политэкономии. Он писал: «Могут заметить, что эта такая наука, которая в женских занятиях не может найти применения, но разве законы мироздания не так же занимательны для нас, как для астрономов? Законы политической экономии в такой же мере занимательны для каждого мыслящего существа, ибо на них покоится развитие человечества. Ведь благосостояние составляет основу цивилизации, а эта последняя определяет нравственность. Кроме того, политическая экономия сейчас так распространена, что на каждом шагу встречаются технические выражения этой науки, и, по моему мнению, их нужно знать, чтобы не оказаться в глупом положении. Зная, как сильно в тебе стремление к знаниям, я решил воспользоваться скукой ардатовской жизни, чтобы ты прочитала сочинение, которое познакомило бы тебя как-нибудь с этим предметом. Сначала, наверное, оно покажется тебе сухим и скучным, но я уверен, что при твоем умственном развитии ты будешь потом с удовольствием изучать законы, которые уже сейчас управляют судьбами народов».
Письмо Домбровского от 31 октября (12 ноября) 1864 года так любопытно и содержательно, настолько созвучно с нашими теперешними раздумьями и дискуссиями, что привлекает особое внимание. Вот его текст, воспроизводимый почти полностью:
«Сегодняшнее мое письмо, любимая Пелагия, будет, как мне кажется, коротким, во всяком случае, я не смогу ответить на твои письма так, как желал бы, потому что хочу, чтобы написанное еще сегодня было просмотрено комиссией. Письма ваши были восхитительным подарком ко дню моего рождения — благодарю вас стократно за то, что о нем помнили.
Ты видишь, моя милая старушка, что я не позволяю тебе опередить себя и, как будто устыдившись, что у меня такая старая жена, поскорее спешу окончить двадцать восьмой год своей жизни. Очень жалею только, что ты не прислала мне из Нижнего своей фотографии […].
Твое письмо, моя дорогая, было для меня тем более приятным, что я нашел в нем несколько твоих суждений и взглядов. Такие письма позволяют нам влиять один на другого, сближают наши понятия и подготавливают то единство мыслей и чувств, которое, даст бог, будет нас когда-то воодушевлять.
Особенно понравилось мне твое мнение, «что нет такой науки, которой женщина не была бы в состоянии вонять и освоить». Я всегда именно так и думал. Когда физическая сила играла на свете огромную роль, тогда, разумеется, женщина должна была занимать зависимое, полностью подчиненное положение, более того, становилась даже какой-то игрушкой, безделушкой. Такое положение с небольшими изменениями продолжалось до нашего времени, и главной предпосылкой этого было воспитание, которое старалось развивать в женщине только то, что могло ослепить разум, что могло сделать из женщины прекрасный, но бесполезный цветок, источник очарования, но слабый, без мысли и самостоятельности.
Сейчас иные условия, сейчас уже свет стремится к тому, чтобы управляла не грубая материальная сила, а интеллект. Поэтому положение женщины должно совершенно измениться, ибо сейчас нет предпосылок, обусловивших отличия прав одного пола от прав другого пола; при этом овладение этими правами зависит от самой женщины, а полем, где они могут быть завоеваны, является ученье. Уважаю и восхищаюсь женщинами, которые открывают для своего пола дорогу к овладению специальностью, как мисс Элизабет Блейквел, так же как уважаю всех тех, которые дорогой тяжелого труда и страданий добывали для человечества новые представления. Но приобретение специальности — это вещь подчиненная. Прежде всего нужно быть человеком, человеком в подлинном значении этого слова, а потом уже стать врачом, натуралистом или правоведом.
Для женщины специальность пока еще является исключением и, вероятно, останется таковым навсегда, ибо призвание женщины — семья. По моему мнению, это призвание, такое почетное и святое, не лишает женщину человеческих и гражданских прав; напротив, освящает их; но при этом оно требует от нее образования, позволяющего как следует пользоваться своими правами. Разве без этого женщина сможет оказывать влияние на мужа? Разве будет она в состоянии воспитывать из своих детей счастливых людей и полезных членов общества? Могло это быть когда-то, когда задачей матери было вырастить богатыря, ломающего подковы, но сейчас ведь у нее иная, о! совершенно иная задача. Ты ведь знаешь мои взгляды в данной области, мы говорили с тобой.
