Серебристый туман забелел над морем, и молодые орлы недалеко от него пронзительно засвистали и захлопали крыльями. Издалека, от казачьей станицы, донесся вскрик первого петуха, ему ответил другой – протяжный и длинный, которому отозвались еще с десяток. Волнистый горизонт гор светлел под перевернутым серпом тающего месяца, покрытые коричневой пеной волны Шапсухо равномерно набегали на песчаные отмели, покачивая брошенные на берегу карчи (бревно).

Расставшись с Абреком, Мари-Клер забрала из монастыря приготовленные Кесбан припасы и, погрузив их на арбу, теперь правила ее в горы единственной известной ей тропой, которая вела в лагерь Сухрай-кадия. Вдруг перед самой арбой затрещали сучья под чьими-то шагами, зашевелились махалки камышей. Возникли сперва синие портки, красный ворот канаусового бешмета, стягивающий загорелую шею, кинжал, отброшенный за спину, а над самым виском Мари-Клер – ружье, наставленное на нее. Только вслед за этим из зарослей камыша появилось и обрамленное черной бородой лицо черкесского воина. Он молча смотрел на Мари-Клер сузившимися черными глазами, но она вовсе не испугалась его – она знала, что до лагеря Сухрая ей предстоит пройти несколько таких черкесских секретов, а потому просто назвала ему переданный ей Кесбан пароль – «ружье», а вместе с тем и грозный обладатель его сразу же отпрял и исчез в своем укрытии.

Подъезжая к лагерю, Мари-Клер издалека услышала стройный хор мужских голосов, распевавших суры Корана. Они заглушали утреннюю перекличку фазанов в проснувшемся лесу. У бурлящего ручья, стекающего в реку, Мари-Клер открылось скопление черкесских одеяний, перемешанных, к ее удивлению, с русскими мундирами – поднявшееся уже высоко солнце раздробленными лучами освещало все собрание и росистую, яркую зелень вокруг.

Среди русских Мари-Клер различила окруженного офицерами и донскими казаками генерала фон Клюгенау, о котором ей было известно, что, австриец по рождению, он после войны с Наполеоном оказался на русской службе и с тех пор судьба его неразрывно связалась с Кавказом. Она признала его сразу по прихрамывающей походке – на Кавказе фон Клюгенау был ранен в ногу и всегда ходил с костылем. Со стороны горцев ему противостоял сам Шамиль со своей свитой, в которой выделялся крупным, изрезанным шрамами лицом Сухрай. Им сопутствовало до двухсот всадников-мюридов.

Само место, – исток ручья, впадающего в Шапсухо, – навело Мари-Клер на мысль, что русские прибыли на переговоры. Она знала, что почти всегда Шамиль встречается именно здесь с посланцами русского государя. По добродушной, тонкой усмешке, блуждавшей по губам верховного имама в тени его густых усов и бороды, Мари-Клер поняла, что переговоры только что начались, и Шамиль с присущим ему выражением благоприятной наивности на лице, за которым, – она-то знала, – скрываются звериные хитрость и коварство, выслушивает очередную порцию уговоров наконец-то прекратить сопротивление и сдать оружие.

Заложив одну руку за спину, другой же опираясь на костыль, фон Клюгенау выхаживал перед черкесами как наставник перед классом и выговаривал Шамилю и его соратникам, будто буйным, неразумным и провинившимся детям, которых надо наказывать за злые шалости. Потом он сел, важно пристукнув палкой о камень, из-под которого высыпалось несколько скорпионов и тут же разбежалось в разные стороны, оглядел «слушателей» с нарочитой строгостью, заключив при том, что благая цель русского государя, коего он имеет честь представлять на Кавказе, состоит только в намерении сделать жизнь горцев спокойной и счастливой добрыми советами, а если не получится, в крайней необходимости – огнем и железом.

Из всего выходило, что действовал фон Клюгенау в полном согласии с миссией полковника Хан-Гирея, а в отсутствие генерала Вельяминова, возможно, и по просьбе императорского флигель-адъютанта. Как бы то ни было, но Мари-Клер отчетливо ощущала, вглядываясь в исполненные внешнего благоговения лица черкесских вождей, что, убедив фон Клюгенау помогать ему, Хан-Гирей оказал тому медвежью услугу, и она вполне может стоить генералу-наставнику жизни.

Подъехав как можно ближе, Мари-Клер сошла с арбы и, скрываясь за кустарником дикой розы, обильно разросшимся вокруг ручья, вполне ясно расслышала ответ Шамиля. Выражаясь крайне витиевато и запутанно, тот уверял русского генерала, что прекрасно сознает справедливость и основательность его слов, но не может дать положительного ответа лишь потому, что между ним и его союзниками существует скрепленное клятвой соглашение не принимать ничего важного без общего на то согласия. Далее шло перечисление имен Ташов – хаджи, кадия карахского Абдуррахмана и еще с десяток прочих, которых, – Мари-Клер совершенно не имела на тот счет сомнений, – Шамиль и в грош никогда не ставил. Но теперь он желал потянуть время и добивался своего весьма убедительно.

После часа беседы русский генерал и верховный имам поднялись со своих мест, и на прощание генерал протянул Шамилю руку. На мгновение задумавшись, тот уже хотел принять ее и ответить пожатием, но Сухрай-кадий, стоявший рядом с имамом, схватил Шамиля за руку:

– Остановись, – воскликнул он, гневно сверкнув глазами, – тому, кого сам Аллах привел, чтобы стать имамом правоверных, не следует подавать руку гяуру.

Несколько камней выскочило из-под ноги Мари-Клер – в волнении она покачнулась и затаила дыхание. Теперь она вовсе не исключала, что не предвещавшая до поры до времени ничего угрожающего развязка переговоров, вероятно, завершится кровопролитием.

Когда толмач довел до сведения русских слова кадия, самолюбивый и вспыльчивый фон Клюгенау, не долго думая, поднял костыль и замахнулся им на Сухрая. Еще мгновение – и он ударил бы. Его удар свалил бы с мюрида чалму, что являло собой самое страшное оскорбление для горца, а вслед за тем последовало бы поголовное истребление горстки русских, прибывших с фон Клюгенау на переговоры.

Вполне ясно представляя намерения русского генерала, Сухрай-кадий уже наполовину обнажил кинжал, мюриды сомкнули ряды за его спиной, и каждый держал руку на оружие. Понимая, что необходимо действовать как можно скорее, Мари-Клер бегом вернулась к арбе и, вскочив на нее, хлестнула лошадь так больно, что та понесла вперед и в несколько секунд вонзилась в строй переговорщиков, разделив собой фон Клюгенау и Сухрай-кадия.

Громко сокрушаясь о своей неловкости, Мари просила верховного имама простить ее, стараясь при том прятать лицо от русского генерала и прибывших с ним офицеров, – она не была уверена в том, что никто из них никогда до того не встречал ее в Тифлисе.

Однако ее вмешательство оказалось на руку Шамилю, не желавшему ссориться с русскими до того момента, как он сам почувствует силу противостоять им. Воспользовавшись неловкостью кармелитской монашенки, он удержал Сухрай-кадия, намеревавшегося перепрыгнуть через арбу, а молодой поручик из свиты фон Клюгенау оттащил за полу сюртука рассерженного русского генерала, который, не внимая ни просьбам, ни убеждениям и не обращая внимания на крайнюю опасность своего положения, продолжал осыпать всех горцев огулом самыми нелестными для них эпитетами.

Всем «посольством» его все же упросили успокоиться. Фон Клюгенау сел на коня и молча, в раздумье, поехал шагом вниз по тропе, не обращая более никакого внимания на Шамиля и его мюридов. Русские офицеры последовали за ним.

Отогнав арбу в сторону, Мари-Клер низко склонилась над прикрытым мешковиной провиантом так, чтобы стороны платка заслоняли ее лицо как можно лучше – сама же она наблюдала за русскими в напряжении.

Она радовалась, что предотвратила трагедию, но в то же время тревога не покидала ее сердце: проведя много лет среди мюридов, она вполне понимала, что столь проницательный и умный вождь, как Сухрай-кадий, почитаемый в горах за храбрость и истовую веру, вполне мог догадаться, что она неспроста помешала ему свершить над неверными суд Аллаха и со смертью их приблизиться на несколько ступенек к вожделенному раю.

Это же означало, что, только зародись у черкесского кадия малейшее подозрение, все доверие, созидаемое годами, будет окончательно разрушено, миссия провалена, а сама она наверняка проститься с жизнью.

Однако генерал фон Клюгенау своим поведением не оставил ей выбора – она сделала единственно возможное в создавшейся ситуации. И ей оставалось теперь только молить Христа, чтобы разъяренный Сухрай оказался настолько увлечен своей праведной яростью, чтобы и вовсе не задумался о «нелепой» случайности, произошедшей с монахиней из нагорной кармелитской обители.

Близился полдень. Имам Шамиль, окруженный мюридами, джигитовавшими вокруг него, двинулся вверх по горной дороге. Его приближенные, облитые золотом и серебром на одежде и на оружии, стреляли из винтовок и пистолетов и беспрестанно пели, восхваляя Аллаха. Поставив арбу так, чтобы дать Шамилю и его свите проехать, Мари-Клер наблюдала за процессией, в который уже раз отметив про себя, с каким умением создает имам впечатление величия, которое так любит производить на свой народ.

Шамиль ехал на арабском белом коне, убранство которого словно в пику разряженной свите отличалось простотой: тонко выделанная, с дорожкой посередине, красная ременная уздечка, металлические, стаканчиками, стремена и красный чепрак, видневшийся из-под седла. Тонкий и длинный стан имама перетягивал черный ремень с кинжалом. На голове была одета высокая с плоским верхом папаха с черной кистью, обвитая белой чалмой, от которой конец спускался на шею. Ступни ног в зеленых чувяках и икры обтянуты черными ноговицами, обшитыми простым шнурком.

Бледное, окаймленное подстриженной бородой лицо имама с постоянно сощуренными небольшими глазами было как каменное, совершенно неподвижно.

Скрестив руки на груди и глядя вниз, Мари-Клер пропустила свиту имама мимо себя – они ехали довольно быстро, так как торопились к полуденному намазу. Вдруг кто-то прикоснулся к плечу монашенки. Вздрогнув, она подняла голову – и увидела перед собой Сухрая. Отстав от свиты Шамиля, он остановился перед ней. Жгучие, черные глаза кадия смотрели на нее неотрывно.

Почти что десять лет она знала его, и в том, что связывало ее с грозным вождем черкесов, Мари-Клер не часто решалась отдать отчет собственного сердца разуму. В тот год, когда Мари-Клер только прибыла на Кавказ из Марселя, чтобы заменить собой состарившуюся и уставшую турчанку Кесбан, Сухраю еще не исполнилось и тридцати лет.

Мари-Клер помнила, как увидела его в первый раз, красавца-джигита. Он выезжал из аула, и любимая жена его Аминет подводила ему коня. В белых одеждах, с белой чалмой на голове, загорелый почти до черноты, темноглазый и горделивый, кадий издалека привлек внимание Мари-Клер. Вся статная фигура его, высокая и тонкая, дышала отвагой молодости и радостью жизни. Широкие плечи, тонкий, длинный стан, сильные руки, гибкость и ловкость во всех движениях против воли заставили француженку любоваться им тогда. Проезжая мимо, он также смотрел на нее пристально и властно продолговатыми черными глазами, напоминающими глаза дикой и хищной птицы.

Помнила она и как некоторое время спустя она находилась в его доме в комнате Аминет, только что разрешившейся в родах мальчиком. Стояла зима. Сухрай вошел в покрытой коричневым сукном шубе с видневшимися около шеи и рукавов черным мехом. На стягивающем его тонкий и длинный стан ремне бряцнул кинжал.

Приблизившись к жене, он только несколько мгновений постоял около нее, не выразив, к удивлению Мари-Клер, ни радости, ни благодарности, ни даже удовлетворения – словно молодая женщина сделала свою работу, для которой ее наняли, и только лишь всего. Потом он повернулся к Мари-Клер и, встретив его глаза, она вдруг поняла, что он любуется ею, ее особенностью чуждой ему народности, и страшно смутилась. То чувство, которое изливалось на нее во взгляде черкеса, не имело ничего общего ни с тоской одиночества, от которого спасает супружество, ни с платоническими восторгами, ни даже с плотским желанием, которого она могла бы более всего ожидать от него. Он вдруг опутал ее неразрывной, безмолвной связью, против которой нельзя бороться.

Но Мари боролась. Она боролась всегда, она говорила себе: неужели возможно такое, чтобы кто-то мог заменить ей Сашу, заглушить ее долгую, трепетную память о нем. Неужели можно любить мужчину, который столь далек во всем, что никогда не поймет всех задушевных интересов ее прошлого и настоящего. Неужели можно полюбить только за полудикую красоту и такую же дикую, звериную отвагу. О, нет. Она стояла на грани, она отчаянно цеплялась за все, чем дорожила прежде.

