Когда грянула война, Лиза Голицына была на даче под Ленинградом, где она готовилась к выпускному концерту в консерватории. Сестру она отправила на Юг, к старому сотоварищу отца по службе — пусть отдохнет перед вступительными экзаменами. Узнав о начале боевых действий, Лиза не сразу решилась уехать с дачи, все надеялась, что война быстро закончится и немцев погонят прочь, как бодро обещали в газетах и по радио главные советские лидеры. Когда же она наконец поняла, что надо срочно возвращаться в город, налеты немецкой авиации участились, и поезд, на котором ехала Лиза с гувернанткой Фру, разбомбили. В суматохе Фру потерялась. Разыскивая ее, Лиза вернулась на дачу, но там уже были немцы. В надежде отыскать гувернантку и добраться до ближайшего населенного пункта, где можно было бы сесть на другой эшелон, Лиза оказалась в Луге, наводненной беженцами и отступающими частями. Немцы подходили к городу, и на подступах шли ожесточенные бои.
С одной из разбитых частей Лиза очутилась в немецком тылу, позади прорвавшихся танков генерала Кюхлера, которые устремились к Ленинграду. О возвращении в город уже не могло быть и речи. Сначала еще теплилась надежда — перейти линию фронта, но вскоре и она угасла. Лиза поняла с устрашающей очевидностью: пришла беда, которая объединяет всех, обиженных и обласканных советской властью, рабочих и так называемую интеллигенцию. Теперь каждый должен, забыв о прежних планах, внести свою лепту в защиту Родины. А обижаться на советскую власть у Лизы Голицыной были причины. Отца ее арестовали в тридцать седьмом, с тех пор она не имела о нем никаких известий. Остались с младшей сестрой Натальей вдвоем — мать умерла за пять лет до того события от тяжелой болезни.
В лесах под Лугой началась для Лизы партизанская жизнь. Она очень беспокоилась за сестру — не знала, удалось ли Наталье вернуться в Ленинград, и очень надеялась, что немцев все-таки не пустят к Волге. Партизанский отряд быстро разрастался за счет жителей окрестных деревень и городков, бежавших от оккупантов. Кочуя по лесам осенью сорок первого года, отряд стал лагерем недалеко от Ивангорода, на самой границе с Эстонией. Лиза освоила несколько новых для себя профессий: работала связисткой, переводчицей, санитаркой. Приходилось ей принимать участие и в боевых операциях. Суровая партизанская действительность требовала немалых жертв: Лиза с отчаянием замечала, как черствеют и портятся ее руки, страшась, что они уже никогда не прикоснутся к инструменту. Она никому не рассказывала ни о своем дворянском происхождении, ни, тем более, о том, что она — дочь репрессированного комбрига. Даже фамилию сменила — назвалась Голиковой, благо документов у нее не было — остались в разбомбленном поезде. Девушка боялась вызвать подозрительность, от которой настрадалась перед войной. Но как оказалось, от советской власти не спрячешься — она вспомнила о Лизе, как о многих «бывших», когда стало очень нужно и страшно.
Однажды начальник разведки отряда вызвал ее к себе и, приказав ординарцу выйти из землянки, огорошил новостью:
— А я узнал, Елизавета Григорьевна, что ты, оказывается, к княжескому семейству отношение имеешь?
Лиза похолодела: «Все, конец», — мелькнула в голове отчаянная мысль.
Однако комиссар удивил ее еще больше, когда даже не спросил, почему она назвалась Голиковой. И в том Лизе очень повезло, поскольку особистам повсюду мерещились шпионы, и при малейшем подозрении человека легко обвиняли в предательстве и отправляли под расстрел. Но, как оказалось позже, у комиссара был другой интерес основания и даже особые полномочия.
Выяснилось, что благородные предки Лизы, о которых она и упоминать боялась, вдруг в лихую годину очень понадобились советской власти, которая безжалостно расправлялась с с «бывшими» до войны. Информация о Лизе поступила комиссару из Москвы, и притом — распоряжение: привлечь девушку для выполнения специального задания. Лизе предстояло отправиться сначала в Таллинн, а оттуда, — если гестапо позволит, — в Кенигсберг, где находился центр подготовки немецкой агентуры для засылки в тыл Советам. Выдавать себя она должна была за ярую противницу советского строя, пострадавшую от власти большевиков. На первом этапе главная задача — добиться у немцев доверия, поступить к ним на службу. Партизанам, но более того — Москве! — очень нужен был в Кенигсберге свой человек, и операцию контролировали из центра.
Выбора не было, предложение имело форму приказа. Конечно, Лизе никогда не приходилось выполнять подобную миссию, это в Москве учитывали и прислали подробные инструкции. Однако иного кандидата не было. Дочь репрессированного комбрига получила прекрасное воспитание и образование — она свободно говорила по-немецки, по-английски и по-французски. Имела заметную, благородную внешность — высокая, стройная фигура, длинные светло-русые волосы, изящный овал лица, большие глаза. Не рабоче-крестьянская косточка — сразу видно. Комар носа не подточит.
На подготовку операции ушло два месяца. Лиза получила связи, пароли и явки, научилась обращаться со всем этим незнакомым ей прежде «хозяйством» и в середине октября сорок первого года объявилась в Таллинне. Как ни странно, но ей повезло — немцы очень быстро приняли ее на службу и определили в секретариат, — вот удача! — местного отделения армейской разведки — абвера. Вероятно, что «легенда» на самом деле была безупречна. Все факты, подвергшиеся проверке, подтвердились. И знаменитые предки благородных кровей, и родство с дворянскими фамилиями Европы, и репрессированный отец, и ущемление в правах… Аристократическая внешность «фрейлян» тоже играла роль, это сразу привлекло к ней немало поклонников, которые далеко не всегда руководствовались только личным интересом. И понимая это, Лиза старалась с холодной вежливостью держать офицеров на расстоянии. Она с первых дней проявила себя как очень дисциплинированная и исполнительная особа — немцы это ценили высоко. И что уж окончательно покорило ее новых сослуживцев — она обладала несомненным талантом пианистки.
Постепенно Лизу стали привлекать к секретным операциям, а также к работе с русскими, которые соглашались сотрудничать с немецкими властями. Их готовили к засылке в советский тыл: в Таллинне располагался филиал кенигсбергского центра, и это для Лизы оказалось второй, очень крупной удачей. Вскоре появилась и первая информация, которую необходимо было переправить своим. Отправляясь на встречу с партизанским агентом, Лиза сильно волновалась, опасаясь слежки, но все обошлось благополучно. Во всяком случае, ей так казалось. Опасность подкарауливала ее совсем с другой стороны. Проработав в абвере совсем короткий срок, она не сразу поняла, что немецкие спецслужбы, — как и многие другие — представляют собой этакий змеиный клубок, где одна ветвь разведки старается «удушить» другую.
В Таллинне шла жесткая подковерная борьба между абвером и гестапо. Намереваясь перехватить у абвера инициативу в работе с агентурой, местное гестапо постоянно интриговало, тайно поддерживаемое Берлином, чтобы скомпрометировать руководителей армейской разведки. Неожиданно Лиза стала объектом его интереса — гестапо собиралось использовать ее в своей секретной деятельности, но для начала решило припугнуть.
Однажды ночью Лизу арестовали. Она испугалась: неужели гестапо стало известно о ее подпольной деятельности, которая только началась? В этом случае есть риск погубить всю разведывательную сеть в городе, замкнутую теперь на нее. Но во время допроса выяснилось, что гестапо интересует другое — сведения о работе обер-лейтенанта Замера, прибывшего накануне из Берлина со специальным заданием Канариса. Лиза переводила ему на нескольких допросах.
Допрашивали фрейлян Голицыну грубо — не церемонились. Светили ярким светом в глаза, выбивали из-под нее стул, бросали на холодный, грязный пол камеры. Понимая, что любая оплошность в гестапо может стоить ей доверия в абвере, а значит, ставит под угрозу цели, поставленные перед ней командованием, Лиза вытерпела все, не проронив ни слова. Она готовилась к худшему, но, обругав, ее отпустили. Вытолкнули на улицу под проливной дождь. Пройдя несколько шагов, она обессиленно прислонилась спиной к стене здания, в котором ее только что допрашивали. От перенапряжения звенело у шах — все плыло перед глазами. Последнее, что она различила — свет фар приближающегося автомобиля сквозь стену дождя. Машина подъехала, из нее вышел офицер в полевой, пехотной форме. Больше Лиза не видела ничего — сознание покинуло ее.
Очнулась она в чужой, незнакомой комнате. Лиза лежала на диване, укрытая теплым пледом. Приподняв голову, огляделась — комната напоминала гостиничную, со скудной, казенной обстановкой. Но как она очутилась здесь? Лиза почти ничего не помнила. Перед глазами снова всплыло злое лицо эсэсовского штурмбанфюрера, который допрашивал ее, резкий свет лампы в лицо… В комнате было тихо. Потом послышались шаги — кто-то вошел. Лиза поспешно поднялась и села на диване. Напротив нее, рядом с радиоприемником и торшером, мягко освещавшим комнату, стоял незнакомый офицер. Он невозмутимо разливал виски в два бокала, то, что Лиза очнулась и смотрит на него, казалось, не произвело на него никакого впечатления. Этого человека Лиза прежде не видела, хотя кое-кого она встречала в ресторанах и казино города. Ей почему-то казалось, что если бы он встретился ей — она бы его запомнила обязательно. Офицер повернулся. Взяв бокалы, подошел к ней. Протянул Лизе виски:
— Выпейте, — предложил он почти равнодушно.
— Я не хочу, — отказалась девушка.
— Выпейте, — спокойно повторил он, — а то простудитесь.
Лиза осторожно пригубила напиток, затем спросила:
— Кто вы?
Он придвинул кресло к дивану, представился сухо:
— Лейтенант Рудольф Крестен, дивизия «Дас Райх». Мы стоим здесь на переформировании.
Лиза улыбнулась:
— Меня зовут Лиза. Я так и поняла, что вы не местный.
— А вы здесь знаете всех? — поинтересовался он, усаживаясь напротив.
— Почти. Лица, которые часто встречаются, запоминаю, хотя по именам — лишь немногих. А вас я прежде не видела в Таллинне, в тех местах, которые посещают немецкие офицеры, — уточнила она быстро.
— Извините, я был на фронте, — сдержанно, одними губами улыбнулся офицер, — вы служите?
— Да.
— Надеюсь, не в том здании, около которого я вас обнаружил? — в его голосе просквозила явная ирония.
— Нет, я работаю в абвер-команде, — Лиза, смутившись, потупилась. — Переводчицей.
— А, — незнакомец усмехнулся, — а я думал, вас так после службы «проводили», что даже ноги не несли, — он тихо засмеялся. — Позвольте, я закурю, — спросил он, доставая из кармана портсигар.
— Пожалуйста, — девушка пожала плечами, слегка озадаченная.
Он щелкнул зажигалкой, прикуривая сигарету. Огонек осветил его лицо. Молодое, с жесткими арийскими чертами: безукоризненный нос, без малейшей горбинки, ровный и прямой, большие, светлые глаза Лейтенант взглянул на нее, — Лиза вздрогнула: мертвенная неподвижность его глаз до несуразности контрастировала с молодостью его лица. Взгляд — жесткий, прямой, проницательный. Просто бестрепетный «белокурый бог», восхваляемый геббельсовской пропагандой. Лизу охватил озноб, мурашки побежали по телу, как-то неотвратимо, безысходно заныло сердце. Но «белокурый бог» смягчился. Взгляд его внезапно потеплел. Затянувшись сигаретой, он откинулся на спинку кресла и, положив ногу на ногу, курил, молча наблюдая за ней.
— Я сам служу в СС, — наконец, прервав молчание, произнес офицер. — Но не пугайтесь. Дивизия «Дас Райх» — это войсковая часть, мы не занимаемся слежкой, не ловим шпионов и всякого рода неблагонадежных, а также далеки от склок с командой адмирала Канариса. Нам некогда, у нас дела иного рода. Не знаю уж, чем вы досадили гестапо, но они явно перестарались с вами. Не буду спрашивать, в чем суть, меня это не касается, — теплый огонек в его глазах снова потух. — Если вы желаете, фрейлян, я могу отвезти вас домой, — холодно предложил он.
— Да, да, — заторопилась Лиза, — я покажу, куда. — Откинув плед, она быстрым движением оправила одежду. Лейтенант галантно предложил ей пальто — промокшее насквозь, оно даже успело немного просохнуть. — Благодарю, — Лиза заставила себя улыбнуться, чувствуя явную скованность.
С одной стороны, она была признательна ему, но с другой — почему-то он внушал ей страх. Как никто прежде, ни фашисты, ни чекисты. Она никак не могла объяснить себе этого обстоятельства — оно словно существовало отдельно от нее, грозное, непонятное, странное. Ей было трудно говорить с ним — не находились ни мысли, ни слова, хотя она никогда не испытывала трудностей в общении — помогало воспитание.
В полном молчании лейтенант Крестен довез ее до дома, где на жалованье, получаемое в абвере, Лиза снимала две комнаты у пожилой хозяйки-эстонки. Видимо, понимая ее настроение, Крестен всю дорогу сосредоточенно молчал. Только прощаясь у дверей, поцеловал руку и предложил:
— Возможно, фрейлян, вы не откажетесь поужинать со мной. Весь день я занят в части. Но вечером имею свободное время в городе. Я приглашаю вас, — и тут же иронично прибавил, — надеюсь, ваши сослуживцы и новые знакомцы из гестапо не станут вас сильно ревновать? Вы согласны? — он без доли смущения посмотрел ей прямо в лицо.
— Да, конечно, — ответила она тихо, не отводя взгляда.
Почему она так сказала? Ведь всего мгновение назад Лиза желала расстаться с ним как можно скорее. А теперь с удивлением понимает, что хочет снова увидеться с ним. Даже обрадовалась. Как странно… Оставшись одна, Лиза не сомкнула глаз до самого рассвета, усталость, мрачные воспоминания о пребывании в гестапо, предвкушение неприятного разговора с начальством грядущим днем — все куда-то ушло, а больше не беспокоило. Расхаживая по маленькой комнатке от окна до крытой вышитым покрывалом кровати, она ощущала незнакомое ей прежде смятение — словно случилось нечто важное, и одновременно пугающее, но она еще не понимала толком, что. Прислушиваясь к шуму дождя за окном, она вспоминала своего ночного знакомца: как он закуривает сигарету и в дрожащем пламени зажигалки — холодный взгляд темно-серых глаз. Что он подумал о ней? Наверняка понял, что она русская, но не подал вида, словно не заметил. Почему? Лиза испугалась и готова была отказаться от назначенной встречи. Но такой оборот не мог не вызвать у лейтенанта подозрения, чего она не могла допустить. «Из маленьких подозрений рождаются очень большие догадки, — говорил ей наставник — чекист Симаков. — Ни одной, даже самой незначительной, зацепки нельзя давать противнику по халатности, тем более такому зубастому, как абвер или гестапо. Все должно быть так, Елизавета Григорьевна, чтобы комар носа не подточил». Так что, коли согласилась — отступать нельзя, хотя было предчувствие, что Крестен осложнит ее положение, и без того непростое и весьма шаткое.
Весь следующий день она не думала о предстоящей встрече — ее переполняли волнение и тревога, связанные с иными обстоятельствами. К ее удивлению, о происшествии в гестапо никто не вспоминал, хотя, как предполагала Лиза по неопытности, такой случай должен бы стать центральным событием в абвер-команде. Она колебалась, докладывать начальству о том, что произошло, или нет. В конце концов решила доложить. На всякий случай. Пусть ее сочтут наивной, зато никто потом не обвинит, что она что-то утаила от своих шефов. Как и предполагала Лиза, ее рапорт восприняли с холодным участием, но по реакции высших офицеров Лиза поняла, что они даже удовлетворены столь откровенным рассказом о пережитом ею ночном кошмаре. Ей сдержанно посочувствовали, слегка возмутились, обещали разобраться. Но у Лизы создалось устойчивое впечатление, что начальство вовсе не было удивлено происшедшим. То ли подобный «обмен любезностями» входил в рядовую практику абвера и гестапо, то ли они вступили в сговор с целью проверки, не склонна ли она к вербовке — о подобных «штучках» майор Симаков предупреждал Лизу.
Она едва дождалась конца рабочего дня, когда начальник команды позволил ей уйти домой. Больше всего Лизе хотелось забраться под одеяло с головой и ни о чем не думать. Но она обещала Крестену отправиться с ним на ужин, к тому же это свидание она могла использовать и в личных целях: в ресторане наверняка встретятся знакомые лица, полезно проследить за их реакцией. Под подозрением она или нет? Мучаясь сомнениями, Лиза тщательно выбрала платье — длинное, из черного бархата, на тонких лямках. Оно очень шло к ее матовой коже и светлым волосам. Дополнением служили черные перчатки выше локтя и колье из сапфиров, которое Лиза взяла на прокат в ювелирном магазине на один вечер. Своих украшений у нее не было. Нарядившись, едва удерживалась от того, чтобы не стоять у окна. Устала гадать — приедет или не приедет Крестен. А стрелки на часах, которые иногда просто бежали по кругу, в тот раз двигались раздражающе медленно.
Присев в кресло, Лиза снова принялась размышлять о гестаповской провокации, но резкий гудок автомобиля под окном заставил ее встрепенуться. Она подошла к окну и отодвинула занавеску — на улице у подъезда стоял черный «мерседес», который накануне привез ее домой. Но за рулем сидел кто-то другой. Сердце Лизы сжалось — а вдруг она не разобралась в тонкой игре гестапо, и Руди Крестен вовсе не из дивизии «Дас Райх», а тоже из гестапо, как тот отвратительный штурмбанфюрер, воспоминание о котором до сих пор ужасало ее? С чего вдруг она поверила ему на слово? Да и как она может верить кому-то, при ее-то положении? Лиза вдруг ощутила себя на грани провала.
Но ужас скоро рассеялся: лейтенант Руди Крестен вышел из машины, — он сидел рядом с шофером, — и помахал Лизе рукой. Он был в парадной черной форме, на кителе виднелся новенький Железный крест. Как-то сразу успокоившись, Лиза жестом приветствовала его и показала, что сейчас спускается. Быстро подошла к дивану, на котором лежали меховая накидка и шляпа с вуалью, уже хотела надеть их — и снова опустилась на диван. Тревожное предчувствие обожгло ее, почти как свет лампы в глаза на допросе в гестапо. Медленно повернувшись к зеркалу, она взглянула на себя, разглядывая, точно видела в последний раз. И снова ощутила горячее желание бросить все и вернуться домой в Ленинград. Но куда? Немецкие информаторы сообщали, что город подвергался яростным бомбардировкам, а в начале сентября войска вермахта сомкнули вокруг него кольцо блокады. Ничего нет, никого больше нет. Она одна — одна за всех. И если струсит, не выдержит до конца — ее ждет смерть. В гестапо или в НКВД — никакой разницы. В гестапо расстреляют за то, что она выполняла задание, в НКВД — за то, что не выполнила. А заодно за отца, за деда — за все сразу. Но даже в случае успеха никто не даст гарантии, что ее не расстреляют, просто за что-нибудь. Так что назад пути нет, надо идти вперед. Как бы ни было противно и тяжело.
Лиза встала. Одев манто и шляпу, она спустилась вниз.
— Добрый вечер, фрейлян, — Руди предложил ей руку. — Я рад, что вы не забыли своего обещания. Предпочитаете поехать на машине или пройдемся пешком? — осведомился он заботливо. — Здесь недалеко, а Фриц поедет за нами, — он указал взглядом на молоденького солдата, сидящего за рулем. — Это мой денщик, — уточнил Крестен.
— Наверное, лучше пешком, — неуверенно согласилась Лиза. Ей не хотелось садиться в машину. На улице, среди людей, она чувствовала себя как-то спокойнее и раскованней.
— Как скажете, фрейлян, — Руди галантно склонил голову и неторопливо повел Лизу к ресторану. В отличие от нее, он чувствовал себя вполне вольготно. «Мерседес», шурша шинами по опавшей листве, медленно двинулся за ними. — Вы до войны жили в Таллинне? — спросил Руди после короткой паузы.
Лиза вздрогнула. Но, взяв себя в руки, ответила ровно:
— Нет, в Ленинграде.
— В Петербурге? — переспросил он, усмехнувшись. — Я изучаю Россию по военным картам, на наших картах нет такого города Ленинград, есть Петербург.
— Я тоже с большим трудом выговариваю его новое название, — призналась Лиза вполне искренне. — Никак не могу привыкнуть.
— А как же вы оказались здесь? — последовал следующий вопрос.
Лиза приготовилась повторить заученную еще в партизанском лагере легенду, выдержавшую проверку, но вдруг ощутила, что комок встал у нее в горле, и она не может вымолвить ни слова. С лейтенантом из дивизии «Дас Райх» у нее не получалось разговаривать столь же непринужденно, как с прочими.
— Знаете ли, так получилось, война все спутала, — быстро проговорила Лиза, и это было правдой. — Впрочем, мы пришли, — она вздохнула с облегчением, когда впереди показалась сверкающая огнями вывеска ресторана «Лана».
Едва войдя в холл, Лиза сразу заметила устремленные к ним взгляды. Большинство завсегдатаев, собравшихся к привычному часу, рассматривали с любопытством, но не девушку, а ее спутника. Появление в ресторане Лизы было событием вполне привычным — она бывала здесь довольно часто с сотрудниками абвер-команды. А вот Руди Крестена не знали, из чего Лиза сделала вывод, что он пришел сюда в первый раз — но почему? Ведь офицеры дивизий, которые располагались в окрестностях Таллинна не брезговали увеселениями в городе. Из дивизии «Дас Райх» здесь побывали многие.
— Так как же вы оказались в Таллинне? — спросил Крестен неожиданно и вполне настойчиво.
Он помог Лизе снять манто, предложив стул, усадил ее за столик, заказал шампанское.
«Почему он спрашивает меня все время об этом? — Лиза думала с настороженностью, близкой к панике, — из простого любопытства? — Она изо всех сил старалась, чтобы ее настроение никак не отразилось на лице. Или Крестен преследует какую-то иную цель? Вдруг он подослан? Но кем? Шефом гестапо, Замером? Этакий случайно заскочивший в Таллинн служака, отмеченный наградами, весьма симпатичный на вид, вроде бы не имеющий никаких связей со здешними бонзами разведки. Побыл, прогулялся — и уехал снова на фронт. А попутно расспросил некую особу о ее тайных помыслах и секретах и доложил, куда следует». Ведь человеку сугубо военному, не имеющему отношения к спецслужбам, полагают они, девушка раскроется быстрее или расслабится и проговорится.
Лизе казалось, что она разгадала замысел Крестена и его покровителей. Собравшись с духом, она как можно спокойнее, принялась пересказывать ему все, что уже не единожды докладывала сначала своему непосредственному шефу, потом его шефу, потом шефу шефа. К ее удивлению, Крестен слушал внимательно, ни разу не перебив.
Принесли шампанское — типичный способ сбить ее с мысли. Но Крестен не обратил на это обстоятельство ровным счетом никакого внимания, чем вызвал недоумение. То ли он вовсе не собирался устраивать Лизе очередную проверку, то ли действовал методами, которые были ей неизвестны. При этом лейтенант почти неотрывно смотрел ей в лицо, и Лиза чувствовала себя неуютно под его проницательным взглядом. Впервые с тех пор, как она оказалась в Таллинне, Лиза вдруг почувствовала, что ее версия — неубедительна. И суть заключалась не в том, что факты, изложенные в ней, сомнительны — они-то как раз были проработаны должным образом. Но сама легенда как-то не «шла» ей, как бывает не идет женщине прекрасно сшитое платье из дорогого материала. Словно с чужого плеча. Она, Лиза Голицына, она не могла так поступать. Не могла — и все. По чести говоря, если уж «кроить» но ней — так Лиза сейчас должна находиться где-нибудь иод Ленинградом или под Москвой, перевязывать раненых красноармейцев в санбате или переводить на допросах какому-нибудь советскому командиру. Вся ее разведывательная деятельность — сплошная фальшь. Никогда Лиза не ощущала этого столь явственно, как теперь, под взглядом малознакомого ей немецкого офицера, сидящего напротив. И он тоже все понимал — в том не было сомнений. Он ей не верил. Еще немного — и он разоблачит ее. Испугавшись, Лиза прервала рассказ.
— Поймите, лейтенант, — произнесла она, теребя руками салфетку, — все, что я пережила, живо во мне. И мне трудно вспоминать, тем более, вслух.
— Я понимаю, — кивнул он, — тогда предлагаю выпить за знакомство. — Его губы растянулись в улыбке, она очень не понравилась Лизе: показалась, какой-то неестественной, натянутой. Причину того Лиза пока не разгадала — не знала. Даже думать боялась. Но может быть, ему вообще было не свойственно улыбаться по душевному складу. Лиза слышала, что такое бывает.
— А вы откуда, из Берлина? — пригубив вино, чтобы скрыть смущение, Лиза поспешила перейти в наступление. Она старалась говорить весело, даже беспечно, но получалось плохо — сама слышала.
— Почему обязательно из Берлина, — он пожал плечами. — Если немец, то из Берлина? Вовсе нет. Я родом из Гамбурга, слышали о таком городе? Это очень большой порт. Я там родился, провел все детство. Мой отец офицер, он был тяжело ранен на Первой мировой войне, под Амьеном. Вскоре после войны умер. Мать заболела чахоткой и тоже умерла, — Крестен сделал паузу. Лизе показалось, что при упоминании о матери лицо его помрачнело. — Меня воспитывала ее сестра, баронесса фон Крайслер, и я очень признателен ей за доброту, — он снова слабо, как-то натянуто улыбнулся. — Закончил военную академию. Теперь — на фронте. Недавно был ранен, под Киевом. Из госпиталя выписался досрочно, вернулся в свою дивизию. Вот получил награду, — добавил он иронично и указал на Железный крест на кителе. — Холост, своей семьи не имею, — последнее замечание он произнес с усмешкой. — Вас что-то еще интересует, фрейлян?
— Нет, — смутившись, Лиза потупилась. — А ваш денщик? — вдруг вспомнила она, желая только одного, — поскорее задать вопрос, чтобы Рудольф отвлекся и не смотрел на нее, читая в сокровенной глубине сердца. — Он раньше служил у фон Крайслеров, а теперь с вами?
— Нет, — Руди качнул головой, — он всего лишь солдат. Но очень слабый солдат, в физическом смысле. Ему доставалось во взводе и от командира, и от сослуживцев. Я взял его к себе, чтобы было легче. Он весьма усерден, умеет быть благодарным.
Они просидели в ресторане допоздна. Посетители постепенно разошлись. Подошел официант, с угодливым поклоном напомнил:
— Господин лейтенант, мы закрываемся.
— Что? — Руди обернулся. И вдруг без слов положил на стол сначала пистолет, а потом… денежную купюру, сверху. Не перепутал, все сделал так, как и хотел, заранее зная, какое произведет впечатление.
— О, господин лейтенант, — пролепетал официант, побледнев, — вы можете оставаться, сколько пожелаете, — и поспешно ретировался, даже не взяв чаевых.
— Вы говорили, Лиза, что были пианисткой, — Крестен кивнул на стоявший на сцене рояль.
— Да, — подтвердила она, — я училась в консерватории. Закончить не успела.
— А вы знаете немецкую музыку?
— Конечно.
— Тогда сыграйте мне, — попросил он.
— Но я давно не репетировала, — попыталась возразить она. — Наверное, многое забыла…
— Вы не забыли, — уверенно сказал он. — Сыграйте, Лиза. Завтра утром мы уезжаем на фронт. Я буду вспоминать этот вечер.
— На фронт? — она вскинула глаза. — Как? Так быстро?
— Да, время стремительно, фрейлян. Не надо тратить его на то, чтобы ссориться с гестапо, — он понизил голос. — Ведь вы не предали своего шефа, как я понял. А как же вы предали Родину?
Лизу точно обухом ударило. Она сдернула руки со стола, даже не успев сообразить, что выдает этим себя. Да. Он догадался обо всем, не зря она его боялась. Первое впечатление, как часто бывает, оказалось правдиво. Он словно читал в ее душе, понимал ее такой, какой она была, а не той, какой желала казаться. И не на секунду не заблуждался с самого начала.
— Я не могу играть, — ответила она резко и встала из-за стола. Рудольф взял ее за руку и усадил снова. — Не волнуйтесь, фрейлян, — проговорил он так же тихо, — я не провокатор, просто я понимаю немного больше, чем ваши шефы. И не веду игры, которую ведут они. Меня уже завтра утром не будет здесь. Но будьте острожны, фрейлян Лиза, вас заманят в ловушку, вы даже не заметите как. Вы ввязались явно не в свое дело. Вы слишком тонки и чисты. Разве еще не поняли, когда вас сдали в гестапо? Дальше они будут действовать еще более жестко…
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — возмутилась Лиза и объявила: — я ухожу. Простите меня, лейтенант, но я очень устала, а меня завтра рано вызывает шеф. Прошу меня не провожать, я дойду сама, здесь близко.
— Воля ваша. Настаивать не смею. — Руди Крестен равнодушно пожал плечами. — На всякий случай: наш эшелон отправляется завтра в 14.00, — сообщил он, словно рассуждая сам с собой. На Москву.
Последняя фраза прозвучала как-то особенно жестко и хлестко. Услышав ее, Лиза остановилась и пошатнулась. Ей стоило огромных усилий, чтобы не обернуться и не выдать себя еще больше. Но совладав с волнением, она ушла. Крестен больше ничего не сказал и следом не вышел.
Всю ночь Лиза не сомкнула глаз, ожидая ареста. Но за ней не пришли. «Неужели он все-таки не донес? — мучилась она в догадках. — Но почему? Почему? Может быть, ему нравится, загнав мышь в ловушку, наблюдать, как она отчаянно пытается освободиться? Конечно, в нем есть странности. Но внешне — вполне нормальный человек. А нормальный человек, тем более немец, эсэсовский офицер, обнаружив врага, должен донести в гестапо. Он давал присягу — он обязан поступить таким образом. Почему же он донес?» Чем больше Лиза размышляла об этом, тем больше Руди Крестен казался ей чрезвычайно опасным человеком. Куда опаснее, чем все, кого она встречала прежде, даже в гестапо. Ведь он руководствовался не фактами, а какими-то только одному ему понятными принципами. Кто он? Коллекционер душ? «Хорошо, что он уезжает», — подумала Лиза с явным облегчением. Она бы не хотела, чтобы он задержался в Таллинне еще хотя бы на день. Даже на час.
Не хотела, но на вокзал поехала. Она прекрасно понимала, что Рудольф намеренно назвал ей час отбытия эшелона, уверенный, что она не утерпит, приедет. Лиза боролась с собой, клялась, что и ноги ее не будет на вокзале. Но к двум часам, — ничего не смогла с собой поделать, помчалась, схватив свой автомобиль.
Когда Лиза приехала па вокзал, погрузка войск уже заканчивалась. Вокзал был оцеплен охраной, но благодаря абверовскому удостоверению ее пропустили. Она вышла на перрон. Перед вагонами суетились солдаты и офицеры, слышались громкие слова команд, ревели, заползая на открытые платформы, танки. Солдаты закатывали орудия, укрывали их брезентом и маскировочной сеткой. Повсюду стояли ящики с боеприпасами, в ожидании погрузки, упакованные медикаменты и продовольствие, баки с бензином. Штатских на перроне не было видно: эшелон никто не провожал, он уходил секретно, под строгой охраной.
Ругая себя за проявленную слабость, Лиза прошла по перрону. Она то и дело останавливалась, поднималась на цыпочки, стараясь за головами снующих взад и вперед военных увидеть Руди. Но никак не находила его. Лиза даже рассердилась. «Как можно найти человека в такой сутолоке? Шутка ли сказать, целая дивизия на погрузке, да еще со всем своим снаряжением!» Ведь он знал, что она придет, был уверен наверняка. Вышел бы хоть на минуту в здание вокзала. Впрочем, насколько она теперь понимала Крестена, такие поступки были совсем не в его стиле. «И зачем я только приехала!». Лиза уже не просто сердилась — раздражение ее достигло предела.
Кто-то толкнул ее, небрежно извинившись, кто-то, наоборот, отдал честь. Танк перегородил перрон — он никак не мог въехать на мостик, и вокруг него нервно бегали члены экипажа, пехотинцы и кто-то из технической обслуги. Наконец танк подался вперед и медленно пополз на платформу. Когда он сдвинулся с места, подняв столб последождевой грязи, вырвавшейся из-под гусениц, Лиза наконец увидела Руди. Он стоял далеко от нее, на другом конце перрона, в серой полевой форме и беседовал с офицерами. Обернувшись, он посмотрел в ее сторону. Лиза обрадовалась и помахала ему рукой. «Сейчас подойдет», — подумала она. И опять не угадала. Она могла поклясться, что он заметил ее, однако не торопился. Ощутив обиду, Лиза повернулась, чтобы уйти. «Зачем только приехала сюда?! Принесла нелегкая» — досадовала она мысленно. Ведь факт ее пребывания на перроне во время отправления дивизии вскоре станет известен Замеру. Он наверняка спросит ее, что она делала здесь? Провожала знакомого офицера? Никто не провожал, а она провожала? Как это неосторожно, неосмотрительно — малознакомый лейтенант все время ставил ее в двусмысленные положения, более того — он ее провоцировал, а она поддавалась. Но думать надо было раньше. Сама напросилась, кого винить?
Досадуя на собственную глупость, Лиза шла по перрону, обходя машины и торопящихся закончить работу солдат, обратно к вокзалу. Она не оглядывалась — зачем? Внезапно толкотня и неразбериха, как показалось Лизе, прекратились. Послышались громкие слова команд. В несколько минут перрон опустел. Военные заняли свои места в вагонах и на открытых платформах. Осенний ветер гнал по пустому перрону обрывки бумаги и камуфляжа. Ударили в гонг. Эшелон отправляется, поняла Лиза. В этот момент с одного из вагонов спрыгнул офицер и подбежал к ней — она узнала Крестена.
— Простите, фрейлян, — сказал он, — у меня не было времени попрощаться с вами. — Потом насмешливо добавил: — Я не обещаю, что буду ждать, но если вы мне напишете, я отвечу, — вынув из нагрудного кармана листок бумаги и карандаш, чиркнул номер почты.
Поезд уже тронулся, вагоны медленно ползли вдоль перрона. Поцеловав Лизе руку, Руди догнал свой вагон, вскочил на подножку. Лиза стояла на перроне, перед ней мелькали лица солдат, офицеров, все быстрее проносились зачехленные жерла орудий — эшелон набирал ход.
Лиза вышла из здания вокзала и села в машину. Шоссе шло параллельно железной дороге. Она быстро нагнала эшелон. Снова замелькали покрытые камуфляжной сеткой пушки и бронемашины. Руди не видел ее, он стоял спиной. Но кто-то сказал ему, указывая на открытую машину, мчащуюся параллельно. Он обернулся. Снова спустился на подножку — в какое-то мгновение она отчетливо видела его лицо. Потом шоссе резко повернуло в сторону города, а поезд продолжил движение на восток. Последний раз мелькнуло лицо Крестена — он отдал честь. Все.
Эшелон прошел, затих перестук колес. Не в силах справиться с волнением, Лиза остановила машину и, съехав на обочину, некоторое время сидела неподвижно, опершись локтями о руль. Как он сказал ей накануне вечером? «Мы отправляемся на Москву». От этих слов ей стало не по себе, и она едва справилась, чтобы не выдать своего беспокойства. Сегодня она ощутила тревогу, даже страх от военной мощи, которую увидела на вокзале. Никогда прежде Лизе не приходилось видеть дивизию, полностью укомплектованную и готовую вступить в сражение. А уж дивизию СС — тем более. Если бы не война, она в этом августе поступала бы в аспирантуру, а вместо того ей предстоит вернуться в Таллинн и снова играть роль, которая настолько противна ее существу, что даже лейтенант Крестен, с которым она была знакома всего два дня, это заметил. Что же говорить о ее непосредственных хозяевах! Не глупее же они Крестена. Странно только, что она до сих пор жива, возможно, они придерживают ее для какого-то особого случая.
А Крестен? Очень странный человек. Он словно ставил над ней эксперимент — то заставлял по несколько раз рассказывать о себе и внимательно следил за каждой интонацией, теперь вот вынудил приехать на вокзал, зачем? Напугать? Какой смысл вступать с ней в психологическое противоборство, если он не провокатор, — теперь уже точно, — и не собирается доносить о ней гестапо? Тем более, он отправляется на фронт, и они больше никогда не увидятся. Немцы стоят уже в двух десятках километров от Красной площади и взяли в двойное кольцо блокады Ленинград — куда уж больше? Намеревался предупредить? Мол, не стоит бросать вызов столь мощной и беспощадной системе, все равно сотрет в порошок? Это ей и так ясно. Другая система, которая послала Лизу сюда, уже перемолола ее отца и многих его друзей в тридцать седьмом году. Она немногим отличается от немецкой, если не страшнее. Так что Лизу не напугаешь.
Она вспомнила, как отца уводили из дома наглые самоуверенные энкэвэдэшники, как один из них ткнул пистолетом в висок гувернантке Фру, — хорошо, что не выстрелил, — но несчастной женщине хватило и того, она надолго слегла с сердечным приступом.
Лиза помнила, как приехав на прослушивание в Москву, — для участия в конкурсе, — она вместе со своей сокурсницей Таней Ясневской, родственницей Зинаиды Райх, бывшей жены Есенина, отправилась навестить тетю Зину в известный в Москве, очень гостеприимный дом. Только войдя в подъезд, они услышали страшный крик — на лестничной площадке металась фигура растрепанной, избитой, ослепленной женщины. Она кричала пронзительно, точно умирающий зверь. Ее преследовали неизвестные люди в штатском. «Тетя Зина!» — воскликнула Таня, побледнев от ужаса, и хотела было броситься наверх. Но дверь из квартиры на нервом этаже распахнулась, и какая-то женщина, схватив их за руки, втянула обеих к себе. Захлопнула дверь. Обняв, прижала к груди и заплакала. И они тоже плакали. Девушки понимали, что больше никогда не увидят красивую, элегантную тетю Зину. А Таня… Таня тоже вскоре исчезла. Как-то незаметно, тихо. Однажды не пришла в консерваторию — и все. Словно испарилась. И Лиза больше никогда ничего не слышала о ней. «Так что, господин лейтенант, — мысленно обращалась Лиза к Крестену, — не очень-то испугали. Кое-что и я повидала».
Лиза взглянула на часы, — пора ехать. Встреча с Замером не предвещала для нее ничего хорошего. Однако ей повезло. Когда она вернулась, шефа не было на месте. Когда он вернулся, то даже не вспомнил, что Лиза отсутствовала почти половину дня. Посланцу адмирала Канариса было явно не до того — только что сообщили, что трое из четырех агентов, заброшенных в советский тыл, которых Замер считал абсолютно надежными, перехвачены чекистами сразу после приземления. Замера вызывали в Берлин, где, без сомнения, его ожидала неприятная встреча с руководством. Лиза же могла поздравить себя: сведения, переданные через связного партизан, достигли цели — Москва подготовилась к приему агентов, а миссия Замера провалилась.
Вскоре через того же связного, работавшего в Таллинне разносчиком газет, Лиза получила сообщение центра — ей предписывалось вернуться. Замер больше не появлялся в Таллинне, абвер-команду после его провала значительно сократили. Вся деятельность на северо-западе перешла в кенигсбергский центр, куда по планам советских руководителей засылался профессиональный агент. Он должен был работать под контролем абвера с целью разоблачения дезинформации стратегического назначения, которую, как стало известно, немцы предполагали вбросить перед весенним наступлением. Своим присутствием в Таллинне Лиза могла только помешать советскому разведчику. Более того, для подготовки агента и его разработки в Москве требовалась детальная информация о структуре абвера на северо-западе, о ключевых фигурах немецких спецслужб. Так же как и многие другие тайные помощники партизан в этом районе, Лиза была обязана доложить все, что ей известно.