О моих понятиях относительно взаимоотношений между мужем и женой, о том, что я признаю здесь полное равенство прав, но это равенство может осуществиться только при одинаковом образовании. Я предполагаю равенство — иначе и быть не может, ибо я в своей возлюбленной жене хотел бы видеть не только спутницу, которая должна сделать мою жизнь приятной, но и друга, который бы понимал и разделял каждую мою мысль, каждое чувство, от которого в случае нужды я получил бы совет, опору в сомнении, утешение в несчастье.
Всегда был убежден, что в тебе, Пелагия, я нашел того человека, который способен занять именно такое место в моем сердце, и чем больше тебя узнаю, тем больше утверждается во мне это убеждение. Поэтому пусть тебя не удивляет, что письмо твое, написанное 1 октября, наполнило меня тем блаженным чувством, какое бывает, когда видишь осуществление своих мечтаний. Пиши мне о твоих занятиях, делись со мной своими успехами; кроме отрады, которую этим доставишь мне, может быть, мне что-то тебе удастся объяснить, может быть, я смогу быть тебе полезным. Ты говоришь, что чувствуешь слабость своих знаний и интеллекта. Лучшим доводом против этого является само это чувство — ведь еще Сократ сказал, что знает только то, что он ничего не знает. Кто действительно ничего не умеет, тот не учится, потому что не ощущает той жажды знаний, которая развивается в человеке все сильнее с расширением его познаний. В тебе, Пелагия, это ощущение уже есть, может быть, слишком сильное, такое сильное, что сестры опасаются, чтобы усиленная работа не подорвала твоего здоровья. Одобряю твои усилия, даже благодарю тебя, сердечно благодарю, но всякое излишество приводит к плохим последствиям — не расстраивай без нужды здоровье, опасение о котором наполняет болью сердца тех, кто тебя любит. Особенно прошу тебя, чтобы меньше читала и писала вечерами. Помни, что твои любимые глаза должны будут заменить мой, потому что мое зрение, ослабленное тюрьмой, потребует наверняка осторожности при чтении. Сейчас и то большей частью читает мне вслух мой коллега по заключению, но лишь из предосторожности, пускай это тебя вовсе не беспокоит, моя дорогая».
В августе 1864 года исполнилось два года со дня ареста Домбровского и начала следствия. А в октябре, этого года военный суд, вторично рассмотрев дело (первый приговор, вынесенный еще до свадьбы, был сразу же отменен в связи с поступлением новых обвинительных материалов), приговорил Домбровского к расстрелу. В своей конфирмации наместник царя Ф. Ф. Берг нашел нужным несколько смягчить наказание. 2 декабря 1864 года в официозе военного министерства газете «Русский инвалид» все знавшие Домбровского — одни с сочувствием, другие со злорадством — могли прочесть, что он «за учреждение, в бытность в Санкт-Петербурге, тайного общества с целью способствовать подготовлению восстания в западном крае России, преступные сношения с членами мятежнической партии в Царстве Польском и участие в приготовительных действиях этой партии лишается чинов, дворянского достоинства, медалей в память войны 1853–1856 годов, ордена святого Станислава 3-й степени, всех прав состояния и ссылается на каторжную работу в рудниках на пятнадцать лет; имущество же его, как родовое, так и благоприобретенное [ни того, ни другого не оказалось! — В. Д.], конфискуется в казну».
Когда Пелагию отправляли в ссылку, у Домбровского была надежда на то, что по недостатку улик суд и вторично вынесет ему сравнительно мягкий приговор, может быть, ограничится только ссылкой. Поэтому молодожены мечтали, что им удастся добиться разрешения отбывать ссылку в одном месте. После окончательного приговора от их воздушных замков не осталось камня на камне. Сначала Домбровский собирался отложить письмо с горестным известием на более позднее время, но потом решил сообщить всю правду сразу. Отправленный из Варшавы с большой партией осужденных, он писал жене с дороги: «Предчувствия твои, возлюбленная Пелагия, исполнились, хотя и не полностью. Дело мое окончено, только еду я не в Ардатов! Пусть это тебя, однако, не тревожит и не печалит. Судьба, которая дала нам обоим столько доказательств своей благосклонности, наверняка не оставит нас и в дальнейшем. Сохраним только мужество и веру в будущее, потому что по-настоящему несчастлив лишь тот, кто падает духом, кто теряет надежду […]. Хотел написать тебе о моем приговоре ив Нижнего, но, хорошенько подумав, решил, что не имею права ничего скрывать от тебя, моя возлюбленная, хотя бы даже на короткое время. Было бы это отсутствием уверенности в твоих силах, а уверенность эта безгранична».
