Старая охотничья изба между Андожским озером и болотом прежде называлась Облепихин двор. Жила здесь сама старая косоротица Облепиха и сестра ее колдовка Фимка. К Облепихе за настойками горячительными прежде хаживали все мужики из окрестных деревень — выставляла их старуха в ендовах и кувшинах видимо-невидимо. Хаживали тайком от женок да соседских глаз, оттого к охотничьему домику за почти что полвека много тропок протоптали да пролазов понаделали. О сестре Облепихиной Фимке, тоже уж покойной давно, много пересудов сохранилось. Сказывали, что была баальницей (наговоры делала) и только разозли ее вмиг обратится в волка, подстережет в укромном местечке да разорвет на части.
Облепиха та была старуха рослая, седые космы свои зимой и летом прятала под старый грязный плат, а на сарафане у нее было нашито цветных тряпок, коим и числа не хватит. Облепиха цветные тряпки подбирала везде, все больше выбирая красные да рыжие, от чего и прозвали ее Облепихой по цвету облепихипых плодов. И когда запестрел ее сарафан сплошь, она лоскутья яркие принялась и на кафтан сермяжный нашивать. На дворе у Облепихи сохранилось множество построек. Прежде в них странствующие юродивые да нищие живали. А бывало заезжали к Облепихи из самого Белозерска приказчики решеточные, порой и со стрельцами, все конно да оружно — все не лень им было по низинам мокрым да по тропкам тесным ехать за тридевять земель, лишь бы только выпить на дармовщину. Так старшой из них как наморщит синий нос на багровом лице, понюхает воздух избы, где в прирубе жила сама Облепиха, да как закричит, затопает:
— Эй, Катька! Облепиха чертова, не прикрываешь ли лихих на краю земли?
Облепиха сразу смекнет, что к чему, выплывет на порог в своем пестром наряде, поклонится стрельцу земно, словно царю.
— Нищий двор-то, — пропоет елейно, — батюшка, нищий. Божьих людей пригреваю, за душу мою грешную они после Бога молят. Для спасенья души живу и людей спасенных держу.
— Ох, я всех твоих спасенных, бабка, сынов собачьих перетрясу с их дырявыми сумами! — пригрозит старшой напускно.
А Облепиха уж давно смекнет, к чему клонит он — хитрющая с молодых лет. Скоренько, сколь может, побредет в свой прируб и несет одну медную ендову с медом обарным, другую с медом пряным и смородиновым, сюда же ендову с водкой пшеничной выставляет, при всем чашки малые деревянные дабы черпать ими, рушники белые с петухами, да с поклоном к служивым обращается:
— Откушайте, родные мои, детушки. Чай, не зря долгую дорогу проехали. Все что ей-ей наварила я, я наставила, все для угощения держу, не для торгу. Божьих людей пошто забижать? Имутся и богатеи лихи да татливы, с тех и бери, грабай — твоя власть.
А стрельцам только того и нужно. Поскакают с коней, как налетят на угощение, так что после нищих да убогих звать приходится, чтобы служивых на коней обратно поднимать, да еще чуть ли не до самого тракта вести под повод, дабы не свалились и не зашиблись, коли конь споткнется в лесу о корень или пень зацепившись. Пили шумно, крякали громко. Переводя дух, горланили сипло.
— Извоняла ты избу, матка хуже свиного стойла. Вонью, того гляди с ног собьет.
— А худой дух — человек протух, — не терялась Облепиха. — Да и что с того? А стара, убога я нынче, руки не владеют паршу грести.
— Ну, дьявол тебя проводи! — наставлял старуху на прощание старшой. — Лихих людей принимать бойся.
— Место мое божье — разбойнику с нами тесно и грязно! — согласно кивала Облепиха. А после крестилась на черные закопченные образа в большом углу и шептала под нос:
— Пронесло глас грозный, зрак подзорный.
Давно уже минули Облепихины времена государя Московского Алексея Михайловича. Не стало и самой Облепихи — вслед за сестрой своей Фимкой сошла она в могилу, но не слишком торопилась: дожила до тех пор, когда объезжих стрельцов и вовсе не стало, а вместо них повадились навещать древнюю старуху солдатушки да офицеры Белозерского гренадерского пехотного полка в кафтанах, камзолах, белых подштанниках и треуголках с перьями. Вот уж и дивилась на их одежу Облепиха, но угощала добро, как и стрельцов прежде. Когда точно померла она, никто толком не знал. Но говаривали будто, что не по своей воле отправилась на тот свет.
Бабка Пелагея, приходившаяся Облепихе внучатой племянницей рассказывала, что будто навестила Облепиху перед самым концом знатная дама ослепительной красоты, в алых одеяниях. Так уж вышло, что видала Пелагея только отражение той дамы в разбитом пополам зеркале — бледное лицо с тонкими чертами, полуразмытое сумерками, оно как будто виднелось из-под воды. Но заострившиеся черты носили почти юное выражение. И по всему выходило, что с бабкой Облепихой была та дама давно и очень коротко знакома. Ее вовсе не смущала убогость Облепихиного жилья.
За недобросовестность свою перед царскими указами, которую она попросту называла забывчивостью, Облепиха собирала с лихих людишек серебряную деньжонку вдвойне, оттого и скопила их немало. Всякий раз, как спровадит всех, сдерет с головы свой теплый плат, лицо с припухшими веками узеньких глазенок скорчит в улыбочку довольную, запустит крючковатые пальцы с черными ногтями в седые космы и скребет их, скребет, вшей выуживая, да еще приговаривает при том:
— Нешто к дождю Вы расходились, кровопийцы кусачие?
Слегла бабка Облепиха неожиданно. Отекла сильно, побледнела вся. Во всем ее поведении стали проявляться следы старческого слабоумия, хотя прожив сотню с лишком лет, бабка Облепиха даже и на сотом году на память не жаловалась. Помнила даже как молодой царь Московский Алексей Михайлович с боярской дочерью Марьей Ильиничной Милославской под венец шел и каковы были на государе при том башмаки волоченым золотом и серебром по червчатому сафьяну шитые. Вот так-то. А сама Облепиха с Фимкой — сестрицей все-то собственными глазами видали, потому как на торговой площади у Кремля сахарные баранки от царского угощения по случаю венчания с раннего утра грызли, так что в первых рядах зрителей оказались. И сто лет спустя ничегошеньки из того не позабылось.
А тут вдруг все, что накануне случалось, никак у бабки Облепихе в голове не задерживалось. Она впала в стоны и в плач. Вскоре начались желудочные боли, вызванные необъяснимым страхом, и Пелагее приходилось несколько раз выводить ее на двор. Всюду мерещились старухе чудовища и притаившиеся убийцы — а сколько прожила в лесу одна-одинешенька, только с полоумной сестрой, никого не боялась, ни человека, ни зверя. Так промучилась она всю ночь, не соснув ни на мгновение. Все как будто ждала кого-то. А на вопросы Пелагеи отвечала, мол княгиня Евдокия Романовна обещалась к ней зайти, навестить.
Молодую княгиню Андожскую Пелагея видела много раз, так что ни с кем бы не спутала ее, только покажи, хоть ночью, и без света вовсе. Но когда Облепихина гостья появилась на пороге ее избы, внучка готова была креститься на иконы, что пришла вовсе не Евдокия, совсем иная дама пришла — в огненного цвета платье, с удивительно красивыми темными волосами, на которых искрились теплые розоватые отблески. О, верная воспитанница ведуньи Фимки, Пелагея с малых лет знала, что всяческой нечистой силе дается вдоволь пользоваться самой изысканной человеческой красотой, чтобы опорочить ее. Роскошная копна волос пришелицы с их чарующим ароматом — истинное выражение живой, земной красоты, — вот что первым делом породило у Пелагеи подозрение, будто явилось в дом к бабке Облепихе не то что не сама Евдокия, но вовсе и не неизвестная приятельница ее, явилась нечистая сила. Она вошла со словами ласковыми:
— Я заглянула только на минутку, чтобы узнать, как твои дела, бабушка. Что с тобой случилось, моя дорогая?
Она оставалась в тени и юная Пелагея могла видеть только смутные очертания ее лица. Но Облепиха при взгляде на гостью побелела еще пуще и принялась еще сильнее дрожать. Дикий страх исказил ее расплывшиеся черты. Она казалась чудовищным изображением, не похожей на самую себя, с вылезающими из орбиты глазами, трясущимися щеками и отвисшей нижней губой, с которой стекала густая слюна.
— Что же с тобой такое? — спросила у нее пришелица с ноткой удивления в ангельском голосе, — можно подумать, что ты меня боишься.
— О разве я не заботилась о тебе, хозяин мой, — дрожащий голосом проговорила старуха, почему то обращаясь к гостье в мужском роде. Ее бесформенная губа искривилась в жалостливом подобии улыбки: — ведь заботилась о тебе как о своей родной кровинке, не правда ли?
— Да верно ты не в своем уме, — воскликнула та, — ты меня не узнаешь, верно?
— О, как же, как же мне тебя не узнать, — продолжала шамкать беззубым ртом несчастная старуха: — я баловала тебя, я позволяла тебе наслаждаться всем, чем угодно, я всегда помогала тебе…
— Мне кажется, что ты сходишь с ума, бабушка, — прошептала пришелица, приближаясь к больной, — давно ли ты стала такой странной. Успокойся, успокойся, — приговаривала она, в то время как старуха все больше напоминала при каждом ее шаге толстую жабу, загипнотизированную ядовитой змеей, — ты очень устала, правда ли? Но это вовсе не страшно. Тебе только надо, чтобы за тобой поухаживали. Хорошо поухаживали, — с видом величайшей озабоченности дама достала из-за корсажа платья какой-то флакон и капнув из него несколько капель в деревянную чашку, стоявшую на столе, поднесла ее белоснежной рукой к губам больной.
— О, выпей, выпей, моя бедная старушка, выпей и тебе станет легче. Мне так жаль, что я вижу тебя в таком состоянии. Ну, выпей же…
— Да, красавец мой ненаглядный, — пробормотала, запинаясь старуха, — ты очень, очень добр ко мне… Да, да… Ведь и вправду, ты всегда был очень добр ко мне, так уж ласкал меня…
Облепиха пыталась удержать сосуд, но ее руки так тряслись, и часть жидкости выплеснулась ей на блеклую льняную рубаху. Но прекрасная гостья, не чураясь, продолжала помогать ей. Старуха же пила неуклюже и громко, как большая испуганная собака.
— Какое несчастье, — продолжала приговаривать дама: — долгие годы трудов на мое благо расстроили твой рассудок, милая бабушка. Сколько раз я пыталась тебя убедить, что нам пора расстаться, но ты не соглашалась, ты не хотела покинуть меня, — она бросила лишь беглый взгляд на притихшую у за копченной печи Пелагею, та была тогда еще совсем ребенком, но его хватило, чтобы девочка ощутила, как у нее заледенела кровь в жилах.
— Ох, как мне плохо! — застонала Облепиха, прижимая руки к животу. — Ох! Я умираю! — слезы полились у нее из глаз на ставшее восковым лицо.
Видя торжественно сидящую на краю кровати бабушки даму, величественную и прекрасную как королева из сказки, Пелагея не посмела подойти, чтобы помочь ей. Ее охватила какая-то странная, сонная апатия, словно кто-то невидимый высасывал из нее силы. Еще один взгляд незнакомки озарил девочку ледяным огнем, и она в страхе выбежала вон из избы. Когда же она вернулась, дама в алых одеяниях уже исчезла, хотя Пелагея внимательно следила за крыльцом, спрятавшись за одним из сараев и могла поклясться, что та не выходила из избы. Но размышлять об этом ей не оставалось времени. Бабка Облепиха умирала. Она лежала среди следов собственной рвоты, ее кожа посерела и как-то странно, пятнами, почернела. Оцепенев от ужаса, Пелагея вцепилась в бабушкину руку. Та же не открывая глаз, прошептала ей:
— Только один разик в молодости моей так понравился мне в Белозерске стрелец Семка, что я понему с ума сходила, просто волосы на себе рвала. Он же на меня и глаза не казал, все к Ульке в андожскую деревню шастал. Извелась я в мытарстве своем сердечном. Вот тогда Фимка-сестра, нечистая сила, и насоветовала мне, чтобы Семку с Улькой разлучить, обратиться к ведовству здешнему. Фимка моя на делишки те большая мастерица была. Только сколько мы с ней кореньев да травок не толкли, сколько призоров да сглазов не наводили на Ульку, а все не помогало никак: Семка так прикипел к ней, злосчастной, что и жениться на ней собрался. Уж совсем отчаялась я, да Фимка, чтобы ей в гробу перевернуться, придумала самое последнее средство — верное. Правда, предупредила меня, что и горько пожалеть после я могу о свершении своем. Только я на все готова была, молодая дура. Вот и кликнула тогда Фимка бесов окаянных, и явился среди них один — лицом столь пригож да очарователен, что и сам Семка мне не нужен стал, чуть и не забыла про него. «Что же пожелаешь, милая моя, все исполню», — пропел так, что свирель тебе проиграла. Я ж и землю под ногами потеряла, как увидела его. От огромных дивных золотистых глаз не могла оторваться взором. Но сказала после, чего хочу. Все желания мои он исполнил. Бросил Семка Ульку через один день всего лишь — разорвал с ней свадебный уговор. Она с горя в Андожское озеро кинулась от позора, да так на дно и пошла с камнем на шее. А мы с Семкой вон там за печкой, где и до сих пор запона кумачовая висит, что тогда повесила, миловалися. Только уж не люб он мне был, все мне об ином лице да об иных кудрях мечталося. Вытравила я Семкино дитя заветное, только зачала его. А вскоре Улька окаянная и самого Семку — стрельца за собой утянула — утонул он в болоте той же осенью. Все ушли, только бес-раскрасавец и остался со мной. С ним миловалась-тешилась, пока он у меня всю душу не вывернул до самого последнего уголка. Помни, Пелагеюшка, — последнее едва заметное движение пальцев старухи коснулось девичьей руки, — кто бы ни был мил тебе, а чужому дорогу не переходи. Не зови на помощь бесов проклятущих, не бывает от того счастья, хоть и хороши они.