И ей казалось, она преуспела в своей борьбе. Но созерцание красоты и мужественности черкесского кадия становилось порой пугающей необходимостью, и она подолгу не появлялась в ауле, боясь самой себя. Она помнила, как он впервые прикоснулся к ней, спокойный, гордый и ласковый. Когда его дети умирали от тяжкой болезни, она привезла им лекарство, чтобы спасти их, – тогда, в туманную и длинную ночь, она осталась ночевать на женской половине его дома. И в тишине не слышала ничего, кроме тяжелых вздохов буйволицы за стеной, – она то вставала на передние колени, то потом на все ноги, взмахивала хвостом и равномерно шлепала им по сухой глине двора, а потом опять со вздохом укладывалась.

Мари не могла заснуть всю ночь, ее мучило предчувствие его прихода, и она спрашивала себя: «Что же мне делать?» Уже перед самым светом она услышала его шаги в туманной ночи и бросилась к окну. Он подошел к окну с другой стороны – она опять слышала его шаги, совсем рядом. Он толкнул ставень и направился к двери. Там взялся за щеколду и постучал.

Стараясь идти как можно тише, она приблизилась к двери. Все вспоминалось ей, потом как будто она наблюдала за происходящим со стороны – словно все происходило не с ней, а с кем-то еще. А она только смотрит, вовсе не участвуя…

Сухрай постучал еще раз, теперь настойчивее. Щеколда зашевелилась, скрипнула дверь – приоткрылась, выпуская на пронизанный тонкими пиками месячного света двор запах тыквы и душицы изнутри. Только ее фигура, покрытая черными монашескими одеждами, показалась на пороге, он сразу шагнул внутрь – дверь захлопнулась за ним. Снова тревожно завозилась буйволица. Мари, отступив назад, села на постель, застеленную тканым ковром, подобрала под себя ноги и отодвинулась в самый угол. Молча она смотрела на него, с испугом, с боязнью. Она страшилась того, что могло произойти, но вся борьба ее внутри, обострившись небывало, кипела, кипела и… утихала, сдаваясь.

– Карим, – он называл ее на свой манер, – ты видишь меня? Ты видишь, что я с ума сойду, – казалось, что безумно нежные слова молодого джигита изливались из него сами собой. Из-за распахнутой шубы он достал шитую золотом шелковую материю, которую, – она знала, – хотел подарить Аминет, а теперь дарил ей… Он протягивал ей свою руку, и вопреки воле, она не оттолкнула его руки. Только взяла шелк и отложила его в сторону, не отводя глаза от пламенеющего лица черкеса. Своими пальцами она чувствовала его пальцы, горячие и жесткие. Он вырвал у нее руку, которую она держала, и, встав на колени, сильно обнял ее тело. Горячий жар охватил ее – еще мгновение, и она не устояла бы… Тогда взбрыкнув, что необъезженная лошадь, она высвободилась из его рук, спрыгнула босыми ногами на пол и выбежала на крыльцо. Все так же босо, в одной лишь суконной мантии, но не ощущая холода, она шла по запорошенной снегом дороге, не зная точно, приведет ли она ее к монастырю, даже не думая о том. Ровный топот копыт сзади заставил Мари обернуться. По силуэту, рисующемуся на туманном фоне месячного света, струящегося из-за белых гор, она узнала Сухрая и остановилась. Он подъехал, и склонившись, молча завернул ее в бурку и поднял в седло. Так и довез ее до монастыря, не проронив более ни слова, только тесно прижимал к себе, и она каждой живой ниточкой своего тела ощущала, как сильно бьется его сердце.

– Ты проявила неосмотрительность, Карим, – сказал он теперь, наклонившись к ней с седла, когда мюриды Шамиля проехали мимо. – Следует осторожнее выбирать лошадь для повозки, она вполне может опрокинуть тебя в ущелье.

– Я очень торопилась, я не подумала о лошади, – призналась она, почти что радуясь ощущению его озабоченности от грозившей ей опасности, – потому что он, как ей казалось, не догадался все же о том, что ее вмешательство в его ссору с генералом фон Клюгенау было не случайным. Черные глаза кадия, опутанные спустя десяток лет тонкой сетью морщин, смотрели на Мари величаво, с присущей только Сухраю красивой печалью.

Вдруг Мари показалось, что кто-то наблюдает за ними. Она оглянулась в тревоге – на склоне, заросшем кустарником, хрустнула ветка. Перекинув взгляд вниз, она видела темно-зеленые мундиры русских – во главе небольшого отряда горели золотом на солнце генеральские эполеты фон Клюгенау. Следуя друг за другом поодиночке, русские спускались тропой вдоль реки.

Новый звук встревожил Мари-Клер еще больше – что-то плеснуло на другой стороне реки Шапсухо. Твердые, жесткие пальцы кадия соскользнули с ее плеча, она перестала ощущать теплоту его руки и бросила быстрый взгляд на Сухрая – он уже отъехал к своим черкесам и, переговариваясь с ними вполголоса, намеревался последовать за Шамилем. Потом повернулся, сделал Мари-Клер знак, чтобы она ехала с ними. Кивнув, Мари-Клер уселась поудобнее в арбу.

Река Шапсухо внизу казалась неподвижной в безветрии. Но одна большая черная карча с суком плыла по самой середине реки, как-то странно, не перекачиваясь и не крутясь. Мари даже заметила, что она плывет не по течению, а перебивает Шапсухо на отмель. Как такое возможно, думала Мари-Клер, оправляя вожжи. И ответ приходил ей сам собой – возможно, только если под карчой прячется человек. Кто? Зачем?

Сухрай и его соплеменники с кличем пронеслись мимо нее, но Мари не торопилась – она пристально следила за рекой, предчувствуя недоброе. Карча подплыла к мели, остановилась и странно зашевелилась. Наклонившись вперед, Мари напрягала зрение – из-под карчи мелькнула рука. Она не ошиблась – так и есть! Мари ожидала, что человек, скрывающийся под карчой, сейчас покажется на воде. Однако карча вдруг бултыхнула и снова поплыла, перебивая воду, вдоль берега, и Мари ясно представила себе – тот, кто скрывался под ней, совершенно очевидно следовал за русским отрядом. Обритая голова несколько раз мелькнула впереди карчи. За ней показалась рука, державшая кинжал. По всему выходило, что убийца – а теперь Мари не сомневалась в намерениях незнакомца, – выслеживает, когда русские станут на привал, чтобы напасть на кого-то из высших офицеров, а возможно, и на самого генерала фон Клюгенау.

«Что же предпринять?» – напряженно раздумывала Мари-Клер. Второй же вопрос, который одолевал ее, казался в разрешении не легче первого: кто послал убийцу. Но ответ на него явно следовало искать позднее.

С противоположного берега блеснула молния – резкий, отрывистый звук выстрела разнесся по реке и слышный далеко перешел в грохот. Мари видела, как остановились, всполошившись, русские – их казаки приблизились к краю берега и смотрели на воду, вскинув винтовки. Сверху слышался стук копыт – это возвращался Сухрай. Карча уже плыла не поперек реки, а вниз по течению, крутясь и колыхаясь. Наблюдая за ней, Мари видела, что остановилась она на отмели, и из-за нее показалось тело, которое покачивалось на воде.

– Кто стрелял? – спросил Сухрай, подлетев верхом к арбе. Его мюриды играли оружием, готовые к бою.

– Не знаю, – ответила Мари, пожав плечами, – ни кто стрелял, ни кто плыл.

Окинув быстрым взглядом реку, Сухрай рассмотрел человека за карчой, и черные брови его грозно сошлись над переносицей. Тем временем карчу опять понесло по воде, тело прибило к противоположной отмели – пролезая через терны на лесную дорожку, его вскоре выловили казаки фон Клюгенау, и теперь поджидали генерала, спускавшегося сверху. Они уложили убитого так, что тело его, чуть колыхавшееся на отмели, было хорошо видно издалека. Сухрай, уже не спуская глаз, смотрел на ясно белеющую спину, около которой рябила Шапсухо.

– Он не из здешних, – тихо высказала предположение Мари-Клер, и кадий только молча кивнул головой на ее слова. Спустившись с берега, убитого рассматривали теперь генерал фон Клюгенау и его офицеры. Конечно, издалека судить было весьма трудно, но Мари-Клер готова была поручиться, что неизвестный вовсе не черкес родом, а похоже, что ногаец, татарин. И это снова навело ее на странную мысль, промелькнувшую в голове сразу же, как только она поняла, кому угрожает этот наемник, – она снова подумала о Хан-Гирее. Кто же еще мог сыскать татарина на реке Шапсухо, а скорее всего, привезти его с собой или призвать к себе после? Хан-Гирей хотел убить генерала фон Клюгенау, который действовал по его замыслу в его же пользу? Для чего?

Ответ она нашла неожиданно, обратив внимание, что татарин одет по-черкески: на нем были синие портки, рубаха, черкеска, кинжал, какие обычно носят при себе мюриды Шамиля. Сверх всего был привязан большой сук, который служил ему прикрытием. Теперь же рубаху и черкеску с него сорвали – тело убитого в одних потемневших мокрых синих портках, стянутых пояском на впалом животе, коричневело на прибрежном песке. Мускулистые руки лежали прямо, вдоль ребер. Синеватая свежевыбритая круглая голова с запекшейся сбоку раной была откинута. Русские офицеры негромко переговаривались между собой, прохаживаясь вокруг. Потом приказали казакам – те столкнули тело снова в воду.

Поднявшись на тропу, русские продолжили свой путь. Наклонившись, Сухрай стегнул лошадь, запряженную в арбу Мари-Клер, и стукнул пятками свою – они быстро поехали вверх, сопровождаемые десятком всадников. Однако Мари все оборачивалась, и ей казалось, что мертвое тело следует за ними: гладкий загорелый лоб, хорошо видный над водой, резко выделяется от остальной обритой части головы. Стеклянно-открытые глаза с низко остановившимися зрачками смотрят вверх – кажется, что мимо всего. На тонких губах, растянутых в краях, из-под красных подстриженных усов остановилась добродушная тонкая усмешка, а на маленьких кистях рук, поросших рыжими волосами, пальцы загнуты внутрь и ногти выкрашены красным… Так убитый татарин и плыл все за ними по реке, пока они не свернули к аулу, нагнав на въезде Шамиля.

Весь народ большого аула, встречая своего повелителя, стоял на улице и на крышах саклей – в знак торжества мужчины стреляли из ружей и пистолетов, отчего громкий гул отдавался далеко в горах. Проехав аул, Шамиль въехал в большой двор, примыкавший к внутреннему, в котором находился его сераль. Два вооруженных лезгина встретили Шамиля у отворенных ворот первого двора – здесь имама ожидало множество людей: среди них толпились просители из разных мест, но находились и те, кого сам Шамиль вытребовал к себе для суда или решения. При въезде Шамиля все находившиеся на дворе встали и почтительно приветствовали имама, прикладывая руки к груди. Некоторые стали на колени и стояли так все время, пока Шамиль проезжал двор от одних, внешних, ворот до других, внутренних.

Следуя за свитой имама, Мари-Клер видела, что при взгляде на толпу лицо имама не изменилось – оно сохраняло прежнее невозмутимо-каменное выражение, хотя среди тех, кто ожидал его, Шамиль наверняка узнал немало неприятных ему лиц. Имам, не удостоив никого и кивком головы, проехал во внутренний двор и слез у галереи своего сераля – ворота за ним захлопнулись, впустив только самую ближайшую свиту.

Мари-Клер остановила арбу под широкой старой грушей, разросшейся у сложенной из камней ограды, – поднявшись высоко, солнце жгло лучами ее лицо даже сквозь обнизанные зеленой листвой ветви. Сдернув платок с головы, Мари оправила волосы. Она слышала, как заголосил мулла, призывая правоверных к молебну. Теперь ей надо было дождаться конца намаза, чтобы после него присланные Сухраем помощники сняли с арбы тяжелые мешки с рисовой мукой и отнесли их в хранилище, где муку как зеницу ока будут охранять лучшие воины Шамиля. Свежий ветерок, прилетевший с гор, играл солнечными бликами, пробивающимися сквозь прозрачные листья – ободранная, тощая собака, подбежав к арбе, привстала на задние лапы. Обнюхав мешки, она оторвала свисавшую над забором еще зеленую ветку винограда и убежала за дом, волоча добычу по пыльному двору.

Мари-Клер сошла с арбы и, откинув черную мантию, расправила складки на синем камлотовом платье. Светлые волнистые волосы упали ей на лицо, она отбросила их, солнце брызнуло в глаза – она зажмурилась. Вдруг за ее спиной звякнула подкова о камень. Мари обернулась. Сухрай спрыгнул с темно-серого, покрытого потом скакуна и смотрел на нее жгучими, черными глазами – исхудавший, покрытый шрамами после многих сражений, но по-прежнему горделивый и красивый, как и десять лет назад.