И судьба еще раз улыбнулась Домбровскому: 2 декабря 1864 года, то есть в тот самый день, когда «Русский инвалид» опубликовал приговор об отправке его на каторгу в Сибирь, он совершил удачный побег и не был пойман, несмотря на все старания царских ищеек Сделано это было как раз вовремя, ибо чуть ли не в день побега пришло предписание задержать Домбровского, чтобы снова предать его суду в связи с показаниями Авейде. Этот деятель, назвавший для спасения своей шкуры сотни участников конспирации, знал далеко не обо всем, что делал Домбровский, находясь в Варшаве. Но и того, что он сообщил, было вполне достаточно для смертного приговора.
Знаменитая Владимирка, по которой при царизме совершали свой путь в Сибирь каторжники с бубновым тузом на спине, начиналась от Москвы. Каторжника Домбровского, прибывшего в Москву из Варшавы в ноябре 1864 года, поместили в пересыльной тюрьме на Колымажном дворе. Это учреждение московской полиции работало в те годы с полной нагрузкой. Оно находилось на том месте, где позже было выстроено красивое здание Музея изобразительных искусств имени Пушкина Польские повстанцы, участники крестьянских выступлений, члены землевольческих организаций — вот основные категории политических преступников, заполнявших тюрьму на Колымажном дворе. Среди них Домбровский легко находил друзей для него многие здесь были людьми одного круга, одних убеждений, одной судьбы. Особенно обрадовало Домбровского то, что нашлись друзья и среди офицеров, несущих караульную службу.
Именно с Колымажного двора и бежал Домбровский Успех побега был обеспечен, конечно, не «благосклонностью» судьбы, а хладнокровием и мужеством бежавшего, содействием заключенных и внутренней охраны и, самое главное, большой помощью со стороны московских подпольщиков. Кто-то из них доставил Домбровскому юбку и женский платок. Он сбрил заранее бороду и усы, напялил под полушубок юбку, почти скрывавшую его сапоги. Затем, завязав большой платок так, чтобы он посильнее скрывал лицо, подхватил валявшуюся без присмотра корзину и смешался с толпой точно так же одетых мелких торговок, которых впускали на территорию тюрьмы для продажи съестного и всяких мелочей. Благополучно миновав охрану, Домбровский нашел безопасный приют и получил подложные документы. По первому из них он был священником Матиловым; этот документ сделали из паспорта видного московского землевольца Николая Шатилова, искусно подчистив в нем первую букву и дописав слово «священник». Второй документ был написан на похищенном революционерами чистом бланке так называемого «указа об отставке». Бланк был заполнен на имя полковника Рихтера, после чего Домбровский пошел с указом в канцелярию московского генерал-губернатора и заявил о намерении поехать за границу. В канцелярии среди посетителей случайно отказался один из офицеров, хорошо знавший его подлинную фамилию. Беглец пережил тяжелые минуты. Однако офицер, поняв, в чем дело, промолчал, и Домбровский вышел из канцелярии с настоящим заграничным паспортом на чужое имя.
Болеслав Шостакович, Николай Ишутин и некоторые другие из московских революционеров, допрашивавшиеся впоследствии, не имея возможности полностью отрицать свою причастность к побегу Домбровского, заявили, будто ничего не знали о Домбровском раньше и помогали ему, совершенно случайно встретив на одной из московских улиц. Трудно Поверить этой версии, явно придуманной для того, чтобы запутать следствие, потому что факты противоречат ей. Они доказывают, что побег был подготовлен извне, что Домбровский получил от московских революционеров заранее подготовленный безопасный приют, «чистые» документы, деньги и адреса петербургских единомышленников.