Выход ее был инсценирован партизанской бригадой, работавшей теперь под непосредственным руководством из Москвы. Отправляясь с несколькими офицерами абвер-команды с инспекцией в одну из разведшкол, располагавшуюся на острове в заливе, Лиза знала, что больше уже не вернется в Таллинн. При переправе был организовал налет. Два офицера погибли, многие были ранены — Лизу не нашли, решив, что девушка утонула, поскольку всегда говорила, что плохо плавает. Нашлись и доказательства — пилотка бывшей секретарши Замера качалась на воде между прибрежными камнями, там же нашли и разбитые часики.
Вернувшись в отряд, Лиза сразу попала в руки двух чекистов, прибывших за ней из Москвы. Не дав ей и дня на отдых, они объявили ей, что самолет уже подготовлен, их ждут в Управлении, надо лететь как можно скорее. Едва рассвело, в самолет погрузили раненых, чтобы доставить их на Большую землю в госпиталь, села и Лиза. Как ни странно, она совсем не испытывала радости от встречи со своими. Она не знала, что ждет ее в Москве, но на всякий случай не ожидала ничего хорошего. Даже успешно выполненное задание не гарантировало ей безопасности. Одна только надежда согревала сердце Лизы — вдруг в Москве ей удастся узнать что-то о Наталье и Фру? Живы ли они? А вдруг…
В Москве Лизу сразу принял майор Симаков, который курировал ее деятельность с самого начала. Он подробно расспросил ее о работе в абвере, о ее шефе Замере, о руководстве гестапо в Таллинне. Не удовлетворившись устными ответами, он приказал составить доклад в письменной форме. Прекрасно понимая, что Лизе никогда прежде не приходилось делать ничего подобного, объяснил, что от нее требуется. Спустя несколько дней, когда доклад был готов, Лизе пришлось выступить с ним перед группой ответственных товарищей в большом кабинете. Ей задавали вопросы. И Лизе не понравилось, что все они были с подковыркой. Словно ее подозревали в неискренности. Вскоре все выяснилось. Прошло еще два дня. Лизу снова вызвали на Лубянку. Но на этот раз ее встретил не Симаков, а другой, незнакомый офицер. Беседа, начавшаяся довольно напряженно, переросла в грубый допрос, и соратник, — как наивно предполагала Лиза, — едва не ударил ее. С трудом сдержался. За что?! В чем она виновата, Лиза не понимала, но и не удивлялась, она вполне ожидала подобного оборота. Вернувшись в общежитие, где ей выделили угол, она не могла сомкнуть глаз. В Москве ей стало страшнее, чем в Таллинне, среди своих хуже, чем с немцами — именно этого она и опасалась. Много ли времени прошло? Всего-то два месяца.
Февральское утро после допроса было серым и безрадостным. К общежитию подъехала машина, дежурный вызвал товарища Голицыну. Приготовившись к самому худшему, — к аресту, — Лиза спустилась. Но только вышла на лестницу — сердце ее радостно забилось. Внизу она увидела Симакова. Он ждал ее. Взяв под руку, повел в ближайший садик.
— Понимаете ли, Елизавета Григорьевна, — начал, как-то неуверенно, скованно. Галки горланили над головой на унизанных изморосью ветвях деревьев. — Тут такая история вышла. Даже не знаю, как и сказать вам.
— Вы говорите прямо, Николай Петрович, — попросила она. — Не стоит ходить вокруг да около. Меня подозревают в измене? Арестуют? Когда? — она спрашивала порывисто, нервно. — Вы тоже подозреваете? — резко остановившись, Лиза взяла его за рукав, заставив взглянуть в глаза. — Вы же все знаете, Николай Петрович, лучше других.
— Я-то знаю, Елизавета Григорьевна, — вздохнул Симаков, на его лице отразилось сочувствие, — за работу в тылу врага Вас хотели представить к награде. Взяли личное дело, и оказалось, что вы — дочь… ну, как это выразиться помягче…
— Как есть, — резко ответила Лиза. — Я дочь врага народа, что дальше?
— Вопрос о награждении сразу отпал, — беспомощно развел руками Симаков, — не положено, мол. Зато у некоторых товарищей появился другой вопрос. А соответствуют ли действительности представленные вами сведения, Елизавета Григорьевна? Можно ли основываться на них при разработке столь важной операции, как засылка агента в самое сердце абвера — кенигсбергский центр? Не завербованы ли вы, не даете ли дезинформацию? Одним словом, Елизавета Григорьевна, подозревают измену. Даже скажу больше — попытались даже обвинить.
— Но это неправда! — воскликнула Лиза, и слезы от незаслуженной обиды выступили у нее на глазах. — Это ложь! Вы же знаете, Николай Петрович! И про отца — тоже ложь! Все — ложь, — сдернув рукавицы, она стиснула руки на груди.
— Тихо, тихо, не нужно кричать, — майор успокаивающе обнял ее за плечи. — Да, я знаю, хотя мне и не положено не только знать ничего подобного, но даже сомневаться и беседовать с вами на эту тему. Но я руководил вашей работой, Елизавета Григорьевна, и хотя никто не говорит впрямую, обвинения косвенно ложатся и на меня. Я знаю, что они несправедливы. И надо сказать по чести, все остальные это тоже знают, но нужен повод. Дочь за отца не отвечает — у нас это только на бумаге. Как все и всегда. Да что там говорить! — он огорченно махнул рукой.
— Так значит, если меня до сих пор не арестовали, это просто задержка? — спросила Лиза, стерев рукавицей слезы с лица. — За мной приедут или вы меня сейчас заберете?
— Никто за вами не приедет, — сообщил неожиданно майор, — за вас заступились. В очень высокой инстанции, — он показал пальцем вверх. — Кто, сказать не имею права. Но тот, кто сделал это, как мне известно, был знаком с вашим отцом очень давно. Приказано отправить вас из Москвы, чтобы не мозолила глаза злопыхателям. Они примолкли, но большие люди быстро забывают о своих протеже, а злопыхатели не дремлют, рано или поздно дождутся случая, возьмут свое…
— Кто за меня заступился? — Лиза не поверила в то, что услышала.
— Мне приказано оставить это в тайне, — Симаков отвел глаза. — Не спрашивайте, Елизавета Григорьевна, все равно не скажу. Немцы сейчас намереваются на юге ударить, у нас формируется спецчасть, пойдет в Воронеж. Вас, Елизавета Григорьевна, назначат переводчиком при штабе. Вы по-немецки хорошо говорите. Будет вам применение. Это единственное, что сейчас возможно предложить.
— А мне большего и не надо, спасибо вам, — Лиза с благодарностью сжала руку Симакова. — Я даже представить не могу, что останусь в Москве.
— Это верно, — Симаков понимающе покачал головой, — подальше от начальства — оно надежнее. Если говорить честно, я бы и сам махнул на фронт с радостью. Там хоть знаешь, где враг и кто враг. Но не могу.
— А что о Наталье, сестре моей, нет ли каких сведений? — спросила Лиза тревожно.
— Ничего нет, — вздохнул Симаков, — как в воду канула. Ничего не удалось выяснить, увы.
— Товарищ майор, — Лиза серьезно посмотрела на чекиста, — скажите откровенно, вы верите мне? Что ни одного дня я даже мысли не допускала, чтобы остаться у немцев. Несмотря на все, что случилось с моим отцом.
— Я же сказал, верю, — ответил он, понизив голос, — и даже больше. Я знаю, что вы, Елизавета Григорьевна, достойны награды. Я отстаивал вас до последнего. Самого чуть не арестовали. Но плетью обуха не перешибешь, — с грустью признался он. — Даст бог, время все расставит по местам. Надо надеяться. Надо жить. Надо дожить, Елизавета Григорьевна, обязательно. Немец нынче прет, почти как в сорок первом. Что ни загадывай, а он свою корректировочку внесет. В общем, Елизавета Григорьевна, зайдите сегодня по этому адресу, — он передал ей сложенную треугольником бумагу. — Там предупреждены, все документы оформят, как надо. А завтра — в путь. Счастливо, Елизавета Григорьевна, — он пожал Лизе руку. — Не горюйте. Еще легко отделались.
— Спасибо, товарищ майор, — только и смогла вымолвить она.
Последняя ночь в общежитии была такой же бессонной, как и все прежние. Ареста Лиза не ждала, но прокручивала в памяти свой разговор с майором Симаковым и не могла понять — кто за нее заступился? Кто из знакомых отца достиг столь высокого положения в советской иерархии, что имеет возможность влиять на решения НКВД? И почему этот человек не помог самому комбригу Голицыну? Сколько ни будоражила она свою память — никого припомнить не смогла. И это показалось Лизе очень странным. Она знала многих, с кем общался ее отец, возможно, кроме тех, с кем он дружил до революции, кто эмигрировал. Но это же и вовсе абсурд. Никто из эмигрантов не может повлиять на НКВД. А вот эта организация вполне способна любого из них выкрасть, арестовать и расстрелять. «Нет, здесь явно какая-то путаница, — размышляла Лиза. — Никак иначе». Но даже если путаница и имела место, она сохранила Лизе жизнь — а это уже немало. Надолго ли?
На следующий день она уже тряслась в теплушке по направлению к фронту. Сидела, закутавшись в шинель, среди офицеров, из которых не знала никого, да и не хотела. Слушала грубоватые мужские шутки, вздрагивая при каждом взрыве хохота в вагоне. Ее мысли то снова обращались к майору Симакову и ее неведомому спасителю, то наполнялись переживаниями о сестре. Говоря по совести, наблюдая за мелькающими серыми, безрадостными пейзажами, Лиза не представляла себе обратного пути — она предпочла бы никогда не возвращаться с войны. И это острое чувство холодного отчаяния захватывало ее все сильнее. Внезапно перед глазами у нее предстало, казалось бы, забытое воспоминание — железнодорожная станция в Таллинне, немецкий эшелон, уходящий на восток. Дивизия «Дас Райх» отправлялась на фронт, под Москву. Она приехала на станцию, чтобы проводить лейтенанта Крестена. Интересно, что сказали бы все важные московские начальники, узнав, что она провожала на фронт немецкого офицера — наверняка раздули бы этот факт настолько, что не помогло бы ничье заступничество, если только самого товарища Сталина. Провожать, выдавать государственные секреты, быть просто честным человеком, как ее отец — для Лубянки все одно, все наказуемо. Жив ли он, лейтенант Крестен? Нелюбезно встретила его Москва, может, и сложил голову где-нибудь под Волоколамском. А может, едет теперь на юг с эшелоном, как и она, только с другой стороны, с запада. Лизе почему-то казалось, что Крестен бы нисколько не удивился, узнав, как ее приняли в Москве. Но он об этом не узнает. Они уже никогда не встретятся. И Лизе, неожиданно для нее самой, вдруг стало грустно от этой мысли.
Солнце палило нещадно. Усевшись на складной стул посреди степи, обер-лейтенант Рудольф Крестен рассматривал в бинокль русские позиции, а над ним его денщик Фриц держал цветастый пляжный зонт и жалобно уговаривал:
— Господин обер-лейтенант, пойдемте лучше в укрытие, самолеты же налетят…
— Погоди, — отмахнулся от него Крестен, — не отвлекай меня. Смотри, — он указал вперед стеком, который держал в руке, — тут есть кое-что поинтересней твоего нытья. Русские фрейлян с батареи, которые вчера наши танки обстреливали, купаться собрались, нагишом. Без всякого тебе смущения. Вот что значит — передовые политические взгляды. Не то что наша протухшая буржуазность. А ты говоришь «самолеты». Самолеты тут, дружок, не страшны. Как думаешь, — он обернулся к покрасневшему денщику, — надо бы вылазку устроить. И батарею захватили бы, и девиц, прямо в чем мать родила. Вот это была бы операция! Не то что наши генералы придумали — брать в танковые клещи. Другим надо брать. Благо есть кого и за что. Само просится. Ты как, пойдешь на такое дельце? — иронично осведомился он у Фрица, подмигнув.
— Господин обер-лейтенант, вот вы все шутите, — денщик сделался пунцовым как отварной рак, — а я вам про самолеты серьезно говорю. И из пушки могут грохнуть. Или снайпера вызовут. Это ж надо — такой зонт выставить! Его не только с русских позиций, из Берлина видать, наверное. Нельзя же так рисковать, господин лейтенант.
— Снайпера здесь нет, не волнуйся. Снайперы у них на вес золота, — успокоил невозмутимо Крестен. — У них и автоматов, один — на пятерых. Из пушки слишком близко, из ружья слишком далеко. Так что не дрейфь, Фриц, ничего с нами не случится. А ты чего это покраснел? — поддел он денщика с издевкой. — Тоже мне солдат. На, посмотри, — он протянул бинокль, — чего отворачиваешься? Взгляни, какая широта взглядов. Не то что наши, наденут купальники от мадам Шанель — скукота да и только. А русские живут интересно. У них там целый батальон из фрейлян. И все такие упитанные, глаз радуется. А у нас на весь Восточный фронт одна приличная женщина, и та — полковник люфтваффе. Пистолет, на все пуговицы застегнута, она тебе и в стратегии, и в тактике лучше нашего разбирается и даже по-английски говорит без запинки. К такой не подойдешь, если ты хотя бы не обергруппенфюрер. Ну, ладно, что ты уставился? — Руди отобрал у денщика бинокль. — Понравилось? Зонт держи ровно, а то уже спину припекает. Кстати, а где эта наша, «по провианту»? — вспомнил он. — Которая тебе нравится.
— Фрейлян Хельга? — уточнил Фриц. — Так она не по провианту, а по связи.
— Все одно. По связи — это очень хорошо, в определенном смысле. Позови ее. Пусть шнапсу принесет.
— Хорошо, только ей вы нравитесь, господин обер-лейтенант, — робко заметил Фриц.
— Больше всех ей нравится мой приятель, майор фон Лауфенберг из люфтваффе, потому что он барон, — ответил Руди резонно. — Она для него и кудри накручивает. Но по большому счету, какое это имеет значение? Давай зови и зонт не забудь. Я его еще в Амьене раздобыл, чрезвычайно полезная вещица.
А в штаб генерала Родимцева на другой стороне фронта по короткому затишью привезли почту. Увидев, с какой радостью офицеры и солдаты разбирают письма, Лиза вышла из занятой штабистами избы и присела на лавке рядом — она избегала смотреть на чужую радость, чтобы не бередить собственных сердечных ран. Ведь ей никто не присылал писем, и сама она никому не писала. Она не завидовала тем, кого ждали, любили, помнили, просто очень остро чувствовала свое одиночество в такие моменты. Прижавшись спиной к дощатому забору, она закрыла глаза. «Конечно, когда кто-то ждет и любит, можно выдержать многое, есть ради чего терпеть, но как трудно одной, всегда одной, особенно — когда тебе не верят, подозревают. Когда все, кого любила, погибли…» Вдруг кто-то осторожно тронул ее за плечо, позвал:
— Лизавета Григорьевна, заснула, что ли? — по насмешливому голосу она сразу узнала Лешку Орлова. Вообще, Лиза даже немного побаивалась его, потому и вздрогнула. Про парня говорили, что он пьяница, буян. В сорок первом войну начал в офицерском звании. Но попал в плен, бежал, был разжалован. Под Москвой кровью вернул лейтенантские погоны. Но из-за любовной истории с девушкой-санинструктором, служившей у него во взводе, сцепился со штабистом, которому та приглянулась. Затеял драку, скандал замяли, но Орлов снова угодил в рядовые.
Лиза сторонилась его даже не из-за подобных пикантных приключений, хотя считала, что вести себя подобным образом, когда война и враг наступает — само по себе аморально. Ей не нравился его характер — вспыльчивый, несдержанный. Матерщинник, он разносил всех, правых и неправых, подчиненных и начальников. Мало того, Орлов казался Лизе злым по натуре. И хотя офицеры при Родимцеве с большим уважением рассказывали, как он бесстрашно поднимает в атаку залегших под огнем бойцов, и поощрялся за то неоднократно, но затем умудрялся «прогулять» свои подвиги и снова схватить выговор. Орлов привлекателен, Лиза знала, что он нравится всем девчонкам на батарее. Высокий, темноволосый, светлоглазый, загорелый до черноты, будь он потише, она, возможно, и разделила общее мнение. Но громогласность Орлова просто подавляла. Она старалась держаться от него подальше. Жизнелюбие, хлещущее через край, не находило отклика в ее душе. К тому же Лиза отчетливо понимала, что Орлов тоже недолюбливает ее. Он считал ее не к месту вежливой и излишне воспитанной. Его раздражали ее вечные «спасибо», «извините», «не могли бы вы». На «вы» Лиза обращалась даже к писарям и ординарцам Родимцева. А Орлову нравились разбитные бабенки, попроще, вроде его прежней зазнобы — санинструкторши, которую, как он уверял, не забудет никогда в жизни. Когда же Орлов случайно узнал, что Лиза к тому же — генеральская дочка, и вообще из «бывших», он окончательно потерял к ней интерес. «Сидела бы лучше дома, — с презрением комментировал он, наблюдая, как светловолосая переводчица, не реагируя на его задиристые высказывания, выполняет свою работу. — Куда лезет! Ее же ветром сдует. А если немец в наступление попрет, она же того…» — и переходя на шепот, хихикал, прикрывая рот ладонью. Лиза молча терпела его выходки. Вступать в перебранку ей не позволяло воспитание. Орлов, скорее всего, и понятия не имел, что пришлось пережить им с сестрой в день ареста отца-генерала, который не давал Орлову покоя, и что вообще с этим генералом стало…
— Письма привезли, Лизавета, — повторил Орлов. — Письма чего не получаете?
— Мне никто не пишет, — Лиза подняла голову. Слезы, так и не пролившиеся, покалывали глаза.
— Почему? — Орлов явно удивился. — Ваша семья вам не пишет? А генерал-то, отец ваш, где командует? Вы почему не при нем?
— Мой отец нигде не командует, — Лиза с трудом сдержала раздражение. — Мой отец умер еще до войны, — продолжила она сухо. Ей не хотелось вдаваться в подробности. Человек, стоявший перед ней, мог оказаться стукачом, среди них часто встречались такие вот «рубахи-парни», за пазухой у которых полеживал камушек, и немалый.
— Мать умерла, когда я была маленькой. Так что семьи у меня нет, — она говорила, не глядя на него, смотрела в степь, простирающуюся до самого горизонта. — Была сестра. Но она скорее всего погибла в сорок первом. Во всяком случае, я о ней ничего не знаю.
— А родом откуда? — спросил Орлов неожиданно тихо. — Из Москвы?
— Нет, из Ленинграда, — ответила она грустно.
— Ну, ничего, прогоним фашистов, сестричку найдете, — из потеплевших глаз Орлова проглянуло нечто похожее на заботу. И необычное это выражение огрубевшего в вечной окопной грязи солдата, бывшего офицера, чрезвычайно удивило Лизу.
— Если она жива, — Лиза слабо улыбнулась. Он взял ее за руку, пообещал:
— Все будет хорошо. Вот увидите. Покатятся фрицы как миленькие…
Всего час назад она видела Орлова, когда он кричал на кого-то из пехотинцев, сумрачного, с худым серым лицом. Сейчас его словно подменили, в его красноватых от бессонницы глазах с лукавым прищуром искрились радость, забота и нежность. Стена, стоявшая между ними, рухнула. С тех пор Орлов стал заботиться о девушке, опекать и защищать ее от навязчивых посягательств разного ранга командиров, особенно штабных, которые не отказались бы сделать ее своей любовницей. В этом ему, правда, открыто помогал сам комдив — Родимцев, сразу дав понять окружающим, что Лиза — не чета остальным и находится под его личной опекой. Родимцева подкупала ее беззащитность и уязвимость и необъяснимая своей обреченностью тихая покорность, готовность умереть, не проронив ни звука, не попросив о помощи.
Сталинград… Под напором немецких войск части Красной армии, неся чудовищные потери, неуклонно откатывались к Волге. Смерть, которая стала обыденностью, кровь, рукопашные схватки, беспрерывные атаки с воздуха — все это заставило Лизу забыть прежние обиды. В зареве пожаров, за черной стеной дыма день уже ничем не отличался от ночи. Бывали минуты, когда Лиза уже не чаяла остаться в живых. Дивизия генерала Родимцева находилась на самом напряженном участке фронта. Лизе снова пришлось вспомнить все свои партизанские профессии — она была и телефонисткой, и санитаркой, и вестовым, не говоря уже о непосредственных обязанностях переводчицы. Она и не подозревала, что может столько вынести. Лиза увидела множество простых русских людей, которые ежеминутно жертвовали собой, без бравурных речей и маршей, в шинелях, бушлатах, плащ-палатках поднимались навстречу смерти, словно это было самое обыкновенное, будничное дело. Из морячков, прибывших утром, к вечеру не осталось в живых никого. Прислали бригаду на подмогу — от нее уцелело с десяток бойцов, да и те все раненые.
В ноябре пришлось особенно туго. Немцы вошли в город. Бои шли за каждый дом. Пропахшая гарью, измазанная кровью, в одной гимнастерке, — куда-то делся ее полушубок, — Лиза лежала на покрытом пороховой копотью снегу рядом с трупами русских и немцев. Пулеметный огонь не давал даже поднять головы. Земля сотрясалась от гула танков и артиллерийской канонады. Сверху лился непрекращающийся свинцовый дождь. Казалось, города уже нет, а в нем нет живых — только руины. Но едва немцы поднимались на штурм, каждый подвал, каждый закоулок города огрызался огнем.
Прижимаясь к земле, Лиза чувствовала, как отчаянно колотится сердце. Вдруг треск пулеметов стих. Приподняв голову, она увидела, что прямо на нее движется цепь вражеских автоматчиков. Ветер с привкусом пороховой гари ударил ей в лицо. Понимая, что помощи ждать неоткуда, Лиза сдернула с погибшего рядом бойца автомат и начала стрелять.
— А ну, стой, стой! С ума спятила, что ли?! — бросившись на нее, Орлов прижал девушку к земле, — и ответный огненный шквал пронесся над их головами.
— Алексей, откуда вы? — только и смогла вымолвить Лиза, и … громко чихнула, снег набился в ноздри.
— Прямо из-под земли вылез, — не удержался, чтобы не сострить Орлов. — Вон из-под того сугроба. Девица, ты в своем уме? В голом поле, в полный рост, хоть бы пригнулась, кто ж так воюет! Так прямиком на тот свет транспорт можно заказывать.
— А где наши? — спросила она, едва шевеля губами.
— Наши — там, — он махнул рукой в сторону ближайших развалин.
— А здесь?
— Здесь, милочка, немцы. Вот схватят, узнаешь тогда. Пошли, быстро! — И Орлов, схватив ее за руку, ползком потащил за собой. — Не отставай.
Под перекрестным огнем чудом добрались до подвала. Потом нырнули в люк, через большую, пробитую снарядами трубу — в соседний дом. Силы оставляли Лизу, она бежала все медленнее, фактически Орлов уже волочил ее на себе. Вдруг — чу! Впереди послышались шаги и громкая гортанная речь, смех: немцы.
Орлов отпрянул назад и прижался к стене за выступом, закрывая Лизу собой.
— Кругом темно, авось не заметят, — шепнул он Лизе. — Ну, а если заметят, тогда, мадам, значит, не судьба.
— А сколько их? — спросила она.
Он только неопределенно пожал плечами.
Они оба напряженно вглядывались в темноту. Немцы приблизились. Впереди шел офицер, рядом с ним какой-то щуплый ефрейтор светил фонарем. За ними — унтер и солдаты, человек десять. Офицер что-то громко обсуждал с унтером, солдаты смеялись. Чувствовали они себя вполне спокойно, уверенные, что русских поблизости нет.
Орлов не понимал чужой речи. Он думал лишь об одном — прошли бы, не заметили бы! Сам он не боялся, ему и черт не страшен, а вот Лиза, она совсем измоталась, силенок нет, не убежит. Лиза, хотя и знала немецкий, сперва не прислушивалась к разговору. Приникнув к плечу Орлова, она дрожала от нервного озноба, ей было стыдно за свою слабость, но она ничего не могла с собой поделать. Вдруг она выпрямилась. То ли ей почудилось, то ли на самом деле она узнала голос. Кто это говорит? Офицер? Нет, этого не может быть!
Немцы подошли совсем близко. Лица офицера не было видно, беседуя с унтером, он отвернулся. О чем они говорят? Лиза напрягла слух: кажется, вспоминают о Франции. Она подалась вперед, и камень, кувыркнувшись, скрипнул у нее под ногой и упал на каменный пол. Орлов поднял автомат, с досадой дернув ее за руку. Лиза замерла. Слышали или нет? Конечно, слышали. Остановились. Лучик фонарика заскользил по стенам. Офицер сам взял фонарь, посветил по всем углам. Солдаты взвели автоматы и подняли их, приставив к животу.
Луч фонаря неуклонно приближался. Потом скользнул в сторону и осветил лицо офицера. Лиза чуть не вскрикнула: Руди! Она узнала его. В шинели, в офицерской фуражке. Конечно, это он. Он смотрел прямо на нее усталыми светлыми глазами. Она не сомневалась, что он видел ее и Орлова тоже. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга. Вдруг на его лице мелькнуло что-то вроде насмешки, он отвернулся и приказал солдатам идти дальше: «А помнишь, Ганс, последнюю ночь под Амьеном? — снова беззаботно заговорил он с унтером, — Мы хорошо там повеселились. Ты прав, здесь совсем не то…» Они ушли. Голоса и шаги их стихли. Сердце Лизы радостно забилось: он увел их, увел.
— Слышишь, Лиза, — тихо сказал Орлов, — а ты понравилась офицеру. Он ведь видел нас, стервец, да, похоже, пожалел тебя. И у них есть люди.
Лиза не могла вымолвить ни слова. Понравилась! Знал бы Орлов, где она прежде встречалась с Крестеном! И если сказать честно, она никогда не задумывалась над тем, какое впечатление произвела на немецкого лейтенанта в Таллинне. Нет, просто он пожалел ее, так же, как и тогда, в конце сорок первого, когда не донес в гестапо. Но странным, необъяснимо странным казалось то, что, увидев ее, сразу узнал — значит, не забыл. От этой мысли Лизе почему-то стало вдруг радостно и тепло на душе.
До своих они добрались. Прижав Лизу к груди, Орлов сказал с нежностью:
— А ты счастливая, Лизка. Из такой катавасии выпутались, а я уж думал — все, кранты, — и попросил смущенно: Ты уж не серчай, если я там чего прежде. — И, приподняв лицо, заглянул ей в глаза.
Она улыбнулась:
— Да что там, вам спасибо, Алексей Васильевич, — а сама все возвращалась в памяти к недавно пережитому, словно заново чувствуя на себе взгляд усталых светлых глаз обер-лейтенанта. Окажись кто другой на месте Крестена — не остаться бы им в живых.
Штурм Сталинградского вокзала шел уже пятые сутки. На каменное четырехэтажное здание, в котором оборонялись остатки русского батальона, обрушилось столько мин и снарядов, что казалось — его сотрут в пыль. Уже не должно было остаться ни единой живой души, но как только немецкая пехота поднималась в атаку, здание вновь оживало. Немцы откатывались. Вдруг у разбитых белых фигур, украшающих фонтан на привокзальной площади, поднялся офицер и, подав знак солдатам, не пригибаясь, в полный рост, повел их на новый штурм. Пули веером пронеслись над ним. Он вздрогнул, согнулся. Но выпрямился и сделал шаг вперед. Еще выстрел — упал на колено, но упрямо встал…
— Герр обер-лейтенант, — молоденький солдат подскочил к нему, отчаянно схватил за плечи, — вы ранены, герр обер-лейтенант…
— Вперед, веди их, Фриц! — в уголках губ офицера появилась кровь, лицо передергивало, он облизывал кровь с губ и, задыхаясь, повторил:
— Вперед! Веди их, мой мальчик.
— Нет, я не оставлю вас, герр обер-лейтенант!
— Фриц… — извивающиеся струйки крови поползли по подбородку офицера. Упавшая фуражка открыла жесткие светлые волосы. Он устало сомкнул веки, прерывисто дышал и жадно глотал воздух. Фриц приподнял его голову и положил себе на колени. Потом, напрягая силы, потащил по снегу назад, к своим. Глаза его застилали слезы.
— Волга! Волга! А, черт! Опять связь перебило, — генерал Родимцев бросил трубку телефона, раздраженно потирая руки, прошелся по блиндажу. — Лизавета, — взгляд его тусклых от многих бессонных ночей глаз обратился к Голицыной, — давай беги к Петровскому на батарею, огонька, огонька пусть подкинут. Давит фриц, продыху не дает!
— Слушаюсь, товарищ генерал, — отдав честь, она взбежала по обитым досками земляным ступеням наверх. Вокруг дым, гарь — день, ночь — не разберешь. Снег — бурый от крови и пепла. Почерневшие остовы зданий — точно гигантские пауки на фоне затянутого серой пеленой неба. Она спрыгнула в траншею — от грохота орудий заложило уши. Пригибаясь под обстрелом, побежала к артиллеристам. Добравшись, увидела, что на батарее непривычно многолюдно. Оказалось, приехал сам командующий Донским фронтом — Константин Константинович Рокоссовский, чтобы своими глазами оценить обстановку. Полковник Петровский находился при нем, в блиндаже проходило совещание.
— Тяжелые, кровопролитные бои, — Лиза услышала, как Рокоссовский говорит но телефону, — личный состав дивизий не доходит и до половины, товарищ Сталин, потери существенные. Нет, я считаю, что позиции удержим. Но надо усилить танками…
— От кого? От Родимцева? — перед Лизой возник порученец Петровского Зеленин, — Алексей Александрович занят.
— Генерал просит поддержать огнем, — быстро доложила Лиза, задыхаясь. — У него на командном пункте все штабисты, и те в бою, вот я одна осталась. Генерал так и сказал, очень нужно, чтобы бог войны подсобил.
— Сейчас доложу, — сообразив, кивнул Зеленин и нырнул за плащ-палатку, разделявшую блиндаж на две половины. — Сядь, сядь, девица, совсем запыхалась, — пожилой солдат в выцветшем ватнике, перетянутом ремнем, легонько тронул ее за плечо. — Вота чайку хлебни, — подставил он кружку.
— От Родимцева? — спросил Рокоссовский. — Мы сейчас едем к нему. Алексей Александрович, — обратился он к главному артиллеристу, — есть еще резервы?
— Найдем, Константин Константинович, — ответил тот.
Лиза не знала, что делать дальше: уйти, а вдруг у командующего фронтом найдутся к Родимцеву приказания? Сидела на перевернутом ящике из-под снарядов, мимо нее то и дело пробегали ординарцы, адъютанты командующего. Измученная бессонными ночами, она и сама не заметила, как задремала, прислонившись головой к стене. Вдруг прямо над собой она услышала женский голос:
— Зеленин, полковник еще не освободился?
Лиза вздрогнула и открыла глаза — голос показался ей знакомым, но она никак не могла сообразить, кому он принадлежит. Словно слышала его когда-то очень давно, и в памяти мгновенно возникли милые сердцу картины детства, дача под Ленинградом, походы гурьбой за грибами, качание на качелях над заросшим белыми лилиями прудом. Почему? Почему так? Она повернулась. В блиндаж спустилась высокая женщина в белом полушубке и форменной шапке с красной звездочкой. Адъютант Петровского Зеленин, который уже вышел от командующего, вскочил с самодельного стула и вытянулся.
— Никак нет, Алексей Александрович на совещании, — доложил он.
— Я тебе скажу, Катерина Алексеевна, что все твои затеи в сложившейся обстановке, это просто смешно, — вслед за женщиной в блиндаж спустился начальник политотдела фронта Хрущев. Он был явно раздражен и все время тыкал пальцем в какую-то бумагу, которую держал в руках. — Такое можно придумать, только если совершенно не разбираться во всем происходящем, — выговаривал он.
— А что тебе не нравится, Никита Сергеевич? — женщина довольно резко обернулась к нему. — Ты считаешь, что солдату нужно только про танки, про пулеметы, про партию рассказывать? Я не спорю, — надо, но и человеческим чувствам необходимо найти место. Ведь у каждого остались дома родные, любимые, ждут их. Ведь о них вспомнить — не то что у здорового, у искалеченного бойца силы найдутся, чтобы бить фашиста. Вот Костя Симонов написал стихотворение «Жди меня», в скольких сердцах оно нашло отзвук! Так побольше, побольше нам надо и песен таких, и стихов, я ж все тебе присылаю. Не только листовки, чтоб фрица пропагандировать, нашим тоже не грех переписать душевное стихотвореньице да распространить по окопам. Пусть вспомнит о доме солдат, пусть сердцем оттает.
— Лирика, значит, требуется! Так у нас главное политуправление считает, — Хрущев даже закашлялся от возмущения, — а ты погляди, Катерина Алексеевна, что вокруг творится. Какая лирика? Бой ни на минуту не стихает.
— А ты собрания не собирай, это уж точно не к месту, я тебе говорю, перепиши стихотвореньице да пусти по окопам, патефон заведи, как стихнет все, что трудно тебе? Человеку же моральную силу так же восстанавливать требуется, как и физическую. Для физической кормим мы его кашей с тушенкой, а для души что? Беседа об общем положении на фронтах не поможет. Мало этого.
— Ты, Катерина Алексеевна, все хорошо говоришь, теоретически, — возразил Хрущев. — Только я считаю все это ненужным совершенно расслаблением. Если бы ты побыла тут у нас подольше…
— А я и побуду, Никита, ты даже не сомневайся, я надолго приехала, и всем займусь лично. Чайком балуешься, Зеленин? — спросила она адъютанта и сдернула шапку. — Может, и меня угостишь?
— Обязательно, Катерина Алексеевна, — Зеленин пододвинул ей стул и, сняв с огня чайник, сунул его пожилому солдату:
— Макарыч, принеси воды. Скоренько, скоренько, давай.
— Садись, Никита, — Катерина Алексеевна придвинула Хрущеву толстый деревянный чурбак. — Сын-то твой здесь, в Сталинграде? — спросила она с участием.
— Да, у вокзала, — вздохнул тот, усаживаясь, — пятый день штурмуют.
Катерина Алексеевна качнула головой, наклонилась к огню. Лицо у нее было довольно молодое, с тонкими, словно выточенными чертами, но осунувшееся и серое от усталости. Светлые волосы заплетены в косу и собраны на затылке.
Забыв, что скорее всего эта незнакомая женщина из главного политуправления выше ее по званию, Лиза смотрела на нее во все глаза. Она даже упустила из виду, что рассматривать незнакомого человека столь пристально — просто неприлично. Но Лиза была уверена, что встречалась с ней прежде, однако где, при каких обстоятельствах — не могла вспомнить.
Зеленин прибежал с чайником, ополоснул кружки, плеснул в них кипятку, бросил заварку. Разложил на обрывке газеты несколько сухариков.
— Вот прошу, угощайтесь, Катерина Алексеевна, — предложил он. Вдруг, взглянув на Лизу, вспомнил о ней: — Это, у меня из головы вылетело, — проговорил он слегка виновато. — Константин Константинович как узнал, что Родимцев вас прислал, ну, женщину, в смысле, сказал назад не отпускать, он сам к вашему генералу едет, с ним и отправитесь. А то еще подобьют на обратном пути. А так надежнее.
— А что у Родимцева? — не отрывая взора от огня, спросила женщина.
— Прижали к Волге, сволочи, — с досадой ответил ей Зеленин и подал кружку. — Вы угощайтесь, а то остынет.
— Да, спасибо, — она повернулась. Взгляд ее светлых глаз упал на Лизу, и… остановился. — Это вы от Родимцева? — спросила она с заметным удивлением.
— Так точно, — Лиза встала, одернув полушубок, — лейтенант Голицына.
— Голицына? — переспросила Катерина Алексеевна, и на лице ее вдруг мелькнуло выражение ласковой нежности, которое, правда, довольно быстро сменилось привычной бесстрастностью. — А зовут как?
— Елизавета Григорьевна, — ответила Лиза в замешательстве. Женщина понимающе кивнула, точно она ждала того ответа, который услышала.
— Все, едем, — плащ-палатка откинулась, Рокоссовский стремительно прошел по блиндажу, за ним торопились военачальники и ординарцы. — Катя, — чуть помедлив, обратился он к женщине, — ты со мной?
— Нет, мы с Никитой вернемся в штаб фронта. Времени мало, надо кое-что обмозговать. Мы с ним не по пушкам или танкам, мы за боевой дух ответственные. Так что сначала надо подготовить материал, а потом уж в войска его давать. Мне Твардовский и Симонов по целой поэме сочинили. Вот оформим, как полагается, и комиссарам вниз спустим. Пусть читают, как обстрел стихнет. — «Жди меня и я вернусь, только очень жди…» — Рокоссовский покачал головой. — Стихи хорошие.
— Не только, — ответила Катерина Алексеевна, — хотя это тоже. Кашу маслом не испортишь, что хорошо, не грех и повторить. Но есть у нас и новенькое оружие. Вот например, как вам, товарищ командующий, такое, дай-ка Никита, — она взяла у Хрущева лист бумаги и прочла: «Пусть то безымянное поле, где нынче пришлось нам стоять, вдруг станет той самой твердыней, которую немцам не взять. Ведь только в Можайском уезде слыхали название села, которое позже Россия Бородином назвала». Костя мне перед самым отъездом сюда принес. По-моему, неплохо.
— Даже очень хорошо, — похвалил Рокоссовский, — обязательно надо напоминать солдатам о славной истории их предков, о том, что и прежде случались в России нашествия, трудные, роковые дни, но выстояли. И теперь выстоим. Ну, ладно, сочинители, поступайте как знаете, я бы тоже послушал. — Рокоссовский слабо улыбнулся. — Но времени нет, поторопимся, товарищи, — обернулся он к свите, — а то уже темнеет.
— Езжайте, езжайте с генералом, — шепнул Лизе Зеленин, — он разрешил. Я провожу, осторожно, Лизавета Григорьевна, ступеньки тут.
— До свидания, лейтенант Голицына, — вдруг сказала ей Катерина Алексеевна, — надеюсь, увидимся еще.
— Кто она? — спросила Лиза у Зеленина, когда они поднялись наверх.
— А вы не знаете? — удивился тот. — Это же Белозерцева, зам. начальника управления по идеологии. Она комиссарами командует, и чтоб дух в войсках держался боевой — писатели там всякие, поэты, песенники, бригады концертные — все через нее проходят. Говорят, наш командующий к ней неравнодушен, — сообщил Зеленин, понизив голос. — Но это между нами, — предупредил он сразу, — я ничего не говорил.
— Я понимаю, — ободрила его Лиза.
Усевшись на заднее сидение автомобиля рядом с начальником штаба Рокоссовского, она задавала себе один и тот же вопрос. Может ли быть такое, что Катерина Алексеевна Белозерцева, зам. начальника идеологического управления Красной армии и юная Катя Белозерская, вдова князя Григория Александровича, которая появлялась у них на даче еще при жизни отца — одно лицо? Она была очень мала тогда, а сестру Наташу Фру качала в колыбели на террасе, когда Катя приезжала к ним, и Лиза впервые увидела белокурую, красивую гостью из Москвы. Да, ее голос, певучий, слегка надломленный, с благородными тонами она запомнила хорошо. И тонкий профиль лица, и горделивую осанку и хрупкое изящество фигуры. Как ни старалась Лиза, к сожалению, ее детская память не запечатлела большего. Она только вспомнила, что мать очень волновалась перед приездом Белозерской, да и потом постоянно чувствовала себя явно неловко с ней. Возможно, в том скрывалась какая-то двусмысленность их внешне дружеского расположения друг к другу, возможно, мать ревновала отца, но Лиза тогда не способна была понять эти сложности. А теперь… Что теперь? Теперь °на даже не знает точно, сделала ли Катя карьеру в советских кругах, и как ей это удалось? Но совершенно неоспоримым был тот факт, что Катерина Алексеевна явно узнала ее, и загадочное сообщение майора Симакова о том, что за нее, Лизу, заступилось некое высокопоставленное лицо, обретало вполне определенный смысл. Она предполагала, кто это мог быть. Хотя и не знала наверняка, конечно.