С тем и ушла на Страшный суд бабка Облепиха. Дряблое тело ее, одряхлевшее, раздулось и посинело, а вскоре стало разлагаться прямо па глазах несчастной внучки, черви черные из него поползли. Созвала Пелагея мужиков из деревни. Торопливо вырыли они Облепихе могилу не на кладбище, а рядом с сестрицей ее, ведуньей, за оградой его, забросали спасительной землей без всякого благословения, креста не поставили в головах, только камень болотный, замшелый водрузрхли.
Оплакала Пелагея бабушку. Много верст проходила она пешком в любую погоду от Андожской усадьбы до Прилуцкого монастыря или до Кирилловой обители и обратно, все отмаливала в слезах бабкины грехи. Лет с десяток ходила так настырно, что смилостивился над ней настоятель Кирилловой обители, повелел послать священника и отпеть бабку Облепиху по христиански и поставить на могиле ее крест. Только после этого Пелагея еще лет с пяток хождения свои продолжала и Господа за милость благодарила. А последнее наставление бабушки своей она хорошо всю жизнь помнила. Замуж не по любви, по отцовской указке вышла и всю жизнь мужу своему Фролу, старшему конюху при Андожском князе Иване Степановиче, верна осталась, прочих глаз соблазнительных сторонилась, покуда не схоронила супружника своего да и сама не состарилась.
Вот на этот Облепихин двор, где конечно Демон Белиал знал не только все ходы и выходы, но и каждую щелку в стене или в прохудившейся крыше, и схоронились до получения весточки от матушки Сергии два охотника, Ермила Тимофеич и Данилка. Оба приходились Пелагее сродичами по мужу, правда, седьмая вода на киселе, но все ж родная кровинка. О кончине бабки Облепихи они слыхали — кто же не слыхал про то на всей Андоже. Только все подробности последнего свидания и о том, что вовсе не княгиня Евдокия Романовна, а некто еще бабку перед тем, как она последний вздох испустила, посетил, того Пелагея, ясно, никому чужому не говорила, годы долгие в сердце хранила секретом — все надеялась, что простятся на небесах за долготерпение ее Облепихины проступки. Если и проговорилась разок, то только со страху по самой юности своему отцу да матери, но слух расползся. Долетел он и до Ермилы Тимофеевича, когда тот еще молод был, пересказанный и переделанный на десяток ладов: так и так, окружили бабку Облепиху перед самой смертью с десяток демонов огненных и утащили старую греховодницу в чистилище за собой, мол, Пелагея сама видела.
Бабка Пелагея на такие разговоры только плечами пожимала — утратила память-то с годами, отговаривалась. Да про себя сожалела, что не утерпела, матери проболталася, та ж к соседкам побежала языком молоть, а вон, как народ все разукрасил, расскажут и сама не узнаешь, где была да чего видела.
По мужицкой простоте да по сильной вере в слово Христово, Ермила в бабские россказни не верил. Годов через пятьдесят после Облепихиной смертушки приспособил он ее двор под охотничьи надобности. От того, что многие лихие сиживали в бабкиной избе, пили табак да вино крепкое, сальные свечи жгли да телеса свои сроду немытые чесали, и за пятьдесят лет смрад их из избы не выветрился.
Пришлось звать Пелагею с девками — мыли, мыли они в курной стены вплоть до воронца, и лавки и пол. Ермила же погонял ими — вдруг во время охоты князь Федор Иванович пожалует отдохнуть, или непогода его застанет, так обсохнуть заедет, чарочку водки пропустить для согрева у огня. Как же позволительно, чтобы князь таким затхлым смрадом дышал!
Девки толстые, румяные, босые работали весело и споро, белыми руками пухлыми махали тряпками, перехихикиваясь да на Ермилу взоры побрасывали — завидным женихом слыл доезжачий на усадьбе. Так и вычистили все. Нанесли запасов в погреба: травников да наливок, грибков соленых, меда вареного и шипучего, яблок кислых, орехов сырных да каленых, просоленной баранины да говядины — яловичины.
Ермила же с молодыми парнями, помощниками своими управлялся на дворе. Всякой всячины обнаружили они в заброшенном Облепихином хозяйстве: черную телегу о трех колесах проржавелых, топоры огромные, кафтаны ношенные синие да черные, молью проеденные, ремни, дыбные хомуты, на вязках веревочных низанные, цепи да кнуты.
— Это ж что такое, батя, а? — спрашивал Ермилу самый младший тогда, Данила, мальчонка еще: — для чего ж?
— А то, миленок мой, калачи да ожерелья для казни палаческой, — отвечал ему охотник, — Видать не брезговали стрельцы да казенные людишки перед тем, как вершить дело государева суда пропустить по чарочке-другой на дворе у старухи Облепихи. А бывало так напивались, что и всю утварь свою, даже телегу здесь и оставляли. Бона, гляди ряса поповская порванная, шапка его же, высоченная. Видать и батюшки забегали частенько, чтобы горло пересохшее промочить.
Много увидели — много узнали они тогда об Облепихиной жизни. Все переделали, думали, что князь Прозоровский вот-вот наведается. А тот все по походам да по бивуакам, то и вовсе в столице при государыне Екатерине Алексеевне, так ни разу охотничий дом и не посетил — сами охотники только в нем и живали. Ну, а коли так — то и наведенный порядок в Облепихином дворе быстро тоже пришел в упадок.
* * *
Сняв шапку, Ермила вошел со двора в дом, задвинул засов. Быстро стемнело, и от болота тянуло сырым туманом. Кинул шапку на стол доезжачий. Огляделся: молодой Данилка спал на лавке, подложив под голову старый рваный сапог, вытащенный из подпола, да накрывшись лоскутным, почитай еще Облепихиным одеялом — все на нам тряпочки желтые да красные, засаленные, верно, виднеются.
Сел Ермила за дощатый трухлявый стол, заправил рог, высек огня на трут и принялся пить табак — обучился всему да нашел для того инструмент тут же, на Облепихином дворе. Рог булькал, легонько посвистывала трубка. Почуяв дух, заворочался Данила. Проснулся, опустил ноги на земляной пол. Подстилка под ним — тонкий матрац травяной — вся скрутилась. Жмурясь на одну единственную свечу перед иконой, осенил себя крестом, потом зевнув, спросил:
— Чего громыхнуло-то, Ермила Тимофеевич? — в ответ только легонько булькала вода в роге, посвистывала, пылая, трубка вверху его. Ермила промолчал.
— Чего громыхнуло-то? — снова спросил Данила, подходя к столу, на котором еще оставался большой деревянный жбан с пивом и широкое деревянное блюдо с вареной говядиной, холодной, посыпанной мелко нарезанным луком.
Еще раз покрестившись на икону, Данила поднял легко, как пустую кружку, жбан, налил в посудину,
не уронив ни капли, выпил залпом, не отрываясь. Потом резанул охотничьим ножом ломоть хлеба от ржаного каравая. Набив рот, уселся рядом с Ермилой.
— На Белозерске пушку пытают, — проговорил, наконец, старший охотник, вынув рог. Данилка кивнул, подтверждая, что уяснил все. Потом прожевал хлеб, налег на стол могучей грудью так что затрещал древний столешник.
— Как же думаешь, Ермила Тимофеич, — спросил вяло, потирая глаза, — долго ли еще отсиживаться нам здеся? Для чего все затеяли-то? — над болотом блеснуло медью, точно солнце перед тем как заснуть, подмигнуло в последний разок из-за тучи. В окно кинулась гонимая ветром ледяная пыль. Ермила поежился:
— Никак уж зимой дохнуло, что-то рановато еще.
Он встал из-за стола, подошел к стоявшему в углу точилу с колодой, врытой в земляной пол. При бабке Облепихе на дворе бывало, нечем лихим за постой да угощение платить, а коли ты мастеровой, так сготовь бабке товар: пластинки для бахтерцев или колечки для кольчуги. А бабка, она оборотистая, всучит потом бронникам на Белозерске втридорога. Сколько сабель отточили, сколько кольчуг выковали лихие бабкины озорники — не сосчитать.
— Сколь нам быть еще тут, — проговорил Данилке, похлопывая по бокам станок, — я и сам не знаю, брат. Матушка велела ждать от нее весточки. Жалко ей князя Федора Ивановича, да и супружницу его болезную. А кому не жаль… Только вот нарисую себе картину, как приезжаем мы в усадьбу, а он к нам на встречу с надежой в лице кидается: что, сыскали Арсюшу нашего, мальца, спрашивает. Так сердце кровью обливается. Как же покривишь душой, как скажешь, что в глаза не видывал его, а наверняка, он в лесу заплутал — как сыщешь — то? Хоть и вовсе не возвращайся никогда, покуда государь с государыней к Господу на преставление на отправятся, — сказав то, Ермило крутанул точило, раздался свистящий шип: — Гляди, тянет еще, — похвалил он, — ладно сделано.
— Все ж не по людски как-то, — вздохнул Данилко, подперев кулаком щеку, — сунули мы бедного Арсения Федоровича в землю без обряду, без того, чтобы с ним отец с матерью попрощалися, без поминания должного, без бабьего плача да стенаний. Неужто веришь ты, Ермила Тимофеевич, что задрал молодого барина волк? Или пусть даже волчица в дюжину разов сильнее?
— Я не ведаю того, Данила, — признался ему старший охотник, — сколько я прошел по лесам, а зверюг таких, что способны так разгрызть человека, никогда не видал, и никаких рассказов про такое не слышал. Думаю, права, матушка Сергия, что не обошлось здесь без нечистой силы. Сказывал я еще по утру того дня злосчастного государю Арсению Федоровичу, не стоит, мол, на болотное стойбище волка гнать. Подождать надобно, другая стая сыщется, в иной стороне. Да и бабке Пелагее тогда же дурной сон явился, а уж она, как никак, ведовская внучка, у нее, что ни сон, что ни предчувствие-то вещее. Нет ведь, настояли молодой барин с батюшкой на своем. Все им невтерпежку — что, мол, зря, я на полку отпуск брал, да за столько верст из Петербурха ехал. Соскучился за столичной жизнью по охотничьему раздолью… Вот и насладилися вдоволь нынче. Сказано от века — не лезь за окаем, коли рожна на голову накликать не хочешь. Так кто ж думал о том? — Взяв свечу от иконы, Ермила зажег от нее старый слюдяной фонарь, висевший над точилом. Когда к стене подошел он, то под весом его пол заходил ходуном.
— Что-то больно качается, Ермила Тимофееич, — подсказал Данилка, — может сдвинуть колоду-то. А то и вовсе провалится все.
— Как сдвинешь ее? — усомнился Ермила, — она же вкопана стоит.
— Если вкопана, то почему раскачивается? — Данила подошел к старшему охотнику. Вместе они при свете фонаря принялись рассматривать многопудовое точило, на козлах с колодой внизу. После передав Данилке фонарь, Ермила охватил точило руками, поднатужившись, сдвинул его к стене, колоду приставил стоймя к козлам — в блеклом неверном свете под колодой явился их взору ставень на полу, у которого вместо кольца к одной из створ был приделан железный, проржавевший крюк. Повисла мгновенная тишина. Оба смотрели на открывшийся перед ними люк и каждый пытался представить себе внутренне, что может оказаться под ним.
За открытым окном зловеще заухал филин, а вскоре ему ответил тоскливый, отдаленный вой двух перекликающихся между собой волков. Болото зачавкало, зажевало трясиной…
— Никак подпол какой, Ермила Тимофеевич, — несмело высказал предположение Данилка, — вроде не было его, когда мы здесь на Облепихином дворе переделывали все для князя Федора Ивановича тогда…
— Как же не быть — был, — ответил Ермила и наклонившись, потрогал крюк, — старый он, гляди рыжий весь стал. То что мы тогда поленились колоду сдвинуть — это иное дело. Торопились очень.
— Может, поглядим, а? — предложил Данила. Не ответив ему, Ермила откинул за крюк длинную половину ставня на полу — она легко поддалась.
— Посвети, — попросил негромко. Данилка навел на открывшийся черный проем фонарь — высветились земляные ступени, ведущие вниз, в темноту. Изнутри пахнуло затхлым холодом.
— Потайное местечко, — проговорил Ермило, приглядываясь, — по Облепихиным временам оно цену имело большую…
— Отчего же? — удивился со смехом Данилка.
— Оттого, что ведет оно под самую землю. А тогда, да и сейчас, поди частенько все деревянное горит: молния ли попадет али по недогляду. Весь двор сгорит, а такое местечко всегда сохранится. Бона, глянь, там внутри все мелким камешком выложено. У бабки Облепихи на дворе сколько людей пришлых, лихих сновало. Как напьются вина да водки пшеничной окаянные, как замутят — им поджечь весь двор ничего не стоит. А бабка Облепиха все самое ценное, наверняка, сюда припрятывала. От лихого взгляда, от стрелецкого дозора да от огня, само собой, подальше да посохраннее.
— Спустимся? — предложил Данилка, загоревшись азартом, — вдруг у бабки Облепихи там сокровища осталися?
— А не боязно? — спросил у него Ермила, хитровато прищурив глаз.
— А чего ж бояться? — тряхнул вихрастой головой молодой охотник, — чай, не привидения там.
— Все может быть. Или не слыхал ты, как бабка Облепиха померла? Не веришь в то? — немного сконфуженный, Данилка только дернул плечом. И не дожидаясь от него ответа, Ермила сам принялся спускаться в подпол первым, освещая себе путь фонарем. Данилка, чуть помедлив, последовал за ним.
Первое, что попалось им в вырытом под землей коридоре, выложенным камнем по стенам, по полу и по потолку, оказался прогнивший деревянный ушат, целиком набитый медными пластинками. Ермила, остановившись, склонился над ним. Поднес ближе фонарь, присвистнул уважительно:
— Лиха бабка Облепиха была. Умела, видать, с дьяками да стрельцами царскими дружбу править. Бона сколько накопила супротив закона товару. Мне еще дед мой сказывал, что для войны со свейцем государским указом всем запретили желтую медь потреблять. А медь, она очень для ковки сподручна, кто в кузнецком деле горазд. Кинь в горячие угли соли щепоть и кали медь тогда, сколь хошь, добела — она не рассыплется, таковы секреты у мастеровых. Мой-то дед знал в том толк. Кали с солью, и тяни, и гни, как надобно тебе.