Смутившись, Мари-Клер снова запахнула мантию и накинула на волосы капюшон – она видела, как сожаление отразилось во взгляде кадия, он вошел во внутренний двор имама, а за забором, отделявшим двор от женской жилой половины, послышались быстрые резвые шажки и шелест шаровар из шелка – ревнивая Аминет, без сомнения, наблюдала за ними в щелку.

Когда молитва закончилась и прислужники кадия явились за провиантом, Мари-Клер отправилась за ними в дом. Здесь, проходя мимо кунацкой, она видела собравшихся на совет к Шамилю его вождей. Кроме Сухрай-кадия в кунацкой сошлось человек шесть стариков с седыми, серыми и рыжими бородами, в чалмах и без чалм, в высоких папахах и новых бешметах и черкесках, подпоясанные ремнями с кинжалами.

Сухрай выделялся среди них не только молодостью лица и мускулистым телосложением, но и ростом – почти что на голову выше остальных. Все они, последовав примеру верховного имама, так же как и он, подняли руки ладонями кверху и, закрыв глаза, прочли молитву, потом отерли лицо руками, спуская их по бородам и соединяя одну с другою. Окончив это, все сели – Шамиль посередине на высокой подушке, и началось обсуждение всех предстоящих дел.

Первым Шамиль приказал позвать на совет старшего сына наиба Хаджи-Мурата именем Юсуф, и Мари-Клер насторожилась, решив, что ей во что бы то ни стало надо услышать содержание их разговора. Она знала, что именно Юсуф осуществляет у Шамиля все сношения с турецкими контрабандистами и отвечает за доставку пороха на тайный завод черкесов.

В отличие от своего отца, не поделившего власти с верховным имамом и время от времени то перебегавшего к русским, то снова возвращающегося назад, молодой Юсуф служил Шамилю верно. Желающий только одного – продолжения легкой и разгульной жизни, которую он вел обыкновенно, – Юсуф открыто противоречил отцу и выказывал Шамилю преувеличенно восторженное поклонение.

Вот и теперь, ожидая приглашения к имаму у ворот внешнего двора, он вошел в кунацкую с выражением трепетного благоговения на лице и, остановившись у двери, встретился с упорным, сощуренным взглядом Шамиля. Постояв немного времени с опущенной вниз головой, Юсуф приблизился к имаму и поцеловал его большую, с длинными пальцами руку.

– Что, сын Хаджи-Мурата, известно тебе о наших союзниках? – донесся до Мари-Клер ровный голос Шамиля. – Когда прибывают они с благословенной помощью Аллаха?

– Велено, великий имам, жечь сигнальные костры нынче ж ночью, – отвечал покорно Юсуф, – у впадения в море Джубги (река), отсчитав от того места четыре тысячи шагов к востоку.

– Нынче ночью? – переспросил Шамиль, и в голосе его промелькнула веселая усмешка. Однако он снова быстро принял на себя прежнюю маску величавой торжественности и, закрыв глаза, погрузился в молчание, заставляя всех выжидать, что же он скажет дальше. Повисла напряженная тишина. Давно привыкшая к спектаклям, разыгрываемым верховным имамом перед собратьями по оружию, Мари-Клер почти наверняка могла предсказать, о чем думает застывший сфинксом черкесский фараон.

Напряженная борьба с Россией, требовавшая не только физического, но и духовного напряжения, заставляла имама особенно следить за всеми мельчайшими деталями своего поведения. Он давно уже не верил в Аллаха и на встречах с русскими генералами один на один высказывался насмешливо о Коране. Он понимал всю безнадежность продолжавшейся годами войны и обреченность свою в сопротивлении. Он не мог не отдавать себе отчета в том, что провозглашенные победы на самом деле являлись для него поражениями, что его народ голодал и умирал от болезней, множество аулов было сожжено и разорено, и многие племена уже колебались, размышляя над возможностью поскорее перейти под власть русских.

Однако Шамиль продолжал играть на театре войны свою неугасающую роль ниспосланного Аллахом ангела – Мункара. И больше всего он боялся, что кто-то из самых близких ему людей, в первую очередь Сухрай-кадий, догадается об его усталости от борьбы и его сомнениях в прежней непримиримости, стойкости, верности традиции и вере. Тогда, – случись подобное, – верховный имам мгновенно потерял бы свое влияние и его место было отдано бы Сухрай-кадию.

Наклонившись вперед, Шамиль резко открыл глаза – они зорко взглянули на поникшего головой Юсуфа.

– Знаешь ли ты, что твой отец ведет сговор с гяурами? – спросил у него имам, сильно прищурившись. – Говори мне.

– Знаю, великий имам, – Юсуф опустил голову еще ниже и отвечал едва слышно, – знаю и жалею об этом.

– Знаешь ли ты, что в моем ауле находятся твоя мать и бабка? – продолжал спрашивать имам, и голос его звучал все более угрожающе.

– Знаю…

– Так вот, – жестко заключил Шамиль, – запомни, ты головой отвечаешь мне за то, чтобы порох был доставлен сегодня ночью без всяких препятствий. Если же дело провалится, я отдам твою мать и бабку по аулам в рабство, а тебе отрублю голову.

Услышав слова Шамиля, Юсуф поднял голову – скулы на его худощавом, осунувшемся лице напряглись, но все же он принял обещание имама со спокойствием.

– Нет, я передумал, – желая все же перебороть самообладание молодого джигита, продолжил Шамиль, выдержав молчание, – считай, что я пожалел тебя и не убью. Я выколю тебе глаза, как то делаю со всеми изменниками…

Мари-Клер вздрогнула, услышав угрозу имама, как будто она относилась к ней самой – столь веско и холодно, ледяно-холодно произнес тот свои слова. Юсуф же и на этот раз выслушал их без содрогания, но когда вышел из кунацкой, – Мари-Клер хорошо видела то, – изогнулся и, выхватив кинжал, в ярости воткнул его в ту самую старую грушу, у которой все еще стояла монашеская арба.

«У впадения реки Джубги в море, отсчитав четыре тысячи шагов на восток, сегодня ночью, – повторяла про себя Мари, пересыпая сушеные финики из мешка в кадку, – теперь надо сообщить об этом Абреку…» Она понимала, что уже слишком долго, недопустимо долго находится внутри шамилевой сакли и тем неизбежно рискует вызвать на себя подозрения, – но она все еще тянула время, выдумывая для себя в хранилище занятия, чтобы все же дождаться конца совета – она надеялась, что старейшины имама рано или поздно заведут речь о Хан-Гирее и о том, каким образом тот предлагает мулле Казилбеку заманить русский авангард в ловушку у хребта Нако.

Однако советники скоро разошлись. Старшая жена Шамиля, остроносая, черная и неприятная лицом Зайдет, принесла обед. В кунацкой с имамом остался только Сухрай-кадий. Туда же вскорости явился тесть и наставник имама Джемал Эдин – высокий седой благообразный старец с белой как снег бородой. Помолившись Аллаху, он стал рассказывать, что произошло в ауле за время отсутствия имама. И сообразив, что, видимо, ничего более интересного для себя она не узнает, Мари-Клер, собрав опустевшие мешки, направилась к выходу. Вдруг кто-то схватил ее за руку. Обернувшись, Мари-Клер различила в полумраке прозрачные, сверкающие, что черные топазы, глаза Аминет. Невысокая, тоненькая жена Сухрая стояла перед ней и все так же цепко держала, не отпуская. О том, что, несмотря на внешнюю хрупкость, черкесские женщины очень сильны, Мари-Клер знала давно. Она не раз наблюдала, как Аминет носила за спиной в корзине своего пятилетнего сына, довольно большого и тяжелого уже, и даже ходила с ним через горы к родственникам Сухрая.

– Ты думаешь, я не вижу, что ты змеей забралась в сердце моего мужа, – прошептала Аминет, приблизив к Мари-Клер возбужденное лицо с изящными, красивыми чертами, – теперь он только и думает о тебе. Ночью, обнимая меня, он обнимает тебя, целуя меня, он целует тебя… Сухрай любит тебя, он сам сказал мне об этом… – она заговорила громче, в голосе ее просквозило рыдание, и Мари-Клер забеспокоилась, что ревнивость молодой черкешенки привлечет излишнее внимание ее супруга, и не дай бог, самого имама. Тогда они вполне могут заметить то, сколь долго Мари-Клер все еще остается внутри сераля.

– Давай уйдем отсюда, – быстро предложила она и взяв Аминет за руку, вывела ее на двор. Солнце скрылось – только розовая кайма его света обрисовывала нижнюю часть большого серого облака, которое, имея вид коршуна с растянутыми крылами, покрывало большую часть небосклона над матовой цепью снеговых гор, поросших от низа черным лесом.

– Все выбрось из головы, – говорила она черкешенке на ее языке, отведя Аминет к небольшому капающему из стены фонтану, недалеко от которого, один на дворе, морщинистый, с седой бородой дед-черкес чеканил серебро жилистыми руками, не обращая внимания вовсе, что происходит в округе. – Мой Бог никогда не позволит совершиться тому, чего ты так боишься. Я принесла своему Богу клятву и останусь верна Ему всегда. Я не предам своего Бога, а твой муж никогда не предаст своего…

– О чем ты говоришь, Карим, – воскликнула на ее слова Аминет, – когда мужчина желает женщину, когда он горит к ней страстью, как к тебе горит Сухрай, а женщина желает мужчину столь же горячо, как, я чувствую, желаешь ты моего мужа, о, никакой Бог не воспрепятствует им двоим! Ты только выдумываешь себе Бога и, спасаясь от ласки кадия, защищаешься им. И он, спасаясь от чар твоих, прячет страсть свою от Аллаха, одаривая частичкой ее меня. Но рано или поздно ты отдашься Сухраю вся, душой и телом своим, и всем телом и силой своей он заберет тебя без остатка. Когда случится все, я не смогу дальше жить! – едва удерживая слезы, черкешенка закрыла ладонями лицо и откинула голову.

Растерявшись, Мари-Клер не нашлась, что возразить Аминет. Она выискивала возражения, понимая, что возразить ей нечего, и она не хуже обуреваемой ревностью жены кадия знает о любви Сухрая к себе, но мысли ее развлек услышанный за каменной оградой топот многих лошадиных копыт – скакало явно несколько человек, небольшой отряд.

Повернув голову, Мари-Клер увидела в распахнутые ворота внешнего двора подъезжавшую шагом кучку всадников. Впереди десятков двух вооруженных до зубов черкесов ехали двое: один – в белой черкеске и высокой папахе с чалмой, в нем Мари-Клер сразу же узнала муллу Казилбека. Другой же – офицер русской службы, черный, горбоносый, в синей черкеске, с изобилием серебра на одежде и на оружии. Под всадником с чалмой шел рыже-игреневый красавец конь, тогда как под русским офицером – хорошо знакомая Мари-Клер щеголетовая карабахская лошадка.

Взглянув на русского офицера, Мари-Клер невольно отшатнулась – к ней приближался императорский флигель-адъютант полковник гвардии Хан-Гирей. И только что желая узнать как можно больше о его планах, она никак не рассчитывала встретить в ауле мюридов его самого. Да и как возможно было бы представить себе подобное?!

Однако тропа предательства, на которую ступил бжедухский хан, алча самого высокого вознаграждения от русского государя, вероятно, теперь вела его все дальше и дальше, и вот довела до порога сераля верховного имама.

Не имея и нескольких мгновений на размышление, Мари-Клер полагалась только на инстинкт – следуя ему, она резко повернулась, сдернув на лицо платок и прочертив глубокие впадины на песке деревянными подошвами ботинок. Она не задумалась об Аминет, которая стояла рядом – бросив ей на ходу, что забыла в хранилище четки, она быстро направилась назад в саклю.

Только вбежав в сырое полуподвальное помещение, обмазанное глиной по стенам, где мюриды хранили запасы провианта, она обнаружила, что четки болтаются у нее на руке. Ее объяснение с Аминет выглядело таким образом явным просчетом, вызванным поспешностью. И Мари-Клер оставалось только надеяться на то, что, увлеченная ревностными мыслями черкешенка, не заметила их, а если и заметила – отнесла решение Мари-Клер на что угодно, только не на боязнь столкнуться лицом к лицу с Хан-Гиреем. Скорее – на нахождение в доме Сухрая, на его близость. Пусть лучше уж она подумает так.

Впрочем, присутствие Сухрая конечно же волновало обоих женщин. Но Мари-Клер – не только от того, что черкесский вождь был красив собой, силен, храбр и обладал многими другими мужскими достоинствами. Не только потому, что Мари знала, что он любил ее, а совсем по иным, вовсе не понятным Аминет обстоятельствам.

Теперь, обнаружив свою оплошность, Мари-Клер досадовала на себя – за десять лет, проведенных на Кавказе, она не так уж часто ошибалась или совершала необдуманные поступки – потому и продержалась столь долго, укрепив по мере возможности налаженные принцессой Лолит и Кесбан связи с мюридами. Она всегда тщательно продумывала каждый свой шаг. Но теперь она не могла допустить, чтобы Хан-Гирей увидел ее в доме Шамиля, и доверилась инстинкту, потому что не имела времени подключить разум.

