RAMSEY CAMPBELL, “JACK IN THE BOX”, 1983
Когда ты просыпаешься, свет в палате отключен. Такое чувство, будто обитые войлоком стены придвинулись ближе; если шевельнуться, можно дотронуться до них. Они хотят, чтобы ты орал и унижался, но этого не будет. Ты будешь лежать, пока им не придется зажечь свет обратно.
Ты доволен и горд тем, что сделал. Ты помнишь, как хлынуло красное из горла санитара. Тебе никогда не нравились его глаза; они вечно следили за тобой и как бы говорили: я знаю, что́ ты такое. Остальные притворялись, будто их не шокирует то, из-за чего тебя засадили сюда, такая уж у них работа, но этот не притворялся никогда. Ты видишь, как красное заливает его рубашку, и ткань липнет к коже. Ты погружаешься в воспоминания. Сколько же времени прошло.
Ты способен переноситься в прошлое настолько, насколько пожелаешь, но не можешь вспомнить времени, когда не убивал. Хотя ты мало что помнишь до той поры, как стал солдатом, даже и тот период выглядит чередой ярких вспышек — мертвые лица, искореженный металл, вывернутые конечности. Но вот ты достигаешь точки, где начинается цикл.
Это случилось на опушке джунглей. Ты нетвердым шагом брел по колее, оставленной танком. Тебе прострелили голову, и все-таки ноги еще работали. На фоне пылающего малинового неба проступали обугленные останки деревьев. И вдруг в колее как будто бы сверкнул красный отблеск неба. Ты стоял, пошатываясь, и пытался разглядеть. В конце концов в мешанине вспаханной земли и всклокоченной травы ты разобрал знакомые очертания: человек. На нем отпечатался красным узор гусениц. Ты наклонился, потянул руку к красному, и вот тогда, наверное, все и началось.
Ты недоумеваешь, почему из-за стен палаты не доносится никаких звуков, даже первобытного рокота тропической ночи, который просачивался всегда. Прислушиваясь, ты слегка поворачиваешь голову, но память уже вновь завладела тобой. Когда тебе выплатили мизерное содержание и уволили со службы, ты вернулся в город. Городской врач сделал с твоей раной все, что мог, — так он утверждал, — но потом покачал головой и посоветовал сходить к кому-нибудь, кто лучше разбирается в последствиях таких травм. Ты в итоге не пошел. Тебя слишком сбивало с толку, каким тебе теперь виделся город и люди в нем.
Тебя смущало красное. В городе было полно красного — всюду, куда ни глянь. Но это было не настоящее красное, не то, что дразняще сочилось на задворках твоего разума. И с людьми стало что-то не так: они казались нереальными, почти как зомби. Настоящих зомби ты бы узнал: они никогда не появлялись в городе днем и прятались в джунглях. Нет, с этими было что-то другое. Ты чувствовал, что самое важное в них скрыто от глаз.
Однажды вечером, войдя к себе в комнату, ты заметил красное свечение в стене. Это осколок заката на мгновение застрял в трещине. И ты сразу понял, как утолить зияющее чувство тоски, которое не оставляло тебя с тех пор, как ты вернулся в город; понял, как завершить закат: надо ответить ему красным. Ты вскрыл себе руку бритвой. Красное выступило, но было больно, а это неправильно. Раньше не болело.
Ты догадался, что нужно делать, но приходилось себя заставлять. Каждый вечер, когда небо наливалось багрянцем, ты выходил на улицу с бритвой в кармане. Тяжело опускались тропические сумерки, и в тенях, служивших тебе укрытием, стояла духота, но каждый раз, стоило тебе остыть, набраться храбрости и выпрыгнуть из засады, как слышались шаги других прохожих. В джунглях с засадами было проще, ведь здесь в случае успеха тебя не похвалили бы, а арестовали.
Ты стал забираться подальше от дома, в самые бедные районы. Там столько смерти, подсказывала тебе хитрость, что дело твоих рук может пройти почти незамеченным. И вот как-то вечером, когда малиновый свет грозил окончательно впитаться в землю, ты увидел девушку, семенящую по переулку тебе навстречу. Ее глаза поблескивали отраженным багрянцем, превращая затененное лицо в маску, в которой не обязательно было видеть что-то человеческое. Она как будто стала вместилищем для последних капель красноты. Она подошла почти вплотную, когда ты налетел на нее, нашаривая в карманах бритву. Ее ты оставил дома. Но ты прижал лицо девушки к своей груди, чтобы заглушить крики, и сумел выпустить красное даже без бритвы.