— Что же бабка Облепиха медь скупала? — недоуменно пожал плечами Данилка, — для чего она ей?
— Скупала? Зачем Облепихе скупать? — усмехнулся в ответ Ермила, — ей и так волокли лихие. Деньжонок то не было при них в оплату за кров за еду, вот они украдут в железном ряду у торговца меди пуда два-три, а потом тащат ей. А среди них и мастер сыщется: лихой народ, он — на все руки от скуки. Из меди той венцов девичьих да перстеней наделает, все золотой да серебряной патокой покроет, и бабке Облепихе сдает. А она глядишь, уже по деревням потащила, на молоко, на сыр менять, а то и в город направится, торгует на базаре. Только за такое дело, за ковку медяную, при государях прежних руки-ноги отрубали да языки вырывали напрочь. Только и шныряли стрельцы, кого ж на кровь извести. А у бабки Облепихи — целый склад пропустили дозорные. Видать, ласкова была по молодости, а потом хорошо угощала их, щедро. Ну, чего ж еще у нашей бабки лихой сыщется? — Ермила посветил фонарем вперед, поглядел да только и вырвалось у него: — О-го-го!
В самом деле, стояли вдоль каменных стен сундуки кованые, дубовые и прочные, какие еще при великом князе Василии Ивановиче на Белозерье ладили, стояли они в нишах на каменных выступах в виде скамей, на всех прочные замки повешены. И сундуков таких, сколько может охватить взор, столько! Сколько тянется коридор подземный, столько и стоят они.
— Мать честная! Да бабка наша Облепиха покойная еще князей Андожских да Белозерских по нажитому добру всякого перескачет! — подивился Данила и шагнув вперед, вдруг увидел один сундук, на котором не было замка. По порыву душевному он нагнулся, рванул крышку тяжелую, да не тут — то было. Еле-еле приподнялась она, напрягаться пришлось вдвоем охотникам, чтобы откинуть ее. Но как только открыли, да фонарем посветили внутрь сундука, так и ахнули. Что там медь — засверкали перед ними лалы, изумруды и жемчуг крупный. А поверх всего, перевернутая в три раза берестою, лежала икона богородичная Иверская, пропавшая без вести из деревянного Старо-Прилуцкого монастыря, когда он сгорел в пожаре почти дотла.
— Ух ты! — Данилка протянул руку, чтобы прикоснуться к переливающимся каменьям, но Ермила остановил его: — не трожь. Из церковной утвари да окладов, видно, повыковыряно все. Да сюда сложено. Спалили монастырь да поперли все из него.
— Так его ж когда спалили — то! — удивленно воскликнул Данилка, — то еще случилось, когда бабки Облепихи и на свете не было.
— Как же не было ее, — усмехнулся Ермило, неотрывно глядя на переливающиеся драгоценности — В самый раз бабка Облепиха была тогда. Прежде никогда не верил я, про что люди сказывали, будто бабка Облепиха в доме своем демонов пригревала и при их помощи как раз в годы те, когда монастырь сгорел, а сама она молодухой была, приворожила она себе Семку-стрельца, ну, а после и сгубила его в болоте в расцвете лет. Мать моя, которая Облепихиной внучке Пелагее по мужу двоюродной сестрой пришлась, всегда говорила, что от Облепихи да от безумной сестрицы ее Фимки загулял по здешней округе бес. Вот ведь сам смотрю сейчас и глазам не верю, — покачал головой охотник, — все как мать мне сказывала, так и есть…
— А что сказывала-то? Что? Все про бесов, никак? — спрашивал его Данилка, но в голосе его кроме восхищения примешивался испуг: — кто же пожег монастырь?
— Да окрестный люд и пожег. Собрались мужики да бабы, пошли туда, все ходы да выходы перегородили — сожгли монастырь и тех, кто находился в нем.
— За что ж? — ужаснулся Данилка.
— Да за то, что демонов ублажали рьяно…
— Господи, спаси! — молодой охотник осенил себя крестом широко.
— Да, да. В той обители, как поговаривали, дьявол порезвился весело. Верховодила там всем духовная наставница монахинь, некая Аксинья, отличавшаяся писаной красотой. Она подбивала монахинь в голом виде танцевать повсюду, даже ходить так по селениям, а также обучала их любить друг дружку прилюдно. Всем же, кто при том не согласен был, Аксинья объясняла, что грех убивается грехом и для того, чтобы уподобиться своим невинным предкам, люди должны не сдерживать свои чувства и порывы, а поддаваться им и ходить голыми как праотцы. Сколько жаловались на ту Аксинью и в Кирилловский монастырь, и даже до Белозерска доходили — никто не мог с ней совладать, всех она обольщала. Вот тогда не утерпел народ. Пошел всем миром на гнездо дьявольское — все спалили и всех монахинь внутри. Только когда после вошли на пепелище, то среди послушниц ее саму Аксинью не обнаружили, как сгинула она, а вместе с ней и все драгоценности монастырские и икона чудотворная Иверская. Кто б тогда подумать мог, что все здесь, в подполе у бабки Облепихи окажется…
— Вот так раз, — вздохнул тяжело Данилко, — теперь понимаю я, почему новый монастырь подальше от прежнего построили…
Наверху в курной горнице что-то звякнуло. Оба охотника почти одновременно вскинули головы, прислушиваясь. Послышался шорох шагов, кто-то остановился на самой середине избы.
— Может, матушка Сергия пришла? — спросил, стараясь унять внезапно охвативший его страх, Данилка, — может, хочет позвать нас в усадьбу вернуться?
— Нет, не она, — отвечал ему Ермила, но у самого от напряжения скулы задрожали на лице: — она бы окликнула нас. А тут — молчок. Чужой, никак.
— Чужой? — Данилка вздрогнул. — А кто чужой, Ермила Тимофеевич? Может, тот монах с болотного острова? Или волчица? А волчица-то была, Ермила Тимофеевич? — вконец перепугано шептал Данилка, хватая старшего охотника за рукав.
— Тсс, — тот зажал ему ладонью рот, — молчи. Здесь в глуши, кто угодно может пожаловать, хоть медведь в гости заглянет. Эх, угораздило нас сюда залезть.
Новый звук долетел до них — хлопнул, закрывшись ставень. В сыром холодном воздухе быстро распространялся насыщенный цветочный аромат. Снова кто-то прошел несколько шагов — прошел легко, почти не касаясь пола и что-то прошуршало за ним. Переглянувшись, охотники на цыпочках двинулись назад к лестнице.
Приподнявшись на несколько ступеней, Ермила отважился выглянуть из подпола. Первое, что бросилось ему в глаза-то, что в горнице горит гораздо больше света, чем они оставили с Данилкой, отправляясь в подземный ход. На первый взгляд выходило, что всю избу освещают не менее двадцати свечей, — откуда только они взялись, — горящие в золоченых светцах, которых тоже прежде не было.
Свечи горели необыкновенным, темно-розовым огнем и потому вся горница казалась опутанной розово-лиловой пеленой, в которой заметно кружились бесчисленные звездочки пыли.
За дощатым столом, где недавно Ермила курил свой рог, кто-то сидел. Но из-за передвинутой колоды Ермила не мог рассмотреть, кто там находится. Он видел только носок изящной кожаной обуви, увенчанной пышной золотой пряжкой и по тому не мог определить, это женский ботиночек или сапог мужчины весьма маленького роста и скромного Телосложения.
— Что там? Что? — теребил Ермилу за полу сермяжного кафтана Данилка. — А, чего там?
Не решаясь произнести ни слова, Ермила только стукнул его слегка кулаком по лбу, давая понять, чтобы тот не выдавал попусту их присутствия. Нежданный визитер встал из-за стола, и тут Ермила окончательно убедился, что им была женщина. Длинный шлейф платья, подбитый пышным алым кружевом скользнул, прошуршав по земляному полу. Она подошла к скамье, на которой спал до того Данилка. Похоже, ее внимание привлекло старое Облепихино одеяло, усеянное яркими лоскутами, которые так любила прежняя хозяйка нищенского двора.
— Старая вошь, — донеслось до Ермилы тихое шипение, — я очень правильно сделала, что избавилась от тебя. О, отвратительные, вонючие тряпки, проеденные крысами… — пришелица откинула одеяло прочь, и оно упало на пол, так что Ермила хорошо видел его из-за колоды. Незнакомка сделала еще несколько шагов: — ты полагала, что можно наслаждаться безнаказанно и ничем не заплатить за это?
Что-то блеснуло, похожее на сверкание клинка, а потом послышался лязг зубов, который очень напомнил волчий. Услышав его, Данилка в подземном коридоре пошатнулся и задел цепь, опоясывающую один из сундуков — раздался скрежет, и Ермила уже не сомневался, что их обнаружат. В самом деле — длинный алый шлейф заметался по полу, снова раздались легкие, почти летящие шаги, и вот над головой Ермилы, высунувшегося из подпола склонился бледный, почти прозрачный лик женщины с огромными горящими как звезды черными глазами.
Ослепленный их сиянием, Ермила на мгновение зажмурился, но пришедшая дама протянула бледную, опутанную густым кружевом рукава руку и с невероятной легкостью приподняла Ермилу, взяв за ворот кафтана, а потом и вытащила его из дыры, поставив перед собой.
Только теперь, оказавшись с пришелицей лицом к лицу, ошеломленный охотник не без труда признал в ней французскую гувернантку старшей княжеской дочери мадам Жюльетту де Бодрикур, прозванную дворовыми Буренкой.
— Ты? Ты, боярышня, — только и смог он выдавить из себя. — Ты здесь? Но как? Ведь уже почти ночь…
— И что с того? — ответила ему Жюльетта мелодичным, ровным голосом: — Ты не рад меня видеть, Ермила?
— Рад? — Ермила встряхнул головой, словно ослышался и обернулся ко входу в подпол, откуда теперь торчала голова не менее изумленного Данилки. — Мы, знамо дело, рады премного, — проговорил он с трудом, — но как — то не поджидали вовсе…Ты к чему пришла — то так поздно, боярышня? Тебя никак послала матушка Сергия?
— Сергия?! О, нет! — Жюльетта уселась на скамью напротив Ермилы и насмешливо наблюдала, как из подпола вылезает второй охотник, как он смущенно отряхивает пыль с одежды и одергивает рубаху под пояском. Жюльетта закинула руки за голову, так чтобы заметнее обрисовывались красота ее шеи и выпуклости пышной груди, и продолжала даже немного мечтательно: — О, вовсе нет. Причем здесь матушка Сергия? Меня вела любовь, — она посмотрела Ермиле в глаза, и в ее сдержанном голосе, так непредсказуемо срывающемся на низкие, волнующие ноты, пролилось дивное очарование: — я пришла,
потому что я узнала, наконец, что ты остался здесь. Матушка Сергия скрывала от меня, что произошло. Но я узнала все. Я сумела добиться от нее признания. О, когда я поняла, что я больше не увижу тебя в течение времени, которое будет длиться невероятно долго, я ощутила себя на грани отчаяния. Мой ненаглядный, — она протянула к Ермиле точеные руки, — я знаю, что твое сердце добро. А добрые и любящие люди всегда беззащитны. Поэтому ты попался в лапы этой матушки Сергии, которая вовсе и не монахиня, только прикидывается ей. Как она смогла перехитрить тебя и очаровать? Почему ты так доверился ей? Вот о чем я не перестаю себя спрашивать. О, это только на вид матушка Сергия кажется лишенной всякого обаяния и хитрости. Она также наивна, как Ева. Но нельзя забывать, что все-таки змей одержал над проматерью всего сущего победу. Да еще какую победу! — ослепительно белые зубы Жюльетты сверкнули, как клыки дикого зверя, готовые укусить, но она быстро приняла прежний, почти по-детски невинный вид: — Я вижу, что ты, Ермила и твой молодой помощник открыли для себя тайник бабки Облепихи! О, да, вы верно догадались, эта старая карга не брезговала никакими темными делишками и припрятала у себя украденную ее разбойными людишками церковную утварь. Конечно, она все выполняла, о чем бы только ее не попросила ее зазноба. — Француженка принялась смеяться, в ее голосе звучало обольщение, но в то же время и явная, непоколебимая гордость. — Она же души не чаяла в Аксинье, настоятельнице сгоревшего монастыря, а потом долго прятала ее на своем дворе, покуда все страсти в округе не утихли. Вы только немного прошли по подземному ходу, но если бы вы двинулись дальше, то увидели бы, что дорожка та привела бы вас к самому разрушенному монастырю. Той дорожкой спаслась Аксинья со всем богатством монастырским, когда обиженные крестьяне накинулись на монахинь с вилами и запалили обитель.
— А тебе, боярышня, почем все известно? — недоуменно пожал плечами Ермила, — ты ж у нас тогда и не жила. Да и как-то не по возрасту тебе. Прощеньица прошу, молода уж очень, чтоб о давних делах здешних помнить.
— Молода очень? — переспросила его Жюльетта, загадочно улыбаясь. — Что ж, я всегда молода. Однако оставим в покое Аксинью и старую вошь Облепиху с ее грязным скарбом. У нас очень мало времени. Я должна сказать тебе, — она быстро поднялась со скамьи и подошла к Ермиле так близко, что он уже не мог оторвать взора от ее прекрасного лица, которое, казалось, загоралось изнутри дерзостным, призывным огнем: — только с той поры, как я поселилась в усадьбе, я словно пробудилась — я увидела тебя, — продолжала она, понизив голос: — Я сведуща во многих науках, я много путешествовала по свету, но все это сделало меня лишь больной и разбитой, и я пребывала как будто в страшном сне. Я видела чудовищ, которые подстерегали меня, с глазами одного на затылке другого и с утиным клювом. Я мучилась в тоске. И наступающая ночь не несла мне ничего, кроме ужаса и горечи, а с тобой она могла бы стать божественной. Я представляла себе эти грядущие мгновения будущего, предназначенные только для нас двоих, для наших душ, для наших обнаженных тел. Мгновения, в которые благодаря милости небес мы оба станем совершенно счастливы. Как это было жестоко с твоей стороны — уйти от меня, оставив меня всего лишь обломком, выброшенным морем… — Жюльетта замолчала на мгновение и словно случайно откинула край покрывающего ее плечи плаща, обнажая точеное белоснежное плечо. При том она зорко следила за тем, какое впечатление производят ее речи. Ермила обернулся к Данилке — тот стоял ошеломленный, обескураженный и весь красный как только что отваренный рак. Сам Ермила тоже чувствовал, что против воли кровь начинает горячеть в нем и нешуточное волнение, не испытанное им с самой юности, охватывает все его существо.