При том она вполне отдавала себе отчет, что, желая как можно скорее убрать ее со своего пути, бжедухский хан способен выполнить свою угрозу и, совершив уже не одно отступническое деяние, в конце концов открыть имаму, кто на самом деле уже годы скрывается перед ним в облике кармелитской монашенки.

Вмешательство Хан-Гирея вообще существенно путало все карты и угрожало всей деятельности миссии, основанной принцессой Лолит Мациали, на Кавказе. Если Мари-Клер окажется разоблачена, уже никто не сможет в дальнейшем пойти за ней ее же путем.

Однако действия Хан-Гирея пока что оказывались для Мари не полностью ясны. Цель, преследуемая им, явно не подразумевала открытого предательства – ведь он рассчитывал на продвижение по службе в России и на выгодный брак с княжной Лобановой-Ростовской, а это означало, что он не собирался жить в изгнании, он намеревался пышно и богато благоденствовать в Петербурге, что стало бы невероятным, нанеси он русским интересам на Кавказе открытый и ощутимый урон.

То, что несостоявшимся покушением на генерала фон Клюгенау, которого он сам наверняка уговорил направиться на переговоры к Шамилю, воспользовавшись тем, что близкий к Ермолову генерал Вельяминов, куда лучше знающий Кавказ и его обычаи, отправился в экспедицию, а фон Клюгенау, дисциплинированный штабист, размышлял о здешних делах скорее философски, чем практически, – покушением этим Хан-Гирей старался не столько ввести в столкновение Шамиля и противостоящий ему русский корпус, сколько вызвать противоречия внутри верхушки мюридов.

Его провокация направлялась на то, чтобы поссорить с верховным имамом… кадия Сухрая. Возмущенный высокомерием, присущим фон Клюгенау, Сухрай уже стоял на грани деяния, которое повлекло бы за собой вспышку нового противоборства черкесов и чеченов с русскими, что оказалось бы невыгодно Шамилю. Резкий и бескомпромиссный Шамиль, к тому же давно чувствующий дыхание Сухрая в спину, видящий в нем главного себе соперника в борьбе за власть, вполне мог бы воспользоваться продиктованным вспышкой яростью просчетом кадия, чтобы отдалить того от себя, как он уже не раз проделывал прежде, в том числе и с обиженным Хаджи-Муратом. Лишенный поддержки Шамиля, уязвленный в гордости и в претензии на власть, Сухрай оказывался бы в изоляции, и вполне вероятно, решился бы искать союза с русскими, принеся клятву верности государю Николаю Павловичу.

А что еще требовалось для того, чтобы Хан-Гирей полностью осуществил на Кавказе свой план? Более ничего. Сухрай-кадий предводительствовал весьма многочисленными черкесскими племенами, имел громкую славу среди них, его имя было известно императору. Падение Сухрая и его покорность Петербургу легли бы краеугольным камнем в основание блестящей карьеры бжедухского хана и его будущей безбедной жизни.

Опустившись на колени перед низким окном в хранилище, Мари-Клер приоткрыла деревянную ставню и смотрела на фруктовый сад, в котором зрели на деревьях абрикосы. Выходит, поддавшись порыву и вкатив арбу между Сухраем и генералом фон Клюгенау, она, сама того не осознавая, сломала весьма тонкий план Хан-Гирея и спасла не столько высокомерного генерала-австрияка, но и Сухрая от очень опасного для того развития событий. Хан-Гирей же, конечно, наблюдавший за ними из укрытия, – не зря ее постоянно преследовало ощущение, что кто-то следит за ними сверху, – Хан-Гирей сообразил, что она разгадала его намерения, и решился на второй шаг. Он послал наемного убийцу, одетого по-черкесски, чтобы покушением, а возможно и гибелью генерала фон Клюгенау, столкнуть жаждущего передышки Шамиля и стоящего за непримиримую и непрекращающуюся войну Сухрая.

Случайный выстрел с другого берега реки Шапсухо, сделанный, вероятно, с одного из русских секретов, расставленных теперь князем Потемкиным для наблюдения за черкесами, опять поломал Хан-Гирею всю его изощренную и коварную игру.

Раз Хан-Гирей наблюдал за ними – можно не сомневаться, что он знает о ее нахождении в ауле, и даже если он не заметит ее теперь, он имеет возможность видеть, как вместе с Сухраем и его мюридами она направлялась сюда.

Мари-Клер казалось, что время тянется очень медленно. Вероятно, было уже около двух часов пополудни. Солнце, выйдя из-за тучи, медленно катилось по жарким небесам, и гибкие верхи деревьев колебались, перешептываясь друг с другом. Меж абрикосами на ветках то и дело заводили трели птицы. Изредка кукушка повторяла свой унылый напев, мерный как бой часов в покинутой всеми зале.

В окно Мари-Клер видела, что Шамиль все еще не принял муллу Казилбека и приехавшего с ним полковника Хан-Гирея. Сославшись на усталость после поездки на ручей и встречи с русскими, он после обеда и беседы с тестем ушел в свои покои, чтобы соснуть немного.

Такая задержка существенно осложняла положение Мари-Клер. Ей необходимо было как можно скорее покинуть аул и торопиться в монастырь, откуда послать Кесбан к Абреку с известием о месте и времени выгрузки контрабандистских судов, но она не могла позволить себе уехать, пока ничего не узнала о плане муллы Казилбека относительно штурма хребта Нако. И потому до сих пор она вынуждена была оставаться в хранилище, что само по себе оказывалось весьма подозрительно и небезопасно.

Чувствуя, что нервы ее напряжены до предела, Мари все же намеренно успокаивала себя – она не имела права сорваться и поддаться эмоции, тем скорее погубила бы все дело. Но и ожидание становилось нестерпимо тягостным. Чтобы чем-то занять себя и создать таким образом некое прикрытие присутствию своему в сакле, Мари-Клер повязала голову платком и, засучив рукава мантии, принялась месить уже подготовленное кем-то тесто для лепешек, потом раскатывала его и разрезала на малые части. Так она поступала часто и в прежние свои приезды в аул, потому рассчитывала, что, застав ее за таким занятием, никто не выкажет ей подозрения. При том она не переставала следить за тем, что происходило на дворе Шамиля.

Потоптавшись немного, пока тесть Шамиля Джемал-Эдин, выйдя из сераля, оценивал бодрую силу лошади Казилбека, а также пробовал ее в беге по двору, мулла и Хан-Гирей, наблюдавший за всем с выражением презрения на лице, прошли затем в дом имама.

Здесь, в кунацкой, они встретились с Сухраем. Мари-Клер, отерев муку с рук, выглянула из хранилища – она видела, как, заложив руку за рукоять обнизанного серебром кинжала, Сухрай пристально смотрит на Хан-Гирея, так и не проронив ни слова. А Казилбек и тесть Шамиля ведут привычный обоим разговор о всякого рода событиях: об убийствах по кровоотмщению, о покражах скота, об обвиненненых в несоблюдении тариката – курении табака и питие вина.

Вдруг, наклонившись к Сухраю, Хан-Гирей вполголоса что-то сказал ему. Черкес ничего не ответил, но скулы на его красивом, смуглом лице напряглись. Черные глаза Сухрая быстро перенесли свой взор на дверь – и Мари-Клер поспешила снова спрятаться в хранилище.

Наконец от Шамиля вышел мюрид и объявил, что верховный имам просит муллу Казилбека и его гостя пройти к нему. Мари-Клер прекратила месить тесто, услышав о приглашение, – получалось, что Шамиль не станет говорить с посетителями в кунацкой, он приглашает их в личные покои, а это означает, что она ничего не услышит, находясь на прежнем месте. Она напряженно раздумывала, что же ей предпринять для того, чтобы узнать о содержании разговора Шамиля с Хан-Гиреем, как в коридоре послышались шаги, и на пороге хранилища она увидела Сухрая.

Он стоял, высокий и статный, заслонив собой весь проем двери, обе руки его покоились за ремнем, на котором висел, поблескивая серебром, кинжал. Мари-Клер, ощутив смятение, уронила кусок теста, который держала в руках, на стол и неотрывно смотрела на него, не решаясь нарушить молчание.

– Аминет сказала мне, что ты ждешь меня здесь, – произнес Сухрай, сделав несколько шагов вперед.

У Мари-Клер отлегло от сердца – значит, молодая черкешенка все рассудила по-своему, в ее, Мари-Клер, несомненную пользу.

– Это так? – спросил он, приблизившись еще.

При ощущении его так близко от себя, Мари-Клер на мгновение словно провалилась в пустоту – сердце ее что трескучий факел, окропленный водой, с усилием и болью разгоралось. Неровно, порывисто оно билось в груди, и она чувствовала, как страсть, связывающая их, становится столь властна теперь над нею, что этот узел, сплетенный из нее, никто уже не сможет распутать никогда – его можно только рубить, наподобие Великого Александра.

В хранилище не было света – он едва пробивался сквозь ставни, за которыми высились фруктовые деревья, немало препятствующие ему. Мари-Клер инстинктивно отшатнулась назад, словно горячий сноп страсти, исходящий от черкеса, отбросил ее – она прислонила голову к одной из многочисленных полок, выточенных в стенах хранилища, и рукой сдернула платок с головы, чтобы длинные золотисто-пепельные волосы ее свободно легли по плечам.

Прикрыв глаза, она ощущала, что ей хочется заплакать от собственного бессилия, и в то же время она боялась своих слез, словно они могут превратиться в яд и покончить с ее жизнью. Эта боязнь, а также досада, переменяющаяся с нежностью, проявлялись на ее бледном лице, сменяясь одно другим. Каждый дрожащий луч солнца, прорываясь сквозь густую зелень сада в помещение хранилища, казалось, увеличивал и без того почти мертвую бледность ее лица, трепещущие губы казались зеленоватыми, таким же изумрудным блеском отсвечивали и светлые волосы.

Так и не сказав более ни слова, кадий протянул руку, чтобы коснуться ее волос. Мари-Клер снова отогнулась в сторону, потом отступила к окну. Мантия, а с ней и край платья, зацепившись между выступов мешков, натянулись – и против ее воли приоткрыли взору Сухрая покатое, округлое плечо молодой женщины, которое, освободясь от плена, само по себе, вопреки всякому желанию головы или сердца хозяйки, призывало, просто молило о поцелуе.

Словно застыв в недвижности, Мари-Клер не поправила мантии, и опустившись еще ниже, она приоткрыла высокую, роскошную грудь француженки, столь тщательно скрываемую до того под просторными, бесформенными одеяниями. Два мягких, чуть смуглых шара, холодных как снег, почти совсем обнаженных, волновались, приподнимаясь, и взор Сухрая, пламенеющий и бездонно черный, упав на них, впился в них, будто пожирая.

Мари-Клер вспыхнула стыдом – краска разнеслась по ее шее и щекам, она отвернула голову, но не задернула открывшегося плеча. Тогда, обхватив ее стан, Сухрай преклонил Мари-Клер к себе и поцеловал ее в шею. Мари показалось, что в темноте прохода, дверь в который оставалась распахнута, мелькнули черные глаза Аминет – они как будто вопрошали в отчаянии: «Так где же твой Бог, Карим, о котором ты столько твердила мне?»

Устыдясь своей слабости, Мари-Клер попыталась освободиться от объятий кадия, румянец стыда перекинулся ей на груди – они вздымались, стараясь разорвать остаток одежды, пока Сухрай, сдернув платье, не освободил их и не приник к ним жарким, страстным поцелуем. Мари почувствовала, как лихорадочная дрожь пробежала по его телу. И все еще не желая сдаться, она сначала уперлась руками в его плечи, отстраняя от себя, а потом, ослабев от жара его любви, только обвила их, покоряясь.

Он поднял голову – его губы несколько мгновений она видела перед своим лицом. Он приник к ее рту поцелуем, она ощутила колкость его бороды на подбородке, а он продолжал сжимать ее грудь рукой, другой же приподнимал длинный подол платья, стараясь добраться до ног. Потом вдруг резко отстранил от себя – страсть словно потухла в нем, лицо сделалось каменно-неподвижно… Он все еще держал ее за плечи, больно сжимая. Почти уже готовая уступить его любви и открыть свое сокровенное лоно, Мари-Клер с недоумением взирала на него, и ее небесносиние глаза, полуприкрытые длинными шелковистыми ресницами, взволнованно блестели рядом с его побледневшим, посуровевшим лицом…

– Ты вполне могла бы убить меня, Карим, – произнес он, не отводя взора от нее…

– Убить? – она вздрогнула. – Но отчего? Да и чем…

– Тебе бы ничего не стоило достать из ножен мой кинжал, – проговорил он, и тон его вовсе не понравился Мари, – а зная, как ты умеешь управляться с ним, я бы имел всю вероятность плавать перед тобой в собственной крови…

– Отчего ты так говоришь? – вполголоса спросила Мари, ощущая тревожную дрожь в груди. Она всегда знала, что Сухрай обладает железной волей, такой, что она не встречала ни у одного не только русского, но и у большинства черкесских мужчин. Непоколебимая воля кадия вела за ним тысячи верующих безоглядно, она не ведала ни преград, ни остановок, достигая любой цели. И всей же волей своей, призвав ее, он даже способен был смирить страсть, только что клокотавшую в нем, и стоял теперь перед Мари холодный, бестрепетный, грозный, изменившийся в мгновения. И держал в руках ее саму, только уже не как возлюбленный в страсти, а как коршун цепко держит свою добычу. В этом его движении Мари-Клер узнала цепкость Аминет – как та так же сильно и властно схватила ее за руку в сенях сакли.