Спустя несколько месяцев она встретилась с Белозерцевой снопа. 31 января 1943 года окруженная группировка Паулюса сложила оружие. Пленные немецкие военачальники были доставлены в штаб 64-й армии генерала Шумилова. Лизу вызвали среди других переводчиков участвовать в допросах. Но перед «беседой», как выразился генерал Шумилов, он предложил пообедать. Все понимали, немцы в окружении голодали, а на голодный желудок — какой разговор. Паулюс поблагодарил генерала, но отказался, сказав, что не может есть, пока русские не пообещают накормить его солдат и оказать медицинскую помощь.
— Мы все сделаем, я уже распорядилась, — ответила за Шумилова Белозерцева по-немецки, и столь бегло и чисто, что Лиза удивилась, да и немцы тоже. Катерина Алексеевна вошла в комнату, поприветствовав генерала и его подчиненных, холодно кивнула пленным.
— Какой сегодня чудесный, прямо-таки весенний день! — произнес Шумилов без особого энтузиазма, лишь бы заполнить паузу.
— Победный день, — добавила Белозерцева по-русски. — Переведите, — обратилась она к Лизе. Ее знакомые с детства фиалковые глаза взглянули на Лизу прямо, безбоязненно, с легкой грустью. — Переведите, что сказал генерал, а что я — необязательно. Раз все условия выполнены, — она обернулась к Шумилову, — пора за стол.
— Так вы и стол накрыли? — удивился он. — Быстро.
— Конечно, — она пожала плечами, — а чего тянуть. День чудесный. Вы, Елизавета Григорьевна, садитесь к нам поближе, — пригласила она Голицыну. — Мне переводчик не нужен, а генералу ваши услуги понадобятся.
За столом Белозерцева расположилась прямо напротив Паулюса. Подозвав Лизу к себе, она тихо сказала: — Майор Симаков, вы помните его? Мы прежде были с ним связаны по службе. Он мне рассказывал о вас. Я думаю, все скоро уладится, и вы получите награду, которую заслужили…
— Но, — Лиза растерялась, не зная, что ответить. В это время генерал Шумилов встал из-за стола и предложил тост:
— За победу Красной армии!
— Но это лишнее, — тихо проговорила Белозерцева, — для чего тогда было затевать обед!
— Нет, генерал, — Паулюс тоже поднялся, — я пью за победу немецкого оружия.
Получив отпор, Шумилов покраснел и поставил бокал.
— Я предлагаю выпить за здоровье, — в напряженной тишине произнесла Белозерцева. — За здоровье, Миша, — она многозначительно посмотрела на Шумилова, — оно нам всем пригодится, — и тут же повторила то же по-немецки, разрядив ситуацию.
После обеда Катерина Алексеевна повела Лизу с собой — осмотреть пленных. Кому оказать медицинскую помощь, как накормить всех, куда поместить офицеров, где пока содержать солдат. С ней шел Хрущев, мрачный, осунувшийся — он узнал накануне, что его сын, считавшийся пропавшим без вести, погиб при обороне Сталинградского вокзала. Кроме него Катерину сопровождал довольно большой штат подчиненных.
Едва начали проверку, подскочил сухощавый энкэвэдэшник из Москвы, с инструкцией устроить показательный расстрел, в целях устрашения. Да и своих приструнить, дабы не очень-то радовались, напомнить о неусыпном оке НКВД. Он уже объявил о своей затее в штабе Шумилова, там отнеслись к ней неодобрительно: и так пролито столько крови, куда еще? К тому же расстреливать безоружных, без суда и следствия?…
— Кто этим будет заниматься? — негодовал Шумилов.
— Найдем, — язвительно успокоил его особист. — Всегда находили, и сейчас найдем.
— Солдат не дам, ни одного человека, — грозно отрезал генерал.
— А мне и не надо, — с ехидной улыбочкой парировал тот. — Среди пленных найдем, и палачи, и жертвы сыщутся.
— Нет, я доложу Рокоссовскому, это просто вакханалия какая-то! — Шумилов взялся за телефон.
— Мне надо пленных, человек с тридцать, — объявил особист Белозерцевой. — Быстренько организуйте. Желательно офицеров.
— А как фамилия, простите? — Катерина Алексеевна насмешливо взглянула на него.
— Чья? — не понял он.
— Ваша, товарищ. Вы откуда, вообще, свалились?
— Майор Суэтин, — сухо ответил энкэвэдэшник. — Прибыл по особому указанию. Имею полномочия.
— Да вы что, опупели, что ли? — не выдержал Хрущев. — Больше заняться нечем?! Какие еще, к черту, полномочия? На бойню?
— Подожди, Никита, — остановила его Белозерцева, — не похоже, что товарищ Суэтин все сам придумал. Надо доложить командующему и уточнить в Москве.
— Но мне приказано, — попробовал возмутиться Суэтин, — мне приказано, не теряя времени…
— Придется потерять, — оборвала его Белозерцева. — Командующий фронтом разберется, а пока отдыхайте, товарищ Суэтин. Я уверена, что здесь вашим способностям найдется лучшее применение.
Вскоре выяснилось, что Суэтин действительно получил вполне определенные указания, и они исходили с самого верха.
— Да, крепкий орешек, — сокрушался Хрущев, — нашими щипцами его не расколоть. Звони на Лубянку, Катя, — подтолкнул он Белозерцеву по-свойски, под бок. — Если ты там не договоришься, — кто договорится? Лаврентий-то тебя послушает? — он как-то двусмысленно усмехнулся.
— Оставь эти пошлости, Никита, — поморщилась Катерина Алексеевна. — У Лаврентия и помоложе меня найдутся, за кем увиваться. Целый Большой театр под боком. Да еще консерватория.
— А я вовсе не то имел в виду, — запротестовал Хрущев. — Я говорю о твоих прошлых заслугах. НКВД должно о них помнить. Насколько я знаю, лично «хозяин»…
— Вот именно, — Белозерцева оборвала его жестом, — «хозяин» только и может воздействовать на них. А мои заслуги, Никита, все равно что салфетка в ресторане, вытерлись да выбросили — и весь сказ. Я еду к Рокоссовскому, — она встала. — У него прямая связь…
Ожидание было долгим и тяжелым. Допросы отменили. Как допрашивать, если вот-вот чуть не весь немецкий генералитет поставят к стенке? Шумилов напряженно мерил шагами пространство кабинета. Наконец ближе к вечеру из штаба фронта сообщили — расстрел отменяется.
Узнав об этом, Хрущев не выдержал:
— Как тебе это удалось, Катя? — кинулся он к Белозерцевой, едва она появилась. — Неужели все-таки через Лаврентия? Или… — он как-то нелепо, желая, чтобы никто не заметил, указал пальцем, — хотел вверх, а получилось — в окно. Но Катерина Алексеевна хорошо поняла его.
— Вот именно, «или», — усмехнулась она. — Что и каким образом — тебе, Никита, знать незачем. Ты должен знать ровно столько, сколько положено. И ничего больше. А Лаврентий, — она безнадежно махнула рукой, — это хитрый лис, умеет подладиться, словно ничего подобного и не приказывал.
Белозерцева вышла на крыльцо. Присев на ступени, закурила папиросу.
— Катерина Алексеевна, вы простудитесь, холодает уже, — заметила Лиза озабоченно. Выйдя следом, она набросила Белозерцевой на плечи полушубок.
— Ничего, я крепкая, — ответила та как-то сдавленно, обернувшись. Лиза с удивлением увидела, что в глазах у нее стояли слезы.
— У вас будут неприятности в Москве? — высказала она предположение.
— Чепуха, — Белозерцева пожала плечами и сбросила с папиросы пепел на снег. — Просто такое ощущение, что искупалась в дерьме. Но иначе никак нельзя. Особенно с такими, как Суэтин. Сами скоты, — проговорила она со столь неожиданной прямотой, что Лиза вздрогнула. — Они только по-скотски и понимают. Спасибо тебе, девочка, — она с благодарностью сжала руку Лизы. — Иди, отдыхай. Завтра будешь переводить Рокоссовскому, — подернутые красноватой сеточкой от усталости фиалковые глаза Белозерцевой взглянули прямо Лизе в лицо, — и словно снова зашелестели над головой старинные вязы у пруда под Лугой, послышался щебет птиц в листве, готовившихся ко сну.
— Простите, — дрогнувшим голосом произнесла Лиза, извиняясь, сама не зная за что, потом, повернувшись, чтобы скрыть нахлынувшее волнение, поспешно вошла в избу. Спрятавшись за большую русскую печь, где штабисты отвели ей самое уютное, теплое местечко, она долго не могла заснуть. Усталость, такую, что казалось, только преклони голову — и заснешь, как мертвая, точно рукой сняло, — воспоминания детства взбудоражили душу, и Лиза никак не могла успокоиться. Неожиданно появилась мысль — может быть, набраться смелости и попросить Катерину Алексеевну, когда она вернется в Москву, разузнать о судьбе сестры Наташи? Вдруг она тоже арестована или того хуже, — Лиза вздрогнула, — ее, как и отца, давно нет в живых? Ей почему-то казалось, что Белозерцева не откажет, согласится помочь, тем более у нее имеются все необходимые связи, вплоть до приемной Сталина. Но откуда у знакомой ее отца, бывшей аристократки, они появились, — столь трудного вопроса Лиза не задавала себе. Она понимала, что ответ, который, конечно, существует, ей не найти никогда.
Накинув полушубок, Лиза спустилась с печки, перешагнув через спящих прямо на полу связистов, сдавших смену, она тихонько вышла во двор и направилась в соседнюю избу, занятую высшими начальниками. Зеленин, дежуривший у Петровского, куда-то вышел. На удивление, в приемной, где вечно яблоку негде было упасть, на этот раз было пустынно. Дверь в кабинет была приоткрыта. Войдя в приемную, Лиза сразу увидела Белозерцеву. Она сидела за дощатым столом, заваленным картами, напротив Петровского. Длинные волосы, собранные прежде на затылке, распустились. Катерина Алексеевна наклонилась, и они, упав вперед, почти закрыли лицо. Лиза услышала, как она тихо сказала: «Признаюсь, когда мне приходится иметь дело с "суэтиными", я порой жалею, что меня не расстреляли в двадцатом, слишком хорошо помню, как убивали в тридцать седьмом».
Понимая, что она — лишняя и может помешать, возможно, важному разговору, Лиза повернулась, чтобы уйти. Но скрипнула половица, и это выдало ее присутствие.
Белозерцева обернулась.
— Не спится, Елизавета Григорьевна? — спросила она.
— Я, простите, — Лиза смутилась, не зная, что ответить.
— А что Зеленин? Уже убежал куда-то? На кухню лясы точить? — накинув полушубок, Катерина Алексеевна встала и подошла к девушке. — Если не спится, — она понизила голос, — приглашаю посмотреть со мной кино. Я всегда его смотрю, когда сон не идет или просто плохое настроение. Согласны, Елизавета Григорьевна? — она внимательно посмотрела на Лизу, и той показалось, что кино — лишь предлог, Белозерцева желала сообщить ей нечто гораздо более важное.
— Да, Катерина Алексеевна, я готова, — согласилась она без обиняков.
— Вот и славно, — комиссар явно обрадовалась, — тогда пойдем ко мне. — Алексей Александрович, — повернулась она к Петровскому, — думаю, я вам больше не нужна пока. Никита обещал, как только листовки будут готовы, их в первую очередь привезут сюда. Я сама выступлю перед солдатами.
— Да, вы вправе распоряжаться собой, Катерина Алексеевна, — полковник согласно кивнул, и во взгляде, устремленном на Белозерцеву, Лиза прочла нескрываемую печаль.
— Я расположилась в небольшой пристройке, вход со двора, — объяснила Белозерцева Лизе, выходя первой. В сенях какой-то политработник зачитывал свободным от своих обязанностей солдатам статью из газеты. Читал вяло, сонно, бойцы клевали носом.
— Волосюк, — проходя, окликнула его Белозерцева. Сон как корова языком слизнула, политработник вскочил, за ним — все слушатели. — Вот так, формально, Волосюк, ты проводишь политзанятия? — упрекнула Катерина Алексеевна подчиненного. — У меня такое ощущение, что ты сам не веришь тому, о чем читаешь. И сколько можно? Я шла к полковнику, — ты читал, иду обратно — снова читаешь, и все ту же статью. Ты что, неграмотный? По слогам складываешь слова? Или, — она прищурилась, — читаешь, лишь когда я мимо прохожу, а в остальном — анекдоты травите?
— Что вы, Катерина Алексеевна, — комиссар Петровского побледнел. — Просто устали бойцы, плохо воспринимают, да и у самого глаза слипаются.
— Так ты лучше отдохни, — посоветовала Белозерцева. — Чего самому мучиться и людей зря мучить? Иного времени не найдешь, что ли?
— Так только ночью и затишье, — продолжал Волосюк почти жалостливо. — Как рассветает, иных дел хватает. А передовица в «Правде» хлесткая, не в бровь, а в глаз…
— Но теперь полегче будет, откатился Манштейн, — ответила Катерина Алексеевна уже мягче, — так что погоди до утра, дай бойцам выспаться. А передовица действительно хороша, — согласилась она. — Погодин писал, у него талант, умеет зажечь оптимизмом и дух поднять. Вот завтра и прочти товарищам, чтобы настроение было соответствующее. А теперь все, заканчивай, заканчивай мучить бойцов. Спать, спать! — распорядилась она.
— Спасибо, Катерина Алексеевна, — протянул кто-то.
На улице сразу цепко схватил мороз, снег скрипел под ногами, в высоком черном небе голубовато переливались звезды, казалось даже, что они раскачиваются. Вокруг царила непривычная тишина. Плотно запахнув полушубок, Белозерцева быстро прошла через двор и взбежала по обледеневшим ступеням на крыльцо соседней избы. Толкнула дверь в сени, войдя вслед за ней, Лиза сразу почувствовала запах молотого кофе, такой знакомый и уже давно забытый.
— Антонов! — крикнула Белозерцева с порога, — что, готово у тебя?
— Так точно, Катерина Алексеевна, — выскочив из-под большого прямоугольного экрана, растянутого на стене, доложил киномеханик. — Прикажете начинать?
— Начинай, — согласно кивнула Белозерцева. — Садись, — указала она Лизе на стул в углу горницы. — Пальто, шапку снимай, а то жарко будет: у меня натоплено сильно, я люблю, когда так. Сейчас кофе принесу. — Катерина Алексеевна подошла с небольшому столу перед самым входом, взяла с плитки дышащий паром чайник, налила из него в две кружки густоватой, ароматной жидкости. — Не настоящий, конечно, с ячменем и цикорием перемешан, — пояснила она, передавая одну кружку Лизе, — но все равно неплох.
— Спасибо, — поблагодарила та, смущаясь, — я и такого-то не пила давно.
— Вот и побалуйся, — усмехнулась Белозерцева.
Киномеханик придвинул ей потертое бархатное кресло. Она села рядом с Лизой. Только теперь Лиза заметила, как она изменилась. Лиза поняла, что до сих пор память рисовала ей образ Катерины Алексеевны, каким она помнила его в детстве, несколько искажая реальность. Увы, Белозерцева — или княгиня Белозерская, что вернее — сильно изменилась. Прошедшие годы явно не прошли даром, принеся скорее всего горе и разочарование. Катя похудела, осунулась, черты лица заострились, у глаз проступили морщины.
Тем временем на экране замелькали полосы — начался фильм. Потом появились первые кадры — и …Лиза чуть не выронила кружку с кофе из рук. Она напрочь забыла о том, что намеревалась попросить Белозерцеву о Наташе. Она сразу узнала Ленинград. Скорее — его величество Санкт-Петербург. Погибший город. В черном зеркале невской воды отражались слегка расплывчатые очертания его зданий и крепостей, до боли знакомые, до слез милые Лизиному сердцу. По мрачному свинцовому небу плывут шпили и купола соборов в туманном сумраке белой ночи. Словно остовы погибших кораблей, над рекой вскинулись пролеты мостов. Скользят, роясь, по воде тусклые блики ночных фонарей. Кажется, вот-вот у набережной канала появится призрак Пиковой дамы, а из серого мрака подворотни выйдет девушка, закутанная в платок — Сонечка Мармеладова. На самом горизонте, где свинцовые тучи, как кажется, соприкасаются с темной гладью вод, протянулась узкая багровая полоска света — последний луч заходящего солнца ослепительно блеснул на шпиле Петропавловки, будто отчаянно пытался рассеять наступающий немилосердно мрак. Словно всколыхнувшись, черное зеркало заиграло сполохами. Взметнулась растревоженная чайка, ее пронзительный, гортанный крик пронесся над безлюдными, притихшими берегами. Распластав в воздухе крылья, птица на мгновение зависла в потоке яркого света, словно проткнутая насквозь штыком Петропавловского шпиля, а потом камнем рухнула вниз. Весь город, кажется, как покинутый, полусгнивший корабль качался на волнах, — и на этом фоне, в скорбном, гробовом безмолвии внезапно появилось небольшое судно. Оно двигалось вдоль гранитных набережных, медленно приближаясь, словно по мифической, а вовсе не реальной реке, по реке времени, сквозь сгущающийся туман. Судно рассекало черные волны, борясь с ними, и движется дальше — мимо застывших величаво растральных колонн, стрелки Васильевского острова. Затаив дыхание, Лиза вдруг поняла, что судно на экране — вовсе не мистический Летучий Голландец, как ей показалось с первых мгновений. Это старая, ржавая посудина, с разбитыми мачтами — как символ города. Только несчастье и печаль выбросили над ним флаги, ни искры жизни — все мертво вокруг. Лиза бы нисколько не удивилась, обнаружив на капитанском мостике призрак с безразличным, прозрачным взглядом остекленевших глаз. Корабль без команды, корабль мертвого капитана в покинутом, брошенном людьми городе — что может быть ужаснее? Кадр укрупнился и стала видна палуба корабля, она заняла собой весь экран. И вместо мистического капитана Лиза узнала… саму Катерину Алексеевну. Только немного моложе, чем теперь. Она стояла, прижавшись спиной к мачте, ее волосы трепал балтийский ветер. На плечи накинута шинель, но без знаков различия, простая солдатская шинель, старомодная, времен Первой мировой войны. Откинув голову, Белозерцева смотрела вдаль, но ее синие, как аквамарин, глаза, были неподвижны. Она вся казалась безжизненной — как статуи Летнего сада, мимо которого проплывал корабль. Потом неестественно медленно она перешла на корму, наклонилась над водой, и ее отражение понеслось вслед за судном, перемежаясь с отражением шпилей, куполов, зданий.
Вечерняя заря над городом постепенно гаснет. Корабль причалил к пристани недалеко от Исакия. Катерина Алексеевна сошла по трапу. Вокруг — ни шепота листвы, ни вскрика, ни смеха. Вот она вступила на главную площадь города, в центре которой — Александрийский столп, увенчанный ангелом. Ее обступают дворцы, арки, и снова — все безмолвно, настороженно, холодно. Гранитные набережные привели Катерину Алексеевну к дому, узкие окна которого смотрят на погруженный во мрак Петропавловский собор. Перед домом несколько черных машин — и все. Больше никого — ни человека, ни бездомной собаки, ни случайного автобуса или трамвая. Облокотившись на гранитный парапет, женщина склонилась к воде, и… по воде вдруг пробегает темная пена, словно поднявшаяся со дна.
Все действо проходит перед зрителем без звука — точно в немом кино, никакого сопровождения — ни музыкой, ни голосом. Безлунная печаль северного города, бывшего еще недавно блистательной столицей империи, скользит по экрану, тая во мраке. Она окутывает ажурные решетки оград, вздыбленных коней на мосту, которых едва удерживают на скаку атланты. По вытянувшемуся пустынной стрелой проспекту женщина подходит к скульптурам на Аничковом мосту и, на мгновение остановившись перед ними, направляется к особняку, фасад и стены которого украшены изваяниями из темного камня — они мрачно смотрятся в воды Фонтанки рядом. Лиза хорошо знала этот дом — дом князей Белозерских совсем недалеко от того места, где когда-то жила и их семья. Женщина вошла в дом, поднялась по парадной лестнице, — никто не встретил ее. Пусто. Как и весь город, дом безлюден. На экране мелькают давно покинутые хозяевами мрачные залы дворца, некогда блиставшие роскошью: в окнах — разбитые стекла, в комнатах — расколотые зеркала. На украшениях потолка сбита и содрана позолота. Женщина подошла к окну в большом, пустынном зале с давно разобранным камином в стене. Перед ней — легендарные кони на Аничковом мосту, уходящая вдаль темно-серая лента Фонтанки со скорбно толпящимися по берегам остовами некогда богатых дворцов — кораблей. И снова все тает в тумане и мгле.
— Антонов, останови, — приказала Катерина Алексеевна киномеханику, в ее голосе отчетливо послышались слезы. — Сколько раз смотрю, никак не могу привыкнуть.
— Что это было? — ошеломленно спросила Лиза. — Я родилась в Ленинграде, но никогда не видела его таким. Вы были в городе после прорыва? — она имела в виду прорыв блокады, случившийся полмесяца назад. — Теперь так выглядит город?
— Что ты, девочка, — усмехнулась Белозерцева. — Теперь там намного хуже. А так было в тридцать седьмом, когда не стало твоего отца. Я думаю, ты узнала меня, — она обернулась к Лизе. — А я сразу догадалась, что ты дочка Гриши. Когда твой начальник Симаков рассказал мне о тебе, я не верила, что мы когда-нибудь свидимся, а вот пришлось…
— Так это вы спасли меня в сорок первом? — Лиза решила наконец задать давно мучивший ее вопрос.
— Да, я. Спасла — уж больно громко сказано. Я и себя не спасла, не то что тебя, — добавила она с горечью. — Что смогла, то и сделала. Опять же через Лаврентия. И, конечно, не задаром. Отсрочила — скажем, так. Но пока идет война — тебе нечего бояться. А там, — она махнула рукой, — еще неизвестно, кто доживет. И здесь, на фронте, и там, в Москве, — заметила она многозначительно.
— Мне мама говорила, что вы полячка? — спросила Лиза смущенно. — Родом из Кракова.
— Да, верно, из Кракова, — Белозерцева опустила голову. — Только я не полячка, я — из русской семьи. Моя девичья фамилия — Опалева. Род наш древний, известен еще от времен Ивана Грозного, но не знатный и обедневший. При царице Екатерине мой прапрадед участвовал с Суворовым в войне на территории Польши, там и получил поместье недалеко от Кракова. Деды мои служили в основном по военной части, но большого состояния не выслужили, — Белозерцева вздохнула. — Только ордена да раны на память. В генералы тоже не выбились, оба полковниками вышли в отставку. Обычные армейские служаки, все при солдатах, в гарнизонах, а в миру — провинциальные тузы. В столицах бывали не часто. Жили своим хозяйством, но как крепостное право отменили, тут и вовсе в долги скатились. Отец к началу Первой мировой войны драгунским поручиком служил, оклад небольшой — всего 120 николаевских рублей. Только что — фамилия да семейные традиции, а ими сыт не будешь. Матушка моя — и вовсе поповская дочь, Евтухова урожденная, собой была пригожа, вот и приглянулась папеньке. Да недолго прожила с ним — родила меня да померла в горячке. Он и оплакать ее не успел — услали на Кавказ усмирять восставших горцев, а затем — грянула война четырнадцатого года. Война — такая штука, она всех равняет, — Катерина Алексеевна грустно улыбнулась. — Раньше мой отец, ставший к тому времени капитаном, и помыслить не мог, чтобы водить дружбу с самыми блестящими офицерами империи, представителями знатных петербургских семейств. Но на войне важны не происхождение, не наследство, доставшееся от родителей, а совсем другие качества — смелость, отвага, способность быстро решать боевые задачи. Отец оказался очень толковым офицером. Он провел несколько удачных операций по разведке со своими драгунами и был отмечен начальством. Более того, он подружился со своим непосредственным командиром — князем Григорием Белозерским, блестящим петербругским франтом, командовавшим его дивизией. Отец стал вхож в кружок Белозерского, тот даже позволил называть себя просто Грицем. В конце пятнадцатого года, мой отец был смертельно ранен подо Львовом. Я помню, как приехала к нему в госпиталь со своей старой няней Глафирой. В то время мы жили в подмосковной деревеньке Савинки, где у Глафиры были родственники, — наше имение в Польше было захвачено немцами и разграблено. У отца началась гангрена, ему отрезали ногу, но гангрена развивалась. Мне сказали, что жить ему осталось несколько дней. Попрощаться с отцом мне так и не довелось — он умер, не приходя в сознание. Я осталась одна, совершенно одна на свете, без родителей, без средств к существованию. Мне было тринадцать лет. Встав на колени перед кушеткой, на которой лежал покрытый простыней отец, я тихо плакала, когда кто-то тронул меня за плечо, и я услышала незнакомый голос:
— Екатерина Алексеевна, примите мое соболезнование. Не отчаивайтесь, мы не оставим вас.
Белозерцева немного помолчала, справляясь с волнением, затем продолжила рассказ:
— Я повернула заплаканное лицо и увидела его, князя Белозерского. Наверное, мои несчастные родители, размышляя о моем будущем, желали мне более легкой судьбы, чем выпала им самим. Но они и представить не могли, что их дочь, провинциальная девица Катя Опалева, однажды станет княгиней Екатериной Белозерской. Каким я впервые увидела Грица?… Это был промозглый ноябрьский день. И он стоял передо мной в заляпанной грязью после скачки шинели с погонами, сдернув шапку, — с пышной шевелюрой темно-русых волос — и смотрел на меня с сочувствием и даже удивлением. Наверное, не ожидал, что у капитана Опалева уже такая взрослая и вполне миловидная дочь, «капитанская дочка», почти по Пушкину, — улыбнулась Белозерцева. — Гриц Белозерский был одним из самых завидных женихов империи в то время. Он, единственный сын княгини Алины Николаевны Белосельской-Белозерской, грандамы императрицы, должен был унаследовать после смерти матери огромное состояние. Он был, конечно же, приближен к императорской семье. В столице Гриц прославился громкими любовными похождениями, всегда принимал участие в гвардейских кутежах. И его самыми закадычными дружками считались великий князь Дмитрий Павлович и князь Феликс Юсупов, женатый на Ирине, дочери великого князя Александра Михайловича. Говорили, что только этой троице удается рассмешить вечно мрачную царицу Александру Федоровну. Я хорошо помню их всех, — Катерина Алексеевна вздохнула, — мне довелось встречаться с ними в Париже уже после революции при куда менее приятных обстоятельствах. Дмитрий Павлович, по-романовски красивый и немного грустный, а Феликс… Феликс был так хорош, — она рассмеялась, — в него можно было влюбиться с одного взгляда и никогда уже не забыть, до самой смерти. С ними же подвизался и юный Гриша Голицын, твой отец, Лиза, — Белозерцева перевела на девушку блестящие от слез глаза. — С ним я познакомилась в тот же день, что и с князем Белозерским. Прапорщик Гриша Голицын, порученец командующего Алексеева. Я знала его таким, каким ты не видела никогда, разве что на фотографии.
— Нет, на фотографии я тоже не видела, — прошептала Лиза. — Папа уничтожил все фотографии и никогда не рассказывал мне о своем прошлом. Если я и знала что-то, то от моей няни Фру.
— Некоторое время после смерти отца, — продолжала Катерина Алексеевна, — я оставалась при госпитале. Невеста князя Белозерского, княжна Мария Шаховская, служила там сестрой милосердия, и князь попросил ее взять меня на попечение. Маша Шаховская поразила меня, — Катерина Алексеевна откинулась на спинку кресла, вспоминая. — Она никак не соответствовала тому образу Девицы благородного происхождения, который был принят в провинциальном обществе, где я воспитывалась. Тогда я поняла, что в столицах — совсем другая жизнь. Там время ушло далеко вперед, а у нас все еще девятнадцатый век. Огненно-рыжая красавица, весьма свободных взглядов, Маша курила сигары, носила юбки, открывавшие щиколотку и даже выше, показывая красивые ноги. Она не побоялась последовать за своим возлюбленным на фронт, более того — разделять с ним ложе, когда о свадьбе еще и речи не было. Надев косынку сестры милосердия, она холеными, изнеженными руками, на которых носила драгоценные украшения, переворачивала в госпитале солдат с гноящимися ранами, с вонючими пролежнями. И совсем не пугалась этого. Я многому научилась у нее. Но все же не выдержала долго — простудилась, да так сильно, что Маша посоветовала Грицу отправить меня в Петербург, к лучшим докторам. Сама же вызвалась и отвезти. Тогда она жалела меня, и последующей, лютой вражды ничего не предвещало — княжна не могла представить всерьез, что провинциальная девочка однажды отнимет у нее жениха. Да это и не могло прийти ей в голову! Княгиней Белозерской должна была стать она, а стала я. Спустя четыре года, в 1919 году. А Маша, узнав об этом, покончила жизнь самоубийством в Париже.
— Покончила самоубийством? — Лиза вздрогнула, словно не поверив тому, что услышала.
— Увы, — Белозерцева вздохнула. — Но если говорить начистоту, то брак их должен был быть заключен по расчету. Гриц и Маша были помолвлены, как только девочка родилась: она была младше Грица на шесть лет. Родители заключили соглашение, исходя из меркантильных соображений, никакие симпатии не учитывались. Да и о чем говорить, когда жениху седьмой год, а невеста еще в колыбели. Мать Григория, княгиня Алина Николаевна, сама в девичестве — Шаховская, потому и подобрала сыну невесту из своей многочисленной родни. Однако, в отличие от множества подобных случаев, когда будущие супруги подросли, они понравились друг другу и не противились своей судьбе. Пока не появилась я.
Князья Белозерские имели великолепный дворец в Санкт-Петербурге у Аничкова моста на Невском проспекте, тот самый, который тебе хорошо известен. Гриша Голицын с матушкой жили всего в двух домах от нас, и мадам Голицына часто наведывалась в гости. В Смоленской губернии у Белозерских было обширное поместье, приданое Алины Николаевны. Родовое же гнездо — на берегу живописного озера Белое в Вологодском крае, откуда князья Белозерские и повели свой род.
— Значит, в Петербург вы попали впервые с княжной Шаховской? — уточнила Лиза.
— Да, именно тогда, — подтвердила Катерина Алексеевна, — приехала в город, о котором столько рассказывали мои немногочисленные знакомые в Опалеве, но где никто из них не бывал, даже проездом. Стоял декабрь, время накануне Рождества. В Петербурге было сыро, ветрено. Мы въехали в город рано утром. Княгиня Алина Николаевна только поднялась. Нам повезло: накануне ей не здоровилось, и она отменила визиты, не то встала бы не раньше полудня. Встретила она нас с Машей весьма прохладно. Но прочитав письмо сына, переданное ей Машей, прониклась ко мне сочувствием. Позднее она всюду брала меня с собой и называла своей воспитанницей, рассказывая о подвигах моего отца. Мы посетили множество праздников, принимали гостей у себя. Княгиня справила мне очень приличный гардероб, обучила как правильно вести себя, хотя я вначале безнадежно терялась, не в силах справиться с волнением. Меня поразил театр, о котором я мечтала, не бедный, уездный или случайно заезжий, а настоящий императорский, с Матильдой Кшесинской.
Княгиню Алину я сперва побаивалась. Она была очень строгой женщиной. К тому же, на мой взгляд, она была фантастической красавицей. Все в ней вызывало у меня восторг и поклонение: и величавость манер, и утонченный профиль, и всегда убранные в высокую прическу волосы, и внимательные строгие серые глаза. Не говоря уже об украшениях, о нарядах, о множестве безделушек, о существовании которых я даже не подозревала у себя в Опалеве, а уж тем более в Савинской слободе. Она проводила у себя приемы по четвергам, и на какое-то время я стала главным событием для всех знакомых княгини, они съезжались со всей столицы, чтобы посмотреть на меня. Маша Шаховская, пожив с нами некоторое время, снова вернулась на фронт к Грицу. Вскоре после ее отъезда княгиня Алина повезла меня в Царское Село, чтобы представить своей патронессе, императрице Александре Федоровне.
— К императрице?… Вы видели ее?! — не удержалась Лиза. — Какой она была? Расскажите, пожалуйста!
— Теперь, когда прошло больше четверти века и я знаю трагическую судьбу этой женщины, я отношусь к ней с симпатией, понимаю ее гораздо лучше, чем тогда. Но в первый наш визит государыня Александра мне не понравилась. Она показалась мне излишне нервной, придирчивой, даже мелочной. Могла ли я тогда подумать, что спустя всего лишь три года, проводив семейство государя до Екатеринбурга под охраной красноармейцев, мы с Алиной Николаевной навсегда попрощаемся с ними, а сами отправимся в деревушку Сизовражье, в тридцати верстах на север. Там матушку Грица и других приближенных императрицы ждала такая же участь, как и их патронессу. Чудом уцелев в бойне, я осталась жива одна и, спрятавшись в звериной норе, без хлеба и воды, все-таки дождалась прихода войск адмирала Колчака.
А тогда, в первый мой приезд, Петербург был совсем не тот, что в фильме, который снял позже для меня один мой друг, а потом отправился из-за него по этапу. В Петербурге у Елисеева продавали свежую клубнику в январе, в самый разгар войны. Это был прекрасный город, пленительный, возбужденный новогодней суетой. Он исчез вместе с теми людьми, которые жили в нем прежде. И в последующем, когда мне пришлось начинать новую жизнь уже при советской власти, я избегала приезжать на свидания с ним. Я жила и живу в Москве, — Катерина Алексеевна надолго замолчала.
— А после революции? Как сложилась ваша судьба? — осмелилась нарушить затянувшуюся паузу Лиза.
Белозерцева тяжело подняла глаза:
— В конце тридцатых меня арестовали и, продержав в камере на Лубянке два месяца, отправили в ссылку. Правда, в отличие от многих, которым повезло меньше, позволили выбрать место где жить. Подальше от столицы, естественно. Я выбрала Белозерское. К тому времени усадьба уже почти двадцать лет не принадлежала княжескому семейству, из которого никого не осталось в живых. Не принадлежала она и мне, — Катерина Алексеевна печально склонила голову, постукивая пальцами по деревянному поручню кресла. — Сначала в усадьбе планировали разместить детский летний лагерь, но потом, как всегда, бросили затею, едва начав. Ведь дом требовал ремонта, а сад — заботливых рук, а значит, надо было потратить деньги, их, как всегда, не нашлось.
Грустная картина открылась мне, когда я вернулась в Белозерское. Старый Александровский парк, названный так в честь князя Александра Михайловича, который его устроил в начале девятнадцатого века, не просто одичал, он был варварски покалечен. Деревья поломаны, кусты и клумбы вытоптаны, беседки разрушены, каналы заполнены илом, смешанным с нечистотами. Ничего подобного не случилось бы, если бы усадьба по-прежнему принадлежала хозяевам. Сад был не просто заброшен — он умер, как княгиня Алина Николаевна, как ее сын. Словно почувствовал, что остался одинок и решил разделить трагическую участь с теми, кто его любил. Больно, страшно больно было смотреть на останки некогда пышно цветущих деревьев, которые торчали из земли словно кости мертвых из развороченных могил на кладбище.
Из всех прежних обитателей дома меня встретил лишь старый солдат, служивший денщиком еще у отца князя Григория, и его жена — ослепшая на один глаз старуха. Они старались но мере сил поддерживать в доме порядок в память о бывших господах. Помню, как не в силах сдержать отчаяния, я села на крыльцо и плакала, закрыв руками лицо. С тех пор только во сне мне виделось неистовое цветение вишен и яблонь вокруг белого дома с колоннами перед входом. Розовая россыпь махровых цветов жасмина. Я видела себя среди душистого буйства лета шестнадцатого, предреволюционного года, последнего, счастливого года в моей жизни. В длинном белом платье, с белокурой косой, закрепленной на затылке большим синим бантом, я бежала по жасминовой аллее к чайному китайскому домику, где обычно перед закатом собиралась вся семья. С семнадцатого года сад стоял покинутым и одиноким. Побитые морозами деревья были вырублены на дрова равнодушными гегемонами, из сформированных в Вологде отрядов местного реввоенсовета, сожжены спьяну, они погибли так же, как их прежние хозяева в страшном месиве Гражданской войны, были свалены в кучу и сброшены в овраг, без права переписки, — Катерина Алексеевна усмехнулась. — И только в памяти моей сохранились те прекрасные дни, когда поспевали в Белозерском смородина и крыжовник, когда на открытой к озеру веранде девицы варили из ягод варенье под внимательным присмотром княгини Алины Николаевны. Этим вареньем угощали потом всю зиму многочисленных гостей, приезжавших на четверги в дом к князьям Белозерским на Фонтанку, его, кстати, очень любил Феликс Юсупов.
Мысли Катерины Алексеевны снова вернулись к событиям Давно минувших дней. Конечно, мой отец постарался, чтобы я получила должное для девицы из дворянской семьи образование. Я говорила по-французски и по-немецки. Играла на фортепьяно, немного пела. Но для петербургских салонов всего этого было недостаточно, требовались еще кругозор, умение легко вести светскую беседу, куда большее изящество манер. Понимая, что ей предстоит устроить мне партию в столице, княгиня Алина Николаевна пригласила для меня репетиторов. Она не предполагала тогда, что отношение Грица к Маше переменится, и он предпочтет ей меня, но даже представляя мне тех, кто посещал ее дом и, возможно, мог составить мне счастье, подробно перечисляла все их регалии, как бы намекая: «Тебе придется вращаться в самых высоких кругах, девочка, так что готовься всерьез». Я была старательной ученицей, и сложись обстоятельства по-другому, не ударила бы в грязь лицом, обвенчавшись с Грицем. Но увы… Мои мечты, как мечты многих, составлявших близкий круг княгини Алины Николаевны, разбились, не осуществившись. Их образ жизни был разрушен, теперь он утерян безвозвратно, выкорчеван, как деревья в Александровском саду. И я думаю, что царство темной пролетарской «справедливости» теперь установилось надолго, увы, мы не увидим его конца.
При последних словах Белозерцевой Лиза вздрогнула и как-то инстинктивно обернулась к двери: не слышит ли кто. Но механик ушел, в комнате никого, кроме них двоих, не было.
— Не бойся, Антонов — не стукач, — перехватив ее взгляд, успокоила ее Белозерцева. — Хотя кому теперь можно верить? Себе самому и то — страшно. Но я не первый год держу его при себе, проверяла уж. Другой бы, показав мне фильм, который мы только что смотрели, — сразу бы донес Суэтину или кому-нибудь еще из чекистской братии, но Антонов — молчок. Боишься? — она наклонилась к Лизе, и поскольку та промолчала, потупив взор, сама ответила: — Боишься. И я боюсь, несмотря на все, что уже пережила. Все боятся. А надо пересилить это, только тогда хотя бы что-то переменится.
— Я даже не знаю, боюсь или нет, — ответила Лиза тихо. — Я ко всему готова, уже давно. Но как же вы, Екатерина Алексеевна, попали к красным? Почему вы не уехали в Париж?
— Хотела. Но Шаховские отомстили мне, а я была слишком наивна, доверилась им и не поняла их игры. Они меня наказали за смерть Маши. Наказали на всю оставшуюся жизнь. Я уже упоминала, что в семнадцатом году княгиня Алина Николаевна до конца оставалась рядом с государыней Александрой Федоровной. В самом начале года князь Григорий отличился — всерьез прогневал императрицу. Он был ранен на фронте и приехал домой в недолгий отпуск. За это время он успел вместе со своими дружками — Феликсом Юсуповым и великим князем Дмитрием Павловичем — совершить отчаянное деяние. Они убили старца Распутина, заманив его на ужин в юсуповский дом. Распутин оказывал на государыню просто магическое воздействие, и многие считали, что именно он — источник всех бед для России. О деянии стало известно. Юсупова и Дмитрия Павловича выслали из России вон — это их спасло от революции, а Грица матушка выгородила перед Александрой Федоровной, ему разрешили вернуться на фронт. Впрочем, заодно Алине Николаевне пришлось выгораживать сына и перед Шаховскими.