— Когда я подумала, что мне предстоит не увидеть тебя несколько дней, я пережила ужасные муки, — продолжала Жюльетта, заметив успех. — Мне показалось, что у меня вырывают душу из тела. Я закричала, как проклятая душа, погружающаяся в ад. Я помню, как ты смотрел на Сергию, когда она расчесывала волосы перед зеркалом. Я помню, что ты следил за каждым движением ее руки, ты страстно желал ее и не мог позволить себе сознаться в том, потому что она была монахиней. А я… Я думала, что я сойду от ревности с ума. Бывало так, что мне одновременно было и странно и страшно смотреть на тебя. Я не знала, как завладеть твоим вниманием. Ты всем существом своим отдавался любви к Сергии. Но сам ты оставался для меня полярной звездой, моей путеводной ниточкой, — француженка стиснула руки в кулачки и говорила с неистовой, неумолимой силой. Ее огромные глаза пламенели все ярче, обжигая и притягивая к себе неотрывно: — я вообразила себе, что здесь на болоте среди диких зверей и птиц, совершающих свой свободный полет, мы сможем обрести наше естество, и нам никто не помешает, дорогой мой. О, тысячи, тысячи птиц летели от меня в твою сторону. Они летели тучами, закрывающими небо… И я ощущала неизбывную радость от того, что запрокидывая голову, чтобы посмотреть на них, ты тоже понимаешь, что они летят от меня к тебе, от меня к тебе…
— А когда летели птицы, Ермила Тимофеич? — спросил, дернув старшего охотника за рукав, Данилка, — это, что, вчерась было? Так там всего и пролетело, что две сороки. Рано им еще на юг-то лететь, в октябре тронутся.
Однако, Ермила, похоже не слышал своего молодого товарища. Жюльетта постепенно опутывала его тонкими, но очень прочными нитями неотразимого очарования.
— Что ж, сегодня ты уже не увидишь их, этих птиц, мой милый, — проговорила она выразительным, красивым голосом, прикасаясь тонкими белыми пальцами к щетинистой щеке Ермилы, — они больше не прилетят, в том нет нужды. Потому что к тебе пришла я. Дикие осенние гуси закрывают небо, но они больше не нужны ни тебе, ни мне. Я пришла к тебе навсегда, и в своей обоюдной ласке, мы сольемся в единое существо! — напрягшись, она словно выстрелила последние слова в конвульсии страстной и одновременно яростной, и ее исступление мгновенно передалось Ермиле. Забыв обо всем, он схватил Жюльетту в объятия, а молодой Данилка отшатнувшись к стене наблюдал за всем, оглушенный и потрясенный так, что его горло перехватил спазм, который проникал в самые глубины его существа, пока не вытащил наружу обнаженный, неприкрытый, унизительный страх. В мгновение он ничего не был способен испытывать кроме дикого страха, осознавая, что на его глазах совершается нечто ужасное, но не находя объяснения своему глубинному знанию и не имея силы, чтобы его растолковать.
В ужасе Данилка бросился прочь из дома. Покинув горницу, в которой Ермила в неистовстве опрокинул Жюльетту на шаткий стол и рвал на ней одежду, Данилка подбежал к двери и схватился за засов. Но вдруг понял, что засов — то все еще был задвинут, как его и оставил старший доезжачий, войдя в дом со двора.
Выходило, что мадам де Бодрикур вовсе не входила в дом через дверь. Что же, она проникла через окно или через тот самый подземный ход, который привлек их внимание едва уловимым колыханием под стоявшей многие годы неподвижно колодой?! Так кто же она? Невесомый дух, способный передвигаться по воздуху?!
Пораженный явившимся ему открытием, Данилка обернулся и тут увидел Ермилу, зажатого лапами огромного рогатого существа, которое, приникнув к его горлу, скалило над ним огромные волчьи зубы. Вскрикнув, Данилка дернул засов и полностью лишившись ощущения окружающей его реальности, упал на руки только что взбежавшего на прогнившее крыльцо старой облепихиной избы Командора де Сан-Мазарина. Спешившая за ним Софья склонилась над Данилкой и прыснула ему в лицо колодезной водой, стоявшей в бочке у самого крыльца и уже подернувшейся по вечеру тонким ледком. Охотник замотал головой, что-то бормоча под нос.
Тем временем Командор де Сан-Мазарин вступил в курную Облепихину горницу.
— О, месье граф Филипп-Мазарин де Сан-Мазарин, — послышался оттуда обольстительный голос Демона, — неужто опять Вы, мой ненаглядный! Что Вы от меня желаете, дорогой граф? Я к Вашим услугам, но мне хотелось знать цель Вашего посещения.
Оставив Данилу на траве рядом с крыльцом, Софья поднялась в избу вслед за Командором. При первом же взгляде, она обнаружила, что торопились они не напрасно — Белиал едва не покончил с несчастным дворовым Ермилой. Скрюченное тело старшего доезжачего князя Прозоровского возвышалось за опрокинувшимся столом, залитое пивом, среди разбросанной деревянной посуды и крупно отрезанных кусков соленого и копченого мяса. Он не подавал иных признаков жизни, кроме едва слышного постанывания.
Жюльетта же стояла посреди комнаты и когда Софья вошла, она не удостоила ее даже взглядом. Граф де Сан-Мазарин был единственным, кого она желала замечать в этот момент. Конечно, Белиал как и прежде умел неподражаемо претвориться: даже трудно было себе представить, что с этой хрупкой, нежной особой, с льющимися по плечам густыми и ароматными волосами могут быть связаны множество ужасов и мрачных преступлений. Она походила на испуганного ребенка, невероятно трогательного и беззащитного.
— Ты думаешь, что я не смогу найти Халила? — проговорил Мазарин, остановившись вровень с Демоном, — ты даже уверена, что я не смогу его обнаружить никогда, — продолжал он. Но Белиал молчал. Он только немного склонил голову вбок и внимательно созерцал Командора мерцающими точно южная звездная ночь глазами.
— Я знаю, что все твои помощники отобраны тобой безошибочно. Все восемьдесят легионов злых духов — с неотвратимым инстинктом на преступные склонности, делающие их для тебя неоценимыми союзниками. И каждый из них неотрывно привязан к тебе, потому что каждому из них ты хотя бы раз даровала свое прекрасное тело. Но все же восемьдесят легионов — их еще надо созывать, их еще надо дожидаться, пока они примчатся к тебе, хотя и несутся сподвижники твои со скоростью света. Но тебе некогда ждать. Ты привыкла все получать безотложно. И вот тебе представился случай — ты решила воспользоваться им и соблазнить простого белозерского мужика, чтобы он, вкусив твоей запретной красоты, сделался твоим рабом и безотчетно выполнял все приказы. О, тот кто удосужился получить от тебя ласку, тот никогда не предаст тебя. У него просто не достанет силы, чтобы отказаться от сладости твоего наслаждения…
— Все верно, граф Филипп де Мазарин, — проговорил певуче Демон, не меняя позы, — никто не предал меня, кроме тебя. Никто не отказался от моей сладости. Только ты отказался от нее и потому ты мне особенно дорог, — речь Белиала лилась столь дивно и гармонично, что непосвященному человеку легко показалось бы, что на прекрасное существо зря наговаривают, оно просто стало жертвой какой-то ужасной ошибки.
— Тебе еще не поздно исправиться, Командор, — продолжал тем временем Белиал, — я жду тебя и готова принять в свои объятия. Скажи, неужели ты не помнишь, сколь горячи были мои ласки, не помнишь страстности моих губ и языка, податливости и упругости тела. Ты не помнишь, как пламя пронзало нас обоих, вознося к вершинам, когда мы совокуплялись на поляне, окруженной рододендронами на Черном холме. Ты был так страстен, ты был неутолим, и даже я не могла утолить тот жар, который кипел в тебе… Мы отдавали друг другу пламя, полыхавшее в нас. Какая великолепная игра — сплетение обжигающе горячих тел, изнурение и возрождение к жизни в поцелуях и объятиях друг друга. Неужто ты позабыл обо всем этом, Командор? Неужто ты смог позабыть такое? Ты предпочел моей любви эти пресные церковные обеты и натянул на себя кожаные штаны, в которых тебя заставляли спать в казарме при всегда горящих факелах на стенах, чтобы здоровые и сильные мужчины не посмели даже помыслить об удовлетворении своих тайных желаний. Как тебе носилось такие тесные штаны, Мазарин, после того как я сотни раз ласкала и обцеловывала твое прелестное естество? — она издевательски засмеялась. Однако Командор и бровью не повел на ее высказывания. Ни один мускул не дрогнул на его суровом лице.
— Если я не найду Халила, — проговорил он негромко, но веско, — то ничто и никогда не помешает тебе появляться там, где тебе заблагорассудится и творить повсюду свои злые, отвратительные делишки. Я не забыл своей юности, Мазарин. И никогда не смогу ее забыть. Вовсе не от того, что я думаю о ней с тоскливым вожделением и наслаждением. Вспоминая о доме на Черном холме, я многие годы сгораю от стыда и все мои свершения на Святой Земле во имя Креста Господня не обеляют меня в собственной моей памяти и не облегчают моего раскаяния. Именно поэтому я сделаю все, чтобы найти Халила. Можешь не сомневаться в этом. Я его достану из-под земли. Кем бы он ни оказался, пусть даже гномом или домовым, прыгающим с детской игрушкой на одной ножке при няне. Пусть он даже растворится в воде — я выужу его оттуда. Я пригвозжу его магическим мечом к земле и притащу на веревке тебе свою добычу. О, тогда я посмотрю на тебя, Мазарин. Я послушаю, что ты мне скажешь, когда зверь окажется мертв, и ты увидишь перед собой его отвратительное лицо, узнаешь его остекленевшие глаза убийцы и широко раскрытый рот. Мне думается, что даже в смерти он не будет более бледен, чем при жизни…
Слова Командора звучали так убедительно, что на Демона его слова обещания убить Халила произвели неожиданно страшное впечатление. Грациозная женщина в темном плаще, хрупкая жертва с лицом архангела только что изливавшая сладостные, полные скрытой страсти речи, вдруг издала нечеловеческий вопль, сходный с криком прощающегося с жизнью животного. Все также продолжая дико кричать, она бросилась на Командора, но тот отступил в сторону, и она рухнула как одержимая на земляной пол.
— О, брат мой Халил! — вскричала она, воздев белоснежные, царственные руки к засиженному мухами потолку в Облепихиной нищей избушке, — он никогда не покинет меня! Он всегда останется со мной, он — моя сила, моя вечная жизнь. Ты не найдешь его, Мазарин. Я все сделаю, чтобы никогда не позволить тебе его найти! О, я не хочу, я не хочу…
Младший охотник Данилка, поднявшийся со двора на крыльцо, в распахнутую дверь увидел всю сцену отчаяния Буренки и содрогнулся — его снова охватил страх, не ведомый прежде даже перед диким медведем. Он несколько раз переступил с ноги на ногу, готовый броситься бежать, куда глаза глядят, но к собственному изумлению силы напрочь покинули его. Он так и стоял, прикованный ужасом и чужой вливающейся в него яростью, неотрывно глядя на извивающуюся по земляному полу женщину.
Она же била себя кулаками, вырывала волосы, рвала на ленточки одежду и постепенно превращалась в обезображенное тело, покрытое синяками.
— Ты не разжалобишь меня, не старайся зря, и не напугаешь, — проговорил, склонившись над Жюльеттой Командор де Сен-Мазарин, — не трать напрасно пыл. Я найду Халила и покончу с тобой. Тебе остается только дожидаться этого события. Сопротивляйся, если сможешь…
Как только слова его достигли слуха Демона, он сразу перестал изрыгать рыдания и проклятия. Поднявшись на удивление легко, без посторонней помощи, он взобрался на лавку, где еще оставалась скомканной Данилкина постель и уселся, поджав колени. Казалось, еще немного, и без всякого участия Халила Демон перестанет существовать, он уйдет на поражение и смерть, покинув земные пределы, потому что смертное тело его находится на грани полного разрушения. Но так могли подумать только непосвященные, кто не был знаком с увертками Белиала. И конечно только не Командор де Сан-Мазарин.
Истерзанная и униженная Жюльетта вселяла жалость и сострадание. Но взгляд ее неумолимо черных, цепких и внимательных глаз, сквозивший из-под полуопущенных век, по-прежнему вызывал настороженность и подспудное ощущение, что внутри покореженного сосуда скрывается дух, ни в чем не понесший ущерба и по-прежнему жаждущий погибели всего сущего.
Однако содрогание от вида, в который привел себя намеренно Демон, оказывалось столь сильно, что Софья не могла удержаться от того, чтобы не попытаться оказать Жюльетте помощь. Она налила. в деревянную чашку воды из бочки и хотела уже подать ее Демону, но Командор схватил ее за руку, так что чашка опрокинулась и вода вылилась из нее.
— Не смей, — твердо приказал он, — не поддавайся ей. Ты еще неопытна, Софья, и не знаешь, что последняя ловушка Белиала, когда все средства уже исчерпаны, это жалость. Он знает, что человек всегда привязан к своей плоти и оплакивает ее страдания. Но тело Демона всего лишь оболочка. Он легко сменит ее на другую. Ведь далее если она сейчас умрет на твоих глазах — от этого не станет никому легче.
— Не слушай его, София, — проговорил Белиал со стоном, почуяв удачу, — сжалься надо мной, приласкай меня, подай мне воды.
Его голос словно запутывал Софью в кокон слабосердечия, и не будь рядом с ней Командора, она наверняка бы поддалась на уговоры Демона.
Но Мазарин сохранял ледяное спокойствие и крепко держал за руку, не позволяя даже пошевелиться. Однако демон безошибочно нащупывал слабые места в обороне влюбленной женщины. Он догадался, что она мучилась ревностью, что не верила, будто Командор окончательно забыл свою юношескую привязанность к сестрице Мазарин и тут же воспользовался своим знанием в искушении.