О, на Востоке ничему и никому нельзя верить – сколько раз повторяла она себе, и теперь совершенно ясно понимала, что, доверившись сердцу, очутилась в ловушке. Шамиль беседовал в своих покоях с полковником Хан-Гиреем, она же не только не имела сейчас возможности узнать, о чем они говорили, – она теряла драгоценное время, необходимое для исполнения ее давнего задания: поимки контрабандистов, перевозящих порох, и открытия места нахождения секретного черкесского завода.

– Ты вполне могла бы убить меня, Карим, – снова повторил кадий, все так же пристально глядя ей в лицо и предупреждая ее возражение, продолжил: – Хан-Гирей только что открыл мне твое настоящее имя, и то, что ты состоишь на службе у его начальников, – он усмехнулся, между черными усами и бородой мелькнули ослепительно-белые зубы, еще не тронутые, как у многих черкесов гнилью, и добавил, понизив голос: – Госпожа камергер… Так почему же ты не убила меня, госпожа камергер, когда я оказался с тобой так близко? Ты нанесла бы Шамилю непоправимый урон…

– А ты пришел, чтобы испытать меня? Непоправимый урон, о котором ты говоришь, стремится нанести сам Хан-Гирей. – Теперь уж Мари-Клер, собрав все силы, не намеревалась малодушно отнекиваться или играть в удивление. Она решила сразу перейти в наступление, понимая, что только смелость, только гордое принятие своей участи могут произвести на Сухрая впечатление – он ненавидит и презирает слабость даже в женщинах. – И вовсе не Шамилю, а самому тебе, кадий, – она отвернулась и намеревалась оправить платье на плече, но он перехватил ее руку, и сжав ее в своей, прислонил к ее полуобнаженной груди.

– Ты посчитала, что я целовал тебя, чтобы испытать, – проговорил он вдруг с обезоруживающей, обволакивающей искренностью и нежностью в голосе. – Ты правда так думаешь, Карим?

– Тогда для чего ты говоришь мне о Хан-Гирее? – Она старалась унять дрожь, но теперь она отчетливо ощущала холод, царящий в хранилище – мелкие мурашки бежали по ее коже.

– Не для того, чтобы застать тебя врасплох, – наклонившись, он вытащил из-за мешков черный ватный бешмет и окутал им плечи Мари-Клер, – Хан-Гирей вовсе не удивил меня сегодня, я знал, Карим, что ты служишь русскому царю.

– Знал?! – Мари-Клер отшатнулась. – Но… но… Почему тогда? – освободив свою руку, она прижала ее к виску, так как в голове у нее стучало. – Я не понимаю…

– Почему я не выдал тебя? – закончил он за нее ее вопрос, рука же его все так же, излучая тепло, лежала на ее груди, она не отстраняла ее, а другая по-прежнему обнимала стан. – Потому что пока мой народ верит мне, он пойдет за мной. И кто бы и как не вызнавал о наших планах – наша отвага и вера сметут все преграды на нашем пути. Все время, пока здесь сновала эта проворная старуха Кесбан, я очень любил свою свободу. Никому, даже Аллаху, я никогда не позволил властвовать над собой полностью. Тем более я не мог себе представить, что узы страсти, которые лишают свободы посильнее чужеземных государей, окажутся мне столь желанны. Я понял это, когда ты заменила собой Кесбан. И теперь я уже не люблю свободу с прежним диким неистовством, твоя близость для меня дороже ее…

– Я не верю, Сухрай, что ты можешь пожертвовать свободой только ради любви! – возразила Мари-Клер, чувствуя сердечный трепет от его признания. – Все время я полагала, что ты не таков…

– Да, я не таков, – кивнул он, еще теснее прижимая Мари к себе, – но и Шамиль ведет мой народ в пропасть. Он уже не верит в Аллаха, он ни во что не верит, он только разыгрывает из себя того, кто послан спасти всех нас. Но пока народ боготворит его, увы, мы все вынуждены ему покоряться… Я заговорил с тобой потому, – продолжал он, – что все, о чем мне рассказал только что Хан-Гирей, он вполне может сейчас повторить и Шамилю. Ты должна без промедления покинуть аул. Я проведу тебя тайным выходом из сакли – через него Шамиль обычно посещает своих жен. А там, по горной дороге, ты доберешься до монастыря. Если уж Хан-Гирей выдал тебя мне, он не остановится на этом. Вполне вероятно, что тебя вот-вот кинутся искать. И пошлют погоню. Я задержу их здесь… – Его пальцы коснулись набухших сосков на ее груди и ласкали их.

Мари-Клер старалась побороть охватывающую ее дрожь сладострастия, но дышала все глубже, все более неровно…

– Мне не хотелось бы отпускать тебя сейчас, – признался он, снова поцеловав ее в шею, – вполне возможно, что никогда больше такой минуты не выпадет нам обоим, да и вряд ли мы свидимся теперь. Но зная Хан-Гирея ничуть не хуже, чем Шамиля, я вынужден торопить себя, и тебя тоже, Карим…

– Хан-Гирей прибыл, чтобы столкнуть тебя с Шамилем, – выговорила она, прильнув головой к его плечу. – Ему поручено в Петербурге заставить тебя принять присягу перед государем императором, и всеми возможностями своими, коварными и подлыми в том числе, он станет добиваться этого. Он хочет вывести тебя из союза с имамом, сыграв на вашем противоречии. Но там, там в подвластии государя, достигнутом путем предательства, для тебя жизни нет, Сухрай, там никто не позволит тебе жить, пока жив сам Шамиль. А потому храни хладнокровие, не поддавайся им, я прошу…

– Я знаю все, я верю тебе, – произнес он, и снова столь необычная для него нежность, пробилась в дрогнувшем голосе кадия. – Не кляни себя, что призналась мне. Тот, кто поступает подло с врагом, так же подло поступит и с лучшим другом. Хан-Гирей предал свой народ, позарившись на блеск русской столичной жизни, его никогда не примут его бывшие соплеменники. К тому же мне известно, что он отравил несколько аулов, желая нанести мне ущерб. Теперь же он снова приполз к нам, чтобы на страдании наших жен и детей творить себе благополучие. Уезжай скорей, Карим. И больше тебе нельзя приезжать в аул.

– Я не могу уехать, Сухрай, – проговорила Мари, подняв голову. – Я не могу уехать оттого, что не могу сейчас расстаться с тобой. – Ее голубые глаза потемнели, все чувство, которое накопилось в ней за прошедшие годы к стоявшему тесно к ней кадию, нахлынуло волной. Ее любовь к нему, неугомонно царапавшая сердце, теперь хлестала и лизала душу ее, как море без устали хлещет и лижет песчаный берег. Она подмывала и опрокидывала все прежние убеждения, и только усилия рассудка сводили на нет ее неустанную работу – так волна всякий раз оказывается отброшенной в далекое море, – но ничто не могло успокоить ее. Мари ощущала, что вот-вот отбросив все – и верность, и долг, и прежнюю свою долгую любовь к Саше, и все мечты о возвращении в Петербург, она сорвется в охватывающее ее новое чувство, как подмытая скала срывается с берега и с гулом погружается в бездну – только радостные волны пляшут и шумят над ее могилой. Так и Мари вполне готова была вырыть могилу самой себе, чтобы, отвергнутая всеми – обществом, прежней жизнью, – без всякой надежды на будущее умереть вот здесь, среди диких гор, только один раз испытав, как он будет любить ее, каждую частичку ее тела, как овладеет ей, а после… А после оставит навсегда. Потому что иного им обоим не дано свыше…

– Карим, я не пожалел бы жизни, чтобы увидеть тебя обнаженной и отданной мне, – проговорил он, и по прорвавшемуся его горячему дыханию она ощутила клокочущий внутри него пожар, – но я могу жертвовать собой, я не могу пожертвовать тобой… Потому ты должна уехать, как бы тяжело не было нам обоим…

– Но есть и еще одна причина, по которой я все же должна остаться в ауле, – наконец она решилась заговорить с ним о том, что волновало ее сейчас намного меньше ее созревшего чувства, но все же не потеряло никак своей значимости, – и расскажи я тебе о ней, ты переменишь свое отношение ко мне. – Мари отстранилась от Сухрая, не решаясь поднять на него глаза. – Но если я не смогу исполнить свое желание, то погибнет очень много людей, и среди них тот… – Она запнулась, не находя слов, чтобы продолжить свою речь. Ну как же ей сказать ему, любящему и любимому безмерно, что существует еще и тот, другой, любимый с юных лет, пусть безответно, пусть горько без меры, и за десять лет разлуки превратившийся почти что в несбывшуюся сказку.

– Тот, который был близок тебе в прежней, русской жизни? – спросил, закончив за нее, Сухрай. И она не могла не различить промелькнувшую холодность его тона, скрывающую ревность.

– Он не был мне близок, – призналась она, – он никогда не любил меня, а любил многих других женщин. Но он единственный сын русского императора Александра и он – сын женщины, которую в своей жизни я вспоминаю только с благоговейной благодарностью. Если он погибнет – княгиня Лиз умрет. Она не переживет его смерти.

– Кто он таков?

– Князь Александр Потемкин. Он командует авангардом в отряде генерала Вельяминова, который движется к Еленчику. Они стоят лагерем на хребте Нако. Желая заставить меня помогать ему, Хан-Гирей обещал провести Казилбека только ему известной тропой, чтобы захватить русских врасплох. Я должна узнать о той тропе и предупредить князя. У меня могла быть совсем иная жизнь в России, – добавила она с печалью, – и она сложилась бы счастливо благодаря княгине Лиз, но я сама испортила свою судьбу. Теперь я должна спасти ее сына…

– Если бы твоя жизнь, Карим, сложилась иначе, – ответил ей после недолгой паузы Сухрай, – ты никогда бы не приехала на реку Шапсухо и мы не встретились бы с тобой. Скажи, ты хотела бы такого?

– Еще вчера я бы сказала – да, – прошептала она, теснее обнимая его за шею, – а теперь – нет. Нет, нет. Я не хотела бы никогда…

– На хребет Нако ведет только одна тайная тропа, – неожиданно сказал ей Сухрай, и Мари-Клер не поверила тому, что услышала это от него. – Можешь не сомневаться, что именно ею пойдет Казилбек нынче вечером, – продолжал он с внешним спокойствием, – она ведет лощиной вдоль реки. Там вся местность поросла почти что непроходимым лесом. И только одна тропа никогда не зарастает, потому что выложена персами на грузинских костях – ее не разглядеть в зарослях, ее надо знать, и она не отмечена ни на одной русской карте. Тропа выводит к хребту Нако со стороны моря. Если русские поставят там заслон, они избегнут удара с тыла. Мы будем атаковать их с фронта и с флангов, – добавил с едва скрываемой иронией. – Тебе нет нужды больше задерживаться в ауле, Карим. – Он снова повторил, гладя ее волосы. – Хан-Гирей не может знать об округе Шапсухо больше, чем знаю о ней я…

– Но почему ты говоришь мне об этом? – потрясенная, она почти утратила силы, и он поддерживал ее, обнимая.

– Ты удивлена? – ответил он вопросом, и кривая усмешка скользнула по его тонким, скрытым усами и бородой, губам. – Если бы Хан-Гирей не был русским офицером, я бы никогда не открыл тебе дорогу Казилбека, – проговорил он, – несмотря на все чувства моего сердца. Но я ненавижу предательство и подлость. Предав нас, Хан-Гирей теперь предает русского царя. Я же всегда отдавал предпочтение честному бою, и полагаю, что только он, бой на голых шашках, достоин настоящего мужчины… А более того, я вовсе не хочу, чтобы единственно любимая мною женщина оказалась пленницей Шамиля и ее содержали в грязной, вонючей яме, а потом отдали бы в рабство по аулам, на поругание и унижение. Пойдем, Карим, я отведу тебя в горы. Арбу же оставь здесь. Пусть они некоторое время думают, что ты все еще в ауле.

Пройдя задним, безлюдным двором, они углубились в лес, и некоторое время Сухрай вел Мари за руку, освобождая дорогу от покрывавшего ее сухого валежника. Наконец впереди показалась поляна. Над ней щелкали и перекликались в ветвях деревьев соловьи. Когда же пришла пора расставаться – дальше Мари-Клер пойдет одна, – он произнес с печалью, разглядывая ее лицо:

– Какая ты красивая, Карим!