Помню, как рано утром хлопнула дверь с Невского, слуги засуетились. До меня донеслись их голоса: «Ваша светлость, Григорий Александрович! Молодой барин приехал!». Алина Николаевна с неубранными волосами выбежала из спальни навстречу сыну и осторожно, чтобы не задеть раненое плечо, обняла его. «Гришенька, сынок мой», — шептала она. Ей и в голову не приходило, что Грица в Петербург вызвал Юсупов, — он уже замышлял свое дело. Я колебалась, не зная, как поступить: самой выйти к молодому князю или подождать, пока меня позовут. Но все же не утерпела — вышла. Только взглянула на него — так смутилась, что хотела убежать в спальню. Но он увидел меня и, отстранив мать, приблизился, чтобы поздороваться. «Как вам живется у нас, Екатерина Алексеевна?», — спросил с нежностью, с участием. А я как-то неловко присела в реверансе, ответила, не поднимая глаз: «Хорошо, князь, благодарю вас». А вечером у Оболенских на глазах всего петербургского общества Гриц танцевал со мной, а его невеста так и простояла, забытая им, и вынуждена была принимать другие приглашения.
Маша рассердилась на князя — но не очень. Она тогда еще не понимала, в чем причина его охлаждения, списывала на усталость от войны. К тому же она не ожидала, что я такая способная ученица. Я научилась прекрасно танцевать, и Гриц не хотел менять партнершу, даже вопреки приличиям. «Ах, Маша, не волнуйся, Катя слишком юна, она просто забавляет Гришу», — убеждала ее Алина Николаевна.
Конечно, с первого взгляда я влюбилась в Грица — это был принц, настоящий принц, но даже не смела мечтать, что моя мечта когда-нибудь сбудется. Встречая взгляд его светлых глаз, я едва удерживалась от того, чтобы не отвернуться и тем выдать себя с головой. Он словно спрашивал: «Ты не забыла меня, Катя? Ты помнишь, Катя?». Я понимала, о чем он мне напоминал: об осенней охоте шестнадцатого года, вскоре после моего приезда в Петербург. Они с Феликсом решили развеселить меня и показать, как травят зайца их отличные английские собаки. Но посреди охоты случилась гроза. Охотники, промокнув, доскакали до сторожки. Там, сняв меня с лошади, Гриц впервые поцеловал меня, еще как девочку, без должного чувства. Но я запомнила этот поцелуй. И как выяснилось позже, он тоже запомнил.
«Мне думается, Алина Николаевна, надобно присмотреть Кате мужа, негоже ей постоянно жить у вас приживалкой», — замечала княгине Маша. «Да, камергер Горчаков интересовался ею, — подтверждала Алина Николаевна, — но Гришенька сказал, что слишком стар». Она уже не увидела, как Гриц сам повел меня под венец, и не узнала о самоубийстве Маши в 1919-м.
Алина Николаевна была преданна государыне всей душой. Пожалуй, она принадлежала к тем немногим бывшим приближенным, которые не отвернулись от династии, когда та пошатнулась. Я все время находилась с княгиней. Полупьяные матросы расположились в Царском Селе и выкрикивали похабные слова под окнами царских дочерей. Я почему-то тогда поймала себя на мысли, что если эти люди станут главными в России, то всякий культурный человек наверняка будет объявлен их врагом. Вообще, семнадцатый год стал для меня страшным откровением, — призналась Катерина Алексеевна. — В Опалеве у меня было много свободного времени, и чтобы не поддаваться скуке, я взяла за правило много читать. Я перечитала всего Тургенева, Достоевского, Толстого, многое из Бунина. Я судила о народе по литературе. Но в Царском Селе в октябре семнадцатого года, глядя на буянившую на площади перед дворцом матросню, я поняла отчетливо, что ничего не знала о русском люде. Самое ужасное, что писатели, уверенные в том, что знают, и убеждавшие в этом всех — ничего не понимали наравне с прочими. Просто туманили дворянству и интеллигенции мозги. Они узрели религиозность, которая всегда была напускной; набожность, которая лишь покрывала языческий разгул; сострадание, не знакомое диким и низким душам. Я со всей очевидностью ощутила, что наступает царство тьмы. И тем, кто не желает разделить с темными силами их торжество, остается только одно — умереть.
Княгиню Алину Николаевну застрелил конвоир из пистолета прямо в грудь ранним утром двадцать пятого июля 1918 года, спустя неделю после того, как в Екатеринбурге была расстреляна царская семья. Это произошло в деревушке Сизовражье, затерянной среди густых лесов. Накануне хозяин дома, в котором нас содержали, бывший казачий есаул, шепотом сообщил княгине Алине Николаевне, что государыни больше нет. Он узнал эту страшную новость из пьяных разговоров с приехавшим из Екатеринбурга комиссаром. А кроме того — что Колчак настолько приблизился к городу, что красные вот-вот побегут.
Алина Николаевна поняла, наша участь решится скоро. Конечно, княгиня Белозерская — не императрица всея Руси, ее бы можно и оставить в живых, но тащить с собой — морока, а бросить наверняка жалко. Легче — кончить. Княгиня гораздо лучше, чем я тогда, понимала людей, во власть которых мы попали по злому року. Она была уверена, нас не пожалеют. И потому надо готовиться к худшему. Вместе с нами находилась еще одна придворная дама императрицы, графиня Анна Александровна Бартенева, с дочерью Машей, которая была младше меня на десять лет. Хозяин дома предложил нам всем бежать. Но рассудив, обе женщины приняли мужественное решение — спасти детей, самим заплатить за это страшный выкуп. Они понимали, что вчетвером нам не спрятаться — найдут. А так, может статься, махнут рукой на девчонок, тем более что комиссары торопятся.
Перед самым рассветом мы простились с Алиной Николаевной навсегда. Она просила меня обязательно постараться выжить и добраться до Колчака, а затем найти Грица и княжну Шаховскую и рассказать им о случившемся. Она сняла с шеи крест, единственное украшение, которое у нее осталось, и дала мне его на память. То были страшные минуты и длились они очень коротко — есаул торопил нас.
Вместе с Машей мы через черный ход убежали в лес. Спрятавшись в кустах недалеко от дома, мы видели, как Алину Николаевну и Анну Александровну конвоиры вытащили в ярости на двор, а также и хозяина со всем семейством за то, что помог нам скрыться. Перестреляли играючи, с издевкой, без прощальной молитвы. Потом уже мертвые тела втащили в дом и подожгли его.
Не выдержав, Маша выбежала на поляну и с криками: «Мамочка!» — побежала к дому. Ее заметили и застрелили одним выстрелом. Потом бросились искать меня. Я бежала, не разбирая дороги и, видимо, мой ангел-хранитель распростер надо мной крылья: плюнув, они отстали.
Двое суток я блуждала по лесу, уже не надеясь выбраться, пока не вышла случайно к одинокому хутору, хозяин которого, тоже из казаков, позволил мне остаться и ухаживал вплоть до прихода белой армии. Как только я услышала, что передовые отряды Колчака выдвинулись к Екатеринбургу, я сразу попросила хозяина отвезти меня в расположение белых частей.
Григория я нашла без труда, он находился в авангарде с конницей. Князь знал, что его мать до конца останется со своей государыней, и потому рвался к Екатеринбургу, надеясь застать ее в живых. Но увы. Увидев меня, дрожащую, исхудавшую, бледную, он все понял. Только спросил: «Где?». И кликнув казаков, помчался к сожженному хутору. С содроганием сердца смотрела я, как князь руками разрывал угли и пепел на пепелище, желая найти хоть какие-то останки матери — но безуспешно, «товарищи» сложили костер на совесть, видимо, вложив в него всю злость, которую испытывали. Остался только крестик Алины Николаевны, который она дала мне на память перед смертью. Сдернув папаху, Григорий прижал меня к себе и едва слышно, глухо прошептал: «Мы отомстим, Катя. Мы отомстим. Теперь ты будешь со мной. Не бойся». — Голос Катерины Алексеевны дрогнул. Она опустила голову. Потом поставила чашку с остывшим кофе на пол. Сжала руками виски и как-то неестественно наклонилась вперед, закусив до крови губы.
Лиза забеспокоилась:
— Что с вами, Катерина Алексеевна? — спросила она и подошла к Белозерцевой. — Вам плохо? Позвать врача?
— Нет, нет, врач не поможет, — ответила Катерина сдавленно. — Ты иди, Лиза, я справлюсь, сейчас пройдет.
— Об этом не может быть и речи! — запротестовала Лиза. — Катерина Алексеевна, вам надо лечь. Давайте я помогу.
— Спасибо, — Белозерцева приподнялась, опираясь на руку Лизы, потом окинула взглядом горницу. — Брось мой полушубок вон на ту скамью, — указала она под окно, — там лягу.
Лиза быстро исполнила ее просьбу. Катерина едва дошла до постели — ее качало. Когда легла — ее трясло в ознобе, по лицу крупными каплями катился пот. Она скорчилась от боли и сдавленно застонала. Потом все тело ее напряглось и застыло в неподвижности, лицо побелело как снег.
— Катерина Алексеевна! — Лиза не знала, что делать.
Полежав несколько мгновений без движения, Белозерская схватилась руками за скамейку, выгнулась дугой, по всему телу ее прошла судорога. Потом, зажав рот рукой, вскочила с постели и выбежала из избы. Лиза слышала, как ее рвало. Когда вернулась, она села в кресло, уронив голову на руки.
— Вам лучше, Катерина Алексеевна? — спросила Лиза.
— Не волнуйся, — ответила ей Белозерцева, — это пройдет. Так всегда бывает, но пока проходит, слава богу.
— Но почему вы не лечитесь? — Лиза была встревожена не на шутку. — Неужели в Москве никто не может помочь?
— Мне нельзя помочь, — Катерина Алексеевна постаралась ответить беспечно, чтобы скрасить пугающий смысл того, что произнесла. — Сколько проживу, столько и проживу.
— Как это «нельзя»? — испуганно изумилась Лиза. — Я не понимаю. Это врачи сказали?
— Да, врачи, — так же наигранно весело продолжала Белозерцева, не глядя на нее. — У меня пуля в голове, — продолжила она, — достать ее оттуда очень рискованно. Она расположена таким образом, что я могу умереть прямо на операционном столе или, лишившись рассудка, окончить дни в сумасшедшем доме. По большей части она меня не тревожит, но иногда, при неловком движении или излишнем волнении дает о себе знать. Вот как сегодня — страшная боль в голове, мозг словно жжет огонь. Но потом все успокаивается. Пока успокаивается. Мне остается только надеяться, что наука продвинется вперед и подобные операции станут обыденными. Но это будет только после войны, а до этого еще надо дожить.
— Это случилось на войне? — спросила Лиза, затаив дыхание.
— Что? — Белозерцева подняла на нее глаза, — Пуля в затылок? На войне такое случается редко. Слишком уж меткое попадание. Нет, это было еще до войны, — объяснила она. — Таких пуль во мне было восемь штук. Все достали, одна осталась — на память.
— Но как? — все еще не понимала Лиза, точнее, боялась поверить тому, о чем догадалась.
— Обычно. Меня расстреливали. Ты знаешь, я не исключение, расстреливали многих, меня не дорасстреляли. Передумали. Но мне кажется, ты хочешь спросить, как после всего, что мне довелось пережить, я смогла служить Советам? Да и чем я смогла им послужить? Чем — нашлось быстро. Они сами нашли, а вот что касается моей воли — я не была ей хозяйкой. Не по воле, а поневоле вышло так, как вышло. Когда Гриц после убийства Распутина вернулся на фронт, я не писала ему писем, хотя он и просил. Только изредка делала приписки в письмах Алины Николаевны, когда она мне дозволяла. Я понимала, блистательный князь — не моего поля ягода, надо ждать жениха поскромнее. К тому же я была уверена, что Алина Николаевна никогда не согласится на наш брак — тогда обрушились бы все ее планы. Я не знала, что время, события развернутся так, что слово Алины Николаевны уже ничего не будет значить. Все перевернется настолько, что прошлые ценности напрочь утратят свое значение. Когда я увидела Грица в конце июля 1918 года, то почему-то подумала, что мы уже не расстанемся. Я не надеялась, — моя уверенность исходила не от рассудка, порождающего надежду, она была интуитивной. Как будто я все знала наперед, но сама себе не могла объяснить.
К тому времени Маша Шаховская окончательно поняла, что Гриц отдаляется от нее. Их свадьба откладывалась сначала из-за мировой войны, а после революции и гибели княгини Алины Николаевны она и вовсе потеряла смысл. Гриц не любил Машу. Единственное, что удерживало его от окончательного разрыва — это слово, данное матери. Он не смел отступиться от него, пока она была жива, тем более, когда умерла. Я думаю, он хотел все-таки жениться на Маше только из чувства долга. Но Маша требовала любви, желала вернуть прежнюю горячую, страстную нежность их отношений. А ее-то как раз и не было. В конце концов, не добившись того, что ей так хотелось, Маша в отчаянии бросилась зимой в прорубь. Но ее спасли. Она сильно простудилась. И не слушая ее возражений, Гриша повез ее сначала в Крым, а потом в Париж. Меня он тоже взял с собой. Только по той причине, что просто не мог бросить на произвол судьбы, особенно после смерти матери.
В Париже Машу поместили в клинику. Григорий почти все время проводил на военных совещаниях, а меня поручили заботам великой княгини Марии Павловны, родной сестры Дмитрия Павловича, у которой был популярный во французской столице светский салон.
Мария Павловна вышла замуж за принца Швеции, но не нашла с ним счастья, так как он оказался гомосексуалистом, потому жила отдельно. Говорили, что всю жизнь она питала излишне нежные чувства к своему брату Дмитрию, что и послужило причиной ее поспешного замужества. Но когда мы встретились с ней, она производила впечатление спокойной, уравновешенной, великодушной женщины. Поскольку она жила за границей, крах дома Романовых ее почти не коснулся, ее дети — дочь и трое сыновей — все были живы и здоровы, а это для Марии Павловны было важнее всего. Она покровительствовала многим деятелям искусства, в частности, Дягилеву.
В Париже в доме Марии Павловны я вновь окунулась в жизнь, которая, казалось бы, навсегда закончилась для меня в Петербурге. Мария Павловна выезжала с визитами, проводила много времени в беседах со знакомыми на званых обедах и ужинах, совершала бесчисленные покупки, а по вечерам посещала театр. Она всюду возила меня с собой. Но мне хотелось чаще видеть Григория, он же появлялся крайне редко. Только в последний день нашего пребывания он повез меня в авто по Елисейским Полям, и тогда виды Парижа, казавшиеся мне самыми обычными, почти как в Петербурге, вдруг обрели в моих глазах необыкновенную красоту и привлекательность.
В декабре 1918 года закончилась мировая война. Мы столько ждали этой победы, но ее праздновали в Париже без нас. Гриша сообщил мне, что возвращается в Россию — генерал Деникин собирал в Ростове Добровольческую армию, перед которой ставилась задача — нанести удар на Москву с юга и соединиться с наступающей с востока армией адмирала Колчака. С северо-запада их поддерживал Юденич. Согласно приказу Григорий Белозерский должен был принять под командование кавалерийскую дивизию и присоединиться к генералам Шкуро и Султан-Гирею, составлявшим ядро конницы.
Уезжая в Россию, Григорий хотел оставить меня в Париже, справедливо считая, что так безопаснее. Великая княгиня Мария Павловна вызвалась взять меня иод опеку до выздоровления княгини Шаховской. Поскольку здоровье Маши улучшалось медленно, то опека обещала быть долгой. Мария Павловна даже шутила: «Вы уже займете Москву и позовете нас к себе. Не волнуйтесь, Гриц, я не забуду Катю. Обязательно привезу ее с собой».
Никто не мог представить тогда, что Белое движение потерпит крах, что им не суждено въехать в Первопрестольную под колокольный звон соборов. Это казалось просто невероятным. Но так вышло.
Мария Павловна и князь Григорий уговаривали меня остаться в Париже. Согласись я тогда, моя жизнь сложилась бы по-другому… Но я протестовала отчаянно. Я обещала служить сестрой милосердия в госпиталях, не в состоянии сидеть сложа руки в Париже. После того как увидела смерть княгини Алины, мне хотелось принять участие в наступлении на тех, кто убил ее. Я обманывала себя. Глубоко в душе я осознавала, что на самом деле меня пугает мысль о долгой разлуке с Грицем, а он, как я поняла уже потом, не настаивал на своих доводах, потому что тоже желал как можно скорее остаться со мной вдвоем, подальше от Маши и от Марии Павловны, подальше от всех. Он легко позволил мне убедить себя. Он тоже думал, что все легко и быстро закончится, мятеж будет подавлен. Тогда мы все считали революцию всего лишь мятежом одиночек.
«Роман русского князя», как называли нашу историю в Париже, стал последним светским скандалом павшей Российской империи. После смерти матери Григорий очень изменился, я быстро почувствовала это. Он больше не был похож на беспечного светского льва, который едва не опоздал на убийство Распутина, проведя безвыходно двое суток в спальных апартаментах своей невесты, чем довел Феликса до ярости. Он ожесточился.
Деникин наступал с Дона, его усилия были направлены на тот самый город, в котором мы находимся и сейчас, на Сталинград, тогда он назывался Царицын. Предполагалось, что, захватив Донбасс, Грозный и Царицын, войска Деникина выйдут к Туле и Москве. В мохнатой казачьей шапке, в развевающейся бурке Григорий вел свои эскадроны по казачьим станицам, которые в основном все были на стороне Деникина. Если попадались комиссары, он не знал пощады — приказывал вешать и жечь без жалости. Его фамилию знали красные кавалеристы Ворошилов и Буденный. Поэтому позже, оказавшись среди бывших противников, я не докладывала им, что тот самый Гриц Белозерский, за которым они охотились в девятнадцатом, был моим мужем. Моя фамилия напоминала им о жесточайших схватках двух кавалерий, о беспощадности Грица.
Таким же жестким командиром князь стал и для своих подчиненных. Прошло то время, когда он легко приближал к себе способных офицеров вроде моего отца. Теперь, напротив, он отдалился от всех. И только для меня, белокурой девушки в темном платье с белым воротником-стойкой, напоминавшем гимназическое, он оставался прежним. Когда я приседала перед ним в реверансе, тихо произнося: «Ваша светлость…», — я ведь тоже пугалась перемен в нем, — он, пройдя мимо офицеров, брал меня за руку и, поднимая, упрекал: «Встань, Катя. Тебе не надо кланяться мне, что за глупость ты придумала, право». Когда же он оставался один, то подолгу молча лежал на походной кровати, глядя вверх. Я робко предлагала ему чай, и тогда, протянув руку, он звал меня: «Иди ко мне, Катя». Со мной он вел себя крайне сдержанно. Не так, как с Машей в пятнадцатом, когда я познакомилась с ним впервые. Я даже думала, что он относится ко мне, как к ребенку, не видит моих чувств к нему. Но он все видел. Только не хотел обижать, пока все не решил для себя.
Однажды он уже пренебрег Машей, уделив на балу у Оболенских слишком много внимания мне. Тогда княгиня Алина сгладила его проступок, написав Маше извинения за сына. Теперь он сам написал ей из Ростова. Он объяснил, что расторгает помолвку. И это было ужасно для Маши. Более того, письмо произвело самый скандальный эффект в салоне Марии Павловны. Кто мог подумать, что русский князь, вопреки всем правилам хорошего тона, вопреки воле матери, уже покойной, решится все-таки эту волю нарушить. Изменит своей клятве и откажется венчаться с невестой, с которой был обручен с детства! Но Гриц и Маша изначально были соединены интересами собственности, а не узами сердца. Собственности больше не было, как не было и государства, которое эту собственность гарантировало. А голос сердца увлек Грица совсем в другую сторону.
Через шесть лет после этого события я снова оказалась в Париже, но уже по заданию Дзержинского. Мне предстояло встретиться с тайным агентом ЧК — генералом Скоблиным и его женой — певицей Плевицкой. Когда я подъехала к ресторану, швейцар не хотел меня пускать — он не знал меня в лицо. Он спросил, как ему доложить генералу, кто его спрашивает. И тогда я впервые сказала вслух то, что много раз повторяла про себя: «Скажите, княгиня Екатерина Белозерская…» О, я представляла, как вытянутся лица у завсегдатаев ресторана, стоит мне войти в зал, но впечатление было еще более сильным.
Едва швейцар назвал меня, все разговоры стихли. Обернувшись ко входу, присутствующие смотрели на меня кто с любопытством, восхищением, иные с неодобрением и даже с ненавистью, а некоторые — со страхом. И, кстати, таких было большинство. Многие ведь считали меня погибшей, почти пять лет обо мне не было никаких вестей. И вот увидели — как прежде, красивую, тогда еще совсем молодую, без пули в затылке, — Катерина Алексеевна горько усмехнулась. — При Дзержинском меня не расстреливали, начали позже.
«У нее дивные глаза цвета кобальта», — слышала я чей-то шепот. «И колье, колье княгини Алины из сапфиров и брильянтов, тоже при ней». Мне горько было слышать эти слова. Знали бы они, что колье мне больше не принадлежит, его специально достали из Алмазного фонда для этого случая, как, впрочем, и вечерний наряд — казенный. И сама я себе не принадлежу, а являюсь полной собственностью чекистской организации, потому что мои бывшие родственники меня туда сдали, от греха подальше.
— Как, Гриц сдал вас в ЧК? — ахнула Лиза, едва веря тому, что услышала.
— Гриц?! — Белозерская покачала головой. — Нет, он здесь ни при чем. Постарались другие, уже после его смерти. И некоторые из них присутствовали тогда в зале ресторана, куда я пришла на встречу со Скоблиным. Они едва узнали меня, ведь помнили в гостиной княгини Алины Николаевны робкой, застенчивой девочкой, а увидели взрослую женщину, пережившую смерть любимого мужа да и много чего еще.
«Как он мог жениться на этой провинциалке?», — еще недавно возмущенно вопрошала своего супруга Плевицкая, имея в виду, конечно, Грица. А теперь она смотрела на меня и видела, как великий князь Дмитрий Павлович, верный друг моего погибшего супруга, встал из-за стола, чтобы пригласить меня. Он сделал это так же, как если бы титул княгини Белозерской носила Маша Шаховская или какая-нибудь иная из знатных петербургских дам. По его просьбе для меня музыканты сыграли любимый романс Грица «Гори, гори, моя звезда». Пожалуй, то был единственный раз в моей жизни, когда я почувствовала себя княгиней Белозерской, последней, оставшейся в живых, из старинного и блистательного рода, той его ветви, которой наследовал Григорий.
Это было оглушительное, горькое чувство. Слезы навернулись на глаза, когда раздались вступительные аккорды. Вспомнился Ростов. За день до венчания с Грицем я качалась на качелях в саду богатого ростовского помещика, гостеприимно впустившего нас в свой дом. Собиралась гроза, небо потемнело. Гриц появился неожиданно, с охапкой диких роз и васильков. Он остановил качели, поднял меня на руки, осыпав цветами. С неба упали первые теплые дождевые капли — как была я счастлива, когда он целовал меня в губы, наслаждаясь его близостью, когда мое дыхание сливалось с его… Казалось, самые лучшие годы в моей жизни только начинаются, и моему счастью не помеха война. На самом деле конец был так близко, что если бы я узнала о том в тот момент, то, наверное, лишилась бы рассудка.
«Вы затмили всех в этом зале, Катя, — восхищенно сказал мне великий князь Дмитрий, — но я уверен, сложись все по-другому, и в Петербурге вам не было бы равных. Гриц рассмотрел в вас то, о чем другие и не догадывались». Его большие светлые глаза смотрели на меня проникновенно, и каждая черточка его лица была знакома до острой сердечной боли. Мне кажется, я читала в его душе — он не скрывал от меня ничего. Конечно, в тот миг он вспомнил, как убивали Распутина. Вспомнил, как приехал к нему взбудораженный Феликс. Распутин увидел в театре его жену Ирину и возжелал ее. «Надо решаться, Митя, — уговаривал Юсупов приятеля, — скоро приедет Гриц. Втроем мы сделаем это. Какая бы кара нам ни грозила». — «Я согласен, Феликс»-, — отвечал великий князь.
Он вспомнил, как перед самым убийством они с Феликсом посещали сеансы у мага, дабы набраться силы и победить «змия». Распутин, предчувствуя расправу, предупреждал царя Николая в телеграмме: «Знай, что если кто-либо из твоей семьи примет участие в моей гибели, русский народ искоренит твой род». Молодые петербургские франты, они привыкли, что победы давались им легко, и убийство Распутина включили в светский график, как множество балов и раутов, которые посещали по расписанию. Дмитрий Павлович вообще едва не забыл о предстоящем мероприятии, поскольку двое приятелей, не касавшихся того, завлекли его в тот день в театр. А Гриц, как и предполагал великий князь, проводил время в спальне княжны Шаховской.
Оба прибыли в Юсуповский дворец с большим опозданием, к несказанному гневу Феликса, которому «операцию» пришлось начинать одному. Повесы, они относились к своей миссии с бездумным легкомыслием, не представляя, какой темной силе бросают вызов. Им в голову не приходило, что пророчество сибирского старца сможет сбыться. Полтора года спустя не только государь Николай Александрович с семейством были зверски убиты в Екатеринбурге, в Алексеевском равелине Петропавловской крепости казнили еще восемнадцать князей крови. Воспитавшую Дмитрия и его сестру Марию великую княгиню Эллу, сестру императрицы, сбросили живьем в шахту в Алапаевске, где она умерла в муках.
За участие в убийстве Распутина (хотя Дмитрий клялся своему отцу Павлу Александровичу на иконе и портрете умершей матери, что крови старца на нем нет) указом императора Николая II великий князь Дмитрий Павлович был выслан в Персию в распоряжение генерала Баратова. Это и спасло его от расправы большевиков.
Спустя почти десять лет после того события, находясь в изгнании, потеряв многих из тех, кого он любил, чувствовал ли Дмитрий Павлович свою ответственность? Конечно да. Эта мысль не покидала его никогда и накладывала мрачный отпечаток на его красивое, благородное лицо. Мог ли он вообразить себе, обсуждая с Феликсом план покушения, что всего лишь спустя год они оба, богатейшие люди России, останутся без копейки в кармане и еще будут благодарить Бога, что хотя бы живы.
К тому моменту, когда мы встретились с ним в Париже, великий князь Дмитрий Павлович пережил бурный роман с французской портнихой Габриэль Шанель, точнее, пожил за ее счет и ей наскучил. Работать таксистом или швейцаром в отеле, как многие эмигранты, ему не позволяло происхождение, жить за счет сестры — не разрешала гордость. Он не хотел впадать в зависимость от милостей Марии Павловны, тем более что отношения их с самого детства были весьма противоречивыми и сложными.
Митя был разорен, он менял богатых любовниц, которые были согласны содержать его ради княжеского титула и внешних достоинств. Одна из них, богатая американка, родом от сосланных в Новый Свет английских каторжников, посчитала, что ей совсем не повредит добавить к своей фамилии, унаследованной от предков, а заодно и к миллионам, нажитым скорее всего неправедным путем, еще и княжеский титул. Мите претило, что праправнучка детоубийцы станет носить фамилию Романофф, но куда деваться? Принц был нищим и вынужден был продавать себя, желательно подороже. Хотя и в колебаниях, он склонялся к тому, чтобы согласиться на брак.
Когда мы встретились с Митей, нам обоим показалось, что время повернуло вспять. Великий князь и прежде, еще в последний год существования империи, принадлежал к тому немногочисленному числу друзей Григория, которые вовсе не осуждали его за охлаждение к Маше. Он считал провинциальную девочку, вскружившую Грицу голову, вполне премиленькой. Конечно, и на него подействовала новость о том, что княжна Маша покончила с собой, застрелившись из пистолета своего покойного отца в отеле «Мажестик». Однако Митя не считал, что я сыграла роковую роль в судьбе княжны. Он знал, что отношения Грица с Машей разладились, как только стало ясно, что коммерческие расчеты княгини Алины Николаевны не найдут воплощения, так как воплощаться им негде.
Мое появление для Мити было как спасательный круг — он вдруг решил, что ему больше нет нужды заниматься светской проституцией, ублажать сомнительных красоток с надутыми кошельками, он может стать тем, кем был до революции. Он нуждался в моем присутствии, в моей поддержке. В моей любви, которая сделала бы его сильнее. Так же, как Гриц, он был готов разорвать помолвку с опутавшей его американской миллионершей, опозорить имя, лишь бы сохранить главное — душу. И помочь ему в этом, как он полагал, могла только я. Князь Дмитрий влюбился в меня. И возможно, сложись обстоятельства по-иному, он работал бы на парижском такси, а я вышивала бы кружева в мастерской Шанель, как многие благородные дамы из России. Мы снимали бы крохотную квартирку на окраине Парижа и были бы если не счастливы, то, по крайней мере, свободны. Но — увы! — Катерина Алексеевна горестно вздохнула. — Я сделала все, чтобы отдалить его от себя, насколько это было возможно. Ведь я приехала в Париж не в эмиграцию, а по заданию ЧК и прекрасно знала, что всякий, кто приблизится ко мне, рано или поздно будет уничтожен соглядатаями Дзержинского.
Мне было не жаль тех, кто обрек меня на этот путь, и в первую очередь — ненавистных мне родственников княжны Маши, желавших мне отомстить. Но я хотела спасти хотя бы тех, кто прежде был Дорог моему сердцу, кого любил и уважал князь Григорий. Великий князь Дмитрий Павлович был первым и главным из них. Потому заранее зная, что причиняю ему боль, я ответила на его признание отказом. «Ради всего святого, Митя, оставь меня. И уезжай, уезжай как можно дальше отсюда, навсегда, слышишь, навсегда», — я не просила его, я умоляла. Конечно, он ждал другого, и удар оказался чувствительным. Я слышала, что впоследствии великий князь Дмитрий Павлович сильно изменился — он быстро постарел, утратил интерес к жизни. Но для меня все эти годы было важно другое — даже если Митя охладеет ко многому, что его прежде увлекало, но он избежит пули в затылок, избежит унизительной доли агента ЧК и всего прочего, что могли предложить ему посланцы Дзержинского. Он сохранит свою совесть незапятнанной. «Я люблю тебя, Катя, — твердил он, уже обреченно понимая, что отвергнут, — я хочу разделить с тобой всю жизнь!» — «Митя, оставь меня!» — мне стоило больших усилий, чтобы сдержать рыдания, не подать виду, как мне больно.
Великий князь не понял меня. Обиженный отказом, к моей огромной радости, женился на миллионерше.
Я долго ничего не слышала ни о нем, ни о Феликсе. Но прошлое неожиданно подстерегло меня. В середине тридцатых годов я посетила Париж с группой советских писателей. Мне было поручено помочь Алексею Толстому и тем, кто ехал вместе с ним, в организации встреч с представителями эмигрантской интеллигенции, дабы убедить наиболее значимых из них вернуться в Москву. Речь шла о таких корифеях, как Бунин, Куприн. Они очень нужны стали «хозяину», ведь требовалось создать новый образ советской державы, не страны беспортошных гегемонов, в которой все — перекати поле, а новой культурной, вполне добропорядочной нации. Вот тогда в Париже, на одном из приемов я встретила, кого бы ты думала?… Ирину. Ирину Юсупову, жену Феликса. И хотя я постаралась обойти ее стороной, она увидела и узнала меня. Хотя правильно оценила ситуацию и не подошла.
Я думаю, она рассказала об этой встрече Феликсу и Дмитрию, и тогда он наконец понял, почему я отказала ему, и обида, мучившая его годами, утихла. Хотя наверняка догадался раньше, когда на эмиграцию обрушился красный террор, и многие, кто еще надеялся на свержение большевистской власти и активно работал ради этого, сгинули без следа.
Встреча с Ириной всколыхнула душу, снова нахлынули воспоминания: и первое знакомство с Грицем, и расставание с ним, и трепетные отношения с Митей в Париже. Со временем я успокоилась. Но прошлое опять напомнило о себе.
Лаврентий нежданно-негаданно переслал мне письмо, его получили два месяца назад в Москве, когда здесь под Сталинградом шли самые ожесточенные бои, решалась наша судьба, — Катерина Алексеевна расстегнула карман гимнастерки и вытащила сложенный вдвое конверт. Аккуратно раскрыла его, вытащила лист бумаги, испещренный крупным, красивым почерком по-французски. — Конечно, Лаврентий мог бы и не пересылать это письмо, — продолжила Белозерцева, — но почему-то прислал. Зачем? Лаврентий ничего не делает просто так. Видно, ему что-то от меня нужно. Но как бы то ни было, я даже испытываю к нему благодарность. Вот, послушай, что пишет мне княгиня Ирина: «Мой милый друг, Катенька, я знаю, что все, кто прежде был знаком с тобой, осуждают тебя больше, чем понимают. Признаюсь, я и сама испытывала гнев, когда узнала, что ты осталась с теми, кто вынудил нас покинуть отчий край. Но здесь, на чужбине, с годами я поняла, что лучше уж так, как ты, чем так, как мы. Я знаю, ты теперь, верно, под Царицыном, где пал Гриша. Я знаю, что на берегах Волги теперь решается для всех русских «быть или не быть», с большевиками ли, без них…» Последние слова правда, вычеркнуты, — добавила Белозерцева с иронией, — но разобрать можно. Лаврентий службу несет зорко, письмо прочел лично. «Я думаю, — пишет Ирина, — если Гриша теперь видит тебя с небес, он не осуждает тебя, а значит, и мы не вправе осуждать тебя и судить. Нас всех рассудит время. И я, и Феликс — мы любим тебя, как прежде, и Митя тоже с нами, он помнит тебя. Я полагаю, ты понимаешь под этим словом гораздо больше, чем я могу тебе написать. Не знаю, придет ли к тебе мое письмо, но посылаю с надежным гонцом, американским военным атташе, направляющимся в Москву. В тяжелую для нашей Родины годину мы все здесь стараемся сделать все от нас зависящее, чтобы помочь ей так же, как в первую войну. Я вступила в американское общество помощи русским союзникам, теперь вяжу носки и шарфы из шерсти для бойцов Красной армии, собираю в церкви вещи для детей, оставшихся без отцов. Феликс и Митя жертвуют на продовольствие. И если к тебе под Царицын привезут американские банки какао и галеты, знай, что к ним, вполне возможно, прикасались наши руки. Мы передаем тебе тепло наших сердец, потому что, увы, не можем сделать это никак иначе. Не смею надеяться на встречу, но всем сердцем желаю ее. Только одному Господу нашему ведомо, доведется ли нам когда-либо свидеться. Но если я умру раньше, чем такая возможность выпадет, знай, я каждый день молюсь за тебя, надеюсь, моя молитва сохранит тебя от несчастий. Феликс и Митя кланяются тебе. Я нежно целую тебя, твой друг Ирина».
Катерина Алексеевна замолчала, чуть наклонилась вперед. Бумага, исписанная крупным, красивым почерком, слегка колыхалась у нее в руке от исходящего от печки теплого воздуха. Казалось, она еще хранила аромат неувядающего очарования одной из самых пленительных женщин предреволюционного Петербурга, которая прикасалась к ней. На сгибах листок был потерт, — явно, его перечитывали не один раз.
Деревянная втулка, закрывавшая окно как раз напротив Белозерцевой, со скрипом отклонилась и, прежде чем Лиза успела поддержать ее, с грохотом упала на пол. На шум из-за двери высунулся сонный киномеханик.
— Катерина Алексеевна, что стряслось?
— Иди, иди, Антонов, — махнула Белозерцева рукой, — я сама справлюсь. — Она встала с кресла, аккуратно сложив, спрятала письмо княгини Юсуповой в нагрудный карман гимнастерки. Подняла втулку и, прежде чем водрузить ее на место, взглянула за окно — за потрескавшимся стеклом кружился мелкий снег.
Лиза в растерянности сжала в руках шапку-ушанку и почему-то теребила пальцами красную звездочку на ней. Ей казалось, что все ее прежние представления о реальности перевернулись. Прежде она была уверена, что напоминания о прошлой жизни, столь дорогой ее сердцу, о которой она знала только по рассказам, напоминания эти стерты, вытоптаны комиссарами. Но оказывается, ростки «той» жизни все же пробивались из-под большевистского катка, и где?! В прифронтовой землянке, в окопе, в штабной избе на берегах Волги под Сталинградом, бывшем Царицыне, где кипели кровавые бои с врагом. Словно на берегах великой русской реки ради будущего сошлись вместе прошлое и настоящее России с одной целью — выстоять.
— Григорий погиб летом 1919 года при наступлении Деникина на Царицын, совсем недалеко отсюда, — промолвила Белозерцева, прервав молчание. — У станицы Колочовская, рядом с Котельниково, теперь она называется Красноармейской, пять дней назад оттуда выбили Манштейна. Тогда, в девятнадцатом здесь было не менее жарко, чем теперь. Григорий наступал на Царицын с деникинской конницей. Он был сражен пулей в сердце, когда с саблей наголо летел в атаку. Я думаю, он не успел даже осознать, что жизнь его подошла к концу. Не знаю, стала ли ранняя гибель Гриши карой за его отступничество от прежних клятв и наказанием мне. Наверное, в таком рассуждении есть своя доля истины. Как бы то ни было, но счастливой молодой женой князя я побыла всего два месяца. Мы обвенчались с ним в мае в Ростове. Не знаю, видели ли меня с небес мои родители, но, если это так, я уверена, они радовались за меня. Их дочь, Катенька Опалева, провинциальная бесприданница, с благословения священника стала одной из знатных дам России.
Но не зря сказано издавна — на чужом несчастье счастью не бывать. Спустя две недели из Парижа принеслась весть, что княжна Маша покончила с собой в отеле «Мажестик» — она застрелилась. А еще через полтора месяца не стало Гриши, из молодой жены я превратилась во вдову.
Но теплым майским вечером, когда на веранде ростовского дома, я, по обыкновению, поджидала Грица к вечернему чаю, я даже не догадывалась, что все это случится с нами. Я радостно вскочила с места, когда он влетел на аллею, ведущую к дому — разгоряченный скакун несся во весь опор, и у меня перехватило дух, — вот теперь, вот теперь он скажет что-то необыкновенно важное, что так долго мы оба скрывали друг от друга, от самих себя. Князь соскочил с коня перед верандой — подбежавший денщик едва успел схватить лошадь под уздцы. Перевозбужденная от бега, она заржала и встала на дыбы.
— Катя! — Гриц взбежал по ступеням ко мне. И я вижу его блестящие светлые глаза, они сияют над охапкой сирени и яблоневых цветов, которую он прижимает к груди.
— Катя… — я подбежала к нему, и целый ворох цветов посыпался на меня, — ты ждала меня, Катя? Ты скучала? — он с жаром сжал мои руки и всмотрелся в лицо.
— Я всегда жду тебя. Всегда, — казалось, губы едва слушаются меня, так они напряжены от волнения.
— Катя… — Гриц целуя мои руки, вдруг поднял голову и спросил серьезно, глядя прямо в глаза: — Ты выйдешь за меня, Катя?
Он еще спрашивает! Я даже не могла и мечтать о подобном, но воспоминание о княжне Маше и уже погибшей княгине Алине остановили меня.
— Но ты же помолвлен с Шаховской, — напомнила я, едва выговаривая слова. — Неужели ты забыл?
— Я не забыл, — нахмурился Гриц. — Я ничего не забыл, Катя. Я уже послал Маше письмо, где объявил, что расторгаю помолвку, я просил ее простить меня…
— Но матушка, — воскликнула я в изумлении, — твоя матушка, Гриц, она же желала этого брака!
— Моей матушки больше нет, — он ответил, слегка помрачнев, тень пробежала по его красивому, молодому лицу. — Теперь многого нет, Катя. И может быть, больше уже никогда не будет. Все изменилось, Катя. Но возможно, это и к лучшему. Ты мне не ответила, ты согласна?