Оказавшись в безопасности, Домбровский решил сбить со следа полицейских ищеек. Под его диктовку Шостакович написал и отправил в Ардатов следующее письмо: «8 декабря 1864 года по поручению супруга Вашего честь имею уведомить Вас, что он, вырвавшись благополучно из рук своих мучителей в первых числах этого месяца, в настоящее время выехал уже за границу». Как и ожидал Домбровский, письмо это не попало к его жене, а было задержано полицией и в какой-то мере сбило ее с толку, заставив вести поиски во многих местах, но меньше всего в Москве, где беглец оставался еще долго.
Друзья Домбровского действительно подготовили для него безопасный отъезд за границу. Но он вовсе не собирался уезжать, оставив жену в Ардатове. Выручить Пелагию было очень трудно, так как после побега мужа она находилась не только под неусыпным наблюдением полиции, но и под присмотром специально поселенных в доме солдат. Спасти ее мог только человек с редким сочетанием смелости, хладнокровия, расчетливости. Домбровский обладал этими качествами; однако ему самому нечего было и думать о появлении в Ардатове, поскольку его приметы там наизусть знал каждый полицейский, каждый чиновник. На помощь пришел отставной офицер, бывший участник петербургских революционных кружков и армейской революционной организации в Польше, землеволец Владимир Михайлович Озеров, у которого скрывался Домбровский, когда перебрался в Петербург. Такой же хладнокровный и находчивый, как Домбровский, Озеров имел совершенно иные внешние данные, в частности, обладал огромным ростом. Он сумел разработать и осуществить настолько простой и смелый план побега, что полиция так и не смогла докопаться до истины, хотя в ее руках оказалось в конце концов достаточно данных.
Побег Домбровской не раз освещался в книгах, ему посвящены даже несколько документальных публикаций и специальная статья. Но, пожалуй, колоритнее и точнее всего побег описан в донесении нижегородского губернатора генерала Одинцова, посланном министру внутренних дел Валуеву 25 июня 1865 года. Вот что говорилось в этом донесении:
«В дополнение к рапорту 4 июня за № 524 почитаю долгом донести о результатах полицейских поисков по следам бежавшей из г. Ардатова политической арестантки Пелагии Домбровской.
Первоначальное сведение было получено командированным по Горбатовскому тракту сельским заседателем Мироновым; он узнал из разговоров с ямщиками, что проехали двое — мужчина и женщина; по приметам последняя имеет сходство с Домбровской. Дальнейшими разведываниями объяснилось, что за Домбровской приезжал кто-то из Санкт-Петербурга с Вязниковской станции железной дороги через Муром. Этот неизвестный наперед заезжал в Ардатов, вероятно известить Домбровскую о предстоящем побеге; из Ардатова проехал в Саровский монастырь, лежащий на границе Ардатовского и Темниковского уездов, и на обратном пути, взяв Домбровскую, проехал Горбатовским трактом на Гороховецкую станцию железной дороги, откуда с поездом отправился в Москву.
Путь следования этого неизвестного до Ардатова разузнан тоже подробно. От Москвы до Мурома он ехал с мастером Выксунского завода Вильямом Плафет, который, как объясняет, сам сел в вагон в Москве, а спутник его ехал из Санкт-Петербурга. От Вязниковской станции они поехали до Мурома на вольных лошадях вместе для сбережения расходов. Кто был этот незнакомец, Плафет не знает, потому что о том его не спрашивал, а по-видимому, должен быть мещанин. Приметы его Плафет объясняет так: высокого роста, лет около двадцати семи, блондин, нос длинный, орлиный, волосы длинные, подвитые на один вал, носит эспаньолку, одет в длинный черный сюртук с белой сверху парусинной без рукавов тальмой, в черной матеревой фуражке, имел при себе только чемодан и зонтик, дорогой курил сигары.
В Муроме незнакомец пробыл 12 мая всего только четыре часа, по каковому короткому времени у него вид не был спрошен. Отсюда он проехал 24 версты на почтовых лошадях, а потом нанял вольных до означенной Саровской пустыни Тамбовской губернии. Ямщик показывает, что пассажир называл себя помещиком Тверской губернии и, сколько может припомнить, имя его — Владимир Михайлович; о фамилии не спрашивал. По пути к Саровскому монастырю приехали они 13 числа в Ардатов на ночлег, который имели у дворника мещанина Митина. С вечера пассажир ходил в аптеку (аптекарь из поляков дворянин Шанявский). На другой день утром на выезде в Саровскую пустынь он еще раз заходил к аптекарю и пробыл у него около часа.