Потом непроизвольно Мари-Клер качнулась в его сторону. Соловьи, замолкшие от звука человеческих голосов, снова защелкали, еще громче. Сухрай обнял Мари за талию, прижал к себе, она почувствовала все напряжение его мышц. Задыхаясь от накатывающих волной чувств, она запрокинула голову назад, ее губы приоткрылись для поцелуя. Медленная слабость и истома охватили все ее тело. Кинув бурку на траву, Сухрай подхватил Мари-Клер на руки и опустил на нее.

Вся сдержанность, которую он проявлял до сих пор, быстро исчезла и уступила страсти, яростной, безудержной, дикой, захлестывающей обоих. Сама не ожидая от себя, Мари с жадностью отвечала на его поцелуи. Распаленная его лаской, она вдруг раскрылась с безудержностью, которой прежде и не знала за собой.

Черкес сильно прижал Мари-Клер к земле – в этот момент, словно опомнившись, она протестующее вырвалась, точнее лишь попыталась, и слегка вскрикнула. Потом, приподняв веки, увидела над собой его черные, блестящие глаза. Его руки сжимали ее пылающие груди – она старалась удержать стон, но он прорывался, выдавая желания страсти, обуревающие ее естество.

«О боже! боже! – прошептала она, едва головка его члена коснулась ее лона. – О боже!» – ее затрясло в возбуждении, он же с невероятной силой вбивал в нее член, и задыхаясь, она почти потеряла сознание, словно издалека, из-за шумящих над ее головой макушек леса, услышав его приглушенный стон. Его руки еще сильнее сжали ее груди. Мгновение спустя он рухнул на нее всем телом, и ощущая поток спермы, устремившейся в нее, Мари почувствовала, что поднимается на вершину блаженства. Они все еще лежали в объятиях друг друга, и только соловьиный свист несся над ними, слышный далеко.

– Ты любил Аминет? – Она и сама не знала, зачем спросила у него о его жене.

– Любил ли я Аминет? – переспросил он немного грустно. – Нет, Карим, я никого до тебя не любил. Никогда. У нас никто не думает и тем более не говорит о любви при женитьбе. Аминет третья моя жена и самая молодая из всех. Мой отец был страстным женолюбом и содержал большой гарем. Сначала он приглядел Аминет для себя. У него в серале жили несколько старых наложниц, которым он разрешал выходить за пределы дома и высматривать для него красавиц на купании. Вот так на берегу реки Шапсухо одна из них и нашла для него Аминет. После же, натешившись с девушкой, отец заставил меня жениться на ней. Аминет и в самом деле была очень красива, и очень несчастна оттого, что ее повелитель забыл ее и не любит больше. «Волосы у нее по щиколотку, цвета спелых плодов каштана, груди тугие, как нераспустившиеся бутоны белой розы, а каждый сосок – пламенеющая почка, из которой рождается солнце». Так мой отец расписывал мне красоты Аминет. – Сухрай усмехнулся и, покусывая травинку, перевернулся на спину, глядя жгуче-черными глазами в ясно-голубое небо. – У него даже слюна текла из уголков губ, когда он говорил мне о ней. Впрочем, в том он не солгал. Он только не сказал мне, что она уже ждала от него ребенка. И родила вскоре после того, как стала моей женой. Отец же мой в ту зиму умер от чахотки. Так что мальчик теперь считается моим сыном, – он замолчал, и только теперь Мари-Клер, вспомнив, как холодно принял рождение ребенка Сухрай, поняла, почему он поступал так.

– Аминет сказала мне, что покончит с собой, если наша любовь осуществится, – с сожалением заметила Мари-Клер, прислонившись головой к его плечу.

– Она не сделает этого, – равнодушно ответил ей Сухрай, – Аллах не любит тех, кто не может снести испытания жизнью. К тому же она останется жить ради сына, рожденного от того, кого она искренне любила, хотя и не простила и не желает вспоминать.

Издалека, гулко отдающиеся от земли, послышались странные звуки. Приподнявшись, Сухрай прислушался – это были звуки большого количества лошадиных ног, шлепавших по грязи. В тревоге Сухрай вскочил, оправляя одежду, и Мари-Клер быстро последовала его примеру. От края кустов, обрамляющих поляну, Сухрай смотрел вниз по склону. Потом, вернувшись к Мари-Клер, сказал:

– Это они. Хан-Гирей выдал тебя Шамилю. Они едут за тобой. Уходи скорее…

– А ты? – Она схватила его за руку, с тревогой глядя в глаза.

– За меня не бойся, – ответил он спокойно. – У меня слишком большой народ, много воинов, которые нужны Шамилю, но пойдут они только за мной. Меня никто не тронет. Ты же иди вверх, а потом сворачивай через ущелье к монастырю. В обители они не посмеют напасть на тебя, а до того я направлю их по ложному пути – через сожженные рисовые поля. Весной они часто залиты водой и превращаются в трясину. Лошади вязнут в них выше бабки. И пока они будут объезжать их, ты успеешь добраться до монастыря.

Объятие и краткий теплый поцелуй, и вот уже она одна карабкается по поросшим мхом камням, а обернувшись и глядя вниз, она видит десятка два мюридов, посланных Шамилем в погоню за ней, – их посеревшие и принявшие один неразборчивый цвет кони отчетливо вырисовываются на фоне крытых соломой крыш саклей и белой пики минарета в ауле. Она видит, как, выйдя к ним, Сухрай садится на коня, которого ему подвели, и после недолгих переговоров мюриды поворачивают влево, тогда как путь Мари-Клер лежит направо, и вот они уже маячат на краю разоренного экспедицией русских рисового поля, мечутся, желая найти более сухое место, но то поле, указанное им Сухраем, все равномерно залито водой при разливе Шапсухо, бывшем недавно, и все еще пропитано ею насквозь. Даже с большого расстояния слышно, как со звуком пробки лошади вытаскивают утопающие ноги из вязкой грязи, и, пройдя по несколько шагов, тяжело дыша, останавливаются. Так в противоборстве с грязью погоня отстает, и, добравшись до берега реки, Мари-Клер скоро открываются увитые диким плющом и розой каменные стены монастыря – за его воротами она окажется в полной безопасности.

Сзади раздаются винтовочные выстрелы – не исключено, что, направившись ближе к расположению русских, посланные имамом мюриды столкнулись с русским дозором. Но теперь Мари уж невозможно ничего рассмотреть. Несколько мгновений тревога за Сухрая подталкивает ее вернуться назад, но все же намерение в исполнении долга оказывается сильнее, – как и всегда в последние десять лет ее жизни, – и она проскакивает в узкую калитку на выложенный камнями монастырский двор. И уже с высокой монастырской башни видит, что, засев в глубокой старой канаве на самом краю рисового поля, мюриды подтащили к нему порубленные ветки и, отчаянно орудуя кинжалами, делают насыпь вокруг. Количеством также десятка с два казаков выехали к ним из леса, среди них Мари различила несколько грузинских милиционеров, обычно служащих русским в разъездах, – казацкий хорунжий, приблизившись к укреплению, что-то кричал мюридам, предлагая наверняка сдаваться. Тревога сжала сердце Мари-Клер – она знала, что среди черкесов находится и Сухрай, так как он вел их. Она сжала руки на груди, моля, чтоб пуля и русская шашка пощадили его, – впервые за многие годы она просила своего христианского Бога о милосердии к тому, кто не почитал Христа.

На крик хорунжего из занятой мюридами канавы показался дымок – щелкнула винтовка, потом другая. Пуля попала в лошадь казака – она шарахнулась под всадником и стала падать. Вслед за этим казаки открыли беспорядочную пальбу, и пули их, свистя и жужжа, обивали листья и сучья и попадали в завал, наверняка раня и убивая кого-то. Понимая, что она не может тратить время на наблюдение за боем, как бы не хотелось ей хотя бы мысленно находиться нынче рядом с Сухраем, Мари-Клер заставила себя уйти с башни – ей надо теперь искать Кесбан и срочно отправлять ее к Абреку с известием о контрабандистах и тайной дороге муллы Казилбека.

Старая турчанка, свернувшись по-кошачьи на постели Мари-Клер в ее келье, ела сладкие засахаренные орешки из кулька и тихо пела себе под нос, почти мяукала, песню о том, как ночь прокрадывается на землю из черных вод Босфора, и если бы не любовь, сотканная из тончайших лучей новорожденной луны, то все утонуло бы во тьме, от которой нет спасения…

Приоткрыв дверь кельи, Мари-Клер остановилась на пороге, прислушиваясь к пению Кесбан. Ей очень не хотелось прерывать ее – все тело Мари еще хранило в себе жар объятий Сухрая, и она предпочла бы окутать себя непроницаемой вуалью воспоминаний о его ласке и мечтаниями, прислушиваясь к разговору о любви, передаваемому в пении монахини, как только на Босфоре умеют выразить любовное томление словом: «Пусть трезвый ум умолкнет твой, и если сердце твое лишено страсти ко мне, пусть мое окажется изорванным шакалом и само слово “Порта” навсегда канет в туне, ибо вся слава ее теперь – не более чем загон для свиней».

Прислонившись спиной к стене, Мари снова увидела себя обнаженной на влажной от собственной страсти ее сухраевой бурке. Он лежал, запрокинув голову к небесам, а она, его рабыня и его повелительница, лежала рядом с ним, коснувшись виска виском. А невдалеке от них, за поляной, плеская, несла свои воды Шапсухо. Если бы она осталась в России и никогда не приехала на реку Шапсухо… Как странно все, как невероятно странно сложилось все, и она нашла любовь и пожертвование себе там, где рассчитывала найти только хладность и жестокость. Как раньше она могла жить вдалеке от него, не зная ничего, не ведая о нем, и даже находясь рядом с ним и вовсе не понимая его жизни, мечтать и мучаться о другом. Но все же, прогнав от себя думу о возлюбленном и тревогу за него, так как бой на рисовом поле все еще шел, не затихая, Мари-Клер вошла в келью, и стук деревянных подошв на ее башмаках оторвал Кесбан от сияния звезд над Босфором и от запаха кипариса, текущего над морем. Она сразу замолчала и, подпрыгнув все так же по-кошачьи, села на постели, опершись руками впереди – ни дать ни взять зверек, и только.

– Тебя так давно не было, Кери, – поспешно прошамкала старуха, заправляя под платок выбившиеся седые косы, – я уже волновалась за тебя…

– Да, мне пришлось набраться терпения, – ответила ей Мари, подходя к окну. Рисовое поле не виделось отсюда, но выстрелы, доносящиеся издалека, свидетельствовали о том, что казачий разъезд продолжал нападать на засевших в канаве мюридов, – тебе надо сейчас же отправиться к Абреку, – сказала она Кесбан, повернувшись к ней, – передай ему, что два турецких судна пристанут сегодня ночью к берегу на расстоянии четырех тысяч шагов к востоку от места впадения в море реки Джубги. Они везут порох, и старший сын Хаджи-Мурата Юсуф отправится туда по приказанию Шамиля жечь сигнальные костры. Абрек знает, что нужно делать. Я полагаю, он захватит контрабандистов нынче же ночью, а с ними Юсуфа и его людей. Они приведут Абрека на завод, и с производством пороха у Шамиля мы покончим таким образом надолго. – Десятки голосов людей, бросившихся в ближний бой, донес до Мари ветер, и она замолчала невольно, вскинув тревожный взгляд к окну, но потом, пересилив настоятельное желание свое, снова обратилась к Кесбан – руки Мари теребили края мантии, но с этим она уж ничего не могла поделать.

– Скажи Абреку также, пусть шлет своих людей в русский авангард на хребет Нако и скажет их командиру, чтобы строили заслоны со стороны моря. Мулла Казилбек пойдет сегодня ночью тайной тропой, и мы должны успеть опередить его…

– Как же ты смогла узнать все это? – спросила у нее Кесбан, сползая с постели и кутаясь в верхнюю, разорванную по подолу, коричневую накидку. В голосе старой монахини явно послышалось восхищение – уж кто-кто, а Кесбан не понаслышке знала, чего стоит выудить у мюридов их тайные помыслы, сколь недоверчивы, осмотрительны и жестоки в хранении своих секретов Шамиль и его приближенные. Мари-Клер не ответила ей, только вздохнула тяжко.

– Скажи, – вдруг попросила она Кесбан, скрестив руки на груди, – тот мужчина, полюбив которого ты изменила великому визирю, кем он был? Ты помнишь его еще? Ты никогда не говорила мне…

– Ты никогда не спрашивала меня, Керри, – ответила ей Кесбан, и вздох, вырвавшийся из ее груди, скорее походил на всхлип. Она сжала изъеденные язвами коричневые ручонки, словно держала перед собой какую-то ценность, или же хотела защититься ими: от прошлого, от будущего – все равно.