Роскошная копна волос с чарующим ароматом, который снова быстро заполнял собой горницу, склонилась в сторону Софии — нечто женственное до головокружения, выражение земной красоты, созданное для ощущения наслаждения и любви, для счастья и нежности, и Софье вдруг показалось, что Командор протянул к ним руку и гладит их со страстной и властной лаской.
Она вскрикнула и отвернулась и только теперь к ней вернулось ощущение реальности и в ней, в этой реальности, Командор де Мазарин все так же крепко держал ее за руку. Приподняв голову, она встретила взгляд его пронзительных черных глаз, полный сокрытого упрека, и поняла, что попалась, опять попалась на уловку Демона.
Уяснив, что игры его пока не удаются, Белиал переменил поведение, снова прикинувшись больным и бессильным. Он улегся на лавку и лежал не шевелясь, но из-под полуопущенных ресниц внимательно наблюдал, что происходит вокруг.
Данила, немного придя в себя уселся на скамью перед окном и все тряс головой, как будто прогонял сон. Оставив Командора, Софья склонилась к доезжачему Ермиле и старалась пробудить в нем сознание, растирая виски, чтобы он поднялся сам с пола и не мешал Командору — тело бесчувственного охотника оказалось как раз между Сан-Мазарином и Демоном.
— Вставай, вставай, — негромко говорила Софья Ермиле, приподнимая его, а тот бледный как смерть все же выдавил из себя, открыв глаза и желая взбодриться:
— Вот когда пожалел я, матушка Сергия, что всю жизнь прожил неженатым, это когда Буренка на меня набросилась. Ну и горяча ж она — все нутро перевернула. Я б на ней женился, право дело. Ведь она, наверное, все умеет, и золото из дерьма выделывать и шишки лесные в изумруды да лалы переплавлять.
— Ты бы помалкивал, Ермила, — сердито одернула его София, — сам не понимаешь, чего мелишь. Она чуть тебя к праотцам не отправила, а ты из шишек изумруды делать придумал тут. Вставай-ка лучше, обопрись на меня, я тебя на двор выведу, от Буренкиных красот подальше…
Помогая доезжачему, Софья повернулась к Демону спиной. Тот лежал неподвижно, не проявляя внешне никакого интереса к окружающему, погруженный в себя. Вдруг в открытом охотниками подполе что-то зашевелилось. Командор Сан-Мазарин неотрывно наблюдавший за Демоном, перевел туда взгляд, в этот момент Демон мгновенно поднялся, точно взлетел и оказавшись рядом с Софьей толкнул ее в сторону отверстия, из которого поднимался столбом огонь. Этот огонь неотвратимо разделял Командора и Софию.
От прыжка Демона Софья покачнулась, но устояла. Она отпустила охотника и не удержав равновесия, Ермила снова упал на пол, а Жюльетта, вцепившись в плечи Софьи, толкала и толкала ее в сторону пламени. Взглянув на нее, Софья вдруг увидела, что вместо дивных волос на голове Демона копошатся множество черных змей. Весь лик Жюльетты с перекошенным, открытым ртом напоминал ей голову Медузы, изображенный на сердоликовом панно в покоях Командора над очагом, а Торящее за ее спиной пламя только усиливало такое сходство.
В борьбе с Демоном ей некогда было отдать себе отчет, что бы это могло значить. Жюльетта страшно оскалила над ней рот — два зуба в нем оказались длиннее и острее других, настоящие волчьи клыки, а глаза Демона сверкали посреди царапин и синяков, отливая холодным синим огнем. Со всей силы Демон поднял Софью над своей головой, чтобы швырнуть ее в разгорающееся пламя. Софья отчаянно сопротивлялась. Но огненная стена заслоняла ее от Командора, который один только мог бы спасти ее.
Казалось, что силы Демона утраиваются, и Софье уже не устоять против него. Но в этот момент помощь пришла неожиданно — Данилка, сидевший на лавке около окна увидел, что происходит на его глазах и вскочив, сорвал со стены гарпун, забытый у бабки Облепихи после обильного возлияния каким-то проезжим охотником с Соловецких далей.
Остановившись на мгновение, Данилка быстро примерился, затем отвел руку с гарпуном назад и бросил его в Демона. Просвистела стрела, увлекая за собой канат, который развернулся, натянулся, затем дернулся — Демон бросил Софью, издав ужасный вопль. Упав на пол и больно ударившись о лавку, Софья видела, как Жюльетта, обливаясь кровью рванулась к окну, легко снесла ставень, державшийся на очень крепких металлических заклепках.
Она душераздирающе кричала, желая освободиться от стрелы, но оружие, используемое Данилкой предназначалось для очень сильных созданий природы, а потому держало крепко. Но все же Демон не желал сдаваться, он рванулся и выпрыгнул в окно, а в руках у Данилки остался канат, а на нем — стрела и копна пышных темных, сияющих волос, на которых огонь отражался желтоватыми и розовыми бликами.
Тем временем Командор Сан-Мазарин справился с огнем. Пожар потух, не оставив в горнице ни следа — словно его и не было. Мазарин выбежал на крыльцо. Данилка же, потрясенный собственной смелостью, наклонился к Софье, помогая ей подняться:
— Все ли ладненько с тобой, матушка? — спрашивал он озабоченно.
— Все, все хорошо, — заверила она, — спасибо тебе, спас.
Опираясь на руку Данилки, она встала. Вслед за Командором они вышли из горницы — было уже совершенно темно. Лес стоял вокруг Облепихиного двора враждебной, непроницаемой стеной. Над ним неподвижно зависла огромным фонарем полная, темно-желтая луна. Совершенно измученная София присела на ступеньку крыльца, плотно закутавшись в подбитый бобровым мехом плащ. Она ощущала тревогу — возможно, последнюю тревогу, но несмотря на то все же нестерпимо вязкую и удушающую. Словно поняв ее внутреннее состояние, Данилка, воодушевленный свершенным подвигом, спросил вполголоса притихшего Ермилу:
— Куда же побежала невестушка твоя, Ермила Тимофеевич? В темноте небось видит как кошка…
Но тот только молча пожал плечами. Исчезновение Жюльетты похоже трагически подействовало на Ермилу — Демону все же удалось внушить стареющему охотнику запоздалую страсть. Он как то ссутулился, виски его побелели за одну ночь. Видя состояние товарища, Данилка отступился.
Командор де Сан-Мазарин снял с указательного пальца широкое золотое кольцо с крупным желтым алмазом и подставил его под свет Луны. Камень просиял широкой яркой полосой, осветив все вокруг. Его свет Командор направил в сторону леса. Все взоры устремились за ним.
Вскоре в чаще проявилось видение женщины — она бежала в развевающихся лохмотьях, отчаянно продираясь через кустарник к болоту. Заметив желтый свет, она обернулась — свирепые черные глаза блеснули, острые зубы обнажились в демонической ухмылке, сверкнули клыки. Ее еще можно было видеть несколько мгновений, потом она исчезла.
— Все, она ушла на болотный остров, — проговорил мрачно Командор, снова надев перстень на палец. — Надеюсь, что очень надолго.
Вчетвером они вернулись в Облепихину горницу. Глядя на перевернутые лавки и опрокинутый стол, Софья на мгновение снова представила себе лик Демона, вознесшийся над ней — лик так похожий на голову Медузы, которую она видела очень много раз высеченной в сердолике над камином в покоях Командора Сан-Мазарина.
— Ты приказал изобразить ее голову, чтобы никогда не забывать о ней? — спросила она Мазарина, пока оба охотника приводили горницу в порядок. Тот некоторое время молча смотрел в выбитое Демоном окно на расстилающийся за ним черный лес, озаренный сиянием Луны, потом пожал плечами и ответил, не поворачиваясь: — я не понимаю, какую голову, о чем ты, Софья?
— Когда она схватила меня, я заметила, что ее голова один в один похожа на голову Медузы, изображенную над камином в заброшенном монастыре, — объяснила княжна Андожская, подходя к нему ближе. Командор повернулся к ней, взгляд его черных глаз лучился на нее, мягкий и теплый.
— По — моему, ты забываешь, моя дорогая княжна, — проговорил он, — что Старо-Прилуцкий монастырь построил вовсе не я. Когда я появился здесь, на Белозерье монастырь существовал уже почти что триста лет.
— Но кто же отважился в православной обители изобразить лик античного существа? — недоуменно пожала плечами Софья.
— Это сделала его настоятельница Аксинья, — отвечал ей Командор все также невозмутимо, — не забывай, что комнаты, которые я занимаю теперь, прежде считались гостевыми — в них настоятельница помещала приезжих к себе высокопоставленных церковных визитеров. Там она соблазняла их, и в ласках, а особенно после них, они и сами нередко видели воочию, как схож лик Медузы с лицом их прекрасной любовницы. Многие из них, слывшие далеко не глупцами и даже святые подвижники, супротив всех принесенных обетов пленялись колдовскими чарами восхитительного тела настоятельницы, когда она представала перед ними обнаженной. После же они горько раскаивались, попадая во власть Демона, но уже не могли высвободиться из нее…
— Так значит Аксинья тоже… — Софья и сама побоялась выговорить вслух свою догадку
— Да, да. Ты права, — подтвердил ей Командор, — она тоже являлась воплощением Белиала на Белозерье. Пожалуй, что даже самым первым его воплощением, еще поперед княгини Евдокии Романовны. Ведь Старо-Прилуцкий монастырь пустовал с дней церковного раскола, когда он горел в первый раз. Тогда это был мужской монастырь, богатый и известный по всей округе. Поэтому, спускаясь по подземным его галереям, ты видишь захороненных там монахов, а не монахинь. Женский монастырь появился здесь гораздо позже, как раз тогда, когда я прибыл сюда по установлению из Петербурга, а вскоре вслед за мной явился сюда и Белиал. Ему очень нужен был хороший повод, чтобы обосноваться здесь. И повод такой нашелся. Белозерская молодуха Катерина, прозванная всеми Облепихой вместе со своей сестрой Фимкой занимались тайком ведовством и за то брали с окружного люда плату. Такие подружки вполне подходили для Белиала. Он подкараулил Катьку на зимних Катеринкиных гуляниях в Белозерске и внушил ей такую страсть к Семке-стрельцу, что та готова была на все, лишь бы Семку в любовники себе заполучить. Всяко пытались они с сестрой стрельца того соблазнить, но он больно уж сильно к другой девице прикипел — ничего у них не получалось. Вот тогда за дело взялся Белиал. С Семкой он справился быстро. Но устроил все так, что уж Семка тот сделался Облепихе не нужным, покорил ее Белиал красотой своею и стал ей ненаглядным возлюбленным до самого скончания дней ее.
Только в косоротую Облепиху воплощаться Демону вовсе было не интересно, он для себя получше развлечение нашел. Приняв образ наставницы Аксиньи, он затеял возродить Прилуцкий монастырь и сотворить из него рассадник греха. Вот тогда и приготовил он себе апартаменты, украсив их головой Медузы и прочими изысками. Кстати, Медуза над камином вовсе даже не проста — через ее открытый рот вполне хорошо слышится, что говорится в комнате. И Аксинья нередко пользовалась этой хитростью, спрятавшись в соседней келье. И через тот же открытый рот Медузы можно запускать сонный или отравленный дым, незаметный ни носу ни глазу — так она кое-кого намного досрочно отправила на свидание с Господом, а точнее с дружками своими Асмодеем и Азазелем, так как перед тем как усыпить — соблазнила.
Распутство монахинь в обители переполнило чашу терпения окрестного люда. Решили они покончить с бесовщиной своими силами. Напали на монастырь ночью да и сожгли его во второй раз, вместе с сестрами-распутницами. Однако Аксинья спаслась. Она давно уже проведала, что монахи, жившие в обители в старину, соорудили немало подземных ходов под ней, а один из них вел почти к самому болоту, где прежде стоял домик святых отшельников, молившихся там в уединении, подальше от мирского шума, а потом на месте лачуги их отстроился крестьянский двор, перешедший по наследству к бабкам Фимке да Облепихе. Вот по этому подземному ходу и бежала Аксинья из горящей обители прямо к бабке Облепихе в объятия, а притом еще всю церковную угварь драгоценную с собой прихватила.
После бунта Аксиньей больше уж явиться на Белозерье Демон не мог, так он подстерег молодую княжну Евдокию Ухтомскую — к ней и привязался, выискав новое себе воплощение. Ну, а с бабкой Облепихой дружбу он водил до самого конца, пока не отравил, наскучив ею.
— Боже, я ведь ничего не знала об этом, — Софья в отчаянии всплеснула руками. — Я бы ни за что не оставила здесь Ермилу с Данилкой!
— Да мы не в обиде, матушка Сергия, — откликнулся Данилка и крякнув вдарил кулаком по ножке деревянного стола, вставляя ее на место: — вот и порядочек, — удовлетворенно заметил он, — послужит еще. Мы покуда тебя матушка поджидали, с господином вот, — он бросил на Сан-Мазарина быстрый, зоркий взгляд и отряхнул руки: — мы тута у бабки нашей Облепихи столько добра наглядели, вона в том подполе лежит. Сундуков там у нее — хоть на царское приданое выставляй, а средь прочего икона Иверская из монастыря сгоревшего…
— Господин с ревизией из Белозерска прибыл, — только сейчас Софья вспомнила о том, что никак не представила графа де Сан-Мазарииа княжеским дворовым и потому растерялась: ведь она не могла рассказать по правде, кто он таков.
— Я по государеву указу ревизию пахотных земель провожу, — пришел ей на помощь Командор, — государь наш Александр Павлович реформы обширные готовит, вот и хочет знать у кого что есть на хозяйстве…
— А… — Данила как-то равнодушно пожал плечами, — так ведь это Вам к нашему барину надобно. У нас с Ермилой какое хозяйство — все княжеское. Вы уж в усадьбе были? Как там у боярыни Елены Михайловны здоровьице?
— Нет, господин ревизор в усадьбу еще не добрался, он на месте осматривался, — ответила за Командора, сообразив, Софья, — а в усадьбу он своего секретаря направил, Петра Петровича Сверчкова. Он там пока один справляется. А Елене Михайловне лучше стало, мне доподлинно известно, — продолжала она, — она уж и с постели встает и на поварне всем верховодит к обеду да ужину, как бывало.