— Но ты же не любишь меня, — я и сама понимала, что говорю глупость, но почему-то боялась, вдруг не любит, вдруг просто жалеет? Ведь представить невозможно, чтобы князь Белозерский полюбил меня, вот такую, совсем обыкновенную.
— Ты говоришь глупости, Катя, — сказал Гриц с легким упреком, прижимая мою голову к своему плечу. — Неужели ты думаешь, что ради забавы я разбил сердце Маши? Я знаю, что мое решение принесет ей много горя. Но я не желаю обманывать ее — это было бы унизительно для нас обоих. Тем более что в том теперь нет никакой нужды. — Я люблю тебя, Катя, — добавил он, понизив голос, проникновенно. — Мне следовало бы попросить твоей руки у твоего отца — моего давнего товарища, капитана Опалева. Но увы, его давно уже нет в живых. И к его счастью, он не дожил до всего того, что теперь творится. Мне остается только спросить тебя, ты согласна стать моей женой, Катя? Не думая ни о моей покойной матушке, ни о княжне Маше? Предоставь мне беспокоиться о том. Просто ответь — и все.
— Конечно, я согласна, — не дослушав его, я вдруг заплакала, заплакала от радости, от переполнявших меня чувств. — Могла ли я надеяться, Гриша? Могла ли я надеяться…
— Тогда завтра венчаемся, Катя, — он с нежностью поцеловал меня в губы. — Ждать некогда. Мы скоро выступаем на Царицын.
— Уж много лет прошло с того дня, — Катерина Алексеевна вздохнула и снова опустилась в кресло напротив Лизы. — А кажется, закрой глаза — все было только вчера. Только во сне или в недолгие часы одиночества, каких выпадает мало, является ко мне тот памятный день в Ростове, когда Гриц предложил мне руку и сердце на всю оставшуюся жизнь. Которая, как оказалось, была очень коротка.
Невинной девой, невинной в прямом смысле — Григорий берег меня, понимая мою неопытность и чувствительность, — я стояла перед алтарем в белоснежном платье из тонких брюссельских кружев, и мне казалось, что счастье теперь навсегда сделается моим спутником. Что бы ни ожидало нас впереди, рядом с Грицем мне было ничего не страшно. Хоть в изгнание, хоть на каторгу, лишь бы не расставаться никогда. Я была готова разделить с ним все — как Маша Волконская, как Катя Трубецкая. Но я даже вообразить себе не могла, что ничего этого мне не придется делать. Гриц погибнет, а я, — Катерина Алексеевна стукнула пальцами по нашивкам на воротнике, — стану комиссаром сталинской пропаганды.
Я помню, генерал Деникин, который присутствовал на нашем венчании, поздравлял нас, потом в нашу честь в дворянском собрании Ростова были устроены банкет и бал. Следующим утром, проснувшись на заре в объятиях Григория, я видела, как за окном на фоне белоствольной березовой рощицы денщик Григория чистит, готовя к походу, его коня, а золотой шар солнца восходит из-за Дона. Кузьма Захарыч, тогда просто Кузьма, напевал под нос протяжную казачью песню — он тоже еще не знал, что ему предстоит хлебнуть немало горя в советской России. Что мы останемся с ним вдвоем — а Гриц уйдет от нас, — голос Белозерцевой дрогнул, она опустила голову.
— Катя, наконец-то мы вдвоем, Катя! Я так люблю тебя, — услышала я жаркий шепот Гриши, он увлек меня лаской и поцелуями.
Никакое предчувствие не подсказало мне, что все это — в последний раз. Спустя полтора месяца его привезли в Ростов — окровавленного и бездыханного, на конской попоне, залитой его кровью. Офицеры молча сдернули фуражки перед молодой вдовой. Я помню, что до самого погребения я не проронила ни слезинки. И даже не потому, что священник говорил мне, будто плакать — грех. Просто не могла выдавить из себя ни стона, ни крика. Я никак не могла поверить, не могла смириться с мыслью, что случилось самое страшное, случилось со мной, и изменить ничего уже невозможно. Я словно онемела, застыла в горе, обрушившемся на меня. Меня утешали, мне сочувствовали, но я была чужой для всех, у меня не было влиятельных родственников. Многие так и воспринимали мой брак с Григорием как удивительный компромисс, какую-то сделку, условия которой неизвестны. Так что сочувствие, по большей части, было наигранным, формальным. Лучшие друзья Гриши — Феликс и Митя находились очень далеко, в Париже. Мне некому было помочь. Я все должна была решать сама, впервые в жизни. Но я не думала о будущем. В черном одеянии я сидела у изголовья гроба в церкви, — стоять не могла, ноги не держали, и батюшка принес мне стул.
Мне не приходило в голову, что среди тех, кто пришел на панихиду, могут оказаться враги. Мои враги и Григория. Причем не внешние, вроде конников Ворошилова или Буденного, а внутренние, и они зорко наблюдали за мной, они все подмечали. Князь Борис Борисович Шаховской, высокопоставленный офицер деникинской разведки, прибыл к армии накануне из Одессы. Он приходился родным дядей погибшей княжне Маше и прекрасно знал все, что с ней произошло, и по какой причине. Находясь в Крыму, он добился перевода в Ростов, скорее всего для того, чтобы встретиться с самим князем Белозерским и предъявить ему счет за нарушение договора и смерть Маши, но он опоздал, князь погиб, а с меня — что возьмешь?
Ничего дельного скорее всего не приходило Борису Борисовичу в голову, и потому поначалу он вел себя смирно, не представлялся, старался не попадаться мне на глаза, следил издалека, прикидывая. Он присутствовал на похоронах, когда над могилой Грица прогремел прощальный салют и священник отчитал псалмы. Я стояла у могилы на кладбище Макарьевского монастыря, в которую только что опустили гроб, опиралась на руку Кузьмы, тайком смахивавшего рукавом слезы, а Борис Борисович, как говорили позднее, стоял прямо за моей спиной, но я не обратила на него внимания. Так и похоронила я Гришу, под скорбные речи генералов, под скупые слезы на глазах его офицеров, под клятвы вернуться и перенести его прах в Петербург. Но этого так никогда и не случилось. Оставшись в России, я сразу, как только стало возможным, приехала в Ростов и узнала страшную весть — Макарьевское подворье снесено, кладбище сравняли с землей, на его месте возведен новый Дворец культуры. А когда фундамент ставили, то много костей перерыли — наверное, среди них был и прах Григория. Так что могилы его не осталось, ничего не осталось от Грица в России. Он живет в моей памяти, а для всех остальных, в том числе и многих бывших друзей, не просто мертв — сгинул в небытии.
После гибели Гриши генерал Шкуро, некоторое время ухаживавший за мной, предлагал мне поддержку в возвращении в Париж, где меня, конечно, встретили бы великая княжна Мария Павловна и Ирина Юсупова. Я склонялась к тому, чтобы принять его предложение, понимая, что словесной благодарностью дело не обойдется. После смерти Григория со мной мало церемонились, знали, что я бесприданница, не имею никаких своих средств, а что отец мой был офицером — да мало ли их! На что я могла претендовать? Только — стать содержанкой — больше ничего, на какие деньги я бы жила в Париже? Шкуро предложил мне апартаменты сначала в Одессе, а после, если придется — в Париже и Лондоне, — полный гардероб и прочее. Но при этом я должна была стать его любовницей. Княгиня Белозерская, к тому же молодая и хорошенькая, — генерал знал, для чего намеревался тратить деньги. И мне не оставалось ничего, как согласиться, несмотря на весь ужас и отвращение, которое я испытывала к подобной ситуации.
До сих пор жизнь щадила меня, — но это закончилось навсегда. Быстрое наступление красных разрушило все планы: при отходе Деникина возникла сумятица, я отбилась от дивизии Шкуро и оказалась с разбитым подразделением ротмистра Каретникова, отставшего от армии намеренно. Этот Каретников происходил из донских казаков, но сам по себе был человеком скверным. В царское время его сдерживала дисциплина и общий господствующий порядок. Когда же все рухнуло, и каждый мог позволить себе, что душе угодно, совершенно безнаказанно, Каретников тоже решил не терять время зря. В Белое дело он не верил, на батюшку-царя плевать хотел, с красными ему тоже было не по пути, поскольку в руководстве было много евреев, которых Каретников на дух не переносил. Больше всего ему нравилось распоряжаться самому, никому не подчиняясь. Каретников сколотил вокруг себя группку таких же разнузданных негодяев. И поставил одну задачу — награбить как можно больше, и с тем спокойно отбыть в Европу. Кто был никем — тот станет всем, — девиз времени очень пришелся ему по вкусу, правда, в его собственном, весьма оригинальном понимании. Со мной он тоже не церемонился, — изнасиловал и сделал любовницей. Притом постоянно унижал, заставляя снимать и надевать ему сапоги, выносить его ночной горшок, стирать его белье — это была жестокая школа. Я думала, что сойду с ума, никакие мольбы не помогали. Несколько раз я пыталась бежать, но меня ловили, жестоко избивали, держали в холодном подвале, куда бандиты Каретникова мочились в щелочку. Чтобы я больше не «рыпалась», ко мне приставили двух бывших унтер-офицеров, которым Каретников разрешил «иметь бабу в очередку», пока ему самому не приспичило.
Не знаю, чем бы закончилось для меня это чудовищное испытание, наверное, я не выдержала бы и в конце концов наложила бы на себя руки. Но, верно, ангел-хранитель не покинул меня, потому что помощь пришла неожиданно. Один из унтеров, не утративший окончательно остатков совести, когда-то служил в охране Царского Села, где проживала монаршья фамилия. Княгиня Алина Николаевна частенько навещала его дочку, которая застудила ногу и не могла ходить несколько лет. Благодаря заботам княгини девочка поправилась. Узнав, что охранять ему придется Катьку Белозерскую, как выражался Каретников, этот человек спросил, кем прихожусь я княгине Алине. Когда же я сказала ему, что я — вдова ее единственного сына, мое положение резко переменилось. Василий Лопатин, так звали унтера, оградил меня от домогательств своего товарища и сделал так, чтобы и Каретников вспоминал обо мне пореже. А когда на банду Каретникова налетели конники Котовского, в сумятице боя помог мне бежать и сам отправился со мной, так как Каретников был ему противен.
Вместе мы добрались до Одессы. Продав несколько золотых вещиц, которые достались ему при дележе добычи у Каретникова, Лопатин снял для меня комнату на Молдаванке, в бедном районе. Сам же попробовал снова определиться на службу. Это оказалось не так просто. Василия Лопатина записали в погибшие, и ему пришлось назваться другим именем, представившись селянином из окрестностей, и даже выправить фальшивые документы. В те времена в Одессе, переполненной разного рода мошенниками, это было совсем несложно. Кое-как ему удалось устроиться в охрану продовольственного склада. Я же, случайно встретившись на Дерибасовской с генеральшей Аксаковой, посещавшей в былые времена дом княгини Алины, по ее рекомендации стала посещать госпиталь, где работала сестрой милосердия. Денег было мало, жить было трудно, к тому же Лопатин, разочарованный тем, что его надежды на возвращение в армию рухнули, озлобился, заливал горе водкой и ко мне стал относиться хуже. Часто домогался, считая, что я ему обязана своим спасением. В конце концов однажды ночью, когда он спал после очередной попойки, я тайком сбежала и поселилась в небольшой коморке при госпитале. Там я снова и столкнулась с князем Борисом Борисовичем Шаховским, который пришел в госпиталь проведать кого-то из своих сослуживцев. Встретившись со мной нос к носу, князь сделал вид, что вообще видит меня впервые. Однако впервые видела его я, и он прекрасно был осведомлен об этом. Прежде я не была знакома с родственниками княжны Маши, кроме княгини Алины. Быстро сообразив, что мне также ничего не известно и о его приезде в Ростов в дни похорон Григория, Борис Борисович понял, что руки у него развязаны, — можно играть со мной в кошки-мышки сколь угодно долго.
Совершенно одинокая, раздавленная унижениями, которые мне пришлось пережить у Каретникова, я не имела твердой опоры в жизни, за меня некому было заступиться. Я была полностью в его власти. Представившись для начала Ливановым, по фамилии своей матушки, он убедил меня, что был близким другом моего погибшего мужа и готов оказать мне всяческую поддержку.
Прежде всего он снял для меня весьма приличный номер в гостинице, что по тем временам было очень трудно. Когда я спросила, как я буду расплачиваться за него, то уверил, что мне вовсе не стоит беспокоиться, он все берет на себя. Жизнь жестоко учила меня в год после смерти Григория, но все же еще не избавила до конца от природной наивности. Конечно, мне стоило более пристально присмотреться к подозрительным хлопотам своего нового знакомого, но я так измучилась от перенесенных тягот, что даже такие простые радости, как ванна с горячей водой и мягкий, плюшевый плед на диване, могли напрочь лишить меня рассудочного подхода к действительности.
Шаховской именно на это и рассчитывал. Номер был действительно проплачен вперед, но не им самим, а его ведомством, службой разведки, и предназначался для специальных агентов, с которыми Шаховской здесь встречался. А чтобы номер не пустовал и не привлекал тем внимание, он решил временно поселить тут меня, с далеко идущими намерениями, естественно. И не только в плане личных плотских утех, хотя и ими он не побрезговал. Провести ночь в постели с женой князя Белозерского, который жестоко оскорбил его семью — разве не отмщение, хотя бы частичное? Если бы я знала, что он родственник княжны Маши, наверное, я бы насторожилась и вела себя по-другому. Но он назвался Ливановым и другом Грица, а я так нуждалась в то страшное время хоть в какой-то опоре! Потому и доверилась ему.
Доверилась и душой, и телом. Борис Борисович был хорош собой, прекрасно воспитан, к тому же он разыгрывал искреннее сочувствие, мучился скрытой страстью, представил мне целую сцену, как он не может позволить себе поцеловать даже след от моей ножки, потому что я вдова его друга. Кроме того он был холост и обещал на мне жениться. На самом деле он смеялся надо мной. Про себя, конечно. И «поимел бабенку» ничуть не с меньшим удовольствием, чем Каретников, хотя и не столь вульгарно. Как сейчас вижу, он сидит передо мной в номере гостиницы, на бархатном диванчике с круглой спинкой и неторопливо раскуривает длинную сигару. Его рыжие, кошачьи глаза, прищурены с хитрецой. Он уже придумал план, который намерен реализовать. А план весьма непритязателен: попользоваться женой Гриши, а затем избавиться от нее, но с пользой для себя. В конце концов, за смерть Маши рассчитался не с самим князем, но с его вдовой, этой глупой девочкой, которая почти готова в него влюбиться. О том, что господин Ливанов — не кто иной, как полковник Шаховской, один из руководителей белогвардейской разведки, я узнала от главного чекиста — Дзержинского, и весьма скоро.
Однажды, сказавшись больным, Борис Борисович попросил меня срочно передать письмо его товарищу, который оказался не более чем подсадной уткой. На явочной квартире, проваленной агентами Дзержинского, красные соколы поджидали посланца белогвардейской разведки, а дождались — меня. Конечно, Шаховской прекрасно был осведомлен обо всех обстоятельствах, связанных с этим местом. Он знал, что посылает меня в пасть к волку. Письмо, которое он мне дал, содержало массу важных сведений, но все они были чистой воды дезинформацией. Вот такая операция по вброске «дезы» противнику, а заодно и поквитаться с женщиной, разбившей все планы его семьи. Думаю, он не предполагал, что меня сразу поставят к стенке. Но все гениальное, как всегда, просто. Если хочешь, чтобы твоя «информашка» дошла до получателя, используй нестандартный ход — пошли женщину или ребенка. И желательно «на новенького». Рассуждая подобным образом, Шаховской вполне серьезно рассчитывал на то, что Дзержинский может клюнуть, тем более что его служба недавно организовалась, опыта у красных еще было мало — не сравнить с белогвардейской разведкой. Конечно, Борис Борисович был излишне самонадеян, считая противника куда глупее себя. Ему было все равно, что станет со мной, главное — чтобы «деза» сработала.
Так я взяла предложенный конверт, думая, что это лишь письмо к другу, и отправилась на Экиманку, не подозревая, что больше уже не вернусь назад. А дорогого месье Ливанова довелось узреть еще разок спустя три года, когда по моей наводке его захватят в Варшаве и поставят к стенке. Тогда Борис Борисович не был столь уверен в себе и крайне удивился, увидев меня перед собой: ведь отправляя меня к «приятелю», он попрощался со мной навсегда.
Увидев перед собой худенькую, хрупкую женщину, с посеревшим от страха лицом, Дзержинский, когда его агенты доставили меня к нему, сразу понял, с кем он имеет дело, — с дилетантом, которого просто подставили. Сообразив, кто разговаривает со мной, я набралась смелости и крикнула: «Я ненавижу советскую власть!» — и зажмурилась, думая, что меня пристрелят сразу, как крысу. Но Дзержинский на мое пылкое и дерзкое заявление среагировал вполне спокойно. Наверное, он уже наслушался подобного немало. Глава чекистов не сомневался, что меня прислал Шаховской — очень хитрый и умный противник, который долгое время оставался для Советов неуловимым.
Расспросив меня, почти по-дружески, без особого напора, кто передал мне письмо и для чего, Дзержинский открыл мне глаза на истинное лицо моего покровителя. Месье Ливанов — князь Борис Борисович Шаховской, опытный разведчик из службы Деникина, а теперь Врангеля. Я была ошеломлена, Дзержинский еще больше убедился в своей догадке, что меня использовали вслепую. А я с ужасом осознала, в какую чудовищную ловушку попала в Одессе.
Но если в отношении меня у железного Феликса не возникало особых сомнений, то что касается информации… она могла быть и правдивой, и ложной в равной степени. Главный чекист пребывал в сомнении, но словно нюхом чуял — торопиться нельзя. Приказав накормить меня и держать под охраной, Дзержинский взял время на размышление. И как оказалось — сделал правильно. Князь Борис Борисович рассчитывал, что красные среагируют мгновенно, но Дзержинский медлил, выжидая, что у Шаховского сдадут нервы. Так и случилось. Пренебрежение к противнику сыграло свою роль, князь Борис Борисович, посчитав, что красные и читать-то не умеют, послал вслед за мной второго агента, на сей раз настоящего. И люди Дзержинского взяли его, убедившись, что все сведения, которые им предлагалось «переварить», совершенная фальшивка.
— А что случилось с вами? — не вытерпела Лиза. — Вас отпустили?
— А я? Что я? — Катерина Алексеевна вздохнула. — Мне думалось, что мое сердце вообще не способно перенести столько предательств и разочарований. Но оно стучало — для чего, зачем? Я была совершенно оглушена всем, что произошло со мной, и ожидала смерти со спокойствием, близким к равнодушию. Меня держали не в подвале, как у Каретникова, Дзержинский велел отвести меня в одну из комнат дома, который он занимал, и натопить как следует. Меня охраняли двое. Один — пожилой рабочий с питерской окраины, другой — совсем еще молодой человек, бывший студент, как я поняла из их разговоров. Позднее я узнала, что молодого звали Алексей Петровский, да, да, — Белозерская вскинула глаза, — сейчас он командует артиллерией у Рокоссовского, а тогда ему исполнилось всего двадцать лет. Видя, что я веду себя смирно, пожилой чекист улегся вздремнуть на лавке перед дверью, а Алексей остался со мной. Я видела, что он смотрит на меня с сожалением, даже с состраданием, которого я давно не встречала. Потом сказал как-то смущенно, глядя на мое мертвецки бледное, неподвижное лицо:
— Мне кажется, Катерина Алексеевна, вам не надо бояться. Вас не убьют. Не за что.
Услышав его голос, я вздрогнула.
— Откуда вы знаете? — спросила я глухо, так, что и сама не узнала своего голоса.
— Я не знаю, — он пожал плечами. — Я так думаю.
— Откуда вы знаете, что меня зовут Екатерина Алексеевна? — спросила я. — Мы встречались когда-то? Я не помню.
— А я помню, — ответил он все так же застенчиво. — На Рождество семнадцатого года. Я шел по Невскому и остановился в кофейне напротив моста с конями, как раз рядом с вашим домом. Я видел, как вы приехали с рождественского бала у Энгельгартов. Князь Белозерский вышел из саней, а потом вынес вас на руках. Было много снега, он не хотел, чтобы вы ступали по сугробам. На вас было манто из рыжей лисицы. А волосы собраны красивой розой на затылке, они сверкали украшениями, как снег вокруг под фонарями.
— Что вы, юноша, это наверняка была не я, — тогда я даже испугалась, услышав его рассказ. В самом деле, на Рождество семнадцатого года мы с княгиней Алиной, Григорием и Машей ездили к Энгельгартам на традиционный карнавал. Григорий уговорил меня уехать раньше, пока гости еще не разошлись, и в самом деле вынес на руках из саней… Но как? Откуда этот молодой человек мог это знать? Ведь он должен ненавидеть всех людей нашего круга как своих классовых врагов.
— Вы ошиблись, юноша, — повторила я уже более уверенно. — Да, я жила в доме князей Белозерских до революции, но определенно вы видели не меня. Скорее всего это была княжна Маша, невеста князя… — сказала, хорошо помня, что Маша в тот вечер, прогневавшись на Григория, вовсе не вернулась во дворец, а поехала к себе на Екатерининский канал.
— Это были вы, — ответил он с поразительной уверенностью. — Когда вы скрылись в подъезде, я перешел бульвар и спросил у вашего швейцара, кто та пленительная женщина, которая только что исчезла за этой дверью. Хозяйка дома?
— Пока не хозяйка, — ответил он, хитро прищурившись, — но скоро будет. Катерина Алексеевна живет у нас, а хозяйка приедут позже. Вам Алина Николаевна небось нужна? А вы сами-то кто будете?
— Нет, нет, — поспешил я ретироваться, — я только хотел узнать, что за нимфа. Так что, Катерина Алексеевна, это были вы. Я вас запомнил, а потом долго думал о вас. Бродил по городу, читал стихи, просто так — от настроения. Когда я увидел вас сегодня на допросе у товарища Дзержинского, я просто обомлел. Никогда бы не подумал, что так случится.
— И я бы тоже не подумала, юноша, — вздохнула я горестно. — А вы, простите, не знаю, как вас зовут, из пролетариев?
— Извините, я не представился, — он почти испуганно улыбнулся. — Алексей. Алексей Петровский. Родители мои из разночинцев, отец по судоходству до надворного советника дослужился, матушка — дочь врача, из Пензы. Сам я обучался праву в Петроградском университете.
— Как же вы в чекистах-то оказались, из разночинцев? — изумилась я.
— Так я за мировую революцию, Катерина Алексеевна, — неожиданно ответил он, — чтобы не было бедных и голодных, чтобы все равны, и везде в мире все делалось по справедливости.
— Свобода, равенство и братство, — я устало кивнула. — Где же вы видали, разночинец Петровский, чтоб все по справедливости?
— Извините, боец Петровский, если можно, — поправил он. — У нас, знаете ли, с этим строго.
— Ну, хорошо, боец Петровский, — согласилась я покорно. И замолчала. Он тоже молчал. Воцарилась тишина, только было слышно, как похрапывает за дверью его пожилой товарищ. Я видела, что Алексей смотрит на меня с искренним восхищением. Для него, пожалуй, для единственного на всем белом свете, я все еще оставалась княгиней Белозерской, он помнил меня, какой я была в Петербурге, и не хотел знать обо мне ничего дурного.
А тем временем Дзержинский, затеяв опасную, рискованную игру с Шаховским, которая должна была привести того к концу, решил перетянуть меня на свою сторону. Он открыл мне истинные намерения Бориса Борисовича, которые состояли, как оказалось, не только в том, чтобы наказать меня за разбитую жизнь княжны Маши, и не столько в том, чтобы вбросить дезинформацию. Князь Шаховской смотрел куда как дальше — и главной заботой его были, как водится, деньги. Через своих тайных эмиссаров на Западе Дзержинский получил любопытные сведения. Оказывается, у Белозерских хранились весьма обширные сбережения в швейцарском банке. Вклад был сделан в золоте принцессой Амалией Кобургской на имя ее дочери Алисы, выходившей замуж за родного дядю княгини Алины Николаевны и получившей в православии имя Анны. Так как княгиня Анна умерла при рождении первого ребенка, ее мать не захотела, чтобы деньги достались второй жене князя, и переписала вклад на княгиню Алину, с которой в то время подружилась. Поскольку княгиня Алина и ее сын Григорий погибли, на эти деньги могла претендовать я. Знай я об этом, мне не надо было бы терпеть унижения от Шкуро и Каретникова. Я могла бы уехать за границу и жить в Швейцарии безбедно. Но я не знала ничего, и все вышло — как вышло. Борис же Борисович был прекрасно осведомлен о вкладе. И он надеялся, избавившись от меня, завладеть сбережениями как родственник княгини Алины, в девичестве Шаховской.
Не знаю, на что рассчитывал Дзержинский, рассказав мне об истинных намерениях князя Бориса Борисовича. Вызвать у меня чувство мести? Но в тот момент я вряд ли была способна оказаться ему полезна. Потрясение, пережитое мной, оказалось столь сильно, что я серьезно заболела. Легкая простуда, которую я схватила, попав под дождь на Экиманке, развилась в двустороннее воспаление легких, и доктор, приглашенный чекистами, не мог поручиться, что я останусь жива.
Меня оставили в покое, разрабатывая способы, как заманить Шаховского в ловушку без моего участия. Я лежала в отдельной комнате в помещении Екатеринославского ЧК, которому было поручено курировать меня. От Москвы ко мне были приставлены следователь Кондратьев и Алексей Петровский — для охраны. Неотлучно у постели находилась сиделка. Когда же положение мое ухудшилось настолько, что екатеринославские доктора вынесли вердикт — больная безнадежна, об этом доложили в Кремль. Дзержинский приехал сам и привез с собой столичного светилу. Его терапия принесла пользу. Здоровье мое пошло на поправку.
В те дни Алексей Петровский постоянно находился при мне. Он позволял себя сменить, лишь когда уставал настолько, что просто засыпал на ходу. За время болезни мы сблизились, и я с удивлением, смешанным с забытым чувством женской радости, понимала, что несмотря на мое плачевное состояние он смотрит на меня с искренней симпатией. Алексей все еще видел во мне княгиню Белозерскую, великолепную петербургскую красавицу в пышном лисьем манто, с драгоценностями, вплетенными в прическу, о встрече с которой он и мечтать не смел до революции. Он и слышать не хотел, что на самом деле княгиней Белозерской я побыла всего-то два месяца. А до той поры считалась воспитанницей княгини Алины, что отец мой, разорившийся дворянин Опалев, капитан драгунского полка. Алексей не желал знать ничего подобного. Я была для него княгиней, и если бы было позволено, он так бы и называл меня — «ваша светлость».
Если говорить по чести, Дзержинский сыграл решающую роль в моей судьбе. Обойдись он со мной более жестко, мне бы уже не пришлось предаваться воспоминаниям — меня просто не было бы в живых. Никто бы не стал делать скидку на то, что я женщина и мне всего отроду девятнадцать лет. Тогда время было кровавое, беспощадное, никто никого не жалел. Решалось будущее страны, проигравший должен был умереть. Впрочем, когда у нас было по-другому? Рубили лес — щепки летели, никто и не считал, сколько их. Вот такой щепкой могла легко оказаться и я, и даже влияния Дзержинского оказалось бы недостаточно, чтобы принять положительное решение, даже при условии, что меня можно использовать в оперативной работе, в частности, для поимки Шаховского. Тогда все решалось коллегиально, и в решительный момент моей судьбы Дзержинского поддержал Иосиф Сталин. Тогда Сталин был членом реввоенсовета фронта, наступавшего на Врангеля, он считался одним из ближайших сподвижников Ленина, хотя и не из самого первого ряда. Троцкий имел огромное влияние, именно он настаивал, на том, что всякая «контра должна быть выкорчевана беспощадно». Сталин дважды присутствовал на допросах. Он молча смотрел на меня, курил трубку, но слушал очень внимательно. Признаться, тогда я плохо рассмотрела его — так, какой-то низкорослый худощавый мужчина с явно грузинской внешностью. Бросилось в глаза: старательно начищенные сапоги, почти как в царской армии, аккуратно подогнанный по фигуре френч и комиссарская кожаная фуражка со звездочкой. Было сразу заметно, что человек не терпит расхлябанности, относится строго и к себе, и к другим.
В то время Иосифу было сорок три года, почти как мне сейчас, ничто не предвещало его будущего возвышения. Но мне доподлинно известно, что поддержка Дзержинского сыграла в восхождении Сталина к власти решающую роль. Кто знает, не положило ли начало их союзу мое дело в Екатеринославе?
Сталин и Дзержинский тогда все-таки настояли на своем. Помню, как Феликс, придя ко мне в комнату, служившую больничной палатой, сказал:
«Подумайте сами, Катерина Алексеевна, какое будущее вас ждет, если я вопреки воле товарищей отпущу вас теперь и позволю, даже помогу, перебраться на Запад. Мы знаем оба, что в белогвардейской разведке вы оказались случайно. Вас использовали, надеясь таким образом устранить с игрового поля лишнюю фигуру. Но можете ли вы быть уверены, что тот, кто поступил с вами так один раз, не сделает того же вторично? Князь Борис Борисович — очень опытный и хитрый игрок, не вам соперничать с ним. Если он возжелал получить золото Алисы Кобургской, он его получит, даже если ему придется организовать для вас несчастный случай со смертельным исходом. Я понимаю, вы полагаетесь на друзей своего супруга. Но кто из них жив, вы знаете? Где вы будете их искать? Для всего необходимы деньги. Шаховской успеет расправиться с вами раньше, чем вы даже сделаете шаг. И потом, Катя, — Дзержинский присел на мою постель, — куда бы вы ни поехали, свою Родину, Россию, вы не заберете с собой. Она останется здесь. Там, в Париже, не то что вы, даже потомки Романовых никому не нужны. А здесь вам найдется применение. Вы поможете нам, а потом, когда все успокоится, станете учительствовать. В стране огромное количество беспризорных детей, а образованных воспитателей не хватает. Подумайте над моими словами, Катя».
Конечно, теперь я понимаю, что Дзержинский говорил мне далеко не все, на что делал ставку. Возможно, он и сам еще не представлял в деталях все мои возможности. Ему было важно получить мое согласие на сотрудничество в первом и очень важном деле — в поимке князя Бориса Борисовича. Пока я лежала с воспалением легких, чекистам так и не удалось поймать его.
Феликс не стал требовать ответа сразу, на размышление дал сутки, приказав Кондратьеву и Петровскому не беспокоить меня. Я думала. Вспомнила, как резко изменилось ко мне после смерти Григория отношение его сослуживцев. Я вспомнила горькое чувство унижения, которое испытала, когда генерал Шкуро открыто предлагал мне содержание. Издевательства Каретникова, коварство и обман Шаховского… Где-то там, очень далеко, были и другие люди, которые наверняка меня помнили и любили: великая княгиня Мария Павловна, ее брат Митя, княжна Ирина. Но встречусь ли я с ними? А если встречусь, как буду жить? На их попечении? Ведь Шаховской, останься он безнаказанным, отберет у меня белозерские деньги. И Дзержинский совершенно прав — князь постарается избавиться от меня, чтобы я никогда не оспорила его права. И у него все получится, без сомнения, если чекисты не поставит его к стенке. Ради этого, весьма отдаленного будущего, когда после поимки Шаховского я все-таки вернусь в Париж, я дала согласие на сотрудничество с ЧК. Конечно, я не понимала в полной мере, на что я соглашалась. Не знала, что с этой дороги мне уже не сойти никогда. Никто меня не отпустит. Не то что в Париж, даже и учительствовать, как обещали.
Конец настиг князя в Польше в 1921 году. Войсками Красной армии, наступавшей на Варшаву, командовал Михаил Тухачевский. Чекистам было известно, что Шаховской находится в одном отдаленном особняке на окраине города, он крайне осторожен, нигде не появляется, всю деятельность осуществляет через своих агентов. Предо мной стояла задача — тайно проникнуть в город и сделать так, чтобы Шаховской обязательно узнал о моем присутствии. Кондратьев и Петровский страховали меня.
Одевшись модно, как и положено молодой вдове богатого человека, я появилась на улицах Варшавы под своим именем — княгини Белозерской. Для того чтобы весть о моем появлении достигла ушей Бориса Борисовича, не потребовалось много времени: князь привык жить и действовать широко, агентов у него было много, вся Варшава была буквально наводнена ими. Конечно, они не пропустили появление нового лица, тем более с такой громкой фамилией.
Однако Варшава готовила мне встречу не только с Борисом Борисовичем, случайно разговорившись с кавалерийским прапорщиком, я узнала, что бывший унтер Василий Лопатин, который помог мне бежать от Каретникова, все-таки добился возвращения в строй и погиб при обороне Перекопа. Сам же Каретников все-таки был пойман кавалеристами Котовского и повешен. Так бесславно закончился путь бывшего ротмистра генерала Шкуро, уехавшего, к слову, в Париж.
Судя по всему, князь Борис Борисович был крайне удивлен, что молодая княгиня Белозерская жива. Конечно, он не мог оставить без внимания тот факт, что дезинформация, которую он отправил со мной красным, не достигла цели. Это могло означать: либо его посланница вообще не добралась до места назначения, либо Дзержинский оказался умнее, чем Борис Борисович думал. Однако угодила ли я в лапы чекистов, Шаховской доподлинно не знал. Как выяснилось позднее, его агент, которому было поручено проследить за мной, потерял меня из вида примерно за полквартала от дома, а ближе сунуться побоялся. Потому узнав о моем появлении в Варшаве, Шаховской первым делом подумал, что я попросту не доставила письмо его приятелю. Возможно, что-то спугнуло меня, что-то не срослось, как планировал князь — но почему тогда я не вернулась к нему в гостиницу? Ведь он, казалось, обаял меня настолько, что «куда она денется» — и только. Он полагал, что я бы обязательно прибежала назад, «куда еще ей бежать»? Оказалось, есть куда. Позднее, когда Шаховской уже был арестован, стало известно, что он допрашивал в Крыму Лопатина — известно ли тому что-то о моих связях, чего не знал князь Борис Борисович. Досталось даже генеральше Аксаковой, устроившей меня в госпиталь. Она упала в обморок, узнав, что с ней хотят «побеседовать» люди из разведки. Проявив но обыкновению настырность, Борис Борисович собрал все возможные справки, после чего пришел к заключению, что я попалась красным. Это его вполне устраивало: главное дело сделано — денежки в Швейцарии дожидаются его, и никто другой на них претендовать не может.
В благодушном убеждении, что избавился от меня навсегда, князь Шаховской пребывал чуть больше года. Мое появление в Варшаве явилось ему как гром среди ясного неба. Неужели испуганная, неуверенная в себе девица, поддавшаяся обольщению, попросту сбежала от него в Одессе? Он не мог поверить в это, — князь никогда не ошибался, особенно по части психологии. Он даже предположил, что я — самозванка, что-то вроде княжны Таракановой, выдававшей себя за царскую дочь. Вариант, что Дзержинский оставил меня в живых и теперь использует в борьбе с ним, князь Борис Борисович не допускал. Он был невысокого мнения о Феликсе и уж тем более — не в грош не ставил мои способности. К своему несчастью, Шаховской плохо знал не только меня, но и законы физики. Если пружину сжать слишком сильно — она распрямится, и весьма резко.
Меня загнали в угол, и я стала яростно бороться за жизнь, и потому князю Борису Борисовичу стоило поостеречься. Некоторое время Шаховской наблюдал за мной при помощи своих шпиков, дабы убедиться, что я — это я, а не подставное лицо. Алексей Петровский сразу же сообщил мне о слежке. Но это вполне входило в наши планы. Ведь Шаховской выползет из укрытия, если убедится, что перед ним — Екатерина Белозерская и его вожделенным денежкам снова возникла угроза. Потому я вела себя естественно, демонстрируя столь милую сердцу князя наивность — не замечая шпиков, шнырявших за мной. В конце концов он убедился и… забеспокоился. Однажды в кофейне на Маршалковской ко мне подсел человек с весьма непримечательной внешностью. Стараясь говорить вполголоса, он сообщил, что один «старый и добрый друг» желает со мной увидеться и настоятельно просит явиться вечерком по адресу… Адрес оказался в одном из предместий Варшавы, как Раз там, где, как мы знали, укрылся князь Шаховской и его помощники. Конечно, я сразу поняла, о ком идет речь, но виду не подала. Казаться умной не входило в мои намерения. Для Шаховского я должна была оставаться прежней — иначе вся игра была бы окончательно поломана, даже и не начавшись. Поэтому я разыграла удивление.
— Знакомый? Позвольте узнать имя?
Агент, поелозив на стуле, наклонился ко мне:
— Ли-ва-нов, — проговорил он тихо, по слогам. — Помните? Подполковник Ливанов.
— Ах, Ливанов! — я с трудом подавила усмешку: я не сомневалась, что настоящей фамилией Борис Борисович не назовется. Коли игра продолжается — надо следовать правилам, установленным им самим. Он — Ливанов? Прекрасно.
— О, я потрясена, — я прижала руки к груди и очень постаралась, чтобы глаза увлажнили слезы. — Как я скучала о нем, как волновалась! Я обязательно буду, так и передайте, так и передайте, — я долго трясла руку агента, выражая ему признательность, так что он даже начал озираться, мечтая поскорее отвязаться от меня. Наконец я его отпустила. Прижала платок к влажным глазам, а сама незаметно дала знак Петровскому.
Алексей вышел за агентом и проследил его путь: как мы и думали, он прямиком направился к Борису Борисовичу. Зная теперь о Шаховском гораздо больше, чем прежде, я предполагала, — и мои помощники согласились со мной, — что из Яблонской краины, где князь назначил мне встречу, мне уже не вернуться живой. По сведениям, собранным чекистами, в хорошо укрепленном на случай штурма города доме Шаховской собрал никак не меньше пятидесяти своих приспешников, все кадровые офицеры царской разведки. Идти туда — означало верную гибель. Но не пойти — сорвать всю операцию. Все усилия — зря. Более того, Шаховской поймет, что дело нечисто и сгинет, как с ним бывало не раз. Он очень чутко ощущает опасность, его спугнуть — и можно надолго позабыть о намерении свести счет с этим мерзавцем. В следующий раз он выплывет нескоро и неизвестно где. Вполне вероятно, в Южной Америке, у него обширные связи по всему миру. Потому, посовещавшись, мы решили, что я все-таки пойду в Яблонскую краину. Одна, так как наверняка меня будут вести от самой гостиницы. Тем временем Петровский и Кондратьев должны были организовать захват здания. Для этого предполагалось использовать силы польских подпольщиков, которых ЧК тайно снабжало оружием все последнее время. Два отряда активистов поступали под команду посланцев из Москвы. Последствий нападения никто не боялся — всем заинтересованным лицам сообщили, что Михаил Тухачевский уже получил приказ: сразу после захвата Шаховского начать наступление на Варшаву. Так что белым станет не до своего начальника, ноги надо будет уносить, и поскорее.
Однако придумать план легко — выполнить его куда как сложнее. Направляясь с первым своим в жизни поручением ВЧК, я очень волновалась. В отличие от «прогулки» по Экиманке, я знала, что здесь меня ожидает враг, серьезный, опытный хищник, одолеть которого без посторонней помощи мне едва ли по силам. А если помощь не придет? Если агенты Шаховского заметят перемещения подпольщиков и предупредят его? Он сбежит, но меня не возьмет с собой и красным не оставит, а значит — убьет. «Впрочем, он меня и так убьет, — с грустным сарказмом рассуждала я. — Иначе для чего он меня позвал в свое логово. Там все произойдет тихо и незаметно, и даже тела никто не обнаружит».
— Катя, знайте, мы всегда будем рядом, — Петровский крепко сжал мою руку, заглянул в глаза. — Что бы ни случилось, не теряйте хладнокровия. Думайте о том, что я прикрою вас. При любом раскладе.
— Даже если вас убьют? — спросила я печально.
— Не убьют, — ответил он с уверенностью, — пока я не спасу вас. А там — наплевать.