– О нем говорили после, что он был просто бродягой, – проговорила она не без труда, и Мари-Клер видела, что сцепленные ручки старухи дрожали. – Что ж, в том была доля истины, он умер в глубокой нищете, и был так беден, что не мог даже купить четок, чтобы принести Аллаху молитву за то, чтобы Он простил ему его унижение, в которое его поверг всемогущий визирь Порты. Отчаявшись, он набрал финиковые косточки, нанизал их на нитку и так молился Аллаху за себя и за меня. Когда же он умер от бедности своей, косточки положили с ним в могилу. Я пришла на его могилу и долго плакала над ней. От слез моих косточки те ожили, проросли, и из них выросла целая финиковая роща над Босфором. И никогда, никогда, Керри, я не едала фиников слаще, чем те, что созревали на могиле моего возлюбленного. Ты спрашиваешь, помню ли я его? – Кесбан снова всхлипнула и прижала стиснутые в кулачки руки ко лбу. – Если бы я не помнила о нем, то как бы я жила так долго, уже давно не имея ни единой живой жилки в собственном теле. Только памятью о нем и только жаждой отомстить визирю и его повелителю султану, убившим нашу любовь и нашу жизнь, я существовала все годы. Только оттого и согласилась помогать гяурскому царю, чтобы он когда-нибудь поверг султана в унижение, отомстив за нас.

– Как же звали твоего возлюбленного, Кесбан? – спросила у нее смущенно Мари-Клер и тут же добавила: – Но если тебе трудно вспоминать, то вовсе не нужно. Не говори мне…

– Что ж, я скажу, – старуха повернулась лицом к окну, и пожалуй, впервые за долгие годы, что знала ее Мари-Клер, она не скрывала себя от солнечного света. Пробиваясь за высокую ограду монастыря, весенние лучи озаряли лицо Кесбан, когда-то прекраснейшее во всей османской Порте, но давно уже изъеденное незаживающими, гноящимися язвами и оттого превратившееся в сплошной шрам, что на него нельзя было взглянуть без сострадания. – Я скажу, – повторила она, – потому давно уже вслух не произносила его так, что и сама забыла, как оно звучит. Его звали Азем Селим-паша, – продолжала она, помедлив. – Он был адмиралом и предводительствовал флотом султана. Почти пятьдесят лет назад он вел под своей командой с сотню султанских галер, на которых плыли тысячи отборных янычар и тимариотов, и разбил в Мраморном море флот мальтийских рыцарей, захватив почти все их корабли. За ту победу султан наградил его алмазным аграфом на чалму и саблей с эфесом, сплошь усыпанным изумрудами, а потом лишил всего, даже возможности видеть море, которое он так любил, – по приказу султана Селим-пашу ослепили, и он, сидя на берегу Босфора, оборванный, грязный и голодный, мог только слышать, как плещутся о камни волны, но никогда уже не увидел их… – Снова повисла пауза, потом голос Кесбан послышался вновь: – Тот евнух в серале, который единственным пожалел меня и помог бежать, когда другие уже должны были меня убить, он говорил, что любовь – она все равно, что смерть, Керри. От нее не спасешься, но она забирает в себя все от человека, даже саму его жизнь.

Не проронив ни слезинки и больше уж не говоря, Кесбан снова спрятала лицо за края платка и ушла, согнувшись почти до земли. Мари-Клер только заметила, как вздрагивали ее плечи, а неуклюжие башмаки задевали о выступы каменных плит на полу. Едва только шаги турчанки затихли, Мари снова побежала на башню. «Любовь забирает все от человека, даже саму его жизнь…» Слова евнуха из гарема турецкого визиря, переданные ей только что Кесбан, все еще звучали в ее душе. Как никогда ей хотелось увидеть Сухрая, хотя бы узнать, что он остался жив.

С высоты она увидела залитую кровью опушку леса, где совсем недавно они любили друг друга, – вероятно, сражение уже переместилось туда. Винтовки по-прежнему трещали, пули их свистели и визжали над поляной, над которой – она помнила и будет помнить всегда, – всего-то час тому назад выводили свои волшебные трели соловьи. Раненая пегая лошадь металась по кустам, прижималась к другим лошадям, как будто молила их о помощи, кровь же с тела ее лилась на траву, и Мари-Клер с ужасом поняла, что это та самая лошадь, которую она видела сама, – подвели мюриды Сухрай-кадию.

Не помня себя, Мари-Клер сбежала с башни вниз и выбежала за монастырскую стену, устремившись всем порывом тела своего и души к поляне, где продолжался бой. Она не могла совладать с собой – да и не считала теперь это нужным. Она отдала свой долг России, она отдала свой долг княгине Потемкиной и княгине Анне Алексеевне, считая теперь, что отблагодарила их за все, что они сделали для нее, для дочери французской маркизы и французского маршала, оставшейся сиротой от рождения своего. Она передала Кесбан самые ценные сведения, какие только ей удавалось добыть за десять лет своего служения русскому императору, – завод в пещерах по производству пороха будет найден, и лишенный его, Шамиль не продержится долго, он вынужден будет сдаться, или, по крайней мере, замириться на долгое время. Как же он станет воевать, когда ему нечем будет стрелять по русским.

Как и множество раз до того, получив сведения, она переслала их с Кесбан Абреку – а у него есть вооруженные отряды, которые смогут настигнуть контрабандистов и уничтожить завод. Он же, генерал-майор империи Шамхал Абу-Мусселим-хан, лично знакомый с князем Александром Потемкиным, расскажет тому о предательстве Хан-Гирея и о тайном маневре черкесов через лощину близ реки Шапсухо – русских не застанут врасплох, и они подготовятся встретить врага.

Таким образом, она вполне теперь может отринуть все мысли о служебной необходимости, полностью полагаясь на Абрека, – впрочем, как и всегда, – и отдаться велению сердца. А веление сердце гнало ее к поляне неумолимо.

Светлые волосы, вырвавшись из-под платка, трепались на ветру, тяжелые башмаки на высокой подошве, – предохранение от змей, – мешали и, сбросив их, она, не думая об опасности наступить за затихшего под камнем гада, а уж тем более об опасности боя, кипящего впереди, бежала дальше босиком. В эти мгновения она вовсе не размышляла и о том, что мюриды, осаждаемые теперь казаками, были посланы Шамилем, чтобы схватить ее саму. И выпутайся они из переделки, они увидят ее и выполнят приказ имама. Но чувство, пришедшее к Мари, когда она находилась в хранилище и видела перед собой горевшего страстью Сухрая, не покинуло ее после: она по-прежнему была готова умереть в грязной яме, отверженная всеми, потому что уже испытала его любовь и не представляла теперь без нее свое существование. Впрочем, сейчас ее захватывала только одна мысль: чтобы он был жив, был жив…

Выхватив шашки, казаки наступали на мюридов, а из-за завала по ним трещали выстрелы. Человека три упало, нападавшие остановились, оставшиеся русские, получившие подкрепление, тоже начали стрелять. Они понемногу приближались к завалу, перебегая вдоль опушки от куста к кусту. Некоторые успевали перебегать, некоторые же попадали под пули Сухрая и его людей.

Сухрай бил без промаха, и всякий раз улыбка озаряла его лицо, когда он видел, что пули его попадали. Его лошадь действительно подбили, потом ранили в плечо его самого – Сухрай вырвал из бурки кусок шерсти и, заткнув ею рану, продолжал стрелять.

– Бросимся в шашки, – предлагал ему нукер Шамиля, возглавлявший отряд мюридов. Он высунулся из-за завала, готовый кинуться на врагов, но в ту же минуту пуля ударила в него, и он зашатался и упал навзничь, на ногу Сухрай-кадия. Выпростав ногу, Сухрай только взглянул на убитого и, приказав выбрать нерастрелянные заряды из его черкески, продолжал целиться и стрелять.

Казаки же, перебегая от куста к кусту, с гиканьем и криками придвигались все ближе. Еще одна пуля попала Сухраю в левый бок. Он лег в канаву и, снова вырвав из бурки клок шерсти, заткнул ею рану. Он много воевал и знал, что пуля, попавшая в него, означает его смерть. Он чувствовал, что умирает. На какое-то время бой затих для него, все заслонили собой воспоминания: то он видел себя самого, как с кинжалом в руке он бросался на врагов, то почти бескровного старика – своего отца перед смертью с его хитрым белым лицом и слышал его мягкий голос, уговаривавший его взять в жены Аминет. То саму Аминет, то бледное, с рыжей бородой и прищуренными глазами лицо врага своего Шамиля. Все эти воспоминания пробегали в воображении кадия, не вызывая никакого чувства: ни жалости, ни злобы, ни какого-либо желания. Все казалось ничтожным в сравнении с тем, что произошло с ним и Карим сегодня утром, и с тем, что теперь безвозвратно начиналось для него. Он никак не мог вспомнить Карим – здесь воображение, память отказывались ему помогать. Но сильное, молодое тело продолжало делать начатое.

Собрав силы, Сухрай поднялся из-за завала, выстрелил из пистолета в подбегавшего к нему казака и попал в него – казак упал. Потом кадий и вовсе вылез из канавы и, выхватив кинжал, пошел прямо, тяжело хромая, навстречу своим врагам. Раздались выстрелы – он зашатался и упал. Несколько казаков, а с ними грузинские милиционеры бросились с торжествующими криками к упавшему телу.

Почти все они узнали знаменитого своей отвагой Сухрая. Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевелилось. Сначала поднялась окровавленная, без папахи, бритая голова, потом поднялось туловище, и ухватившись за дерево, он поднялся весь. Все пришедшие с ним мюриды уже лежали мертвыми: кто в самой канаве, кто рядом с ней. Он остался теперь один и казался так страшен, что подбегавшие казаки остановились.

Но вдруг Сухрай дрогнул, отшатнулся от дерева и со всего роста упал на лицо и уже не двигался. Однако он еще чувствовал. Когда первый подбежавший ударил его кинжалом по голове, ему казалось, что его бьют молотком, и он не мог понять, кто это делает и зачем. Потом сознание покинуло его. Он уже не ощущал, как его резали и топтали.

Казаки подались к своим, и только несколько мехтулинских милиционеров еще продолжали издеваться над телом Сухрая. Один из них, наступив ногой на спину тела, примерился шашкой, чтобы отсечь Сухраю голову, его дружки науськивали его, но вдруг – от ближайших терновых кустов раздался выстрел, и глумившийся, раскинув руки, упал на землю рядом с Сухраем – алая кровь хлынула из артерий его шеи и залила траву под ним. С удивлением он взирал неподвижными глазами в небо. Перепуганные грузины бросились догонять казаков.

Как только они отъехали, Мари-Клер опустила винтовку, которую подобрала у мертвого мюрида, и подхватив платье, побежала к Сухраю. Она отирала кровь с его головы, обливаясь слезами, а в пороховом дыму над деревьями соловьи, примолкшие во время стрельбы, опять защелкали, весело и торжествующе – сперва один, потом другие на дальнем конце поляны.

Нет, он не мог умереть, не взглянув еще раз в ее лицо. Почерневшие веки Сухрая приподнялись. Заметив, что он смотрит на нее, Мари заставила себя улыбнуться, обещая:

– Я отвезу тебя в госпиталь в Тифлисе, и там тебе помогут. Я знаю, что тебе обязательно помогут там.

– Нет, Карим, – он с трудом разомкнул губы, и голос его она едва различала за хрипением, прорывавшемся изнутри. – Мне уже не жить больше. И я не боюсь смерти. Аллах ждет меня – я хорошо служил ему. К тому же. – Он остановился, закрыв глаза, но снова собрав силы, продолжил. – К тому же если я останусь жив, то, вернувшись в Петербург и встретив там того, кто был тебе дорог прежде, ты снова увлечешься им, Карим, и позабудешь меня. А если я умру, ты никогда и ни с кем меня не забудешь. И потому я выбираю второе… – Он закашлялся, кровавые ошметки вылетели с губ его и упали на платье Мари-Клер. – Любовь – она, Карим, как смерть. Она забирает у человека все, даже саму его жизнь… – Он неожиданно произнес те же самые слова, что недавно сказала ей Кесбан, и Мари содрогнулась от их ужасающей правдивости.

Склонившись, она приникла губами к его хладеющим губам, словно желала своим дыханием вдохнуть в него жизнь.

– Прощай, – только и услышала она от него еще. А дальше… А дальше наступила смерть.

Не сразу осознала Мари-Клер, что Сухрай ушел от нее навсегда. Заметив, что дыхание его иссякло, она в странной растерянности пожала плечами, приподняла его голову, поворачивая к свету, взглянула на почерневшее безжизненное лицо – и вдруг закричала, прервав криком своим пение соловьев. Она вскочила, голова Сухрая, выпущенная ею из рук, ударилась о землю, что камень. В это самое мгновенье, Мари-Клер, обманутая в последней своей отчаянной надежде, уже не могла держаться на ногах, и, упав на колени в его почерневшую на траве кровь, она запрокинула голову и рыдала так громко, как только могло выдержать ее естество. Потом уж и на коленях стоять ей сделалось тяжко – она опустилась на изрубленное тело Сухрая, лицом вниз, не обращая внимая ни на других мертвых вокруг, ни на время, текущее своим чередом, – в полном забытьи.