— Ну и славненько, — обрадовался Данилка, — Господи, спаси! — он повернулся и покрестился на образ в углу. Потом уселся на лавку рядом с молчаливым Ермилой. Спросил осторожно, похлопывая себя ладонями по коленям:
— А чего ж с добром Облепихиным делать, а, матушка? Ворованное все?
— Про то князю Федору Ивановичу доложить следует, — отвечала Софья, взглянув на Командора, — а уж там, как повелит князь. Все, что из монастыря украдено надобно обратно в обитель вернуть.
— Верно, верно, — обрадовался Данилка, — только вот когда мы князя-то увидим? Сколько нам еще здесь быть-то должно, матушка?
На мгновение воцарилась тишина. Одинокая свеча в углу избы перед черной безликой доской, бывшей сто лет назад иконой, все горела, мотался огонь — из пазов избы продувало над божницей ветхой. Двигались тени по темным бревенчатым стенам, вскидывались по углам — не то рука, не то нога. В тишине казалось слышалось кряхтенье давно уже померших приживальцев Облепихиных — вши, клопы, приговаривали они, почесываясь от зуду, наказанье человеку от Господа, а бороться с божьим наказанием — грех душе.
— Сколько вам оставаться здесь? — проговорила Софья неуверенно и присев на лавку против Данилки, пожала плечами: — Я и сама не знаю. Вроде про себя понимаю, что дальше нечего тянуть. Пора уж известить князя Федора Ивановича, что погиб на охоте сынок его Арсений, а вот все духу не хватает. Как представлю, что убью в родителях его старых последнюю надежду, как заголосят они в рев — сердце останавливается, так жалко их. Ладно бы он хоть не покусан был. А так… Как без кожи на лице да на голове старикам покажешь — ведь на месте кончатся от ужаса…
— Но ведь в яме сырой, без молитвы, без родительской слезинки — и того хуже, — подал голос Ермила, — рано или поздно выплывет правда-то, никуда ее не спрячешь.
— Что верно, то верно говоришь ты, Ермила Тимофеевич, — вздохнув, согласился с ним Данилка, — нам то с тобой каково? Что ж так никогда в усадьбу глаз не казать, по лесам шататься? Князь Арсений Федорович пропал, да и мы вслед за ним — выходит. Ну, как бабка Пелагея тоже в старости лет от горя умом тронется, да и мать моя тоже — за что ей такое? А уж про Дуняшу, зазнобу мою, и подумать страшно. Позабудет-другого найдет, — пригорюнившись, молодой охотник поник головой. Ермила же только кивнул равнодушно, он по-прежнему пребывал в отрешении, словно ядовитые чары прекрасной Жюльетты все еще витали над ним.
— А того, — вдруг встрепенулся Данилка, — а Буренку мы — то что искать тоже не пойдем? Может она вовсе болезная, так ей к дохтуру надо. Что ж она так и будет слоняться по лесам?
— По лесам она слоняться не будет, — проговорил, нарушив долгое свое молчание Командор. — Я так полагаю, вы и сами сообразите, что рассказывать всему народу окрестному, чего видели да слышали на Облепихином дворе не нужно. Никакая она не мадам де Бодрикур. Она — воплощение нечистой силы. А фамилию де Бодрикур она приобрела себе, удушив ядом красавицу-герцогиню в Пуату, которая как раз носила такую фамилию и вдовствовала бездетной. Так что в усадьбу в ближайшее время французская гувернантка не вернется. Что ж касается ее здоровья, — он мрачно усмехнулся, — ее здоровью позавидует дюжина мужчин, сил у нее предостаточно и в лесу она не заблудится.
— Во-на как! — присвистнул Данилка и подтолкнул Ермилу под бок локтем: — ну, так если и Буренка нечистая сила, то теперь я и сам готов креститься, что была белая волчица, чего ж ей не быть! Зря я сомневался.
— Где ты похоронила Арсения? — спросил Сан-Мазарин, взглянув Софье прямо в глаза, — ты помнишь это место?
— Конечно, помню. Да если я и забуду, они-то помнят, — она кивнула на обоих охотников, — с закрытыми глазами найдут, не то что в темноте. Верно, Данилка? — спросила у молодого.
— Верно, так и есть, — подтвердил тот, раскачивая ногами в стоптанных сапогах.
— Надо посмотреть на него, — продолжал Командор, — вполне может оказаться возможным, что покусы волчицы удастся скрыть и придать погибшему юноше прежний его облик. Тогда можно смело отвезти его в усадьбу и пусть отпоют и похоронят со всеми обрядами.
— Ты, верно, знаешь такие способы? — с робкой надеждой осведомилась Софья.
— Неужто ты все еще во мне сомневаешься? — в ровном невозмутимом голосе Командора послышался упрек, он перешел на французский, чтобы оба охотника не поняли, что он собирается сказать дальше: — Ты все время сомневаешься во мне, София. Я уж не говорю о том, что ты удосужилась не один раз поверить в россказни Демона, ты и сама не отстаешь от него в вымыслах — чего только стоят твои подозрения, будто я намеренно изобразил сестрицу Мазарин, чтобы любоваться ею ночами в покоях…
— Я признаюсь, что испугалась зря, — проговорила София, отвечая Командору на его языке, — но мне казалось, что она во многом подготовлена лучше, чтобы понравиться тебе. Во многих ее магических и ученых знаниях, например…
— Мазарин не известно ничего такого, чтобы не было бы известно мне, — на бледных губах Командора промелькнула быстрая, едва заметная улыбка: — к тому же все ее знания отдают изрядной примесью безумия. Ведь она видит мир только с одной стороны — со стороны дома на Черных холмах, со стороны Люциферова царства. Единственное, в чем мне очень тяжко тягаться с ней, так это ее неутомимое и тонкое коварство, обитель всех дьявольских, испорченных натур. Именно потому до сих пор со всей моей недоверчивостью и осторожностью, мне не всегда удается раскрывать ее ловушки. И до сих пор так и не удалось найти и уничтожить Халила. Но тебе следует знать, София, ты не должна сомневаться в моей любви к тебе. Это же, верно, только глупость, моя дорогая! Настоящая женщина, таинственная и безыскусная одновременно — с ней не сравнится никакое исчадие ада, потому что жизнь, Софья, всегда побеждает смерть. Потому я прошу тебя, забудь свою ревность к Мазарин. Ведь тем самым ты создаешь ей пристанище в своем сердце и препятствуешь мне найти верный путь к Халилу. Мне тоже необходимо знать, что ты не сомневаешься во мне, — он с теплотой сжал ее руку. Потом взор его блестящих черных глаз, отливающих при блеклом свете перламутром, снова обратился к лесу за окном.
— Я не слышу ни единого движения зверя, ни единого шороха птицы, — проговорил он.
— Это что-то значит? — спросила она тревожно, ощущая что сердце, пока вроде и без причины забилось сильнее.
— Да, кое что значит, — подтвердил Командор, — во всяком случае то, что Демон все еще бродит вокруг дома, он не ушел на остров. Демонам удается часто принимать облик того или иного зверя, но у них в отличие от светлых ангелов никогда не получается заключить союз с истинными природными тварями. Они могут двигаться целой ордой, их не выдаст ни одна треснувшая веточка, даже листья не зашуршат. Но единственное, что говорит об их присутствии — птицы перестаю петь, а звери прячутся или проявляют отчаянное беспокойство. Внезапная тишина в лесу всегда говорит о присутствии злых сил.
— Но почему же она не идет на болотный остров? — озадаченно спросила Софья. Командор не успел ответить. Наскучив слушать чужую, непонятную речь, Данилка отдернул вышитую меленькими поблекшими цветками запону па поставце, взял оттуда деревянные плошки. Притянул с кладовки неоткрытый еще жбан хмельного пива — взамен прежнего, разлитого Жюльеттой по полу, — а ири нем большой кусок просоленной яловичины да два каравая ржаного хлеба. Все это он водрузил на стол и принялся строгать охотничьим ножом, напевая под нос скоморошьи приговорки.
— Коль сегодня не пойдем Арсения Федоровича выкапывать, — откусив мяса, поделился он соображением с Ермилой, — до света ждать придется, то надо ж и подкрепиться после драки-то с нечистой силой. Вот и господина ревизора угостим с радостью, — вы присаживайтесь к нам, матушка Сергия, да мусью зовите, мы так очень даже с радостью угостим. Или господин пива не пьет?
— Ты пьешь пиво мужицкое, Мазарин? — с улыбкой спросила у Командора София, — не побрезгуешь?
— Тамплиеры, моя дорогая княжна, — отвечал он, откидывая черный бархатный плащ с оторочкой из седой лисы, — никогда брезгливы не были. Хлебом сушеным и водой затхлой подолгу в походах довольствовались. Потому за угощение — благодарен, не откажусь.
— Так присаживайся с нами, мусью ревизор, — пригласил Данилка, с широкой улыбкой разливая пиво по плошкам, — как тебе у нас на Белозерье? Дивно, небось? Все не по-вашенски, не по-столичному. Я вот в Белозерске всего раза два бывал. Тама Аникеев кабак стоит, видал, поди, — продолжал он все также задорно, — вроде здешнего Облепихина двора. Отстроен не хуже. Теперича так и не строят вовсе. В старину-то, господин ревизор, лесу не жалели, фундамент при всякой избенке каменный клали. Пол земляной, потолок курной и крыша с дымником. Печь как здесь — разгородит всю горницу пополам, от нее палата на ту и на другую сторону. В зиму лютую любо погреться на них. Двери ж как в сарай, хоть на тройке поезжай — колесом косяк не заденешь… — не слушая веселую, разбитную Данилкину болтовню, Софья со все нарастающей тревогой следила взором за Командором. Тот внешне сохранял привычное для себя спокойствие, пиво пил, на разговоры молодого охотника далее головой кивал. Но уж зная Мазарина почти что сотню лет, она была уверена, что внутренне он остается в крайнем напряжении. И было от чего. Сообщение о том, что Демон все же не ушел за болото мгновенно лишило Софью наступившего было расслабления сил. Неужели у Жюльетты еще хватит сил для дальнейшей схватки? Назойливый, всепроникающий запах болотной воды ветер приносил постоянно, но сколько не вслушивалась Софья, она по-прежнему не могла уловить ни единого спасительного шороха в лесу — весь лес как будто замер. Поговорив о питухах, которые извечно устаивали в Белозерских кабаках смуты и их голых выгоняли на улицу, когда уж вовсе не оставалось ничего, что в карты да на выпивку можно было бы заложить, Данилка снова завел речь о молодом князе Арсении Федоровиче:
— Вот ведь как бывает, — рассуждал он, поглядывая на мрачно пьющего Ермилу, — вовсе ведь и не родной сынок князю Федору Ивановичу Арсюша приходился. А как к нему князь наш сердцем прикипел. Души не чаял. А ведь где-то, надо ж такому случиться, у него небось и родные родители сыскались бы, если только не померли все давно.
— У Арсения Федоровича родной матерью весьма знатная дама была, — проговорил Командор негромко, но Софья вздрогнула, услышав его: — проживала она во Франции, в провинции Дофине, и носила имя графини де Рокен-Круа. Однако она была вынуждена уехать из родных мест, потому что ее обвинили в колдовстве: очень уж она увлекалась изготовлением зелий, порошков и снадобий. Как выяснили священники, использовала она мозги человеческие и кусочки ткани, в которой хоронили некрещеных младенцев, а также волосы и ногти мертвецов. Все это она варила в черепе обезглавленного разбойника. Тот же череп служил горшком и для вытапливания сала, из которого эта дама выделывала адские свечи, а после использовала их при поиске кладов. Считается, что свеча из человеческого сала выпадает обычно из рук, когда удается в самом деле обнаружить клад. Либо начинает трещать и гаснуть.
— Тьфу, ты, вот дела! — Данила только пристукнул пальцами по скамье, — как вот покушаешь всласть от таких рассказов да еще ночью?! И чего же ведовицу эту со свечками ейными к нам на Белозерье принесло? На какого беса?
— Да все на того же, какого мы нынче видели, — продолжал Командор. — Даме той грозил церковный суд и суровое наказание, так что бежала она из замка своего в одну ночь, прихватив с собой самые дорогие ее сердцу вещички. Попутешествовав по Европе, она обосновалась на Сицилии, где совратила местного священника, основательно знавшего латинскую и греческую словесность. Он слыл горячим поклонником некромантии. И его возлюбленная загорелась желанием узнать и увидеть что-либо из его искусства. Он утверждала, что у нее предостаточно храбрости, и она тверда и бесстрашна, так что ничего не боится. Вот однажды вечером сицилиец-капеллан сделал все необходимые приготовления, оделся по всем правилам и начал выписывать в старом церковном саду на земле крути с величайшими церемониями. Он принес много драгоценных благовоний, огня, а также смрадных снадобий.
Когда все было в порядке, он сделал в круге ворота, ввел свою возлюбленную в этот круг и начал читать заклинания. Длилось это довольно долго и в церковный сад на зов некроманта явилось несчитанное множество бесов. Тогда увидев их, священник сказал даме: попроси их о чем хочешь, и они все исполнят… Она и в самом деле хотела что-то сказать им, наверное, напроситься на знакомство с самим Люцифером. Но дальше случилось невероятное. Такого уж некромант вряд ли мог себе вообразить.
Как оказалось, все явившиеся темные силы принадлежали к легионам нашего знакомца, очаровательного демона Белиала, а тот как раз обосновался здесь на Белозерье, довольно удобно поселившись. Недотепа-священник вовсе не знал, что Белиал очень не любит, когда кто-то пытается навязывать его подчиненным свою волю. Тем он отличается от многих прочих Демонов, которые порой не прочь подсобить жалким людишкам в их потугах, не за бесплатно, конечно.
Почуяв издалека, что воинство его отлынивает от дел, Белиал неожиданно призвал их всех к себе. Демоны рванулись со скоростью света на зов своего командующего и… утащили с собой возлюбленную даму священника… То была очень серьезная атака, -
Командор перевел взор сверкающих черных глаз на Софию, — разведчики сообщили мне, что на кромке происходит что-то невообразимое. Целый сонм бесов желает воссоединиться со своим предводителем, и нам ничего не оставалось, чтобы их пропустить, в надежде, что Белиал и сам не захочет кормить на дармовщину свою обширную рать и всех отошлет обратно до поры до времени.