Самоотверженность этого юноши, испытавшего ко мне пылкие чувства, придала мне сил. И взяв извозчика, до Яблонской краины я доехала, чувствуя спокойствие, которое поразило меня саму. Извозчик довез меня до ажурной ограды парка, за воротами начиналась старинная липовая аллея. Расплатившись с возницей, я ступила под кроны деревьев, переплетавших ветви у меня над головой, и вдруг ощутила, как пронзительно заныло сердце — я вспомнила Белозерское. Вспомнила аллею, ведущую к барскому дому от озера, вспомнила, как скакал по ней на вороном скакуне Григорий, отправляясь рано поутру на охоту. Какая тихая, теплая была та жизнь — так мне казалось теперь. Она растаяла, что легкий туман в сентябре над озером, вместе с несбывшимися надеждами, мечтами, радостями. И даже огорчениями, казавшимися пустяшными по сравнению с тем, что мне уже пришлось пережить, и что ждало меня впереди. Я шла по аллее медленно, стараясь совладать со своими чувствами. Аллея была довольно короткой, и несмотря на то что я не торопилась, быстро привела меня к парадному крыльцу дома, который с фасада был темен — ни одного огонька в окне. Я скоро поняла, почему так — как выяснилось вскоре, в окнах были устроены пулеметные гнезда. Я думала, что Шаховской выйдет встретить меня, но он не появлялся. Не появлялся никто. Вдруг тишину разорвали выстрелы, вслед за тем послышался стрекот пулемета. Я растерялась, не зная что делать.
— Ложись, ложись немедленно! — Петровский буквально сшиб меня с ног и прижал к земле перед крыльцом, над нами засвистели пули.
— Что это? Что случилось? — кричала я, не слыша сама себя.
— Он догадался, попытался бежать, — также кричал мне Алексей. — Его схватили у черного хода.
— Князь пленен? — я не могла поверить в то, что услышала.
— Да, — Алексей прижал мою голову к груди, — теперь уж его не отпустят, не беспокойтесь, Екатерина Алексеевна.
Да, хитрый лис Шаховской не зря полагался на свой тончайший нюх. Он все-таки почуял подвох. Сам, без доноса и без подсказки, словно унюхал в воздухе приближение подпольщиков. Бросив своих товарищей, схватил важные документы и, никому ничего не говоря, спустился по черной лестнице во двор. К нашему счастью, первая группа подпольщиков подошла раньше, чем предполагалось. Им-то князь Борис Борисович и угодил в руки. Еще пытался разыгрывать из себя случайного прохожего, который заблудился, забрел, мол, не туда. Но с группой подошел следователь Кондратьев, он сразу понял, с кем имеет дело.
— Довольно болтать, — оборвал он сладкоречивого князя без излишних церемоний. — Ваша песенка спета. Портфельчик с документами, будьте любезны, отдайте мне.
Так ловкий и удачливый Борис Борисович на собственном опыте узнал, как неприятно порой бывает, когда отворачивается фортуна. Прежде князь Шаховской столько раз выигрывал, что абсолютно уверовал в свою счастливую звезду. Но на звезду наползло облачко. И это обернулось крахом для Шаховского. После долгих допросов, на которых Борис Борисович, отчаянно цепляясь за жизнь, сдал все и всех, он все-таки был расстрелян. И выглядел он перед расстрельной командой совсем не героем. Так и упал на каменный пол в подвале, залитый кровью, а на лице — все то же вопросительное удивление: неужели все это случилось со мной? Как это могло случиться со мной? Со мной?!! Ведь князь Борис Борисович привык, что обычно подобное происходит с другими, никак не с ним.
Радовалась ли я, что у сильного, властного моего врага ЧК вырвало его ядовитые зубы, а потом и ликвидировало самого? Недолго. Вскоре выяснилось, что Борис Борисович был для меня совершенно не страшен. Он ничем не мог мне угрожать, хотя бы потому… что ЧК совсем не собиралось отпускать меня на свободу. Оно намеревалось использовать меня дальше. Решил ли так Дзержинский сразу или подобная мысль пришла ему в голову уже после пленения Шаховского, но выманивать с моей помощью белогвардейских деятелей оказалось очень удобно. И грех было шефу новоявленной советской разведки этим не воспользоваться. Так в 1925 году я оказалась в Париже, где встретила князя Митю; а незадолго до того — в Китае, где меня использовали в охоте за Анненковым, довольно крупной фигурой Белогвардейского движения.
За свою работу я имела довольно многое из того, что было недоступно остальным гражданам Советской страны в то голодное время. Можно сказать, ко мне вернулись утраченные радости жизни — меня кормили, одевали, обували, лечили по спецзаказу и на самом высшем уровне. Пожелай я — я бы купалась в роскоши, я ни в чем не знала отказа. Но я не просила. И почти не пользовалась благами, которые мне предоставляли. Дзержинский не понимал — почему. А я — не могла. Я жила в клетке, пусть в золотой, но в клетке, и за свое благополучие я расплачивалась жизнями людей, которых знала в дореволюционной жизни, которые доверяли мне, с которыми меня связывало так много дорогих моему сердцу воспоминаний. Для себя самой я не находила оправдания даже в том, что меня заставляют. Я упрекала себя в малодушии — мне надо было умереть, это более достойно, чем покрыть себя позором предательства близких.
Такое положение нередко приводит к серьезным срывам и я пустилась в самый настоящий разгул, чего никогда не допустила бы прежде.
В Москве я пользовалась относительной свободой. Мне даже позволили жить в бывшем доме князей Белозерских на Ордынке. Дом довольно долго пустовал, его разграбили, потом там разместился пролеткульт и какие-то профсоюзные деятели. И тех, и других выселили в мгновение ока, едва Дзержинский повел бровью. Он сказал, что если я пожелаю, весь дом будет в моем распоряжении. Но я не смогла в нем жить. Как позднее, приехав в Ленинград, бывший Санкт-Петербург, не смогла перешагнуть порог великолепного княжеского особняка на Фонтанке. Все разбито, все затоптано, заплевано, ни следа прежней жизни, ни даже дуновения ее.
У меня не выдерживало сердце, я слегла в госпиталь с приступом, а потом переехала в квартиру на Тверскую. Из этой самой квартиры я частенько, ближе к вечеру, выходила на прогулку и, слоняясь по городу, под наблюдением, конечно, знакомилась с молодыми людьми разных профессий и возрастов. Намеренно флиртуя, увлекала их, соблазняла, прекрасно зная, что практически каждого, едва он расстанется со мной, ждет подвал на Лубянке и смерть. В мои сети попалось немало кавалеров, среди них были и рабочие, и писатели, и садовники, и ответственные работники партии. Всякий раз я называлась для них новым вымышленным именем и развлекалась с ними на широкой постели в богато обставленной квартире, где кроме меня бывали только высокопоставленные сотрудники ЧК. Когда поутру они выходили от меня, их подбирала машина, и… Как правило, влюбленных кавалеров больше никто не видел. И я знала, что так будет. Я их не жалела. Я разучилась жалеть, перестала сочувствовать, я словно мстила всем, что моя жизнь сложилась так, а не иначе. Я не могла остановиться.
«В конце концов всему этому необходимо положить конец!» — выговаривал мне уже серьезно больной Дзержинский.
Я отвечала без запинки:
— Пока я вам нужна, я буду делать все, что хочу, и никто не смеет воспрепятствовать мне. А там — хоть трава не расти, будь что будет!
Он смотрел на меня пристально, и я, невольно смутившись, добавляла горько и искренне:
— Хуже не будет.
Наверное, он понимал, какие душевные муки одолевают меня, потому при его жизни меня ни разу серьезно не подвергли наказанию. Вообще, никто пальцем не тронул. Только после смерти Дзержинского я поняла, почему он молчал, глядя на меня с явным сожалением. Я просто не знала, как бывает хуже. Позже восполнили пробелы в моем образовании… Но пока я делала — что делала. Меня прощали. Моих любовников — нет. Одного из них, совсем еще молоденького поэта, я попыталась спасти. Но тогда Дзержинский показал мне мое место.
С этим молодым человеком, кажется, его звали Сергей, мы познакомились в воскресенье на набережной Москвы-реки на пристани, у которой стоят прогулочные пароходики. Это был открытый, яркий человек, и, сложись его судьба по-другому, возможно, Россия получила бы еще одно дарование, которым бы гордилась. Но юноша встретил меня, влюбился. Он не подозревал, что я не московская студентка Таня Колпакова, как представилась, а тайный агент Лубянки, причем настолько тайный, что общаться со мной — опасно для жизни. В прямом смысле.
Мы долго гуляли с ним, Сергей пересказывал мне в лицах заседание писательской ячейки, на котором критиковали его стихи, а какая-то сухопарая мымра и вовсе заявила, что ему не следует заниматься литературой. Мымра явно погорячилась, более того, если бы она снисходительно отнеслась к его стихам, Сергей, возможно, отмечал бы успех в ресторане, а не слонялся, расстроенный, по городу. И не встретил бы меня. И остался бы жив. Но все вышло так, как вышло.
Вдвоем мы совершили романтическую прогулку по реке на теплоходе, Сергей читал мне свои стихи — вдохновенные, свежие, свободные, чем-то похожие на ранние царскосельские опыты Александра Сергеевича. Он даже сочинял их на ходу, посвящая мне, своей спутнице, прекрасной нимфе. А я слушала его с нежной улыбкой на устах, а про себя напряженно думала, что бы сделать, чтобы его не схватили. Этот мальчик слегка согрел мою душу, я словно заново училась чувствам, о которых забыла. Он же был так увлечен мной, что не обратил внимания на очевидный факт: на пароходике, на котором мы плыли с ним в воскресный день, было очень мало пассажиров, всего с десяток человек. И все они, — я знала, — все без исключения агенты госбезопасности, моя охрана. И почему пароходик все бороздит и бороздит реку туда-сюда, не приставая к пристани. Он-то не думал о такой мелочи, а я понимала — они ждут машину, как только причалим, — сразу его заберут.
И, пожалуй, впервые я решила воспротивиться. Как только теплоходик пришвартовался к маленькому, незаметному причалу, по трапу на кораблик спустились люди в кожанках. Мой поэт смотрел на них с недоумением, а я, сбросив личину, попыталась приказать им уйти, оставить нас в покое. Разумеется, никто меня и не думал слушать. Вместе с побледневшим юношей меня втолкнули в машину и привезли на Лубянку. Его — в подвал, меня — к Феликсу. Я умоляла пощадить молодого человека, убеждала главу чекистов, что тот талантлив, он еще принесет пользу. Но — нет. Порядок есть порядок. Агент должен быть кристально чист. Никаких «хвостов» — а вдруг на операции проклюнутся ненужные знакомства. В тот вечер Дзержинский разговаривал со мной жестко, как никогда прежде. Это был страшный урок. Я поклялась себе, что никогда больше, никогда я не посмею принести кого-либо в жертву этому режиму. Пусть буду страдать я, но знать, что по твоей милости прерываются жизни совершенно невинных людей, — невыносимо. Мне стало невыносимо уже тогда, но еще хуже — спустя десять лет, при Ежове.
Наверное, Дзержинский обошелся бы со мной куда круче, если бы не тщательно подготавливаемая в недрах ЧК операция, над которой он работал давно. Мне отводилась там весьма важная роль, и исполнить ее не смог бы никто другой. Операция «Трест» стала звездным часом Дзержинского и весьма важным этапом моей собственной агентурной деятельности. Она была с блеском разыграна многими талантливыми чекисткими самоучками, изображавшими заговорщиков, и завершилась арестом ведущих белоэмигрантских оппозиционеров, пленением самого их главаря Савинкова и убийством крупнейшего английского разведчика Сиднея Рейли, представлявшего страны Антанты.
Мне в этой блестящей задумке отводилась роль связника между «теми и этими», роль чрезвычайно важная, ведь от нее зависела степень первоначального доверия сторон друг к другу, что невозможно переоценить. И, конечно, Дзержинский не мог рисковать из-за скандала с молоденьким поэтом, которому не повезло в меня влюбиться. Эта выигрышная партия привела меня из разряда агентов в число штатных сотрудников органов, за нее я получила офицерское звание и постепенно стала подниматься по служебной лестнице, пока застрявшая в голове пуля в 1937 году не положила конец моей карьере в НКВД. Теперь моим уделом стала комиссарская работа: листовки, речевки, стихи и проза, политинформации и самое главное — постоянные обследования у кремлевского доктора. Проживу ли еще год? — Катерина Алексеевна замолчала.
За окном все так же вьюжило, в трубе завывал ветер.
— После того как было покончено с Савинковым и Рейли, приехавшими по доброй воле в Россию на встречу с так называемыми сопротивленцами, мне пришлось участвовать еще в нескольких секретных делах. О них пока рано говорить, срок давности не истек. В частности, одно из них касалось ликвидации Троцкого в Мексике. В последний год жизни Дзержинского и в первые годы правления его преемника я могла бы сказать, что обладала влиянием, которому позавидовали бы и старые работники ЧК. Очередной Первомай встречала за правительственным столом в Кремле, куда меня пригласили. Правда, — Катерина Алексеевна рассмеялась, — с перевязанным глазом. Меня здорово поколотил очередной любовник — носильщик с вокзала, здоровый парень. Прежде чем его забрали на Лубянку, он успел хорошенько поквитаться со мной. Хоть я и давала клятву, больше никогда, но страшно сидеть одной дома и все время думать, думать о том, что уже не вернешь, чего больше никогда не будет. О том, какие ошибки совершил, кто виноват во всем, и понимать безысходность. Самое ужасное — безвозвратность и безысходность. Невозможность принять то, что есть, и осознание, что это — навсегда, а другого уже никогда не будет.
Вся жизнь — доносы, предательство, их все больше, растут, как снежный ком. А советская власть, как была не мила, так и осталась. В пору и запить от такого. И наверное, лучше бы пить, чем совращать мужчин на улице, задирая юбку. Но пить я не могла — не переносила алкоголь, и мне запретили его употреблять. «Уж лучше пусть гуляет, — решил Феликс, — от этого, по крайней мере, не помрет раньше времени».
Вот так и праздновала — с подбитым глазом, а Сталин, сидя наискосок от меня, подшучивал надо мной. Вообще, шутил он всегда своеобразно, его жена Надежда с трудом выдерживала эти насмешки. Но она — барышня, может себе позволить обижаться на слова. Она же не сидела в подвале у Каретникова и ей не мочились на голову пьяные мужланы в восемнадцать лет. Так что меня шутки Сталина не коробили, я не обращала на них внимания. И на него тоже — глаз болел. И, видимо, это ему понравилось, он почувствовал во мне силу. Ведь будь иначе — мне не пережить тридцать седьмой год. Меня спасло только личное распоряжение хозяина.
— Мне тут сказали, что пол-Москвы тебя любит, Катя, — усмехался вождь в усы. — От носильщика до наркома сельского хозяйства. Просто роковая женщина, — он говорил с иронией, но не обидной. — Все тебе мало. Сколько ж надо?
Я не удивилась, что и до него дошел слух о носильщике. Такое происшествие с побоями среди бела дня на главном вокзале столицы скрыть трудно, без милиции и чекистов не обошлось. А от них — напрямую в Кремль, Сталину.
— Пока не жалуюсь, Иосиф Виссарионович, хватает, — ответила я и, взглянув на него единственным целым глазом, вдруг вспомнила, как он скромно сидел на стуле в здании Екатеринославского ЧК и слушал мой допрос Дзержинским. Могла ли я представить тогда, что спустя неполный десяток лет мы с ним встретимся вновь, и не где-нибудь — за первомайским столом в Кремле! Он — во главе, а я — совсем недалеко, по правую руку, как и положено НКВД.
С тех пор в Кремль меня приглашали чаще, чем моих высших начальников. Однажды, возвращаясь рано утром после очередного просмотра кинофильма с «хозяином», куда звали только избранных, я увидела на Тверской знакомое лицо — Алексей Петровский. После дела Шаховского, пока я работала в Китае и в Европе, он избрал для себя военную карьеру, и я потеряла его из вида. В 1929 году Алексей, артиллерист, приехал в Москву учиться в военной академии. Я приказала остановить автомобиль и окликнула его. Эта встреча значительно изменила мою жизнь. Если бы не она — все могло бы закончиться очень плохо — самоубийством.
Я видела, он сразу узнал меня. По счастью, в то раннее утро я была в обычной женской одежде, не в форме НКВД, и только ехала домой, чтобы переодеться к службе. Потому мне удалось еще некоторое время скрывать свою принадлежность к ведомству на Лубянке. Но трудно было не заметить, он не просто удивлен нашей встречей, она потрясла его.
— Вы… Вы… Екатерина Алексеевна, — подполковник артиллерии едва совладал со своими чувствами, когда, обойдя машину, я предстала перед ним. — Я думал, что вы давно уже в Париже!
— Нет, я не в Париже, — ответила я со значением. Прямее сказать не могла: водитель внимательно слушал нас, и я знала, что он — соглядатай моих начальников. — Я не в Париже, я — здесь, — добавила я с плохо скрываемой грустью. — Как видишь, разночинец, прости, боец Петровский, товарищ подполковник.
Его лицо, просиявшее радостью, померкло, он все понял. И больше не стал спрашивать ни о чем. К тому времени его собственные романтические представления о революции значительно переменились. Он гораздо трезвее воспринимал новую власть большевиков, отличавшуюся от старой, императорской, только в худшую сторону.
Часы на Спасской башне уже пробили семь утра. Мне надо было торопиться, и я спросила только, где смогу найти его, — оказалось, в академическом общежитии. Мы попрощались, думая, что ненадолго.
Все, что случилось со мной дальше, — из области чрезвычайного. Встреча с Алексеем, похоже, стала последней каплей моего терпения, моей способности выносить все то, что происходило со мной, происходило вокруг.
Когда вернулась к себе на Тверскую, я вдруг решила, что — все, конец, не поеду на Лубянку. Больше я не поеду туда никогда. И пусть делают со мной что хотят, хоть живьем на куски режут. Они не возьмут меня разговорами о долге перед Родиной, не достанут угрозами, я больше не боюсь их. Единственная побудительная сила, заставлявшая меня сотрудничать с чекистами — надежда однажды вернуться к прежней жизни, вернуться в свой круг, — иссякла. Чем дольше продолжалась моя деятельность, тем становилось яснее — они не отпустят меня никогда. Я все глубже погружалась в болото предательства, и казалось, что мутная, вонючая вода вот-вот накроет меня с головой. Мне никогда не отмыться от грязи, в которой я вымазалась.
Почему-то в ясное августовское утро, когда я встретила Алексея после почти десятилетней разлуки, все эти обстоятельства, очевидные и прежде, встали передо мной с неумолимой неизбежностью. И плотину прорвало. Прогнала домработницу Клаву, которую, как мне было известно, приставили ко мне чекисты, чтоб я постоянно находилась под присмотром. Даже ударила ее по голове дорогой фарфоровой статуэткой, украшавшей прежде дом председателя московского дворянского собрания. И прежде чем Клава сподобилась доложить обо всем на Лубянку и за мной оттуда прислали людей, успела так напиться, что почти перешагнула тонкую грань, отделяющую жизнь от смерти. До сих пор помню, как вливала в себя содержимое бутылок, прекрасно отдавая себе отчет, что даже половина выпитого может свести меня в могилу. Это была самая настоящая попытка самоубийства. Но мне помешали. Посланный с Лубянки наряд вскрыл дверь, меня схватили и срочно доставили в закрытую чекистскую клинику, где я пролежала почти два месяца. Когда мне позволили вернуться домой, все та же домработница Клава, как ни в чем не бывало сообщила мне, что несколько раз меня спрашивал офицер-артиллерист. И я поняла, что это был Петровский.
На следующий день, одевшись в гражданское платье, я отправилась в академию. Я не вызвала машину, хотя с тех пор как Сталин стал привечать меня, мне было строго-настрого запрещено передвигаться по городу пешком, а уж тем более — не дай бог! — общественным транспортом. Но именно так, в толкучке после рабочего дня, я и добралась до Военной академии.
Я не сомневалась, что как только я перешагнула порог, Клава набрала номер моего куратора на Лубянке, и потому не исключала наличие за собой «хвоста», но я легко оторвалась от него, воспользовавшись давкой в трамвае. Ведь именно этого и боялись чекисты, не разрешая мне пользоваться общественным транспортом. Я легко могла уйти из-под контроля. И ушла.
Занятия в академии только что окончились. Небольшими группками офицеры расходились. Увидев меня, сидящей на скамейке в сквере Алексей оставил своих товарищей и сразу подошел ко мне.
— Я вас искал, Екатерина Алексеевна, — сказал он с явным беспокойством. — Куда вы исчезли? Ваша домработница сказала, что вы заболели. Я хотел навестить вас, но так и не добился от нее, в какой вы больнице. Я обошел все московские больницы, но вас нигде не было. Как вы чувствуете себя, Катя? — он взял меня за руку, и я почувствовала всю нежность, всю заботу, которая переполняла его.
Что я могла ответить? Что пыталась убить себя? И даже совсем не желала, чтобы меня спасали? Нет, я не стала его расстраивать.
— Я сильно простудилась, — ответила я с непривычным для себя в последнее время смущением. — Подозревали воспаление легких. Но все обошлось, — добавила я, надеясь, что подробности уточнять он не станет. Алексей и не стал. Он понимал гораздо больше, чем говорил.
Помню, в тот вечер мы долго гуляли с ним по парку, пойти-то нам было некуда. На Тверскую привести его я не могла по причине присутствия там Клавы и многих не очень приятных для душевного провождения времени чекистских устройств, в наличии которых я не сомневалась. А мой подполковник жил в общежитии. Более того, почти сразу выяснилось, что он больше не был холост. Расставшись со мной в Варшаве, Алексей был уверен, что я уехала во Францию. Он так же, как и я, наивно полагал, что Дзержинский сдержит свое слово и отпустит меня. Он верил в благородство рыцарей щита и меча, в великие гуманистические идеалы революции, которыми увлекался тогда, в двадцать первом, и уже гораздо меньше теперь, в двадцать девятом. Но как бы то ни было, спустя два года он женился на Юле, работнице ткацкой фабрики, девушке с безупречным пролетарским происхождением, что для него, сына царского чиновника, было очень важно, так как давало возможность продвигаться по служебной лестнице. У них подрастал сын.
— Я не любил ее, Катя, — взяв за руки, он повернул меня к себе. — Вы верите мне? Как мог я полюбить ее после того, как полюбил вас! — Это признание последовало неожиданно, оглушительно. Над Москвой-рекой опускался красный шар солнца. Блики его лучей отражались на темной воде. — Если бы я знал, что вы не уехали! Лучше бы я остался рядовым, но не расстался с вами. Конечно, если бы вы позволили мне, — его голос дрогнул. — Если бы вы хотя бы раз взглянули на меня благосклонно. Не для того, чтобы занять место вашего супруга, — я вздрогнула, так как впервые за много лет кто-то заговорил со мной о Григории, — я даже не смею мечтать об этом. Но ради того, чтобы защитить вас, чтоб вам не было одиноко, чтоб вы чувствовали себя спокойнее. Но я был уверен, что вы давно уже в Париже. А мне предложили училище, а затем академию, для этого мне надо было подправить происхождение, так прямо и сказали, — женись на Юле, тогда возьмем. А с Юлей я познакомился на танцах в клубе, дружки затащили. Много выпил, сам почти ничего не помнил, как все случилось. А она — уже беременная. Вот так и вышло все, — он опустил голову.
— Что вы, Алексей, — я прикоснулась пальцами к его плечу, — вы вовсе не должны оправдываться передо мной. Вам не было никакой необходимости оглядываться на меня. У вас своя жизнь, от меня не зависящая. И ваш союз с вашей супругой — это только на пользу в создавшихся обстоятельствах. Передовая ткачиха, общественница, комсомолка, — я с трудом сдержала улыбку. — Вы станете генералом, если проявите терпение. Во всяком случае, большим начальником — это совершенно точно.
— Вы так думаете обо мне, Катя? — он посмотрел мне прямо в глаза. — Вы полагаете, что ради карьеры я могу предать свою юность?
— Но я же предала, — призналась я с неожиданной для него жесткостью. — И юность, и мужа, и всех его друзей, и даже вас, вашу веру в меня, боец Петровский.
— Вы служите в НКВД, — он произнес вслух то, о чем давно догадался. — Пожалуй, мне надо подумать о том, чтобы вернуться на Лубянку.
— Не надо, — остановила я его, — нам все равно не позволят быть вместе. А только используют нашу дружбу, чтобы обоих держать под колпаком. Оставайтесь тем, кто вы есть, Алексей. И забудьте меня. Живите спокойно…
— Спокойно? — он криво усмехнулся. — Что вы называете «спокойно», Катя? Каждый день видеть перед собой ненавистное женское лицо, слушать нескончаемую брань.
— А ребенок? — напомнила я.
— Ребенок? — он пожал плечами. — Конечно, Мишка мог бы примирить меня с Юлей. Но сколько я ни всматриваюсь в него, я не нахожу в нем ни единой черточки своей или моих покойных родителей. Зато круглой щекастой физиономией он очень похож на Юлю и на парторга фабрики, где она работает…
— Ах, вот в чем дело, тогда действительно невыносимо, — не могла не согласиться я с ним.
— Я разведусь с Юлей, вернусь в НКВД, меня возьмут, я уверен, — он горячо обнял меня, прижимая к себе. — У меня осталось много знакомых, которые сейчас при чинах на Лубянке. Я добьюсь того, чтобы стать твоим куратором, и тогда нам обоим будет легче, — он поднял мое лицо и прикоснулся к губам.
— Товарищи! — раздался громкий окрик, и мы обернулись, вздрогнув.
Перед нами стояли два народных дружинника в полосатых футболках, с красными повязками на рукавах.
— Вы что это безобразничаете, товарищи? В общественном месте, позор!
— Простите, — смутившись, Алексей отстранил меня.
Я же едва сдерживала себя, чтобы не расхохотаться. Я вдруг представила себе, как зимой семнадцатого года, когда Гриша выносил меня на руках из экипажа и целовал на ходу, к нему подскочил бы вот такой блюститель нравственности:
— А ну, товарищ князь, поставьте дамочку на место. Придумали тут!
Мне пришлось бы идти в бархатных туфельках по грязи, я бы промочила ноги и простудилась.
Однако гегемоны шутить были отнюдь не расположены. Записав фамилию нарушителя в блокнотик, они пообещали, что завтра же сообщат в парторганизацию академии, и Алексея обязательно разберут на собрании.
Меня это не напугало, но за Петровского я заволновалась. Ему и впрямь могли влепить выговор. Женатый человек целуется с посторонней женщиной! Для Советов подобный флирт — все равно что не выучить к политзачету апрельские тезисы Ленина. Падают по шапке как следует. Пристыдят публично и на вид поставят. И обязательно известят жену. Еще на собрание этажа в общаге вызовут.
— У тебя будут неприятности? — спросила я.
Но Алексей ответил с неожиданной беспечностью:
— Мне все равно! — и едва патруль скрылся за поворотом, снова стал меня целовать.
Теперь нам никто не мешал. Взяв меня за руку, он увлек меня в парк, а через него — ко флигелю академии. Окно одной из аудиторий на первом этаже оказалось закрыто неплотно. Алексей открыл его, забрался в аудиторию, а потом помог влезть и мне. Тихонько закрыл окно. Весь мир остался снаружи, мы были вдвоем, только вдвоем. Больше никого. С трудом оторвав взор от его лица, я оглянулась. На доске висела карта мира, усеянная приколотыми к ней красными флажками. Рядом на столе лежала стопка таких же карт, сложенная весьма аккуратно.
— Мы не расстанемся, Катя, — прошептал Алексей, притянув меня к себе. — Я не отдам тебя им, я никому тебя не отдам. Только если ты сама меня не прогонишь, — он поднял меня на руки. — Ваша светлость, увы, я не могу предложить вам ложе, застеленное бархатом. Пока, — он рассмеялся, — но вот Америку, Северную и Южную, это вполне возможно, — он сдернул с доски карту и, смахнув с нее флажки, постелил на два стола, сдвинув их вместе. Потом опустил меня и наклонился надо мной.
Признаюсь, когда я встретила Алексея на Тверской, у меня и в мыслях не было, что между нами могут вспыхнуть горячие чувства. Мне казалось, все кончилось для меня со смертью князя Григория. Я столько пережила после его гибели, что все эмоции мои притупились. Меня словно вывернули наизнанку и хорошенько отжали — никаких иллюзий, никакой надежды на сердечную привязанность. Находясь в больнице, я размышляла об Алеше как о друге тех прекрасных лет, которые были связаны с Григорием. Я старалась забыть, что он служил у Дзержинского. Я вспоминала его рассказ, как он наблюдал за мной из кондитерской на углу Невского, и мне даже казалось, будто я видела его тогда. Я не представляла, что с появлением Алеши в моей жизни начинается совсем другая история, не менее трагическая и жестокая, чем первая. Любовь, вспыхнувшая мгновенно, связала нас так тесно и оказалась так важна для обоих, что, не задумываясь, мы оба не пожалели за нее жизни. И не просили пощады, когда пришлось. А ведь пришлось. И очень скоро.
Конечно, мое отсутствие почти двенадцать часов вне досягаемости бдительного ока НКВД стало известно моим начальникам сразу. Они знали, что «хвост» меня потерял и болталась я неизвестно где. Еще слава богу, что пришла — почти в шесть утра следующего дня явилась к себе на Тверскую. Тихая, задумчивая, трезвая — в общем, странная. Без обычного раздражения выпила кофе, предложенный насупившейся, обиженной Клавой, переоделась в форму и вызвала машину. А пока ждала машину — сидела в кресле в гостиной, закрыв глаза, и улыбалась, как-то неожиданно, почти по-детски светло и радостно. Клава, разинув рот, смотрела на меня. Она никогда не видела меня такой. Да и никто из них не видел.
На Лубянке меня сразу вызвали на беседу. Я ответила, что отправилась на свое обычное «гуляние», но от «пастухов» оторвалась намеренно, чтобы «потренироваться». Вдруг придется еще отправиться за кордон, как бы не растерять навык? Не думаю, что мне поверили. Они никому не верили — не такая организация. Но до поры до времени оставили в покое — я была нужна.
Алексею же нагорело куда сильнее. Юля закатила скандал на всю академию, накатала заявление в партком, что ее муж не ночевал дома, а «шлялся по бабам», и просила его примерно наказать. Алексея вызывали, разбирали, кроме того, вдруг выяснилось, что какие-то злоумышленники проникли ночью в аудиторию академии и перемяли все карты. Тут про Петровского быстро забыли, в академию прикатило НКВД разбираться: вдруг шпионы хотели «срисовать» информашку? К счастью, отсутствие Петровского ночью дома и «вскрытие» аудитории, как выразился следователь, никак не связалось друг с другом. Правда, Юля откопала откуда-то дружинника, как оказалось, тот работал наладчиком на фабрике. Он показал, что в парке видел товарища Петровского, как тот целовался с девицей, и все. Но Юле хватило и этого. Алексей долго еще потом ходил с синяками, оставленными сковородкой, которой она его отколотила в коридоре общаги. Жена грозила, что он всю жизнь будет жалеть о том, как обошелся с ней. Но не пришлось. Очень скоро Петровский объявил жене, что уходит от нее.
Несмотря на все мои протесты Алексей договорился со своим старым товарищем Кондратьевым, возглавлявшим одно из управлений на Лубянке, и перешел к нему на службу. Спустя некоторое время, уладив формальности, они перевели меня в свое подчинение. Алексей даже поселился в том же доме, что и я, взяв квартиру этажом выше, и приказал устроить лестницу, чтобы не приходилось пользоваться общественной. Так мы стали жить вместе. Конечно, Клава сразу исчезла, как и иные соглядатаи. Для меня наступили годы спокойствия, наполненные давно забытым ощущением счастья. Мы почти не разлучались. Ездили в Крым и в Пицунду. Мой список обязанностей в НКВД стал необыкновенно короток, практически меня освободили от службы. Алексей и его помощники все делали за меня, я же только числилась — не больше. Я отдохнула, расслабилась, оттаяла. Я заново научилась улыбаться и радоваться жизни. Это было почти сказочное существование — особенно в сравнении с тем, что последовало за ним. Конечно, оно не могло продолжаться долго.
После смещения Ягоды, который, как считал Сталин, гораздо больше волочился за невесткой писателя Горького, чем занимался делом, к власти в НКВД пришел Ежов. Отвратительный маленький человечек, малообразованный, с большими амбициями и явными гомосексуальными наклонностями, истерик и психопат. Это случилось в сентябре 1936 года. Мы с Алексеем прожили уже шесть лет, и я думала — так будет всегда. Я очень хотела подарить Алексею сына, которого он так желал. Но оказалось, это невозможно, долгое пребывание в холодном подвале у Каретникова, страшные побои, которым я подвергалась там, лишили меня счастья материнства. Надо было долго лечиться, чтобы осуществить свое Желание, правда, без особых гарантий. Но на это мне не было отпущено времени.
Для чего-то, я сначала не поняла, Ежов сразу же, как только Уселся в кабинете, затребовал меня к себе. Сколько Алексей ни пытался избавить меня от необходимости являться перед очи начальника, ничего не помогло, — Ежов настаивал. Когда я пришла, он долго выхаживал вокруг, заложив руки за спину. Я не думаю, что он любовался моей красотой. Алексей говорил, что он куда с большим вниманием и удовольствием рассматривает обнаженных юношей, но какие-то мысли роились у него в голове. Он отпустил меня, так и не сказав ни слова.
Вскоре стали происходить очень подозрительные события. Однажды Алексей отсутствовал почти двое суток, а вернувшись, сообщил, что на операционном столе, при, казалось бы, совсем не опасной операции умер нарком Красной армии, второй человек в стране Михаил Васильевич Фрунзе. Умер, как предполагал Петровский, неслучайно. Думаю, Алексей знал наверняка, что смерть Фрунзе была предопределена, просто мне не стал говорить. Сам же был крайне обеспокоен. Всю ночь он не мог заснуть, ходил по кабинету, и я из спальни слышала его шаги и тоже не сомкнула глаз.
Признаюсь честно, я не сожалела о Фрунзе. Я знала, что не моргнув глазом, этот красный командир приказал в 1918 году затопить в реке Урал две баржи, переполненные плененными колчаковскими офицерами. Только чудом среди них не оказалось князя Белозерского, он избежал плена, уехав незадолго до того с Машей Шаховской в Париж. Сотни людей были утоплены заживо — такое мог совершить только совершенно безнравственный выродок. Но для Красной армии, а вскоре, увы, и для белой, такая практика стала обычным явлением. То же относилось и к Тухачевскому, солдаты которого безжалостно расстреливали мятежных крестьян. Но с Тухачевским был тесно связан Петровский. И это значительно меняло дело.
Тучи над Тухачевским и его сподвижниками сгустились спустя полгода, в 1937-м. Без всякого сомнения, все ответственные начальники в НКВД, связанные с внешней разведкой, и, конечно, сам Ежов знали, что дело Тухачевского инспирировано гитлеровской службой СД. Операция была умно, тонко проработана, как это водится у бригадефюрера Шелленберга, возглавляющего эсэсовскую разведку и по сей день, и безошибочно выстроена с точки зрения психологического воздействия. Мне пришлось принять участие в некоторых эпизодах противодействия ей.
Однажды поздно вечером мне позвонили и приказали явиться к Сталину. Я была ошарашена: для чего понадобилась? Ведь хозяин и его окружение не вспоминали обо мне уже несколько лет. Ни Алексей Петровский, ни его начальник Кондратьев тоже ничего не знали. За мной пришла машина, и я поехала в Кремль. Иосиф Виссарионович встретил меня, стоя у стола, с привычной для него трубкой в руке. Он был немного бледен, только что перенес простуду. Жестом оборвав доклад, подозвал к себе и показал письмо.
— Прочтите, — приказал он коротко, — про себя. Я уже читал. В переводе.
Письмо было написано по-немецки, его автор, президент Чехословацкой республики Бенеш, обращаясь к советскому лидеру, недвусмысленно намекал, что ему известно из надежных источников об измене некоторых видных деятелей советского генерального штаба и об их сговоре с германскими военными, цель которого состояла в свержении большевистского режима.
— Не кажется ли вам, Катерина Алексеевна, — Сталин повернулся и пристально посмотрел на меня, — что это чистой воды провокация? Мне кажется, здесь обязательно найдется немецкий след, если разобраться.
— Товарищ Сталин, — ответила я осторожно, — сходу ничего точно сказать невозможно. Источники, на которые ссылается президент Бенеш, требуют проверки.
— Вот и проверьте, — поручил он мне неожиданно. — Вы проверьте, я думаю, вам будет интересно.
— Слушаюсь, товарищ Сталин, — я смотрела на него с недоумением. Почему я? Почему не Наркомат иностранных дел? Почему не мой шеф Кондратьев?
Он отпустил меня без объяснений. А вскоре все выяснилось. Проверка показала, что все пути действительно вели в Берлин. Близкое фюреру крыло германской разведки, возглавляемое Гейдрихом, в противовес абверу адмирала Канариса, боролось за влияние и старалось, используя своих агентов в Праге, найти прямой выход на Сталина. Конечно, не ради того, чтобы удовлетворить любопытство и покопаться в грязном белье советских лидеров. Цели были куда масштабнее.
Сталин приказал подготовить Бенешу ответ и передать его через надежных лиц. Таким надежным лицом, как мы думали, мог оказаться мой старинный знакомый — бывший генерал-майор Царской армии Николай Владимирович Скоблин. Завербованный в двадцатых, он хорошо помог мне при осуществлении операции «Трест» и до сих пор жил за счет НКВД или ОГПУ, что на тот момент было вернее. Это был весьма доверенный агент, способный нарисовать объективную обстановку и разработать дерзкую операцию. Над его прикрытием трудился целый отдел НКВД. Множество агентов меньшего калибра обеспечивали его неприкосновенность. Осторожный, неторопливый, обстоятельный, Скоблин не менял кураторов, как перчатки и, начав однажды работать со мной и Кондратьевым, так и остался под нашим контролем. Даже появление Алексея Петровского он воспринял не очень дружелюбно.
Наверное, Скоблин бы и получил такое поручение, и по этой причине Сталин обратился именно ко мне, но вдруг на стол Кондратьева легло перехваченное нашими агентами в Праге сообщение. Из него стало очевидно — именно генерал Скоблин передал немцам информацию о том, что Маршал Советского Союза Тухачевский с приближенными лицами затевают заговор против Сталина. Это было очень странно. Никаких указаний на этот счет от своих непосредственных кураторов Скоблин не получал. Мы рассматривали два варианта: либо Скоблин стал двойным агентом, либо он получил указания из Москвы через наши головы, что уж полная несуразица — так нам тогда казалось.
Однако «несуразица» только начиналась. Круг замкнулся. Скоблин передает информацию Шелленбергу, Шелленберг через своих агентов — Бенешу или тому, кто пишет от его лица. Бенеш — Сталину, а Сталин — Бенешу, опять через того же Скоблина? Тому, кто хоть немного знаком с правилами игры в разведке, совершенно понятно — это подстава. Один и тот же агент никогда не используется в цепочке дважды. Тем более такого калибра, как Скоблин. Подобная небрежность может свести на нет всю его деятельность, а такими агентами не разбрасываются. Их выращивают долго и мучительно, и не всегда это получается.
Для того чтобы разрешить ребус, надо было выяснить, от кого Скоблин получил приказ передать явную дезинформацию в германские спецслужбы. Кому нужно, чтобы Тухачевский и его штаб были арестованы? То, что это было нужно немцам, споров не вызывало — крах Тухачевского означал бы такой удар по руководящим кадрам Красной армии, от которого она не скоро бы очухалась. Чтобы поправить положение, потребовалось бы много лет. А рейх, как мы теперь понимаем, уже тогда всерьез готовился к войне. К тому же эсэсовское руководство получало прекрасный шанс провести чистку и в рядах немецких военных с целью убрать неугодных и несогласных. Ведь не зря донесение Скоблина было представлено лично фюреру, — из этого можно понять, сколь важное значение оно имело. Это донесение снабдили также множеством компрометирующих фактов на германских генералов, особенно на тех, к кому фюрер давно уже питал неприязнь. Гитлер дал добро на то, чтобы информация была передана в Москву. Что и было сделано посредством Бенеша. Но кто в Москве был заинтересован в том, чтобы могущество Красной армии оказалось значительно подорвано? Или тот, кто сделал это, не понимал, что, собственно, происходит?