Едва уловила она от травы топот конских копыт – и приподняв голову, увидела на склоне движущийся вниз отряд черкесов. С трудом сообразила Мари, что мюриды едут забирать своих мертвых, чтобы по традиции придать их земле до захода солнца.

Потому еще раз простившись с Сухраем и покрыв все мертвое тело его поцелуями от самой бритой головы до запачканных кровью чувяков, она побрела обратно в монастырь, почти не чувствуя в себе сил и двигаясь скорее из инстинкта, чем от желания избежать наказания Шамиля.

Обернувшись, она снова взглянула на мертвого Сухрая – свежий ветер, прилетевший с гор, шевелил платье ее погибшего возлюбленного и, двигая траву за его головой, казалось, что временами вздымал ее.

Уже вечерело. Высокие деревья окружающих опушку лесов чернели, как часовые на рубеже земли. В затишье после сражения природа вокруг погружалась в торжественность, холмы начинали озаряться белым предвечерним туманом, а Мари-Клер казалось, что так озаряется лицо невесты под брачным покрывалом, так чисто, почти что свято. И вопреки всей тишине природы, в душе Мари-Клер бушевала буря – она вполне осознавала теперь, что, прощаясь с Сухраем, она прощалась сама с собой, потому что ничего иного, как искать теперь смерти для себя, ей не оставалось.

И вовсе не из страха, не из-за того, что она дорожила своей жизнью, она уходила сейчас от мюридов, посланных верховным имамом подобрать убитых. Она уходила от них потому, что, привыкшая повиноваться долгу, она должна была сначала узнать наверняка, что Абрек получил сведения, доставленные ему Кесбан, и готов действовать, и даже действует уже.

А потом, когда черкесский завод в пещерах будет уничтожен, когда русский авангард выйдет из окружения на хребте Нако, – тогда она сама придет к Шамилю, и пусть он сделает с ней все, что сочтет нужным. Потому что больше она уже не хочет жить. Ей больше просто незачем жить дальше.

Под пышным свело-зеленым папоротником послышался шелест – тонкая, гибкая медянка выползла из укрытия и, сложив кольца, вздыбилась перед Мари-Клер. Погруженная в горькие размышления, Мари едва не наступила на нее. Увидев же, застыла неподвижно. Простоволосая женщина с замаранным кровью лицом и ядовитая змея стояли друг перед другом, и той, которая обладала ядом, ничего не стоило, изогнувшись, коснуться раздвоенным языком обнаженной ноги Мари-Клер, навсегда покончив с ее страданиями.

И глядя на смерть, колыхающуюся перед ней, Мари не испытывала никакого страха – она ощущала полное безразличие, даже радость от осознания, что умрет в один день с Сухраем, и желание если и присутствовало в ней, только одно, да и то весьма слабое – чтобы не очень долго и не слишком больно оказалось это – умереть…

Широкая тень пронеслась над самой головой Мари-Клер – огромная птица, редкий в этих местах белый орел, накрыл землю телом на несколько мгновений, а когда он снова взмыл в небеса, Мари уже видела змею в его клюве. Она извивалась, шипя, теперь сама обреченная на гибель. Выходит, сам Господь помиловал Мари, выслав ангела-хранителя, принявшего облик птицы. Для чего он сберег ее – об этом Мари-Клер догадалась, только добравшись до монастыря и войдя в свою келью, где снова обнаружила старуху Кесбан.

– Абрек убит, – в волнении сообщила ей турчанка, едва Мари переступила порог, – я видела его отрезанную голову, воткнутой на шест у самой дороги, которая ведет от аула мюридов на хребет Нако.

Оглушенная гибелью Сухрая, Мари-Клер даже не выразила не то что потрясения от услышанной сокрушительной для нее новости – даже удивления, даже маломальской озабоченности. Она приняла все, как должное. И в ее мозгу, лишенном эмоциональных добавлений, связалось одно с другим просто: Хан-Гирей выдал Шамилю не только ее, он выдал имаму и Абрека, про которого знал от военного министра очень много. Ее саму спас Сухрай. Абрека же должна была спасти она, предупредив, но не успела сделать этого, надеясь, что Кесбан успеет скорее Шамиля и нагрянувшие мюриды не найдут Абрека, отправившегося к князю Потемкину на хребет Нако, а оттуда – за контрабандистами к реке Джубга. Однако она недооценила верховного имама. Он умел действовать быстро и безошибочно, когда хотел того. К тому же ее подвело долгое прощание с Сухраем. Но если бы не Сухрай, если бы не близость с ним, она ничего не узнала бы для Абрека, да и для князя Потемкина – тоже.

Теперь же все ее надежды на действия генерала Мусселим-хана оказывались прахом. Она не имела связи с теми людьми, с которыми он обычно осуществлял свои операции. Они же не знали, даже никогда не видели ее и ничего не слышали о ней – они знали и слушали только Абрека. Потому единственной возможностью свалить Шамиля и наказать Хан-Гирея за предательство для Мари-Клер оставалась исключительно одна: самой направиться в русский авангард и, открыв князю Потемкину все, что она узнала от Сухрая, вести отдельный русский отряд к реке Джубга, а тем, кто останется в лагере на хребте, – готовить завалы со стороны моря против муллы Казилбека и надеяться продержаться до подхода главных сил генерала Вельяминова. Только вот времени для всего у нее – считанные часы.

– Что ты молчишь, Керри? Что ты молчишь? – теребили ее скрюченные пальцы Кесбан. – Что делать, скажи!

– Любовь – все равно что смерть. Она забирает у человека все, даже саму его жизнь… Так говорил тебе евнух в гареме? – Сдернув висящую по обычаю на краю ее ложа зеленую турецкую шаль, обильно вышитую красным шелком, Мари-Клер обтерла концом ее ноги, едва обрисованные от долгой ходьбы лиловыми тонкими жилками, провела по прозрачным ноготкам, сбитым о камни, а потому покрытым точками запекшейся крови. Потом провела шалью по замаранному лицу. Она не торопилась продолжить свой ответ Кесбан, да и не могла: комок слез подступил у нее к горлу.

Поддавшись своему чувству к Сухраю, она обрекала на гибель давнего своего друга Шамхала Абрека, но, не поддайся она, – тогда на гибель оказались бы обречены многие русские солдаты из авангарда князя Потемкина: кто бы еще, если не Сухрай, открыл бы ей тайную тропу муллы Казилбека.

Подняв голову, Мари-Клер перевела взор на рисовое поле, пустующее теперь, и отряхнула волосы, ниспадающие на лицо. Она как будто снова увидела там, за покрытыми туманом верхушками деревьев, красивое, мужественное лицо Сухрая – он скакал по полю на серой в яблоках лошади и улыбался ей издалека. Если бы он не отправился проводить ее в монастырь, если бы не захотел спасти ее саму, а вместе с ней и тех, кто был ей дорог и близок, – он был бы жив сейчас. Так что же, выходит, что он погиб зря? И только от того, что Хан-Гирей успел быстрее нее добраться до Абрека, смерть Сухрая окажется напрасной – бжедухский хан устроит свои интересы полностью.

Пусть теперь ему уже не удастся оторвать Сухрая от Шамиля и противопоставить двух вождей друг другу – Сухрай лишил его убийственного козыря, погибнув гораздо раньше того, чем того хотелось бы бжедухскому хану. Но он хотя бы отомстит князю Потемкину за проигранную много лет назад дуэль, а заодно выпросит у Казилбека оплату за предоставленный тайный ход, сослуживший черкесам на победу.

Такой наградой вполне может оказаться демонстрация покорности русскому государю при приезде Николая Павловича в Еленчик – чего ж еще добивается Хан-Гирей? Пусть мертв Сухрай – ему и Казилбек сгодится, лишь бы в генералы пробиться, хоть как-нибудь… Но ничего такого с полковником Хан-Гиреем не случится. А произойдет все совершенно наоборот: он будет с позором уволен со службы, а возможно, даже и арестован. Она сделает это ради Саши, и ради того, чтобы смерть Сухрая не оказалась напрасной.

Бледные губы Мари-Клер слегка приподнялись в улыбке, когда она представила себе бешенство Хан-Гирея, когда он узнает, что все его планы на Кавказе провалились. Просветлевший взор ее перемещался то на небо, голубеющее за стеной монастыря, то в чащу леса, то к той самой поляне, на которой Сухрай любил ее и где он умер, – теперь же он виделся ей повсюду. Оторвав от него взгляд, она посмотрела на Кесбан, присевшую по-кошачьи у ее ног.

Дожидаясь, пока Мари-Клер что-то надумает, турчанка не решалась первой начать прервавшийся разговор, но в волнении ковыряла ногтями язвы на руках.

– Говоришь, что пятьдесят лет ты помнила имя мужчины, пожертвовавшего ради тебя жизнью, и никому не назвала его, кроме как мне? – спросила она у притихшей старухи.

Кесбан вскинула на нее затекшие бельмами полуслепые глаза и только кивнула головой в ответ.

– Я тоже буду хранить его имя, сколько проживу на свете, – проговорила Мари-Клер, прижимая согбенную старуху, сидящую подле нее на полу, к своим коленям, – и никому никогда не расскажу о нем. Только не уверена, что проживу так долго, как ты. Потому что моя месть совершится скоро – для нее не потребуется пятидесяти лет… – Помолчав, она вздохнула.

Потом, отстранившись от Кесбан, натянула на ноги башмаки. Встав с застеленной грубой циновкой кровати, оправила волосы и накинула на плечи мантию.

– Я отправлюсь сейчас к русским, – сказала она вполне спокойно, ничем не выдавая разрывающей ее сердце боли. – Без Абрека и его отряда у нас не остается другого выхода. Я должна обо всем рассказать командиру русского авангарда и, открыв себя, требовать предоставленными мне военным министром полномочиями, а если потребуется и именем самого государя, немедленно направить солдат к реке Джубга, даже если пробиваться туда им придется с боем. Ведь русские солдаты – это не горцы Абрека, которых могут и не заметить. Русских наверняка встретят в любом ауле с выстрелами. Но иного пути нет – больше нам не на кого положиться. Иначе вся наша трудная и длинная война здесь, у реки Шапсухо, окажется проигранной на долгое время вперед – до следующего случая, когда у Шамиля иссякнет запас турецкого пороха и ему потребуется срочно пополнить его. Ты же, – приказала она Кесбан, – отправляйся к месту высадки контрабандистов заранее и наблюдай за всем, что будет предпринимать там посланец Шамиля Юсуф. При малейшем изменении – дай знать мне.

– Я все поняла, все, красавица моя, храни тебя Аллах, – Кесбан завозилась на полу, вставая. Обернувшись к ней, Мари-Клер легко приподняла ее за плечи и, прислонив к себе, обняла. – Мы, может быть, и не свидимся более, – проговорила она, дрогнув, – все складывается так, что мне самой придется отправиться с русским отрядом к реке Джубга, иначе они никогда не найдут короткой дороги туда. Теперь, когда Хан-Гирей выдал меня Шамилю, дорога в аул мюридов для меня закрыта, и я, уже не скрываясь, могу быть той, кем являлась все годы – я могу открыто выступить с русскими, но ты… О тебе Хан-Гирею ничего неизвестно. Он думает, что ты давно уже на покое. Он не знает, что ты до сих пор живешь в монастыре, а потому, чтобы не случилось, Кесбан, со мной, ты должна остаться здесь и продолжить миссию сестры Лолит, пока в Петербурге тебе не найдут замену. Только для тебя еще остается возможность узнать что-то о планах имама через его старшую жену Зейдет, с матерью которой ты дружна. Это последний шанс России пока. Помни об этом и береги себя. А я, – слезы прорвались у Мари-Клер, и она замолчала, стараясь совладать с ними, – я многому научилась у тебя, – продолжала она вскоре. – Если я останусь жива и вернусь в Россию, я заберу тебя к себе, не сомневайся в этом. Если же нет – вспоминай обо мне иногда… При некоторых обстоятельствах вполне возможно, что ты останешься единственной, Кесбан, кто вспомнит обо мне добрым словом. Только ты и сестра Лолит… И только ты, родная моя, будешь знать всю правду о моей жизни здесь… Если я не вернусь в монастырь, если же меня вовсе не окажется в живых, то я прошу тебя… Ты часто мне заменяла здесь мать, заменяла мне всех – потому я могу открыться тебе без боязни. Если меня не окажется в живых, а ты снова придешь в аул к матери Зайдет, узнай у нее, где мюриды похоронили Сухрая, и сходи на его могилу вместо меня. Скажи ему, что я его любила и что никогда в жизни никто не сделал для меня такого, что сделал он: никто не любил меня ради меня самой, а потому он навсегда забрал с собой мое сердце… Я же все сама устрою для себя.

– Что ты задумала, девочка моя? – ужаснулась Кесбан, почувствовав смертельную решимость в ее словах.

– Пока еще ничего точно, – Мари-Клер только пожала плечами в ответ. – Все будет зависеть от того, чем закончится сегодня ночью наш поход на Джубгу.