В Саровской пустыни проезжий называл себя ротмистром Озеровым. Отсюда на обратном пути к Ардатову 16 мая он заезжал в Дивеевский женский монастырь, а в одиннадцать часов вечера проехал Ардатовом. Когда они (с ямщиком] за городом въехали на мост к селу Поляне (в двух или трех верстах от Ардатова), то на горе увидели женщину, которая сказалась странницей и просила подвезти ее до Павлова. Ямщик на это не согласился, но пассажир после некоторых разговоров со странницей на русском языке согласился взять ее до Павлова, обещав ямщику прибавить тридцать копеек до села Сакон. Женщина эта была Домбровская; она была одета в черное платье, черный бурнус, на голове черная шаль, в руках саквояж. Из Сакон 17 мая до солнечного восхода они выехали к Павлову, а в семь часов вечера были уже близ Гороховецкой станции железной дороги. Здесь на постоялом дворе крестьянина Петра Дмитриева в верхней горнице барыня переоделась в другое платье темножелтого цвета, на голову надела сетку и на глаза — синие очки. Потом очень скоро оба лица отправились на станцию железной дороги, с которой должен был тронуться тогда же поезд в Москву. По объяснению ямщиков, мужчина имел приметы: рост повыше среднего, лет не более двадцати пяти, лицо белое, чистое, глаза голубые, волосы на голове, бровях и небольших усах черные, собою худощав, одет в черном сюртуке и темной фуражке.
[…] Производящая ныне по делу о побеге Домбровской комиссия, между прочим, открыла, что дядя мужа Домбровской Фалькенгаген-Залеский — банкир; имеет свои конторы в Париже, Лондоне и Дрездене. Домбровская в разговоре с некоторыми арестантами высказывала свое предположение, что муж ее за границей и занимает частную должность у упомянутого Залеского. Поэтому следственная комиссия допускает предположение, что Домбровская бежала к мужу в какой-либо из означенных городов. На предмет розыска комиссия представила фотографический портрет Домбровской».
К подробному донесению Одинцова можно добавить, во-первых, что потомки находившихся в Ардатове поляков, в частности аптекаря Шанявского, до сих пор живут там и в соседнем Выксунском районе, а во-вторых, что следствие по неизвестной причине ухватилось за иную, изложенную в том же донесении версию. Согласно этой версии организатором побега был отставной офицер Мирбах, также приезжавший в Ардатов и заходивший к Шанявскому для переговоров о покупке аптеки. Версия эта ничего не дала, а тем временем об Озерове успели забыть.
Воспоминания Домбровской не только называют Озерова и подтверждают приводившиеся в донесении Одинцова данные, но и сообщают некоторые любопытные дополнительные детали.
Чтобы не бросался в глаза польский акцент, Домбровская, по ее словам, решила одеться так, как одевались женщины из живших в окрестностях Ардатова семей немецких переселенцев. Дома переодеваться было нельзя, пришлось сделать это в кустах на одной окраине города, а затем идти в сопровождении молодого ссыльного Олендзского на условное место встречи, которое было расположено на другой окраине. Там группа пьяных, возвращавшихся с базара, начала приставать к ним, приняв их за парочку влюбленных. Мог бы получиться весьма опасный для замысла скандал, если бы Олендзский не догадался сыграть роль местного следователя — тоже поляка; ему удалось нагнать страха на хулиганов, и они ушли. Наконец, в одиннадцать часов вечера появился возок, колокольчик на котором, как заранее условлено, был подвязан.
Дальнейшее у Домбровской описывается примерно следующим образом…
Я попрощалась с Олендзским и одна пошла по дороге. Из возка раздался грозный голос:
— Что это, почему ты одна идешь поздней ночью?
— Ах, господи, я бедная вдова, возвращаюсь домой, а подводы нанять не могла, так как просят очень дорого.
— Что же ты, не русская, верно, что так плохо говоришь по-русски?
— Нет, господин, не русская. Я немка. Что же я буду делать, если господин мне не поможет?
Наступила минута молчания, во время которой возчик сказал:
— Возьми ее, барин, она молода и ничего себе на вид.
После этого я получила приглашение Озерова сесть в возок.