Так и случилось. Есть такие Демоны, которые любят создавать несметное столпотворение своих полчищ, нагонять тысячу страшилищ на одного несчастного человеческого отпрыска, или путать его гигантами невероятного роста, или выдумывать еще кого похуже. Белиал, как мы все убедились не раз, предпочитает играть соло и в весьма очаровательном облике. Погибнуть от его искушения порой действительно сопряжено с наслаждением. Тем он опасен вдвойне. Так что мы не просчитались. Отчитав свою рать за леность, Белиал сам выставил их всех за кромку, оставив всего с десяток, кому он поручил потрудиться над благоверностью монахинь в Старо-Прилуцком монастыре. Так что такой же невероятной крылатой и черной ордой демоны улетели прочь, дрожа перед своим господином, а он сам остался, прекрасный и очаровательный, творить дальше свои делишки. Вот только возлюбленную священника мадам де Рокен-Круа приспешники Демона так и бросили в панике на Белозерье. А от того священника она уже носила младенца под сердцем.
Конечно, пропустить ее появление в Белозерске никак не могли ни мы, ни тем более черный ангел Белиал. Он достаточно быстро поинтересовался, что за красавицу притащили его сподвижники, и она ему не понравилась в первую очередь потому, что не верила в искусителей, отдавая предпочтение иным помощникам Люцифера. А Белиал весьма обидчив и ревнив. Он все сделал для того, чтобы лишить ее помощи при родах, усыпив сиделку, а самой роженице подложил подушку, алая наволочка на которой была пропитана сладко пахнущим ядом. Она умерла, произведя на свет мальчика, умерла не в муках — легко, сама не заметила того, как отправилась в объятия своих длиннохвостых кумиров. Ведь я говорил, что действуя от собственного своего имени, Белиал не любит кровавых сцен. А мальчика, оставшегося без матери, унесли с собой нищие скитальцы, так как в Белозерске он родился в том самом Аникеевом кабаке, который славится повсюду извечным разгуляйством своих питухов.
Обычно нищие воруют младенцев, чтобы вызывать жалость. Они уродуют их и если дети погибают, прячут их по погребам в кабаках и на постоялых дворах, а коли остаются живы, их носят по деревням, выпрашивая милостыню. Арсению повезло больше. Государевы ищейки выследили стайку похитителей детей и чтобы избавиться от улики, малыша подбросили на двор князю, так он и стал там княжеским сынком Арсением Прозоровским, не имея при том в жилах ни капли русской крови, только кровь французскую да итальянскую.
— А что же случилось с отцом Арсения, — поинтересовалась потрясенная Софья, — с тем самым священником на Сицилии? Он оставался жив и не знал ничего о рождении сына?
— Он вскоре тоже умер, — ответил ей Командор, — его забили камнями окрестные крестьяне. Его обвинили в том, что своими связями с сатаною, он вызвал бурю, которой никогда до того не случалось на Сицилии. Погиб весь урожай и многие провинции оказались обреченными на голодную смерть зимой. А на Сицилии да и вообще в Италии издавна существуют поверье, что бури и грозы являются результатом колдовства — сам Люцифер тогда является из ада, чтобы забрать все, что принадлежит ему по праву. Так все подумали, что он явился, чтобы забрать и прислуживавшего ему капеллана и решили помочь падшему ангелу. Они так изуродовали тело священника, что того похоронили неопознанным, только через сто лет выяснилось, кто именно покоится в безвестной могиле под самой проезжей дорогой и то благодаря его последователю, присланному Римом настоятелю местной церкви, который по собственному почину пытался отмолить грехи предшественника и добиться его прощения на небесах.
— Выходит, что с самого рождения своего несчастный Арсений был посвящен Белиалу, — вздохнула Софья, — он был обречен на встречу с ним…
— Ну, почему же так? — к ее удивлению возразил ей Командор де Сан-Мазарин, — насколько мне известно князь Федор Иванович крестил долгожданного сынка, пусть и подкидыша, по всем церковным канонам в купели Кирилово-Белозерского монастыря в день сретения младенца Иисуса Христа под иконой Смоленской одигитрии. И ничто не воспрепятствовало ему в деянии том: ни икона не покачнулась, ни черная кошка дорогу не перебежала. Крест Арсению князь Федор Иванович попросил одеть тот, что сам в наследство от отца своего получил, тот, который оберегал его во многих сражениях — золотой с сапфирами вкрапленными. И лег мирно крест тот на грудку малыша, не оборвалась на нем золотая цепочка — никаких превратностей не произошло. А что значит это? Это значит, что чист был душой младенец, и что вовсе не черный демон Белиал, а светлый Ангел-Хранитель стоял у изголовья колыбели его, невинного, как и все новорожденные. Он не отвечал и не отвечает за грехи бесноватых родителей своих. Может, в том и состоял промысел Господен, чтобы Арсений не знал их, чтоб воспитан был благочестивыми и добрыми людьми, в богобоязненном православном доме. Только ведь никто не защищен от того, чтобы встретить на пути своем злую силу. Встретил ее и Арсений. Соблазнительную, прекрасную, медовую, закружила она голову ему, только в самом конце показала ужасные, кровавые клыки и отняла всю жизнь.
— Неужели Арсений допустил Белиала в Прозоровский дом? — ужаснулась Софья, — для чего ему?
— Как для чего? Для того, для чего и кличут всегда маэстро-искусителя: для наслаждения. Подрос молодой князь, закипела в нем, заиграла кровь, на девиц дворовых стал заглядываться частенько, прижиматься с ними по углам, лазить-шарить им под юбками руками потными. Тут и смекнул быстро черный демон, что пришло его время, и своего уже не упустил. Сказался гувернанткой, для него такое — пустяковый карнавал. Белиал и в искусствах сведущ — тоже ведь отчасти наслаждение великое, Белиал и в математике — горазд, и в философии, и в истории народов — сам все видел, точно знает. Все, что хочешь преподать может, да еще как — с блеском.
— Ох, и сказываете Вы, господин ревизор, — покачал головой Данилка, но волнение его сказалось в том, что плошку из-под пива на пол уронил, — надо мне поскорее на Дуняшке жениться, чтоб и ко мне какая нечестивая Бодрикурша не приклеилась…
— Так тебя твоя Дуняшка и спасет, — усмехнулся невесело Ермило, — а то от женок мужики не бегают тайком… А Демон этот, он только ждет, поджидает, когда побежит, все глядит и глядит…Вот так-то.
Ночь прошла в напряженном, тягостном ожидании. Демон блуждал по округе, но ничем, кроме пугающего безмолвия в лесу не проявлял себя. Намаявшись от его визита, Данила с Ермилой соснули на лавках, Софья же, прижавшись к теплому бочку печи не могла сомкнуть глаз. Командор вышел во двор, обошел дом и вернувшись в горницу, сел рядом с Софьей. Он обнял ее за плечи и привлек к себе. В какое-то мгновение ей сделалось необыкновенно тепло и уютно, но угрожающее молчание природы, сквозящее в выдавленное Демоном окно напоминало о недавно минувшей кошмаре и о вполне возможном новом, грядущем испытании.
Столкновение с Жюльеттой, казалось, сделало ее другой. Но в чем это выражалось точно, трудно было определить. Софья ощущала, что стала свободнее сердцем и умом, стала более терпимой, ощутив тесную связь с тем невидимым, что лежит в основе всех человеческих поступков, с извечной борьбой Добра и Зла в сердце каждого человеческого существа.
Время от времени Командор целовал ее в лоб и гладил по волосам. Ни ему, ни ей не хотелось произносить слов в тягостную ночь ожидания, которая разделяла неизвестный будущий день и тягостную ношу всех прошедших трагических дней, полных крови и проклятий.
Под утро поднялся сильный ветер. Он гнул деревья, трубно гудел в их вершинах, срывая с ветвей последние, пожухлые листья. Когда же он стих, столь же внезапно, как и налетел, оказалось, что почти все
деревья стоят совершенно оголенные, потеряв свои одеяния недели на две раньше срока. Лес по-прежнему стоял тихим, но в нем больше не чувствовалось угрозы — он возвышался прозрачно-нехоженым вокруг покосившегося, старого Облепихина двора и даже с крыльца можно было разглядеть большое множество груздей, которые прежде скрывались под листвой.
Потянувшись так, что заскрипела старая березовая лавка, Данила встал, покрестился широко на икону, разжег перед ней задутую ветром свечу и почесывая грудь под синей холщовой рубахой с красными треугольными вставками под мышкой, вышел из избы. Огляделся — сразу грибы приметил.
— Матушка Богородица! — воскликнул, стукнув звучно ладонью о ладонь: — сколько груздаков — видимо не видимо, насолить можно столько, что на всю зиму хватит не то что усадьбу, все окрестные деревни прокормить, — развеселившись прихлопнул по тканым холщовым портам с зепными карманами красными, ударил каблуками по трухлявому крыльцу, пританцовывая, позвал: — Гей-гей! Ермила Тимофеич, глянь, чего сделалось-то. Сколько нам всячины грибной Господь послал! На варюху, на жарюху, в пироги да в кашу! Только собери — вмиг бабка Пелагея коливо (каша) накрутит, пальчики оближешь!
Однако, Ермила не торопился разделить радость младшего дружка своего. Он тоже вышел на крыльцо, прокашлялся, насупив седые, косматые брови, бросил мрачный взгляд направо да налево — лес серел перед рассветом, над Андожским озером пробивались первые розовые лучи. День обещал разгуляться безоблачный, сияющий. Вдруг из небольшой ямки под упавшим на один бок Облехиным плетнем послышался глухой шорох, покатились комочки сухой земли, вынырнули ушки серенькие — потом черный нос влажный показался и глазки-бусинки испуганные на остренькой мордочке. Косой выскочил из ямки и поскакал в лес матеро и резво, петляя между стволами.
— Бона, он! — закричал Данила, тыча пальцем вперед, — Эх, русачок! Будь при мне моя сука Милка красно-пегая, я бы ему задал жару!
Словно услышав Данилкин крик заяц остановился, повел ушами, прислушался на все стороны. Потом будто в издевку, приложил уши и понесся во все ноги прочь — только кончик хвоста мелькнул за деревьями.
— Ату его, ату! — кричал Данила, подзуживая себя да и зайца заодно. Еще раз промелькнула бело-серая выгнутая спинка, заяц наддал еще шибче и покатился в низину кубарем. А вслед за тем зачирикала, зачирикала над Облепихиным двором какая-то одинокая и невидимая глазу птаха.
То, что для Данилки означало только охотничий азарт, для Софьи и Командора значило несравнимо больше. Наблюдая за тем как простой заяц-русак крутит между деревьями петли, Софья ощущала, что вот — вот разольется слезами, не удержит их: природа оживала, звери вылезали из своих норок, птицы пели. Это могло означать только одно — власть зла кончилась. Демон вернулся в свое убежище и залег там, вынашивая свои разрушительные планы. Все ловушки, коварно расставленные Белиалом, оказались сломаны — солнце вставало над Андожским озером, делая небо похожим на переливающийся красками многоцветный кусок сердолика. С черных елей и сосен падала пыльца и подгнившая, порыжевшая хвоя. А птицы чирикали над ними, перепрыгивая с ветку на ветку. Звери спешили по своим звериным делам — мелькнула облезлая, низкая лисица, поводила мокрым хвостом и рванула вслед за зайцем. Буйство зла утихомирилось…
Повернувшись к Командору, Софья встретила сияющий взгляд его черных глаз и поняла, что не ошиблась. Демон ушел. Он потерял силу и укрылся на острове, чтобы накапливать ее вновь. Он, конечно, вернется, потому что пока они не нашли Халила, избавится от его пришествия невозможно. Но наступила передышка, есть время, по крайней мере для того, чтобы поднять из земли тело несчастного Арсения Прозоровского и вернуть его родителям в усадьбу.
Сам доезжачий Ермила Тимофеич заварил на очаге хлебово, чтоб согреться с ночной прохлады.
Данилка все же не утерпел — насобирал в лесу груздей в подол рубахи. При них на пнях еще и опят нашел — тоже все в котел пошли. Кипело, кипело Ермилино варево — славно получилось, с дымкой да с искоркой, на сентябрьском свежем воздухе, на сладкой горечи отживающих трав.
— Угощайтесь, матушка Сергия! — позвал раскрасневшийся охотник Софью. Она подошла. Осторожно зачерпнула ложкой варево, отведала
— Что ж, а вкусно! — похвалила искренно.
— Господина ревизора тоже зови, — приглашал тот, обрадовано, с широкой улыбкой. Как — то не сговариваясь все ощущали необыкновенную легкость и рождавшаяся в глубине душ радость находила выражение в более громких восклицаниях и смехе.
* * *
После короткого завтрака на Облепихином дворе вчетвером они двинулись к оврагу. В Прилуцкой обители звонили заунывно и длительно — видно умер кто-то из знатных персон то ли в Белозерске, а то не ровен час и в самом Петербурге. В широких лужах, нередко попадавшихся по пути стояла дождевая вода, холодна, прозрачна, подернута как перламутром легким, едва заметным ледком.
Земля же оставалась сырой, мягкой, податливой. Под прихваченными с Облепихиного двора гробокопалками (род лопаты) — чего ж только не скопила лихая бабка в закромах своих за вековую житуху, кого только не угостила пшеничным вином до полусмерти, даже мужиков — грокопателей кладбищенских! — земля шла легко, часто растекалась жижей. Оба охотника работали усердно. Как закапывали Арсения Федоровича, так и раскапывали теперь — в молчании, изредка перекидываясь словами по делу. Княжна Софья и Командор Сан-Мазарин стояли рядом, ожидая.
На болоте время от времени чавкала трясина. В прозрачном утреннем воздухе далеко виднелись разрушенные венцы на старых Голенищиных хоромах, превратившихся теперь в остров. На зубцах и шариках еще отсвечивала под солнцем позолота, отблески играли на образчатой и репейчатой слюде в окошках. Однако никто из четверых людей, склонившихся над могилой молодого князя, не думал теперь о Демоне, затаившимся за этими окошками, сплошь украшенными полуобсыпавшимися зверушками, птицами и диковинными травами — раскрасками.