Ответа не находилось долго. Позднее обнаружилось, что он лежал на поверхности, просто был настолько чудовищен, что мы даже вообразить не могли, каков он. И поплатились за это. Вслед за письмом Бенеша из Праги поступили новые сведения. По приказанию Гитлера эсэсовские спецслужбы произвели обыски в кабинетах отстраненных от дел генералов вермахта. Кроме того, задействовав специалистов-взломщиков из уголовной полиции крипо, они проникли в помещения абвера и вскрыли несколько сейфов, в том числе и сейф самого адмирала Канариса. Оттуда извлекли все документы, которые могли скомпрометировать советского Маршала Тухачевского. Было собрано обширное досье, его в любое время готовы были передать в распоряжение Сталина. Однако тот факт, что этот обширный фолиант подготовлен… за четыре дня, привел нас к заключению, что он полностью сфабрикован.
Однако советское посольство в Праге, по указанию Сталина, вступило в переговоры с СД — заграница, которую представлял штандартенфюрер Науйокс. Он недвусмысленно намекал, что передаст досье, но только при определенных условиях, которые не раскрывал до поры до времени.
Сразу после того, как стало известно о предложении Науйокса, Сталин решил послать в Прагу своего представителя, и Кондратьев с Петровским, вызвав меня, сообщили — выбор генерального пал на меня. В частности, из-за того, что я хорошо знаю Скоблина, с которого и заварилась вся каша. Никто не знал, чем все закончится. Собственно, было понятно, что никакого заговора нет, есть военная оппозиция, которая выражала неудовольствие состоянием армии, ратовала за ее модернизацию и перевооружение, рвалась внедрить новую техническую базу. Но в Кремле очень плотно засели бывшие красные конники — Буденный и Ворошилов, привыкшие рубить шашками, и они упорно сопротивлялись новшествам. Им претили военачальники, получившие образование в царские времена. Эти красные кавалеристы из легенд «речистых былинников» времен Гражданской войны еще сыграют свою роковую роль, которая станет совершенно очевидной в июне сорок первого года. А тогда они не понимали, что играют с огнем. Никто не понимал. До конца.
Я поехала в Прагу и, прибыв туда, первым делом дала разнос Скоблину, вызвав его из Парижа. Кто поручил ему выйти на контакт с немецкой разведкой? Почему он не информировал своих кураторов? Оказалось, за всем стоял Ежов. Это он дал распоряжение Скоблину вбросить информашку Гейдриху для последующей передачи ее в Москву и строго-настрого запретил извещать об этом меня или Кондратьева. Он не зря терся вокруг меня, вынюхивая мои связи. Ведь используя Скоблина, он не только уничтожал моего самого надежного агента, он бросал подозрение и на меня, а заодно на тех, кто мне покровительствовал. Ведь Ежов прекрасно знал, что они вовсе не на его стороне. В пассивной, в глухой оппозиции, которая может стать явной, сложись к тому обстоятельства.
Ежову было известно, что Алексей испытывает ко мне самые горячие чувства, и они взаимны. Наш шеф бы изменил себе, если бы не попытался разбить наш брак. Он приставил к Алексею в секретари свою агентку, которая пыталась соблазнить начальника, причем так, чтоб и мне было известно об этом. Ловила его на компрометирующих моментах, помощники фотографировали их, а фотографии присылали мне. Любую другую женщину, чувствительную, как Надежда Аллилуева, это свело бы с ума. Признаюсь, что и у меня случались приступы ревности. Я даже опять принималась за алкоголь и пару раз угодила в клинику. Но я знала больше, чем обычная женщина, и столько пережила, что умела владеть своими эмоциями. В частности, в клинике, когда просто чудом медсестра, завербованная Ежовым, не успела мне сделать вместо обычной инъекции смертельный укол, — Алексей, как почувствовал, приехал и вырвал у нее шприц из рук, — я осознала, что не имею права поддаваться. Иначе меня подстерегает гибель. В конце концов Алексей избавился от секретарши: во время прогулки на девушку напали хулиганы. Покалечили слегка, но соблазнять больше она уже не могла.
Ежов предупреждение понял, тогда предпринял другой ход. Мой второй муж, теперь уже бывший, — Катерина Алексеевна вздохнула, — Алексей отказался от меня перед самым арестом, предчувствуя, что его ждет, надеясь, что меня не коснется кара, постигшая его. Но ошибся. Мой бывший муж хоть и был уже не юношей, — ему исполнилось тридцать шесть лет, — но все же привлек Ежова отменными, внешними данными. Как-то зазвав к себе, тот предложил Алексею «подурачиться», как он называл свои гомосексуальные утехи, и приказал раздеться донага. Алексей наотрез отказался. Возможно, тогда, возможно еще раньше, Ежов понял, что перед ним — враг или тот, кто сможет стать врагом, и от него надо избавляться. А заодно от его друга Кондратьева и женки аристократического происхождения. Как люди его психологического склада, Ежов запоминал даже самые мелкие обиды и мстил за них. Кроме того, он мечтал о неограниченной власти, о безграничном доверии вождя, а для этого ему нужен был громкий процесс, чтобы доказать свою верность и незаменимость. А под шумок избавиться от неугодных.
Известно, идею Ежову, не слишком умному от природы, подсказал Клим Ворошилов, тоже не семи пядей во лбу. Озабоченный тем, как бы избавиться от группы Тухачевского и жить спокойно, он шепнул Ежову: «Ты, Николаша, обрати внимание: Тухачевский-то в вожди метит, все одеяло на себя тянет». Ежов понял, что наверняка получит поддержку и начал действовать. Но он не учел многого, в частности того, что Сталин со вниманием относился к моей деятельности, поскольку справедливо полагал, что я знаю бывшую белогвардейскую среду куда лучше прочих. Именно Сталин решил послать меня эмиссаром в Прагу. Для Ежова такое решение вождя было, что удар грома посреди ясного неба. Задействовав Скоблина, он считал, что скомпрометировал меня бесповоротно, но Сталин не торопился довериться его заключениям, желая во всем разобраться сам.
Ежов понимал, что стоит на грани краха. Скоблин, которого я знала с юных лет, не станет кривить душой. Увидевшись со мной, он все выложит, как на духу. И тогда борьба из подковерной обратится в явную, и еще неизвестно, кто перетянет. Ежов не отличался отвагой и смелостью, предпочитая ловить рыбку в мутной воде. Так и случилось.
Бывший царский генерал не стал ничего скрывать от бывшей княгини Белозерской. Я обещала ему защиту перед руководством, но мы оба не подозревали, что судьба уже включила нам прощальный обратный отсчет времени. Спустя полгода после нашей встречи генерал Скоблин был убит при невыясненных обстоятельствах. Узнав об этом и желая разобраться с делом, я сама подверглась аресту, так как убийство Скоблина было использовано как предлог.
Тем временем переговоры о досье Тухачевского переместились из Праги в Берлин, к ним присоединились высшие бонзы нацисткой эсэсовской разведки — Гейдрих и Шелленберг. Простившись со Скоблиным и даже не догадываясь, что вижу его в последний раз, я отправилась туда. По легенде, я ехала, как супруга одного из дипломатов, однако немцы, конечно же, ни мгновения не имели сомнения на мой счет — кто я есть. За мной сразу же установили слежку. Более того, я вскоре поняла, что следили за мной не только они: Ежов прислал в Берлин своих представителей, чтобы держать ситуацию под контролем, и они предъявили свои права. Конечно, их допустили. Затевать свару на глазах иностранной спецслужбы было бы верхом легкомыслия. Единственное, в чем между мной и людьми Ежова не было противоречий, так это в цели нашей встречи с немцами. Досье на Тухачевского необходимо было получить в руки, а в Москве уже решать, что с ним дальше делать. Нельзя было допустить, чтобы Гейдрих и Шелленберг торговались своей подделкой с другими спецслужбами, с англичанами, например, весьма заинтересованными в приобретении компромата на советских военачальников. Наверное, они ожидали, что мы станем упирать на политические мотивы, но я спросила сразу, получив, конечно, предварительное согласие Центра — во сколько они оценивают данные, которые предлагают, в марках, в долларах, в рублях золотом? Мы купим. Полагая, что советская сторона не слишком искушена в искусстве торга, они были ошарашены. Немцы не ожидали, что мы сразу, как говорится, возьмем быка за рога. Но Гейдрих не растерялся, назвав сумму весьма приличную — три миллиона рублей золотом.
Они получили все, и сразу. Лишь бы не «сорили» по Европе, распространяя ненужные слухи. Теперь, заикнись СД, что имеют компромат на маршала Тухачевского, в ответ немедленно последовало бы опровержение, вполне оправданное — раз компромат куплен, значит, его больше нет. Мы переписали все номера купюр, что оказалось весьма не лишним в дальнейшим — по ним теперь очень часто выискивают немецких агентов в нашем тылу, которых снабжают деньгами из выплаченной тогда суммы. И насколько мне известно, они неплохо ловятся.
Гейдрих лично передал мне весьма увесистый фолиант, собранный ими на Михаила Николаевича. В тот же вечер специальным самолетом вся тайная делегация вернулась из Берлина в Москву. А спустя час после приземления досье уже лежало на столе у Сталина. Теперь от него зависело, дать делу ход или приберечь компромат до поры до времени.
Сталин ни мгновения ни сомневался, что перед ним подделка — тому существовало множество доказательств, и все они были представлены. Казалось бы, Ежов и его приспешники проиграли и скоро им придется распрощаться со своими постами. Но, к сожалению, и я, и Алексей, и наш шеф Кондратьев рано праздновали победу — мы недооценили Ежова. Борьба пошла не на жизнь, а на смерть. Ведь не свали Ежов Тухачевского, он сам лишился бы не только места — головы. Спустя две недели после того, как досье попало в Москву, Ежов все-таки арестовал Тухачевского, а также почти всех приближенных к нему штабистов, некоторые из которых, как выяснилось, в прежние годы служили вместе с Алексеем Петровским и учились с ним в академии. Чтобы чувствовать себя в безопасности, Ежову было необходимо скомпрометировать нашу группу, лишить ее доверия вождя, и он принялся выбивать показания на допросах. Против Кондратьева напрямую у него аргументов не было, против меня — тоже. Конечно, можно было обвинить меня в том, что я иностранная шпионка, но Сталин потребовал бы доказательств, потому что хорошо помнил, что я начинала работать с Дзержинским. Феликс лично занимался мной, а Дзержинскому Иосиф Виссарионович был обязан своим приходом к власти. Без доказательств никакие обвинения против меня не подействовали. А собирать их, даже если сфабриковать — нужно время: подобрать людей, которые станут свидетелями, надо еще заставить их действовать по указке. Все — непросто. А главное — долго, а Ежову надо быстро, иначе слетит с кресла, и грозит не просто ссылка, а скорее всего расстрел за провокационную деятельность.
Самым слабым звеном в нашей группе оказался Петровский. Ежов получил-таки свидетельства против него от его бывших сослуживцев и обвинил в шпионаже, как всех прочих, проходивших по делу Тухачевского. Косвенно такое обвинение, конечно, задевало и начальника Алексея, Кондратьева, который, как известно, поддерживал с Петровским связи со времени Гражданской войны, и меня, его жену.
Через десять дней после ареста группы Тухачевского к нам в квартиру на Тверскую прибыл наряд ГПУ, Алексею приказали собраться и следовать за ними. Хотели сразу забрать и меня, но Алексей предъявил им документ о разводе, полученный всего лишь за день до ареста. Я больше не была ему женой, только сожительницей. Поэтому Ежову пришлось еще «поработать», чтобы добиться цели. На следующий день арестовали и Кондратьева.
Наступило очень трудное, темное время. Только когда я осталась одна, поняла, что до сих пор еще по-настоящему не знала одиночества. Тем не менее собрав волю в кулак, я пыталась помочь тем, кого любила, тем, кто помогал мне. Я продолжала борьбу с Ежовым, отдавая себе отчет, что в этой схватке проигравший не может рассчитывать на пощаду, его ждет смерть.
Дело Тухачевского раскручивалось. Готовился громкий процесс. Я не сомневалась, что Ежов действует столь дерзко не только из страха, у него существуют покровители, предпочитающие оставаться за кулисами. Это борьба не только за влияние на вождя, это поворотный момент всей истории России. Чья точка зрения восторжествует: та, которая приведет страну в ряды второстепенных, отсталых государств, или иная, способная сделать государство Советов гегемоном на мировой арене?
За Ежовым стояли Ворошилов и Буденный, мне хорошо это было известно. Потому я пыталась создать им противовес, обратившись к трезвомыслящим военачальникам — Блюхеру и Жукову. Но оба отвернулись от меня. Они боялись открытого противостояния, боялись за свои посты да и за головы — в немалой степени. Осторожность не помогла Блюхеру — вскоре он последовал за Тухачевским, а Жукова спасла война, которая началась в тридцать девятом году. Она же положила конец господству Ежова в ГПУ.
Вскоре случилось то, о чем я уже упоминала, в Париже при загадочных обстоятельствах был убит мой агент Скоблин, а вслед за тем арестовали и меня. Ежов лично проводил допросы, и они были крайне унизительны.
И июня 1937 года бывший Маршал Советского Союза Михаил Тухачевский вместе с другими участниками «заговора» предстал перед судом, который проходил закрыто, в строжайшей тайне. В состав трибунала входили советские маршалы и высшие руководители Красной армии: Ворошилов, Буденный, Блюхер и другие. Ежов не преминул сообщить мне об этом на очередном допросе. Что я могла ответить? Я только криво улыбнулась. Улыбаться, как привычно, не позволяла разбитая, опухшая губа. Обвинительный акт против Тухачевского был подготовлен Военным Советом из означенных лиц и зачитан главным обвинителем Вышинским. Понимая, что его ожидает, Тухачевский пытался покончить с собой в камере, но ему помешали. Суд длился 11 часов и закончился в тот же день, в 9 часов вечера. В сообщении ТАСС говорилось, что все обвиняемые признали свою вину. Находясь в камере на Лубянке, я газет не читала и радио не слушала, функцию телеграфного агентства для меня исполнял сам начальник ГПУ. Он и сообщил мне о приговоре с плохо скрываемым удовольствием и торжеством. Для чтения обвинительного заключения потребовалось всего лишь двадцать минут. По приказанию Сталина, расстрельной командой руководил маршал Блюхер. Все кончилось в считанные часы, для всех.
После Тухачевского взялись за нашу группу. Обвинение то же — шпионаж в пользу Германии, а заодно Англии и Южной Америки. Петровский и Кондратьев были приговорены к расстрелу. Их вывели на двор тюрьмы и поставили к стене. Меня же Ежов привел в комнату, из окна которой было прекрасно видно все, что происходило внизу. Он сунул мне в руку прощальную записку Алексея, которую я не стала читать при нем. Думаю, Алексей не знал, что я присутствую при казни, но догадался. Поднял голову, посмотрел вверх, прощаясь со мной, улыбнулся. Я видела, что он страшно избит, просто живого места нет. Позднее узнала, от него добивались, чтобы он оговорил меня: будто Катя Белозерцева была еще при Дзержинском заслана белогвардейской разведкой к красным, а после сотрудничала с СД еще с кем-то, например с японцами. За такие показания обещали послабления. Но Алексей не сломался. Он предпочел смерть предательству. Когда подались команды, я не выдержала — потеряла сознание. Очнулась в палате тюремной больницы. Мне сказали, что все кончено, Алеши больше нет. Я молча глотала слезы, не позволяя себе разрыдаться в голос в присутствии своих мучителей. Когда меня ненадолго оставили одну, я прочитала его записку. Алексей вспоминал о том чудесном рождественском вечере семнадцатого года, когда впервые увидел меня и признавался, что полюбил с первого взгляда. До самого конца. До самого конца жизни, который теперь пришел.
Я до сих пор храню эту записку и благодарю судьбу, что она помиловала меня, не отняв любимого человека во второй раз. Как оказалось, перед самым расстрелом пришел приказ Сталина заменить казнь двадцатью годами лагерей обоим. Но я уже не слышала этого. И мне ничего не сказали — продолжали издеваться. Почти полных четыре года я ничего не знала о том, что Алексей жив. Та же участь постигла и его. Начальник лагеря сообщил ему в самом конце тридцать седьмого года, что, не выдержав заключения, я умерла в больнице. Так, будучи живыми, мы похоронили друг друга, не зная, что нам еще доведется встретиться-
Простившись с Алексеем и прекрасно понимая, что жизнь моя тоже вот-вот окончится, я многое вспомнила, находясь на больничной койке. Но случилось неожиданное событие. Однажды явился заместитель Ежова и объявил, что принято решение — меня увольняют из органов и предписывают немедленно покинуть Москву. Я поняла: отправляют в ссылку. Местом моего пребывания была выбрана старая усадьба князей Белозерских на берегу озера, где прошла моя юность. Я остолбенела: отчего такая милость? Как оказалось, так решил Сталин. Он услал меня подальше от Ежова, понимая, что тот не оставит меня в покое. Вождь ни на мгновение не верил в его вымысел о том, что я была заслана к красным деникинской разведкой. Ежов устраивал его как исполнитель, до поры до времени.
В усадьбе Белозерское, по приказанию Сталина, охранять меня должны были местные чекисты, без всякого участия Ежова и его приспешников — это было подчеркнуто особо. Начальник вологодского ГПУ получил на мой счет особые указания лично от вождя. И Ежову оставалось только лязгать зубами в бессильной злобе. Я прибыла на Белое озеро осенью, в октябре тридцать седьмого года. С того момента, как вместе с княгиней Алиной я проводила там лето в шестнадцатом году, прошло более двадцати лет. Дом был разрушен, разграблен, сад подожжен и выкорчеван. Когда я вступила на до боли в сердце знакомую аллею, ведущую к дому, передо мной предстал потрескавшийся фасад, зияющий дырами окон, отбитые колонны на парадном крыльце, вздыбленные, вывороченные наружу камни лестницы. Все поросло мхом, покрылось плесенью. О, Господи! Зачем?… Теперь я понимала утонченную издевку, скрытую в сталинском приказе. Меня отправили сюда, чтобы я каждый день видела, что сотворили с моим прошлым, а значит, то же самое может произойти и со мной. Я не могла идти, опустилась на колени и, согнувшись, содрогалась от рыданий.
— Матушка, Екатерина Алексеевна, вы ли это, никак живехонька? — вдруг надо мной послышался необыкновенно знакомый голос. Голос, от звучания которого у меня замерло сердце. Я подумала, слух сыграл со мной злую шутку. Я отняла руки от лица, открыла глаза. Да, так и есть, мне не почудилось. Передо мной стоял старый денщик Григория, которого я потеряла при отступлении деникинцев еще в 1919 году.
— А мы-то со старухой думали, что вы погибли тогда, вот уж жалились по вас, все глаза выплакали! — Он помог мне подняться. Я видела, что годы оставили неизгладимый след на его челе. Два кривых шрама от удара шашки искривили щеку, волосы поредели и сделались белыми как лунь, глаза выцвели и запали, все лицо испещрили морщины, спина сгорбилась.
— Вы вернулись сюда? — только и смогла выговорить я, язык едва слушался меня.
— А куды ж нам еще податься? — ответил он, улыбнувшись беззубым ртом, — тута и живем. Как Григорий Александрович померли, кому мы нужны? Особливо там, за границами-то. Вернулись. А вы, Екатерина Алексеевна, отчего не приезжали раньше, коли ж тоже тута были?
Отчего не приезжала? Я пожала плечами. Конечно, если бы я знала, что Кузьма и Анна живут в усадьбе, я бы летела сюда на крыльях. Но я не знала и боялась увидеть то, что увидела теперь. Но теперь — никуда не денешься.
Молча обняв старика, я вошла с ним в дом, который ждал меня двадцать лет. Постепенно мы начали обживать его, по моему требованию местные гэпэушники вставили во всем доме стекла, отремонтировали полы, побелили потолки и даже кое-что отыскали на своих складах из прежней княжеской обстановки и утвари. Подумав сперва, что меня желали таким образом наказать, я вскоре уже была благодарна Иосифу Виссарионовичу, что он избрал местом ссылки для меня Белозерское. Видимо, понимая, как мне будет одиноко во враждебной Москве да и в любом другом месте, куда Ежов легко мог дотянуться, чтобы сделать мое существование невыносимым, Сталин направил меня туда, где ждали люди, искренне меня любившие. В дом, с которым у меня были связаны только самые светлые, добрые воспоминания. Кто бы мог подумать, что именно в Белозерском, где, казалось бы, я была защищена как нигде, случится трагедия, одна из самых страшных в моей жизни, хотя их и прежде было немало.
Однажды в усадьбу нагрянула подвыпившая команда чекистов, проводивших расстрелы кулаков в соседних деревнях. Все они были изрядно навеселе, и так как уже опускался вечер, требовали постой. Я отказала им и тем самым вызвала гнев главного среди них, поскольку он привык, что все и вся в округе подчиняются ему беспрекословно. Не удосужившись спросить ни имени моего, ни рода занятий, он, видимо, по внешности определил во мне «контру» и, схватив за рукав, стащил с крыльца в сад. Крикнул помощника из сослуживцев, и как я ни сопротивлялась, вдвоем раздели меня донага и привязали к дереву. Старик Кузьма пытался защитить меня, но его свалили ударом приклада по голове, а жену его заперли в чулане. Больше в доме никого не было. На потеху всем сослуживцам старшой снял портки и принялся меня насиловать. Потом позволил сделать то же самое всем остальным. Когда я уже была едва жива, они собрались ехать дальше, но, не желая оставлять меня в живых, напоследок выпустили в меня восемь пуль и думали, конечно, что убили.
Всю ночь я пролежала на мокрой, холодной земле, не в силах пошевелиться. Конечно, я бы умерла, так как потеряла много крови, но рано утром в усадьбу приехал мой куратор из Вологды, с ним несколько гэпэушников. Они были потрясены тем, что увидели. Меня немедленно отвезли в город в больницу, туда же отправили и деда, по счастью, он тоже остался жив. Обо всем немедленно доложили в Москву. Поскольку «хозяин» лично распорядился направить меня в Белозерское, то время от времени он спрашивал обо мне через своего секретаря Поскребышева. Так получилось, что заместитель Ежова получил сообщение из Вологды как раз в тот момент, когда разговаривал со всесильным посланцем «хозяина» и не смог скрыть случившееся. Было приказано немедленно начать следствие и найти виновных во что бы то ни стало. Их нашли и расстреляли, всех, до единого. Но со мной дело было худо. Вологодские врачи сделали все, что могли, они удалили из моего тела семь пуль, но одна застряла в нижней задней части черепа и причиняла мне адскую боль. Извлечь ее не удалось, более того — в результате не очень квалифицированного хирургического вмешательства пуля как бы провалилась, войдя во внутренние ткани. Достать ее оттуда могли только московские светила. Но на то, чтобы доставить меня в столичную клинику, требовалось разрешение «хозяина». А это значит, ему надо было сообщить также о том, что операция была проведена неудачно и положение в результате ее только усугубилось. Это вполне могло означать конец карьеры для главного врача больницы и даже его арест. И не только для него одного. Неприятные последствия могли обрушиться и на местные власти. Потому вологодские чиновники от медицины долго тянули время. Они скрывали от Москвы мое состояние, отписываясь, что оно улучшается, а положение тем временем становилось критическим.
Неизвестно, чем бы закончилась для меня эта волокита, но осенью 1938 года Ежов был снят со всех постов и расстрелян. Его место занял Лаврентий Берия, который и вспомнил обо мне. Взяв информацию, накопившуюся у Поскребышева, он изучил ее и, узнав, что я до сих пор нахожусь в вологодской клинике, послал офицера, чтобы разобраться. Вот тут и выяснилось, что до смерти мне, не образно, а прямо говоря, осталось два дня. По приказанию Берии за мной выслали самолет и перевезли в Москву. Вокруг меня собрались лучшие доктора, но все они только разводили руками — поздно, ничего сделать нельзя. Наконец стало ясно, что больше медлить нельзя — надо обо всем доложить Сталину. Тот лично беседовал с врачами, но их вердикт не оставлял никакой надежды — спасти нельзя. Конец.
Опять конец. Который уже раз в моей жизни он наступал. Все его ожидали, в том числе и я, а он все медлил. Смерть совершенно неожиданно помиловала меня, отступив, не по приказу вождя, не по ходатайству Берии, не усилиями врачей, просто так, сама по себе. Омертвение тканей вдруг прекратилось, мозг словно переработал попавший в него инородный предмет, смирился с его существованием и продолжил привычную свою деятельность. Боль прошла, ко мне вернулось ясное сознание, я даже смогла вставать с постели. Вскоре меня выписали из клиники и привезли в нагну с Алексеем квартиру на улице Горького, которая сохранилась за мной и пока пустовала.
При мне постоянно находились дежурный доктор и медсестра, почти ежедневно меня навещали Берия и Поскребышев. О состоянии докладывалось лично Сталину. Раз в месяц собирался консилиум из самых значительных светил в области медицины, которые осматривали меня и решали, что делать дальше. Берия очень рассчитывал на то, что я вернусь в НКВД. От Ежова ему досталось печальное наследство, особенно в том, что касалось нашей агентуры за границей. Фактически вся сеть, созданная с таким трудом до и после проведения операции «Трест» при участии Дзержинского, была разгромлена. Сотни агентов, внедренных с колоссальным трудом, отозваны и казнены без суда и следствия. А ситуация в Европе в свете растущих амбиций Гитлера становилась все более угрожающей. Германия уже присоединила к себе Австрию, после мюнхенского конгресса пала Чехословакия, став протекторатом. Фюрер собирал войска для решительного броска через Ла-Манш на Англию. Политика сдерживания агрессора, проводимая правительством Чемберлена, полностью провалилась, премьером в Лондоне стал Уинстон Черчилль, активно желавший сколотить коалицию, которая смогла бы оказать сопротивление нацистскому режиму. И в такой напряженной обстановке мы фактически остались без агентуры. Всучив нам досье Тухачевского, германская разведка убила двух зайцев, она не только обезглавила Красную армию, потерявшую в результате чисток до половины своего командного состава, но и вырвала зубы у разведчиков, дав Ежову «карт бланш» в его совершенно безумных действиях.
— Катерина, — говорил мне на грузинский манер, чуть-чуть нараспев Лаврентий, присев рядом с моей постелью, — Скоблина, конечно, не вернешь, но кто-то же остался, кто работал с ним. Нам надо внедрить в Берлине верного человека, такого, который давно бы уже жил на Западе, мы не можем посылать отсюда, это верный провал. Не может быть, чтобы от Скоблина не осталось ни одной ниточки. Катерина, вспомни. Вот посмотри, я принес тебе материалы, — он пододвинул мне папку. Но мое выздоровление шло очень медленно. Любое напряжение вызывало немедленный приступ, я с трудом говорила, и, тяжело вздохнув, Лаврентий уходил, с грустью понимая, что все ему придется делать самому.
— Нам надо, — как-то сказала я ему, — не только снова влезать в Берлин и в Прагу, нам следует готовить тайные базы на своей территории, на случай, если они окажутся захвачены.
— Захвачены? — переспросил он в явном смущении, но без удивления. И я поняла, что он сам, а значит, и Сталин давно уже думают об этом.
Мы использовали множество верных людей, которые с началом войны ушли в подполье и возглавили партизанскую войну на оккупированных землях. Возглавил эту работу, — Катерина Алексеевна задумалась, вспоминая. Потом обратилась к Лизе, сидевшей, затаив дыхание, в уголке и со вниманием слушающей захватывающий монолог Белозерской. — Так вот, курировал эту работу с партизанским движением, — продолжила рассказ Белозерская, — знакомый тебе Николай Петрович Симаков, помощник Петровского, преданный мне и Алексею человек. Именно он в ноябре 1941 года рассказал мне, что тебя, Лиза, совершенно необоснованно обвиняют в малодушии и предательстве. Хотя к тому времени я вынуждена была покинуть службу в НКВД из-за здоровья, которое подводило меня часто, я использовала свое влияние на Лаврентия, чтобы делу не дали дальнейший ход. Ведь мне хорошо были известны все подробности операции, и я доверяла Симакову.
Гораздо хуже обстояло дело с агентурой, которую с большим трудом мы формировали, начиная еще с Дзержинского вокруг Скоблина и его группы. Вернувшись в начале сорокового года на Лубянку, я узнала, что, испугавшись ежовских репрессий, к англичанам и французам сбежали многие нелегалы, внедренные нами в западных странах. В частности, Вальтер Кривицкий, на которого я рассчитывала сделать ставку. Осенью тридцать седьмого года, после ареста Кондратьева и Петровского, Кривицкий, соратник, даже друг Феликса Дзержинского, его личный помощник и доверенное лицо, не стал дожидаться, когда расправятся с ним, и попросил политического убежища во Франции, а потом в США. Чтобы заслужить доверие англичан, он выдал им более ста имен советских разведчиков за рубежом, большинство из которых работали на Скоблина. Я не говорю о тех, кто был отозван, расстрелян или томился в лагерях. Их также считали не на десятки, хотя разведчики — продукт штучный и эксклюзивный. Надо ли говорить, что это была катастрофа.
Все приходилось начинать с чистого листа, но положение в Европе изменилось — и не в нашу пользу. Германские и английские спецслужбы опутали европейские страны паутиной своих осведомителей, они все держали под контролем. Постепенно, пока не явно, но ощутимо, разворачивалась ползучая война, которая на невидимом фронте ощущалась со всей трагической напряженностью. Мы терпели одно поражение за другим и теряли последних верных людей.
Пакт Молотова — Риббентропа на некоторое время положил конец этому губительному процессу и дал нам возможность перевести дух. Для воссоздания новой сети заходить пришлось издалека, аж из Австралии, где, по счастью, резидентура НКВД осталась нетронутой. До Южного полушария Ежов не успел дотянуться ручищами в «ежовых рукавицах», удушающими гидру предательства, как о нем шутил наш карикатурист Боря Ефимов.
Но все это происходило уже без меня. Полгода, которые я проработала на прежней должности в НКВД после того, как врачи сочли мое состояние достаточно стабильным, показали, что на самом деле я больше не гожусь для столь напряженной деятельности, требовавшей постоянных командировок за границу. Едва ли не каждые две недели я снова попадала на больничную койку без особых гарантий на выживание. Лаврентий молчал, с терпением относясь к моей болезни, и очень надеялся, что улучшение станет более продолжительным, но я понимала сама — надо уходить, так работать нельзя. И подала рапорт. Сначала его отвергли, но после очередного врачебного консилиума удовлетворили. Надежды таяли, даже самые лучшие доктора не могли прогнозировать, проживу ли я следующий год, так как процесс, проходивший в моем мозге, приводил их в замешательство. Они не находили объяснений. И, пока не поздно, советовали облегчить нагрузку — и физическую, и умственную.
Я отошла от дел и снова уехала в Белозерское. Как мне казалось, если не навсегда, то очень надолго. Мне пришлось вернуться 22 июня 1941 года. По личному указанию Сталина меня назначили в политуправление, на ППР — партполитработу.
В невероятно напряженные месяцы начала войны руководству страны пришлось во многом пересмотреть свои прежние убеждения. Стали очевидны трагические плоды деятельности «конной коалиции», надеявшейся на могущество Красной армии, сжимающей штык «мозолистой рукой» у самого горла мировой буржуазии. С неумолимой очевидностью проступила правота Тухачевского, предупреждавшего о плачевных последствиях подчинения интересов обороны страны политическим разногласиям и сварам. Теперь бы вернуть всех, кого расстреляли в тридцать седьмом, командных кадров катастрофически не хватало. Оставалось только освобождать заключенных из лагерей. Это и начали делать с похвальной оперативностью. Еще бы — враг катился по стране, практически не встречая достойного сопротивления. В считанные дни немцы оказались в самом сердце Советской державы — у Киева и Смоленска.
Многие утратили присутствие духа, сохранять дисциплину становилось все труднее, появились паника, страх, в плен сдавались не то что ротами или батальонами — дивизиями. Настроение надо было переломить, не жалея усилий, и в те полные трагического напряжения дни оказалось, что моя новая работа ничуть не менее важна, чем прежняя.
Во-первых, мы сразу же взялись за воплощение плана, созданного еще в тридцать девятом, и активировали базы на территории Белоруссии, Украины и Прибалтики, которые оказались под гитлеровцами. Всем партийцам, от высших чиновников до простых членов, было приказано оставаться на местах и, установив связь с центром, начинать подрывную деятельность. Так сформировался отряд, в котором ты, Лиза, оказалась в августе сорок первого под Таллинном. Симаков трудился неустанно, и вскоре у нас появились первые успехи, которые мы сразу же стали пропагандировать, чтобы поднять дух как можно большего числа людей.
Кроме того, мы мобилизовали всю творческую интеллигенцию, не давая ей задуматься о том, что будет, если немцы все-таки возьмут Москву. Подобные разговоры не допускались. Боря Ефимов рисовал издевательские картинки на Гитлера и его окружение, и прямо из-под его карандаша они, растиражированные, отсылались в окопы. С одним таким плакатом я сама приехала к Рокоссовскому под Волоколамск. Танки фон Бока утюжили панфиловскую дивизию, но так и не прорвались к Москве. Спустившись в блиндаж генерала, я услышала, как он кричит по телефону, перекрикивая обстрел: «Петровский, прикажи ставить пушки на прямую наводку. Я знаю, что трудно, что нет людей, но надо держаться, Алексей!»
Я выронила планшет, который держала в руке. Я не могла поверить в то, что услышала. Алексей жив… После того как битва стихла, я попросила Константина вызвать Петровского к себе. Он приехал из самой гущи сражения, покрытый гарью, дважды раненый. Он не знал, что увидится со мной. И остолбенел, когда, спустившись к генералу, увидел меня за столом. Константин вышел, оставив нас одних. Я не могла вымолвить ни слова. Молча смотрела на него, по моим щекам катились слезы. Он подошел, сдернул рукавицы с рук, я увидела, что пальцы на руках черные и едва слушаются его. Он прикоснулся к моим плечам, с тихим вскриком я прижалась лицом к его груди. Только тогда я узнала, что Кондратьева и Петровского не расстреляли, Сталин приказал сохранить им жизнь, и как оказалось — очень кстати.
Кондратьев вернулся на Лубянку и стал заместителем Берии, теперь он работал с новой агентурой, и я не сомневалась, что весьма успешно. Это проявилось совсем недавно, при подготовке операции по окружению Паулюса здесь. Я знаю, что именно благодаря деятельности наших разведчиков, внедренных уже после расстрела Ежова, мы все-таки переиграли абвер и, проведя успешную дезинформацию, заманили Паулюса в котел.
Алексея же направили по его второй специальности — командных кадров в артиллерии было мало, а у него за плечами училище и три курса академии. Узнав о том, что подписан приказ о досрочном освобождении, Кондратьев и Петровский, не дожидаясь транспорта, через тайгу добирались до железнодорожной станции, попали в буран, тогда Алексей и отморозил руки, а Кондратьев — одну ступню, которую пришлось ампутировать, но они торопились снова оказаться полезными своей стране, которая обошлась с ними крайне немилостиво.
Позднее Алексей рассказал мне, что, перед тем как в лагерь пришел приказ, он видел меня во сне, впервые за несколько лет, которые мы провели в разлуке. Ему сказали, что я умерла, и он думал, что я забочусь о нем с того света. Он стремился в Москву, куда уже подходил враг, и не знал, что торопится на встречу со мной. Но в те несколько мгновений, которые мы провели в землянке под Волоколамском наедине, мы почти ничего не успели сказать друг другу. В землянку спустился Константин, коротко сообщив, что танки фон Бока все же прорвались по флангу и движутся к столице. Вскоре появился Жуков. Они яростно спорили с Рокоссовским, стоит ли отходить на новый оборонительный рубеж за Истру или маневр отнимет время, не принеся результата. Я слышала, как Георгий Константинович твердо сказал: «Стоять насмерть, Костя! Стоять и умирать, третьего нам не дано! Стоять и умирать! Все — исполняйте, товарищ Рокоссовский!» И исполняли.
Бои разгорались повсюду с нешуточной ожесточенностью, они кипели и днем, и ночью, без перерыва. Поцеловав меня, Петровский уехал на батарею. Мы не знали, увидимся ли снова, или судьба отметила нас подарком перед концом. Вскоре я узнала, что их отрезали от основных сил, и им пришлось выходить из окружения. Алексей был тяжело ранен и попал в госпиталь.
В те дни судьба пощадила нас. Мы оба остались живы под Москвой. Я и вовсе отделалась лишь ударом бревна по голове, когда снаряд попал в блиндаж Рокоссовского и его завалило. Хотя при наличии пули в затылке мне могло это дорого стоить. Но по сравнению с тем, что творилось вокруг — это была такая малость.
Почти до самой весны сорок второго года Алексей пролежал в госпитале. Я приезжала всякий раз, когда у меня появлялось время, и теперь мы имели возможность наговориться вволю. Когда врачи разрешили ему ходить, я перевезла его домой, на улицу Горького. Ни он, ни я даже и не подумали о том, чтобы по-новому устроить жизнь. Да и до того ли было? Мы сохранили наши чувства. Летом сорок второго года Алексей вернулся под Ростов и принял под команду артиллерийскую часть. Снова у Рокоссовского. Вот такая моя история. Невеселая. Устала, — Катерина Алексеевна наклонилась вперед и сжала пальцами виски. — Голова трещит. А что Антонов? — она обернулась к двери: — Что-то притих. Заснул наверняка. Но сейчас я его разбужу, — она встала. — Он проводит тебя, девочка, до твоих. Чтоб никаких приключений по дороге не вышло.
— Катерина Алексеевна, — спросила вдруг Лиза тихо, — вы ведь знали моего папу с юности? Он… — она запнулась и закашлялась от волнения, — он убит? Нет никакой надежды, что он вернется, как Алексей Александрович? — не смея взглянуть на Белозерцеву, она смотрела в пол и напряженно сжимала пальцы, до боли в суставах.
Катерина подошла к ней, положила руку на плечо.
— Увы, девочка, — проговорила она грустно. — Гришу расстреляли в Ленинграде на полигоне в Левашово через три дня после ареста.
— Через три дня? — Лиза вскинула глаза, блестевшие слезами. — Но Фру почти два месяца носила ему передачи, у нее брали.
— Все, что приносила Фру, охранники оставляли себе. Так часто случалось, — ответила Белозерцева. — Они бы и дальше не брезговали, пока, наверняка, не нашелся среди них один честный — такие попадались, но редко, — который сказал, что больше приносить ничего не нужно. Кто же добровольно откажется от кормушки? Гришу расстреляли, — она вздохнула глубоко, горько, ее пальцы сжали Лизино плечо, — по доносу. Двух чрезвычайно заслуживающих доверие лиц. — Замечание прозвучало иронично. — Пролетарского происхождения, конечно. За время службы в ОГПУ, а потом НКВД мне пришлось читать немало подобных документов, как правило, анонимных. Отвратительные бумажки, которые даже взять в руки противно, того и гляди, запачкаешься. Слава богу, что мне не приходилось читать доносы по долгу службы, а так, изредка, по случаю, я пересылала их в соответствующие инстанции. Но под доносом на твоего отца стояли подписи. Добровольные помощники органов считали своим долгам выявить «отъявленную контру» и сообщить как можно скорее в самые верхи ОГПУ.
На Гришу донесла ваша дворничиха, наемница из Твери, а еще один из его сослуживцев, бывший активный деятель Коминтерна. Насколько мне известно, долго не тянули, арестовали, два-три допроса — и в расход. Так делалось тогда, делается и теперь. — Лиза вздрогнула, — по малейшему подозрению — формальное судебное разбирательство — и расстрел. Мне не хотелось бы пугать тебя, девочка, — Белозерцева повернула Лизу к себе и продолжила глядя ей в лицо, — но ты должна знать. Это вполне могло случиться и с тобой полгода назад. Хорошо, что Симаков, верный товарищ Алексея, доверял тебе всецело и решил бороться за тебя. Он обратился ко мне и — редкий, увы, редкий случай, мне удалось воздействовать на Лаврентия, а он уж знал, кому дать команду, чтобы отстали.