Наутро около четырех часов мы оказались на берегу Оки, не без труда уговорили паромщиков нас переправить. Потом ехали очень быстро, чтобы успеть на станцию Гороховец, где поезд останавливался один раз в сутки. Успели. Озеров побежал брать билеты, а я за какими-то дверьми переодевалась: меняла немецкую одеягду на обычное платье, плед и шляпку. Уже на ходу Озеров втащил меня в вагон.
На другой день около полудня мы были в Москве. Там пришлось пережить еще минуту страха: проверку документов. И без того огромный Озеров вдруг стал еще выше ростом, голова его была гордо поднята, взгляд грозен. Он взял меня под руку, и мы медленным шагом, оживленно разговаривая и беззаботно поглядывая в сторону полицейских, благополучно прошли мимо них. Когда мы сидели уже в пролетке, неистовая радость овладела Озеровым. Снявши фуражку, он изо всех сил закричал: «Здравствуй, матушка Москва!» Извозчик оглянулся и засмеялся, думая, что везет пьяного.
Восторженно встретившие Домбровскую московские подпольщики снабдили ее паспортом на имя Полин Дюран и усадили в петербургский поезд (Озеров ехал в другом вагоне того же поезда). В Петербурге Озеров помог Пелагии сойти с поезда и проводил ее к закрытой карете. При этом он соблюдал величайшую осторожность, чтобы скрыть от полиции предстоящее чудо: ведь Пелагия Домбровская садилась в экипаж одинокой Полин Дюран, а вышла из него полковницей Рихтер, и не одна, а под руку с своим мужем, который ждал ее в заблаговременно нанятой карете.
Прошло три дня. На палубе английского торгового парохода, отплывавшего из Петербурга, устроилась большая группа одетых в траур представителей столичной знати. Они ехали только до Кронштадта, чтобы засвидетельствовать почтение привезенному из Ниццы телу умершего наследника-цесаревича. Никто не заметил, как и где к этой группе присоединились очень моложавый и какой-то необычно щуплый отставной полковник и его совсем юная жена. Полковник почти не участвовал в изысканном разговоре, шедшем в основном на французском языке и посвященном последним светским новостям. Супруга его, кажется, и вовсе не произнесла ни одного слова; она лишь изредка отводила от мужа влюбленный взгляд подернутых влагой глаз, украшающих ее бледное одухотворенное лицо. Стоя рядом, они смотрели на купол Исаакия и Адмиралтейский шпиль, которые медленно уменьшались на горизонте. Никто не обратил внимания на то, что полковник и полковница не сошли в Кронштадте, а остались на пароходе. Матросы, глядя на них, наверное, удивлялись тому, что эта состоятельная на вид супружеская чета предпочла их судно удобному пассажирскому пароходу, отходящему на следующее утро. Но капитан ничему не удивлялся и ни о чем не спрашивал, так как пассажир предъявил заграничный паспорт на имя отставного полковника Рихтера, путешествующего с супругой, и заплатил значительную сумму денег за далеко не первоклассную каюту.
Когда пароход отчалил, поднял английский флаг и взял курс в открытое море, Домбровские облегченно вздохнули: теперь они находились вне юрисдикции царской полиции. Однако естественная радость от сознания свободы и безопасности очень скоро сменилась тоскливым чувством, хорошо знакомым всякому, кто надолго покидал свою родную страну. Российская империя — это полицейские гонения и военные суды, каторга и ссылка, нищета и бесправие. Но это и милая сердцу отчизна, незабываемые детство и юность, друзья и родные, а главное — то святое революционное дело, которому уже отдано так много, которому оба они готовы отдать все свои силы и саму жизнь. Как наладится связь с родиной, что удастся, будучи за границей, делать для ее освобождения? Как и где найдут они свое место в том огромном неведомом мире, который раскинулся где-то там, за серо-зелеными волнами Балтики? Когда они дождутся и дождутся ли счастливого дня возвращения на родину, придется ли им увидеть и обнять оставшихся там близких людей?
Только жизнь, только будущее могли ответить на эти и бесконечную череду других вопросов, которые, конечно же, вставали перед Домбровским в тот день, когда он покидал родину. Он многого не мог знать наперед. Но он уже тогда был твердо уверен, что непременно найдет свое место среди борцов за свободу, равенство и братство, был уверен по той простой причине, что горячо желал найти это место.