Завернутый в охотничью епанчу, Арсений лежал также, как и положили его: тело на удивление даже сохранило сухость. Погибший князь покоился на спине — его руки были сложены на груди, как обычно и укладывают умерших. Не будь голова Арсения чудовищно обезображена, он выглядел бы даже умиротворенно — прахом, подготовленным для погребальных молитв и отпевания.
Тихие переговоры двух охотников за работой сами собой умолкли перед лицом смерти. Они стояли, склонив головы, не выпуская гробокопалки из рук. Софья же, взглянув на обезображенный череп молодого князя, на мгновение снова представила себе, каким она видела его в утро роковой для Арсения охоты за завтраком в столовой его родительского дома. Смерть без всякой причины, без всякого объяснения, просто в насмешку, в насмешку Демона над своим рабом. Кем бы ни был этот юноша, какие бы грехи не совершили его родители, сам он, конечно, не заслужил такой чудовищной казни. Гнев, охвативший княжну Андожскую при таком размышлении в мгновение превратился в раскаленное лезвие, отточенное не хуже тех самых отвратительных волчьих зубов, которые совершили страшное надругательство над уже мертвым телом молодого человека.
Порывисто Софья повернулась к виднеющемуся вдалеке на болоте острову. Едва заметный ветерок колыхал ее выбившиеся из-под траурного черного платка волосы. Она ощутила необыкновенный прилив яростных сил — ей казалось, что ничего не стоит преодолеть это расстояние, открывающееся перед ней, покрытое смертоносной болотной трясиной и собственными руками схватить Демона за его тонкую, изящную, белую шейку и душить, душить…
— Безумие Мазарин впечатляет, — услышала Софья над собой голос Командора, говорящий ей по-французски, — но всякий раз, когда ты уступаешь своему гневу, поддаваясь пусть даже и справедливому порыву мести, ты бросаешь камешек в огород Демона, ты сама отдаешь ему победу. Надо выдержать, нельзя поддаваться разрушительной страсти и тем самым добровольно даровать ей силы. Пусть она еще потрудится, чтобы получить их.
Кивнув и низко склонив голову, Софья почувствовала, как Командор сжал ее руку, выражая свое участие и поддержку. Она смахнула рукавом черной рясы выступившие на глазах слезы, потом снова повернулась к Арсению. Он походил на подбитого жестокими охотниками лебедя, покорно сложившим крылья на простреленной груди. Даже в смерти, чудовищно обезображенный, он выглядел грациозным, словно дарованная ему природой красота все еще оставалась нетленной и сопротивлялась отчаянно разрушению.
Все-таки не удержавшись, Софья всхлипнула. Обняв ее за плечи, Командор привлек ее к себе, а потом дал знак притихшим охотникам заворачивать тело и поднимать его на лошадь. Предполагалось, что исправлять нанесенное Демоном уродство граф де Сан-Мазарин станет, вернувшись на Облепихин двор.
Почувствовав столь печальную ношу, лошадь вздыбилась, рванула узду, но Ермила крепко держал ее. Притянув, похлопывал по бокам, успокаивал. Но животное раздувало ноздри в тревоге, фыркало и било копытом в землю. Командор де Сан-Мазарин помог Софье сесть в седло — вдвоем, двигаясь параллельно, они замыкали своеобразную траурную процессию.
Когда показался Облепихин дом — солнце уж вовсю светило над ним. Завернутое в епанчу тело Арсения перенесли в горницу и Командор попросил положить его на самую дальнюю лавку у с гены. Потом сказал Софье, чтобы она выпроводила охотников во двор, а потом закрыла дверь на засов, а окно прикрыла выбитым Жюльеттой ставнем.
Объяснив, что перед тем как везти к родителям, тело молодого князя надобно обмыть травными настойками, чтоб не дурно пахло да не выдало, будто вытащено из земли, где пролежало суток трое, Софья отправила Ермилу и Данилку в самую дальнюю избу Облепихиного двора, где при лихой старухе живали наиболее удалые из всей нищей ватаги, а теперь все было пустынно и тихо, и нестерпимо душно.
Перечить Ермила с Данилкой матушке Сергии не стали — покорно отправились в ватажный приют покуда испить кваску с суслом да замять впечатление сухарями. По дороге ту охоту, на которой погиб от зубов волчицы несчастный Арсений Федорович, вспоминали во они всех подробностях, от самого момента, как выезжали с усадьбы, до волчьего гона, ничего не пропуская.
Проводив их, Софья поспешила назад, в гостевую Облепихину комнату. Войдя, закрыла, как было велено, дверь на засов, заставила ставнем окно — внутри сразу заметно потемнело.
Командор в темном закутке мыл руки под большим медным рукомойником, под которым и в Облепихины времена никогда не стояло ведра — вода, журча уходила в гладко утрамбованный земляной пол. Вытерев руки смятым холщовым рушником, он обернулся к Софье.
— Что ж, приступим, княжна? Ты поможешь мне?
Она растерянно пожала плечами, сжав руки в волнении на груди.
— Но я не знаю, что нужно делать, Мазарин. Какая с меня помощница?
— Я все скажу тебе, — проговорил он, подходя к скамье, на которой покоилось тело Арсения. Откинул, скрывавшую тело, епанчу.
— Но как же можно исправить то, что сотворила эта нечисть? — воскликнула Софья, еще раз содрогнувшись при виде представшего перед ней уродства.
— Мы подарим ему новое лицо, — немного загадочно проговорил Командор, — и он снова станет таким, каким все помнили его до смерти.
— Разве это возможно? — не поверила ему Софья, и внутренне снова содрогнулась. На этот раз Командор де Сан-Мазарин ничего не ответил ей. Откинув черный бархатный плащ, отороченный мехом седой лисицы, Командор протянул над покойным Арсением руку — в комнате мгновенно стало так темно, что даже невозможно было различить белоснежный кружевной манжет, выбивающийся у Командора из — под бархатного рукава камзола, только едва заметно поблескивали в темноте золотинки на нем.
Вся обратившись в напряженное ожидание, Софья невольно наклонилась вперед, вглядываясь во тьму. Казалось просто невероятным, что такая сумрачная тьма вообще может существовать в горнице на Облепихином дворе, где по всем стенам и на крыше было полным полно щелей, в которые в плохую погоду просачивался дождь, а в солнечную всегда проникало достаточно много света. А день выдался как раз солнечным и ярким.
Однако тьма царила непроглядная. Только несколько мгновений спустя на руке Командора вспыхнул темно-желтым огнем алмаз в его перстне. Медленно отведя руку, Командор поворачивал ее, описывая вокруг Арсения круг, и по этому кругу один за другим вспыхивали ярко-фиолетовые огоньки, светившиеся точно глаза диких, невиданных никогда животных.
Они медленно вращались по кругу, перемежаясь между собой, потом вращение их убыстрилось. В воздухе отчетливо пронеслись какие-то отдаленные возгласы, похожие на перекличку птиц. Свободной рукой Командор взбросил вверх целую горсть белого песка, которую взял из неизменного кожаного мешочка на поясе — песчинки, взмыв, сразу укрупнились и теперь порхали точно небольшие бабочки, переливаясь перламутром.
Все укрупняясь они создали над Арсением завесу. Командор при том все добавлял и добавлял песчинок в их сонм, шепча какие-то слова на старофранцузском языке. Наконец, тело Арсения оказалось как будто погребенным под мерцающим слоем снега. Командор прошептал еще заклинания — и из темноты, от самого места, где перед всем церемониалом Командор мыл руки под прогнившим рукомойником бабки Облепихи, выступила прозрачная фигура, в которой Софья с ужасом узнала Арсения. Да, да, он выглядел также как и при жизни — даже небольшие родинки на щеках и то были воспроизведены с точностью. Те же тонкие черты лица, те же густые, коротко остриженные спереди волосы, слетка удлиненные сзади, чтобы они могли щегольски покрывать высокий ворот его кавалергардского мундира.
Софье было в пору вскрикнуть и зажмурить глаза, но она боялась оторвать взгляд, не желая пропустить хоть что-то из разворачивающего перед ней действа. К тому же как раз в этот момент Командор бросил на нее быстрый взгляд черных, обжигающих пламенем глаз и протянул ей на ладони… огонь. Такой же ярко-фиолетовый огонь, распускавшийся цветком посреди его руки, какие кружились вихрем вокруг Арсения, создавая неразрывное огненное кольцо.
— Держи его, — приказал Командор Софье глухо, — держи сама. Но не смея решиться, Софья в безотчетном страхе отпрянула от него. Однако ослушаться Командора она не посмела — неумолимый взгляд его глаз был устремлен на нее, и Софья протянула руку, стараясь, чтобы он не заметил, как она дрожит. Ей показалось, что вот-вот и огонь обожжет ее. Однако, он перепорхнул с ладони Командора на ее ладонь словно робкий птенчик и от него исходило очень приятное, слегка пощипывающее руку тепло, которое Софья сразу же почувствовала.
— Держи его над Арсением, — снова донесся до нее приказ Командора. Приблизившись, Софья встала над закутанным в снежный кокон телом молодого князя, и так и держала руку с пылающим в ней огоньком над самой головой покойного.
Она видела, как сразу вслед за ее движением закрутились все остальные огоньки — они выстроились в длинную дугу, примыкая к заглавному, и по ним, как по ярко сверкающему канату, Командор провел призрак Арсения, держа его в вертикальном положении при помощи луча желтого света, исходящего от его перстня.
Когда прозрачная фигура Арсения оказалась над его бренным, покойным телом, Командор отвел руку — призрак плавно опустился в белоснежную пелену и… растворился в ней.
Фиолетовые огоньки начали затухать, все вокруг опять погружалось во тьму. Из всех сил Софья вглядывалась в белоснежный кокон, лежащий перед ней — ей очень хотелось увидеть, обрел ли Арсений свое прежнее лицо. Но пока что снежная пелена казалась слишком плотной.
Наконец, она заметила, что пелена начинает редеть, словно растаивает. Вспыхнувший от лежащего в коконе тела свет все озаряет вокруг ослепительно белым. Все фиолетовые огоньки гаснут, в том числе и маленький огонек на ладони Софии — он уходит ласково, как котенок, слегка царапнув на прощание любимую хозяйку. Не вытерпев, София бегло осматривается по сторонам, ей кажется, что они находятся внутри какого-то саркофага, стены которого окрашены в серо-свинцовый цвет. Арсений лежит перед ней — как будто закрытый гробовой крышкой, сделанной из перламутра. Сквозь разноцветные блики возможно разглядеть, что под крышкой покоятся как бы два Арсения: один представляет собой все то же бренное тело погибшего молодого князя — оно выглядит пожелтевшим и потрескавшимся на локтях и коленях, но его вполне даже можно узнать по телосложению и росту. Другой — его призрак, почти совершенно прозрачный и невесомый.
Командор протягивает над перламутровой крышкой руку — и с изумлением Софья обнаруживает, что под его рукой перламутровая поверхность запотевает, как обычно происходит с самым обыкновенным стеклом. Несколько мгновений Командор оглядывает голову мертвеца, с которой словно с хирургической точностью сняты белой волчицей кожа и волосы, потом опускает руки вниз — они проходят точно в мягкую снежную массу, но притом остаются видимыми под ее поверхностью.
Он берет лицо призрака, которое удивительно легко отделяется от тела и похоже на театральную маску, только волосы слегка шевелятся, точно они живые и их ворошит ветер, который, конечно же, никогда сюда не залетит. Потом слегка наклонившись вперед Командор переносит маску обеими руками и аккуратно накладывает ее на обкусанное лицо мертвеца, осторожно перемещает, пока глазницы не совпадут с остекленевшими глазами покойника, нос — с его носом, а рот-с его ртом. Наконец, с величайшей осторожностью подсовывает руку под голову трупа и приподняв ее, соединяет на затылке края маски так, чтобы не было складок. Из потайного кармана на своем камзоле он достает небольшую золоченую гребенку и расчесывает ею волосы маски, уже матовые, лишенные блеска и жизни, которая необратимо ушла из них.
Софья как завороженная следит за каждым движением Командора — они исполнены точности и необыкновенно легки. Даже не взглянув на Софью, он проделывает тот же ритуал с оставшимся безголовым телом призрака. Несколько завершающих усилий, и вот, белая пелена падает — перед Софьей на столе лежит молодой князь Арсений Прозоровский в охотничьем костюме, в том самом, в котором он и выезжал из усадьбы в роковое для себя утро. Похоже, что он вовсе не умер-просто глубоко спит и даже видит приятный сон. Небольшая складка на красивом лице его создает впечатление, что покойник улыбается.
Ослепительно белый свет, озарявший горницу начинает понемногу меркнуть.
— Ты можешь открыть окно и дверь, — говорит Софье невозмутимый Командор де Сан-Мазарин, — ему ничего не сделается. Он останется в прежнем виде. Только надо снова закрыть его епанчей, чтобы не пугать охотников…
— Но…но… — Софья хотела спросить, как же все так получилось, только и сама понимала, что вряд ли Командор ответит ей на такой вопрос, потому она спросила иначе: — а когда мы привезем его в усадьбу, он будет выглядеть, как и теперь?
— Да, конечно, — ответил Командор, снова одевая на плечи бархатный черный плащ: — он будет выглядеть так сорок дней, и еще сорок после того. Потом, когда его похоронят, он со временем примет в земле прежний вид, но тогда этого уже никто не увидит…
Белый свет гаснет, в темноте все еще мерцают таинственные зеленые огоньки, напоминая Софье хитрые кошачьи глаза ночью на кладбище. Кажется, что все вокруг умерло, и сама она даже не дышит, не может пошевелиться…В гробовой тишине все погружается в сон без сновидений, каким спят мертвые. Почти насильно заставляя себя переставлять ноги, Софья движется к двери, нащупывает и отдергивает засов, потом распахивает ее — яркий солнечный свет проливается на нее, возвращая к жизни. Сверкающие лучи золотят всю округу. И погружаясь в их ласковое, животворящее тепло, она уже не может сдержать слез, она плачет… Командор молча подходит к ней сзади и обняв за плечи, прижимает к себе.