Признаюсь честно, мне далеко не всегда удается убедить Берию, он очень не любит, когда я сую свой нос в дела, которые, как он считает, меня не касаются. Вот как сегодня об организации показательного расстрела немецких генералов. Это вместо того, чтобы их допросить как следует и использовать с толком. Мне пришлось обратиться напрямую к «хозяину» через Поскребышева. А настроение «хозяина» весьма переменчиво, нельзя рассчитывать на то, что он будет относиться ко мне с доверием всегда. Ворошилов, Буденный, все они находятся при нем, и они помнят, кто едва не разрушил их интриги против Тухачевского. Так что не упустят момента вбить клин, к счастью, во время войны у них не так много возможностей для действия. Обстановка диктует свои условия. Но что будет, когда все закончится?
С тобой мне было проще, во всяком случае, я имела непосредственное отношение к организации вашего отряда и к твоей засылке в Таллинн. Поэтому имела полное право высказать свое мнение и даже на нем настаивать. Но ты сама видишь, здоровье у меня не «ах» и все время ухудшается. Пока я жива, — ты всегда можешь рассчитывать на меня, — обняв Лизу, она прижала ее голову к своему плечу. — Но когда меня не будет… — помолчав, она добавила, — пеняй на себя. В НКВД не существует срока давности для подозрений. Как только война закончится в нашу пользу, они снова перероют все шкафы и достанут, образно говоря, «скелеты» недоследованных дел, у них ничего не пропадает… Надо же чем-то заниматься и в мирное время. Огромный аппарат надо загружать работой. Кроме того, никто не отменял старой истины: господство зиждется на страхе. И страх надо создавать…
— Катерина Алексеевна, вы знаете, почему отец не уехал во Францию? — спросила Лиза подавленно. — Неужели он надеялся, что ему простят его происхождение? На что он вообще рассчитывал? Я никогда не слышала, чтобы он говорил об этом. Наверное, он считал, что я еще мала, чтобы понять.
— Я думаю, он заботился о тебе. Он не хотел, чтобы ты узнала страх раньше, чем тебе преподадут урок «синие фуражки», как называют нас. А они обязательно сделают это, твой папа был в том уверен, — у «фуражек» под контролем все и вся. Он хотел, чтобы хотя бы в детстве ты испытала счастливую легкость мыслей и чувств, которую обычно дарит неведение. Знание — тяжелый груз, порой невыносим. Хотя возможно, — она усмехнулась, — он надеялся, что тебя минует судьба ровесников непролетарского происхождения. Ведь ты хорошо играешь на рояле. Советской власти нужны одаренные люди, которые достойно представят ее на Западе как вполне цивилизованное государство. Что же касается эмиграции, — Белозерцева оставила Лизу, подошла к окну и долго смотрела на вихрящийся снег. — Твой отец попал на Первую мировую войну юнцом, и довольно поздно. Он был много моложе и Грица Белозерского, и Феликса Юсупова. Он поступил прапорщиком в конногвардейский полк в 1915-м, война шла уже полтора года. В семнадцатом году на железнодорожной станции Молодечное его свалила испанка. В госпитале врачи сразу сказали, что надежды мало, ведь незадолго до того Гриша был серьезно ранен в перестрелке и ослаб. При наступлении его оставили на попечение старой учительницы немецкого языка — Анны Полянской, да, да, родной тетки твоей будущей мамы. Сослуживцы верили, что Гриша переборет болезнь, вернется в полк и они еще встретятся. Но не пришлось.
Это было ранней весной и никто не знал, что случится в октябре. Все думали, что февральские события — венец всяческого беспорядка и с отречением государя жизнь войдет в прежнее русло. Никому даже в голову не приходило, что гегемон возьмет власть в свои руки, и наступят совсем уж темные времена.
Как мне рассказывал твой папа, когда я приезжала к вам на дачу в Лугу, в Молодечном он пробыл почти до лета. Но отступление русской армии и угроза прихода немцев вынудили Полянских вместе с ним двинуться на восток. Поскольку у Полянских не было другого жилья в пределах российской империи, они переехали под Лугу, в имение твоего отца. Папа никогда не говорил тебе, что дача под Лугой — это бывшее имение Голицыных? — Белозерцева обернулась к Лизе.
Та недоуменно пожала плечами:
— Не говорил.
— Понятно. Он был очень осторожный человек. Осенью семнадцатого, когда большевики взяли власть, Гриша все еще был болен. Окончательно он излечился и смог как-то решать свою судьбу только в восемнадцатом году. Конечно, он сразу решил пробиваться к Колчаку. Вместе с Надей, твоей матушкой, которая ухаживала за ним все время, пока он был болен. Они собрались в дорогу, но по пути ему встретился его бывший сослуживец Тележников. Он рассказал Грицу, что сразу после того как он остался в Молодечном, в полку случился пренеприятнейший казус — обнаружилась пропажа денег из полковой казны, и офицерский суд чести постановил, что это сделал он, Гриша. «Сам знаешь, кто отсутствует, тот всегда неправ, — убеждал он Гришу, — Кто-то из них украл деньги, а валит на тебя. Подумай сам, раз уж они приняли решение, станут ли они его пересматривать? Тебя ожидают большие неприятности, если ты отправишься к Колчаку».
На самом деле, как выяснилось позже, кассу разграбил Тележников и его подельники, и офицерский суд обвинил именно их, а не Гришу Голицына, который лежал больным и, конечно, был ни при чем. Именно поэтому Тележников бежал от Колчака и примкнул к красным. Я думаю, что, будь Гриша один, он, вопреки уговорам мерзавца, направился бы к белым, чтобы все выяснить самому. Но с ним была Надя, которая ждала первого ребенка, это был сын, к несчастью, родившийся мертвым.
— У меня был брат? — удивилась Лиза. — Я не знала об этом…
— Ты много не знала, как я вижу, — откликнулась Белозерцева. — Отец просто не успел тебе рассказать прежде, а когда увидел, что стало твориться в середине тридцатых, так и вовсе не счел нужным. Надя страшно испугалась, узнав о том, что может ожидать их у белых. Она поверила Тележникову и не хотела слушать доводы Гриши. Пожалев ее, он согласился принять предложение Тележникова и поступить на службу к большевикам. Его приняли, насколько мне известно, радушно. В кадровых офицерах у красных была большая нехватка. Я думаю, что Гриша понимал всю абсурдность своего поступка и рассчитывал впоследствии все-таки вернуться к белым. Он не верил, что его прежние товарищи способны усомниться в его честности, и хотя отдавал себе отчет, что служба красным скорее всего изрядно повредит его репутации, рассчитывал на понимание. Он вскоре понял, кем был на самом деле Тележников. Тот руководил отрядами так называемых реквизиторов, а попросту — бандитов, которые грабили несчастных жителей Ростова и Екатеринослава, не успевших уйти с белыми. Многих убивали без суда и следствия, на месте. Гришу Тележников тоже пытался привлечь к своим походам, но твой отец отказался наотрез. Тогда Тележников подбил одного из своих подчиненных написать на Гришу донос в тридцать седьмом.
Гришу красные привечали до поры до времени. Ему даже прощали идеологическую неподкованность, лишь бы грамотно воевал. Надя познакомилась в Царицыне с семьей Аллилуевых, там ее принимали радушно. К тому же, когда стало понятно, что Белое движение терпит крах, она и вовсе уверовала в то, что сделала в семнадцатом пророчески верный шаг. Надя даже представить не могла, как она покинет Россию, как будет жить в Париже и не иметь возможности вернуться на Родину.
Бесповоротность такого решения удерживала и Гришу. Он похоронил свою матушку, давнюю подругу княгини Алины Николаевны, на сельском кладбище, недалеко от своего лужского имения, куда она уехала от революции. И поставил памятник, поменяв ей имя с Елизаветы Голицыной на Прасковью Головкину, так звали кормилицу Гриши, ради того, чтобы пролетарии не осквернили прах. Он тоже плохо представлял себе, как покинет могилу матери навсегда. Ведь трудно было вообразить, что спустя двадцать лет бывшие покровители, которым они станут не нужны, расправятся с обоими, Надю отравят, а Гришу — расстреляют по обвинению в измене.
— Маму отравили? — Лиза едва выговорила эти слова, потому что в горле у нее встал комок. — Но она умерла от простуды, так сказал доктор.
— Но доктора прислали из ГПУ, — ответила Белозерцева жестко, — да, Надя простудилась. Но ничто не угрожало ее жизни, пока ей не ввели смертельную дозу лекарства, в четыре раза превышающую допустимую. Якобы по недосмотру. Медсестру, которая сделала это, арестовали, но быстро отпустили. Она же действовала по приказу. А приказы отдавались свыше.
— Но зачем? Зачем? — Лиза приподнялась, с трудом сдерживая слезы.
— Они хотели, чтобы комбриг Голицын стал более послушным. У него остались две маленькие дочери, вы с Наташей. Им необходима была мать. Они думали, он быстро женится, и даже приставили некую особу Таню Коровину, служившую агентом ОГПУ. Так комбриг все время находился бы под присмотром. А рано или поздно его склонили бы к сотрудничеству, доносительству то есть. Но они не могли допустить, что Гриша станет хранить верность своей умершей супруге. А то, что нельзя использовать, надо уничтожить — таковы большевистские правила. Осознав, что их трюк не удался, огэпэушники приговорили Гришу. Без Нади он прожил всего лишь пять лет. Потом — арест и расстрел. Благо, и повод нашелся, и верные люди.
— Господи, господи, как же это все? — Лиза с трудом преодолевала смятение, охватившее ее. — Сколько же я не знала! Вы поверите, Катерина Алексеевна, — она подняла к Белозерцевой залитое слезами лицо, — я часто спрашивала себя: зачем папа, как приезжает на дачу, обязательно идет на кладбище, к Параше Головкиной, кто она нам? Да еще берет и нас с Наташей с собой. Однажды он сказал мне, — вспомнила она, — за полгода до ареста, чтобы я не забывала эту могилку, когда его не станет. Как будто чувствовал. Я и подумать не могла, что в ней похоронена бабушка.
— В середине двадцатых годов, когда я встретилась с Гришей после долгой разлуки, — продолжала Белозерцева, — я пыталась помочь им с Надей уехать из Советского Союза. Побывав в Париже, я тайно договорилась с Дмитрием Павловичем, что они с сестрой примут Голицыных и не станут пенять Грише на прошлое. Хотя кто мог отвечать за всю эмиграцию? Конечно, избежать нелицеприятных разговоров не удалось бы, но во всяком случае, они сразу же получили бы моральную опору. В Советском Союзе я тогда еще могла, пользуясь расположением Дзержинского, добиться для них разрешения на выезд. Многие, кто прежде верил в рай справедливости на Земле и разочаровался, познав реальность, тогда уезжали. Я говорила Грише об этом. Он был согласен, но опять насмерть встала Надя.
Я просила Гришу не говорить супруге, что мы были знакомы до революции, что Екатерина Белозерцева и бывшая княгиня Катя Белозерская, урожденная Опалева, — одно лицо. Тут уж Надю как подменили. Ее обуяла совершенно неоправданная ревность. Я полагаю, она знала о том, что Гриц женился на мне, оставив свою прежнюю невесту Машу Шаховскую, и потому почитала меня этакой роковой женщиной, которая одним взглядом разбивает мужские сердца, и потому очень сильно забеспокоилась за свой брак. Она даже вбила себе в голову, что до знакомства с ней Гриша имел со мной роман в Петербурге. Конечно, этому способствовали и ее собственная нервозность, и совпадение, что ее муж носил такое же имя, как и мой погибший супруг. Она настояла, чтобы я не приезжала к вам на дачу вовсе. И уж конечно, слышать не желала, что я могу помочь твоим родителям покинуть Россию. «Для чего? — возмущалась она, — чтобы там, когда блюсти порядок станет некому, ты бы бросил меня?» — спрашивала она надрывно у Гриши. Я уверена, знай Надя наперед, что ждет их обоих в ближайшем будущем, она бы забыла глупую ревность и вперед супруга собралась бы в эмиграцию. Но человеку не дано знать, что случится. Он выбирает вслепую, выбирает сам, и Надежда Арсентьевна Полянская, в замужестве Голицына, сделала свой выбор. Когда же она умерла, Гриша оказался под таким непроницаемым колпаком органов, что и думать было нечего об эмиграции. Он стал пленником большевиков. Кроме того, умер Дзержинский, а новые начальники, еще до Ежова, относились ко мне с прохладцей. Мое заступничество могло сыграть крайне отрицательную роль, особенно, когда к власти на Лубянке пришел Ежов. И я отошла в сторону. А вскоре и вовсе лишилась всяческого доверия. Ты знаешь теперь сама, когда твоего отца арестовали, я находилась в ссылке в Белозерском и ничего не знала о его судьбе. Вернувшись же, сразу попросила Лаврентия узнать хоть что-нибудь. Он сообщил мне то, что я сказала тебе: Гриша расстрелян на Левашовском пустыре через три дня после ареста. Больше ничего.
— Выходит, это мама довела его до смерти? Мама во всем виновата? — спросила Лиза, опустив голову.
— Что за чушь! — одернула ее Белозерцева строго. — Как она может быть виновата? Ведь Надя пострадала первой. Просто она жила, как чувствовала, как ее научили жить, увы, в непригодное для нынешнего положения дореволюционное, царское время. Ведь даже государь Николай Александрович не мог поверить в то, что его лишат жизни в Екатеринбурге. Государыня Александра Федоровна постоянно повторяла княгине Алине, что беспокоиться об их судьбе не нужно. Да, с ними грубо обращаются, но скоро все равно дозволят выехать в Европу. А как же иначе? Ведь их никто не обвинял, суда не было. Они не знали, что в России настали такие времена, что убивают не по суду, а исходя из классовой принадлежности. Так что нельзя винить Надю. Как и всем смертным, ей не дано было предугадать страшные несчастья, которые поджидали ее и твоего отца. Так сложилась их жизнь, — Белозерцева вздохнула. — Конечно, будь на месте Гриши другой человек, он бы не стал слушать жену, сделал по-своему, но твой папа был любимчиком своей матушки, княгини Елизаветы Ксаверьевны, в честь которой тебя назвали. Ему внушили, что мнение матери и жены — это очень важно. И конечно, это было правильно. В дореволюционное время. Но только не тогда, когда власть принадлежит Советам. Пролетарские овцы сбросили кудрявые шкуры и превратились в хищных волков. Надя, конечно же, не ожидала такого поворота, да и кто ожидал? Я тоже не ожидала. Пережила, но не ожидала. А что же Наташа? — спросила Белозерцева, снова приблизившись к Лизе. — В эвакуации? Надеюсь, она не осталась в Ленинграде? — последний вопрос прозвучал напряженно.
— Нет, в конце мая она уехала на каникулы сюда, на Волгу, в станицу Красноармейская, — Лиза всхлипнула, не в силах сдержать своих чувств. — Давно хотела посмотреть на эти места: великая река, столько читано-перечитано у Горького, у Островского. А тут случай представился. В Ленинград к нам приехал бывший заместитель отца по бригаде. Он в академию поступил, наведался, не побоялся, хоть и знал, что папу арестовали. За столом упомянул, будто тесть и теща у него на Волге живут. Вот Наталья и загорелась, уж больно хотелось увидеть — простор, степь, курганы. Он пригласил, договорился со своими стариками, чтобы приняли ее. Кто же знал, что война на пороге.
— А как станица называется, где твоя сестра жила, ты говоришь? — переспросила Белозерцева.
— Красноармейская, — ответила Лиза, — здесь недалеко она. Только кто ж меня туда пустит!
— Красноармейская? — Катерина Алексеевна вздрогнула. — Вот так совпадение. Бывшая Колочовская. Там погиб мой Гриша в девятнадцатом году. Да, Красноармейская — это рядом с Котельниково, — Катерина Алексеевна сдвинула брови, вспоминая, — оттуда только что выбили Манштейна. Туда так просто не попадешь.
— Так, может, там и следа от нее не осталось? — продолжала Лиза с прежней горечью. — Когда отступали к Волге, из окрестных поселений кого эвакуировали, а кого не успели, тот сам бежал. Мы совсем рядом с Красноармейской прошли, я просилась, хоть глазком одним взглянуть, но не позволили: так били с воздуха, головы не поднимешь.
— Ну уж отбились они, — Белозерцева усмехнулась, — нашей каши кушают, без мяса даже, и тому рады. Вот что, Лиза, — решила она, — ты теперь отправляйся спать, я сейчас позову Антонова, чтоб проводил тебя в расположение, а завтра будь готова, я с Никитой Сергеевичем совещание проведу и разузнаю заодно, как нам в эту Красноармейскую проехать. Вместе поедем. Мне бы тоже хотелось на Красноармейскую хотя бы разочек посмотреть. Надеюсь, мне дадут пропуск. А не дадут — опять Лаврентию звонить стану. Он еще пожалеет, что отправил меня из Москвы сюда, я его на Лубянке куда как меньше беспокою, чем отсюда.
— Мы поедем в Красноармейскую? Искать Наташу? — Лиза встала, сжав руки на груди. — Вы думаете, это возможно?
— Конечно, возможно, — ответила та мягко и смахнула слезинку с Лизиной щеки. — Только надо постараться. Я тебе обещаю, что все устрою. Только не проспи, — пошутила она напоследок и, толкнув дверь в сени, крикнула: — Антонов, просыпайся, дружок! Надо Елизавету Григорьевну проводить. И подбрось еще дровишек в печку. А то что-то затухло все и прохладно стало.
— Слушаюсь, Катерина Алексеевна, — Антонов появился, одергивая полушубок. — Это, — он махнул Лизе рукой, — пошли, что ли, товарищ лейтенант?
— Иди, иди, — Белозерцева проводила Лизу до дверей, — скоро уж рассветет.
— Где ж ты все ходишь, Лизонька? — Орлов встретил ее упреками. За Котельниково он получил лейтенанта, уже в третий раз, как сам смеялся.
— Но теперь уж надолго, — уверял он сомневающихся, — мне от Лизаветы Григорьевны отставать не след. Одно дело — санинструктор, а уж переводчик при генерале — это другой коленкор. Ничего не попишешь — интеллигенция. Тут в рядовых ходить стыдно. Надо продвигаться по службе.
— Ладно, ладно, поглядим, — шутили над ним. — Как какая новая юбка подвернется, забудешь свою переводчицу.
— Ты там помалкивай, — шикал Орлов и оборачивался, не слышит ли Лиза. — Чтоб ни звука мне, удавлю!
— Да, да, так и поверили, — кивали давние товарищи. — Иль ты, Лешка, переродился?
Для большинства сослуживцев уже не было секретом, что Орлов неровно дышит к Лизе. Она сама, наверное, узнала о том последней. Как-то не расположено было ее сердечко к любовным переживаниям, когда вокруг она видела столько горя. С извинением и, пытаясь объяснить свою холодность, она отказала Алексею во взаимности, когда он признался, что запала ему в сердце переводчица генерала. Думала, вспылит, бросит. Но он не отступился. Вдруг неожиданно проявил терпение, какого никто бы и не заподозрил в нем прежде. И постепенно она привыкла к нему. Он любил ее по-своему, иногда грубовато, неловко, но зато искренне, от всего сердца и уже не вспоминал о бывшей санинструкторше.
Она была ему благодарна. Орлов спас ее не только от многих опасностей войны, но и от главных ее врагов — одиночества и отчаяния. Она нашла в нем опору, он был дорог ей. С гам было спокойно, и уткнувшись в широкое, крепкое плечо можно было найти защиту от всех невзгод. Казалось, судьба намеренно сберегла их обоих в кровавом месиве Сталинградской битвы, друг для друга.
— Где носит-то? — Орлов обхватил ее за плечи, привлекая к себе, — все от генералов не оторваться?
— Завтра в Красноармейскую поеду, — сообщила она, вынимая шпильки из волос, — Наташу искать.
— Это как так? — недоверчиво усмехнулся Лешка. — Кто тебя туда пропустит. Там оцепление, НКВД стоит.
— Мне обещали помочь, — ответила она уклончиво. — Даже отвезти туда.
— Не этот ли слизняк Суэтин? — в голосе Орлова прозвучали ревнивые нотки. — Ты гляди, Лиза, я ему ноги переломаю, если только он к тебе пальцем прикоснется.
— Да не кипятись ты, Алексей, — Лиза поморщилась, отстраняясь. — При чем здесь Суэтин? У него своих дел хватает. Я старую знакомую своего отца встретила, а она в Москве необходимые связи имеет.
— Так ты, что ж, Лизка, — Орлов толкнул ее в бок, — от меня в Москву собралась? — спросил он с явной обидой.
— Не в Москву, — ответила Лиза вяло, — мне туда торопиться нечего. Там меня ждут только неприятности из-за отца, да на мой собственный счет найдутся. Я пока только в Красноармейскую еду, — она прислонилась головой к обитой досками стене блиндажа и закончила совсем уж сонно, глаза слипались. — Не накручивай себя по пустому.
— Ладно, спи, спи, — Орлов накрыл ее своим полушубком. — Будет утро, будет ясность.
Адъютант Петровского Зеленин прибежал за Лизой около полудня.
— Елизавета Григорьевна, — выпалил он с порога, — машина готова, Катерина Алексеевна ждет. Сказала — мигом.
— Я сейчас, — обрадовалась Лиза и побежала за адъютантом.
— Куда? Я с тобой! — Орлов кинулся за ней, на ходу отпросившись: — Товарищ командир, можно?
Майор Кузнецов, командовавший батальоном, только руками развел: одно слово — Орлов! Головная боль каждому — и только.
— Скорее возвращайтесь! — крикнул он вслед.
— Лиза, садись, — Катерина Алексеевна уже сидела рядом с шофером, день выдался ветреный, пурга крутила, не переставая. Натянув шапку пониже на уши, Белозерцева прикрывала рукавицей лицо. Рядом стояла еще одна машина — с охраной. — Нам всего два часа дали, — объяснила она, когда Лиза расположилась сзади. — Думаю, управимся. Поехали, — приказала она шоферу.
— А ну подожди! — Орлов подлетел, подняв вихрь снега. — Я тебя одну не отпущу.
— Это еще кто? — обернулась Белозерцева и недоуменно взглянула на офицера. — Вам что нужно, товарищ? Отойдите, вы нас задерживаете.
— Лейтенант Орлов, — представился тот. — Я, товарищ комиссар, вот вместе с Лизой. Я тоже с вами поеду. Мало ли там что, лишний боец вам не помешает.
— С какой это стати вы с нами поедете? — возмутилась Белозерцева и обернулась к Лизе. — Твой поклонник? — та покраснела и проговорила сдавленно, обращаясь к Орлову.
— Немедленно уходи, на тебя пропуск не выписывали.
— Ладно, садитесь, лейтенант, — Белозерцева взглянула на часы и согласилась. — Дольше разговаривать с вами, скорее уж приедем. Сзади, сзади садитесь, — она махнула рукавицей за спину. — Провезу, так и быть, на свою ответственность, где трое, там и четверо. А лишних бойцов действительно не бывает. Это верно сказали. Теперь — поехали, — снова обратилась она к шоферу, когда Орлов уселся рядом с Лизой. — Надеюсь, больше никто под колеса не бросится? У тебя, Елизавета Григорьевна, сколько поклонников? — она вполоборота с иронией взглянула на Голицыну. — Небось тьма тьмущая. Всех брать будем?
— Вы его неправильно поняли, Катерина Алексеевна, — проговорила Лиза виновато. — Он себе позволяет много, — она ударила Орлова по руке.
— Все я понимаю, — ответила Белозерцева задумчиво. — Вдвоем всяко легче, чем одной. Это верно.
— Слышала? — спросил Орлов у Лизы, наклонившись к ней. — Так что не надо нервничать по пустякам.
— Я даже разговаривать с тобой не желаю, — Лиза отвернулась от него. Белозерцева улыбнувшись, покачала головой.
Станица Красноармейская представляла собой сплошное пепелище. Почти все дома были сожжены, от них остались только почерневшие печные трубы. Не был исключением и дом, в котором жили родственники сослуживца комбрига Голицына, дед и бабка Остаповы. Лиза вспомнила их фамилию, и дежурный энкэвэдэшник, встретивший Белозерцеву, отвел их к тому месту, где прежде стояла изба. Теперь вместо нее зияла подернувшаяся грязным ледком воронка.
— Снаряд попал прямиком, все провалилось, товарищ комиссар, — объяснял капитан, — глубоко ушло.
— Но этого не может быть, — Лиза, которую сразу, как только она увидела, что стало со станицей, охватил нервный озноб, не могла поверить в то, что видела. — Вы уверены, это тот дом? Может, другой? — спрашивала она, цепляясь за ускользающую надежду.
— Да, капитан, вы ничего не путаете? — повторила ее вопрос Белозерцева и строго посмотрела на энкэвэдэшника. — Дом тот?
— Так точно, товарищ комиссар, — ответил капитан с заметной обидой в голосе. — У меня план предвоенный весьма подробный имеется. Если товарищ лейтенант уверена, что Остаповых ищет, — он бросил взгляд на Лизу, — то здесь оно и есть. Одни они здесь жили. Рядом Красновы, Дымовы.
— А что жители? — продолжала спрашивать Белозерцева. — Уцелел кто?
— Да, почти никого, — капитан безнадежно махнул рукой. — По тем сведениям, что собрать удалось, здесь сначала танковая часть немецкая стояла, потом эсэсовцы нагрянули. Они еще народ постреляли. И дома запалили перед отступлением. Так что местный люд кто от пули погиб, кого заживо сожгли в собственной хате. Вот из соседнего дома бабка уцелела, Авдотья Краснова, прежде учетчицей работала в колхозе, а потом уж состарилась. У нее двух дочерей и трех внуков убили, дом сожгли, а она чудом каким-то в подпол провалилась. Сверху ее кадкой приперло, не вылезти. Тем и спаслась, под землей. Дом горел, все над ней было. Мы ж пришли, слышим, колотит кто-то, так вытянули наверх. Только она молчит все, видно, умом тронулась от горя.
— Что ж, коль приехали грех уехать, со старухой не поговорив, — Белозерцева обернулась к Лизе. — Надо спросить ее об Остаповых.
— Так она не откликается, товарищ комиссар, — удивился капитан. — Что с нее проку?
— А вдруг откликнется, — настаивала Белозерцева. — Веди, да нам ехать пора. Все уж ясно здесь.
— Тогда прошу за мной, — пригласил энкэвэдэшник послушно.
— Идем, Лиза, — Орлов поддерживал похолодевшую от горя девушку под руку. — Еще говорила, что мне ехать с тобой не нужно, — не удержался он от упрека. — А я как чувствовал.
Присыпанный серым пеплом снег скрипел под ногами. Капитан НКВД шел впереди, иногда оборачивался, предупреждая:
— Осторожно, товарищ комиссар, рытвина здесь, а здесь — скользко.
— Спасибо, спасибо, браток, как-нибудь не упаду, — откликалась Белозерцева.
— Где ж старуха Краснова твоя?
— Да, кажется, пришли уже, — капитан сверился с планом. — Здесь, на взгорке три дома и стояли. Между ними небольшая рощица березовая, всего-то пять или шесть деревьев. Вот только пни обожженные от них остались. А дома, — он прищурился, окидывая взглядом местность, — располагались кружком: печки, видите, с трубами? Вот что ближе к нам, это и будет Красновых бывший дом. Подальше — Дымовых, а вместо остаповского, сами взгляните, большая воронка, и все.
— Я не верю, не верю, — всхлипнула Лиза и уткнулась лицом Орлову в плечо.
— Да погоди ты, — он погладил ее по выбившимся из-под ушанки волосам, — может, и спасся кто. Сейчас старуху расспросим.
— Вы как прикажете, Катерина Алексеевна? — осведомился деловито капитан. — Авдотью ту к вам сюда привести?
— Зачем же? — Белозерцева отрицательно покачала головой. — Легко ли ей ходить, коли старая она, да еще горе такое спину гнет. Сами до нее дойдем. Где сидит-то она?
— Да вот за печкой своей, — капитан махнул рукой вперед. — Притулилась там на приступке и не шагу, все смотрит, смотрит перед собой, не мигая. Точно ждет кого. Уж ей говорили, вставай, мать, пошли, хоть поешь чего, погреешься у наших костров, а она — ни в какую, упрямая.
— Да какая уж еда на ум придет, — усмехнулась грустно Белозерцева. — Ты сам-то откуда, капитан? — спросила она энкэвэдэшника.
— Я из Свердловска.
— Значит, твои в сохранности?
— А я вообще детдомовский, ни отца ни матери не помню. Спасибо товарищу Дзержинскому, устроил колонии для таких, как я, оборванцев. Вот в такой колонии и вырос. Вы идите за мной, товарищ комиссар, — продолжал он, обходя пепелище. — Сейчас я старуху эту кликну. Авдотья! Авдотья Степановна! — послышалось через минуту из-за разрушенной, обгоревшей трубы. — Ты слышишь меня? Это я, капитан Сверчков, признала? С тобой комиссар из Москвы поговорить хочет. Так что с печки слезай, давай, помогу, — в ответ что-то пробубнили по-старчески неразборчиво. — Катерина Алексеевна, здесь она, — Сверчков высунулся из-за трубы, — жива-здорова. Ты бы хлебушка покушала, мать, — предложил он погорелице. — Я вот принес полкраюхи.
— Что ж, идем, лейтенант, — Белозерцева обернулась к Лизе. — Может, удастся разговорить эту Авдотью, узнаем что-нибудь о твоей сестрице. Так говоришь, Авдотья Степановна? — переспросила она Сверчкова, когда они приблизились.
— Так точно, товарищ комиссар, — подтвердил тот. — Авдотья Степановна Краснова, учетчица из колхоза «Заря коммунизма», местная жительница, из всех документов у нее только эта книжица колхозная и сохранилась, но в ней все верно, я проверял.
— Это хорошо, что проверяли, капитан, — ответила Катерина Алексеевна задумчиво, — Авдотья Степановна, поговоришь со мной? — она наклонилась к старухе.
Та сидела на деревянном чурбаке с обгорелыми боками, который подложил ей энкэвэдэшник, маленькая, сгорбленная, закутанная в черный, в темно коричневых заплатах, платок. Голова ее была опущена и время от времени вздрагивала. Словно и не услышав Белозерцеву, она что-то проговорила, глядя себе под ноги.
— Что говоришь-то? — Белозерцева тронула ее за плечо. Старуха вздрогнула. Подняла голову. Лицо ее было узенькое, сморщенное, под черным краем платка — выцветшие глаза навыкате, запавшие щеки дрожат.
— Убили, всех убили, — теперь уж более различимо проговорила она. — Всех убили, ироды. И Ванюшку, и Сашку, деточек моих, и Марфушку, ей всего пять годков исполнилось…
— Авдотья Степановна, вы Остаповых помните? — спросил ее нетерпеливо Сверчков, — Остаповых, соседей ваших? Что с ними стало? Вот товарищ комиссар интересуется, — он указал на Белозерцеву.
— Остаповых? — переспросила старуха едва слышно, Лиза затаила дыхание. — Остаповых, — слезящиеся, красноватые глаза Авдотьи заморгали, потрескавшиеся губы вздернулись. — И их убили, — проговорила она, снова опустив голову. — и Мишку Остапова, и Анну, жену его, и внучика Митьку.
— А девушка, девушка у них жила? Она на каникулы к Остаповыми приехала. Натальей звали. Не помните? — спросила Белозерцева и бросила взгляд на побледневшую Лизу. Старуха помолчала, потом сказала все так же вяло и бесцветно.
— Помню, из Ленинграда она приехала. Коса толстая у нее была, как у меня когда-то в молодости. Веселая девица, красивая. Тоже убили, — она всхлипнула громко, словно что-то надорвалось у нее внутри. — Всех убили. И девицу ту. Тоже.
— Неправда! Я не могу поверить! — Лиза стиснула руку Орлова, ее колотила дрожь, слезы, как она ни старалась сдержать их, катились по щекам, их сбивало ледяным ветром. — Я не верю, — еще раз повторила она и пошатнулась.
Сверчков бросился, чтоб поддержать ее, но Орлов успел скорее, обнял повернув к себе:
— Не плачь, не плачь, — приговаривал, сам понимая, что все утешения бесполезны.
— Отведите ее в машину, лейтенант, — проговорила мрачно Белозерцева. — Я сейчас приду. Вот только с капитаном еще потолкую.
— Я не верю, этого не может быть, — пока Орлов вел ее к дороге, Лиза говорила и говорила, все одно и то же, сама не слыша собственного голоса. — Не может быть, чтоб вот так, вот так одна, совсем одна.
— Теперь все может быть, — вздохнул Орлов и распахнул перед ней дверцу машины. — Садись, погрейся. Все может быть, Лизок. Столько вокруг горя, что уж ничему не удивляешься. Только ты не одна, я с тобой. Пока не убили.
— Господи, Алексей, что ты говоришь! — воскликнула Лиза, стирая рукавицей слезы с лица, и отвернулась от него. Мелкая пороша билась в стекло.
— Я бы на твоем месте, Елизавета Григорьевна, расстраиваться не торопилась, — дверца машины хлопнула, Лизу обдало холодным, морозным воздухом, Белозерцева села рядом с шофером. — Может статься, что от собственного горя у старухи все в памяти перепуталось, шутка ли сказать — две дочки и три внука погибли, да так, что и хоронить нечего — по кучке пепла только осталось. Мне капитан Сверчков доложил, что в сентябре сорок второго, когда немец на Сталинград шел, они в оцеплении у этой же самой Колочовской — Красноармейской стояли. Приказано было ни шагу назад, так они всех дезертиров, кто с фронта бежал, огоньком здесь встречали. Так вот, все, кто оружие держать мог, при отступлении с нашей армии ушли, это Сверчков точно знает. Кроме того, в Колочовской дивизионный госпиталь находился почти с неделю, так многие из здешних девчонок в добровольные помощники пошли, санитарками. С госпиталем и ушли из Колочовской дальше к Сталинграду. Так что когда немец пришел, тут разве что старики-инвалиды да старухи вроде этой Авдотьи, которая хозяйство свое бросить побоялась, несколько баб да детишки малые остались. Я к тому это говорю, — Белозерцева повернулась к притихшей Лизе, — что Наташа вполне могла в медсестры поступить или уйти с заградотрядами НКВД или с какой-нибудь частью отступающей. Ты не отчаиваяйся, — она протянула руку и прикоснулась к Лизиной щеке, — теперь Паулюса пленили, Манштейна отбросили, порядка больше будет. Может, и выяснится, где Наташа находится. Я тебе обещаю, как только вернусь в Москву, постараюсь навести справки поточнее, чем свидетельства этой старухи Красновой. А ты жди. Договорились? Веришь мне?
— Верю, Катерина Алексеевна, спасибо, — Лиза всхлипнула, но голос ее прозвучал спокойнее.
— Вот и славно, — заключила Белозерцева и, обратившись к шоферу, приказала: — На обратном пути поезжай вокруг.
— Но это опасно, Катерина Алексеевна, — запротестовал тот. — Еще снарядов неразорвавшихся, мин полно.
— Мне Сверчков доложил, что саперы уже поработали на славу, так что не бойся, — успокоила его Катерина Алексеевна. — К тому же там везде регулировщики, даже если захочешь, на непрочесанное место не пустят. Езжай по флажкам.
— Ну, как скажете, — сержант пожал плечами.
Выбивая снег колесами, машина тронулась. Сзади заурчала машина с охраной. Склонившись к окну, Лиза смотрела на тающие вдалеке обгорелые печные трубы Колочовской. Она столько времени стремилась сюда, столько раз думала и передумывала планы, как пробраться в станицу и узнать хоть какие-нибудь сведения о сестре. Сколько раз воображала себе самое невероятное — Наталья жива и она обязательно встретит ее, надо только попасть в Колочовку. Именно это казалось самым трудным. И вот — попала. А Колочовки-то и нет. И Натальи тоже нет. Жива ли она?
— Остановись, — донесся до нее голос Катерины Алексеевна.
— Где остановиться? — не понял шофер.
— Вот здесь и остановись, — приказала Белозерцева недовольно.
— Прямо на дороге, что ли?
— Прямо на дороге.
— Слушаюсь, — сержант нажал на тормоз, машина встала.
— Подождите меня минуточку, — повернувшись к Лизе, попросила Белозерцева. Распахнула дверцу, вышла из машины.
— Куда это она? — Орлов, не понимая, пожал плечами. Но Лиза, хотя и догадалась, ничего не ответила ему.
Вокруг расстилалось белое, снежное поле, кое-где виднелись красные флажки ограждений. Проваливаясь по колено в снег, Катерина Алексеевна ушла довольно далеко, ветер рвал полы ее белого полушубка, она придерживала рукой шапку на голове. Постояла недолго, всего-то несколько минут. Но когда вернулась, Лиза увидела слезы в темно-фиалковых, усталых глазах комиссара. Белозерцева села в машину, захлопнула дверцу.
— Поехали! — приказала она сержанту, но голос ее прозвучал как-то глухо, надрывно. Через несколько минут добавила, обращаясь к Лизе: — Здесь погиб мой Гриша. Я часто приезжала сюда до войны, так что в этой степи мне знакома каждая травинка. Здесь он погиб, — повторила она с грустью. — Но никто уже не помнит об этом, ничто не напоминает, только я помню, пока жива. И его самого, и станицу Колочовскую, и Александровский сад под Вологдой. — Она замолчала.
— А кто погиб-то? Я не понял, — тихо спросил Орлов, наклонившись к уху Лизы.
— Муж Катерины Алексеевны, — ответила та и тут же недовольно заметила: — Вообще, это тебя не касается.
Спустя две недели Лиза серьезно заболела. Известие о том, что Наташи больше нет в живых, ее убили каратели в Колочовке, как Лиза ни гнала его от себя, помня о надежде, которую внушила ей Белозерцева, все-таки оказалось слишком тяжелой ношей. Легкая простуда, которая в иных обстоятельствах исчезла бы бесследно за несколько дней, развилась в пневмонию. Лизу отвезли в госпиталь с высокой температурой. Она вернулась в часть только спустя три месяца. Орлов сразу показал ей письмо, которое пришло накануне. Только взяв его в руки, Лиза сразу поняла, из Москвы. От Белозерцевой. Вскрыв письмо, прочла первые строки, и сердце ее замерло. «Помня о своем обещании, Лиза, я навела все необходимые справки и могу порадовать тебя, девочка моя. Твоя сестра Наташа жива. Сейчас находится при генерале Ватутине, служит, как и ты, переводчицей. Номер полевой почты … Очень рада за тебя. Симаков шлет тебе привет. Он помнит и хлопочет. Скоро узнаешь». И подпись — Екатерина Белозерская. Не Белозерцева, а Белозерская. Екатерина Алексеевна Белозерская… Прижав письмо к груди, Лиза в растерянности опустилась на стул.
— Ну, что? Что там? — встревоженно спрашивал Орлов, заметив, как она побледнела.
— Это Катерина Алексеевна прислала, — произнесла Лиза, едва выговаривая слова. — Она нашла Наташу. Наташа жива. Наташа жива, я не могу, у меня нет сил, — закрыв лицо руками, Лиза разрыдалась.
— Ну, поплачь, поплачь, — Орлов обнял ее за плечи, прижимая к себе. — От радости можно и поплакать, не запрещается. Что же выходит, воевали рядом, а друг о дружке не ведали ничего?
— Выходит, так, — кивнула Лиза, — если бы не Катерина Алексеевна, я так и думала бы, что Наташу убили в Колочовке.
— Так чего ж медлить? — Орлов легонько подтолкнул ее в плечо. — Пиши скорее сестрице весточку о себе. Ты только представь, она же тоже наверняка думает, что тебя нет в живых. Вот обрадуется!