Потом дело пошло проще. Теперь ты догадался, что смущало тебя в людях: глядя на них, ты видел лишь трубы, по которым течет красное, а почему — не понимал. Теперь ты мог смотреть на всех без желания их вскрыть, но только если не слышал зов неба — и тогда уходил в трущобы. Днем ты сидел за задернутыми шторами в своей комнате, потому что в городе тебя могли остановить и допросить. Выходя на улицу, ты не брал с собой бритвы — в случае обыска она могла тебя выдать. Тебя и не обыскивали, хотя жители трущоб жаловались на монстра, который охотится на них. К ним почти не прислушивались. Они не скрывали, что верят и в зомби, а за горожанами такого не водилось.
Большинство из тех, кого ловил, ты не помнишь. Это были всего лишь тени, издающие сдавленные звуки — стоны, писк, отчаянное бульканье в финале. Взрослые чаще попадались суховатые, дети — на удивление сочные. Самого последнего ты помнишь — старик корчился и хихикал, истекая жидкостью. Ты все еще глядел на поблескивающий ручеек, когда с обоих концов переулка на тебя налетели люди. Ты попытался встать, но они избили тебя и потащили прочь.
Так ты попал сюда. Тебя охватывает беспокойство, а в разуме все зудит, зудит: они не стали бы отключать свет в палате, потому что без него не смогут наблюдать за тобой. Но чувство бессилия лишь подгоняет тебя; оно хочет, чтобы ты увидел самую свежую и яркую красноту — из санитара.
Он был родом из трущоб. Ты это понял по тому, как он говорит. Возможно, ты взял кого-то из его родных, и он решил убить тебя. Этого ты его в глазах не видел — только ужас перед тем, что ты такое. Но на рассвете он прокрался в твою палату со смирительной рубашкой. Несомненно, он думал застать тебя спящим. Ты устал, и ему удалось связать тебя, прежде чем ты заметил, что под одеждой у него спрятано что-то длинное, с острым наконечником. Но ты еще не забыл, как кусаться, и вцепился ему в шею. Когда он, булькая горлом, вывалился в коридор, солнечный свет из окна напротив очертил его фигуру, и в твои глаза вонзилось по лучу. На этом твои воспоминания заканчиваются.
Ты и доволен, и взволнован, но навалившийся мрак раздражает тебя. Ты чувствуешь себя как в загоне. А потом вдруг понимаешь, что смирительной рубашки на тебе нет. Может, тебя и оставили в темноте, но по крайней мере, развязали. Ты взбудоражен воспоминаниями, тебе хочется встать и ходить по палате. Ты потягиваешься, но рука упирается в стену. Ты с рычанием отдергиваешь ее и шевелишь другой. Она тоже касается стены.
Взревев от ярости и страха, ты изгибаешься всем телом, словно это поможет тебе вырваться из заточения. Теперь понятно, что на лицо твое давит не только тьма. И никакая это не палата. Это гроб.
Наконец тебе удается успокоиться, и ты лежишь, подрагивая. Ты пытаешься мыслить ясно, как уже приходилось в джунглях и позднее — в трущобах. Конечно, это все санитар. Провал в твоей памяти похож на обморок. Наверное, он все-таки отравил тебя. И потом убедил всех, что ты мертв. Из-за климата тут хоронят быстро.
Ты наваливаешься на крышку гроба — она в считанных дюймах от твоего лица. Какое-то время слышно, как снаружи осыпается тихонько земля, затем не остается ничего, кроме глухой тишины. Ты терзаешь дешевую обивку, пока та не рвется. Ломается гвоздь, и далеким маяком вспыхивает боль. Она возвращает тебе ощущение собственного тела, и ты пытаешься придумать выход.
Ты кое-как отводишь руки назад, пока не упираешься наконец ладонями в крышку гроба, примерно над уровнем плеч. Предплечья начинает ломить, кости рук угрожают раздавить ребра. Лицо словно зажато в клетку, образованную твоими конечностями, и воздуха в ней все меньше. Не давая развернуться, ты думаешь, какое будет лицо у санитара, когда ты доберешься до него. И принимаешься давить на крышку.
От первого толчка земля снаружи едва шевелится. Ты даешь напряженным рукам немного отдохнуть и толкаешь снова. Ничего. Ты не знаешь, сколько в гробу гвоздей и какую толщу земли пытаешься сдвинуть. Ты упираешься локтями в стенки гроба и давишь изо всех сил. Ничего, кроме безмолвной колышущейся тьмы. Если поддастся крышка, а не гвозди, то земля всем весом обрушится на тебя. Руки ходят ходуном, их обжигает болью, но ты все давишь.
Потом происходит худшее, что можно представить. Давление сверху возрастает. Ты ощущаешь это на пределе усилий и уверен, что дело тут не в ослабевших руках. Сначала ты думаешь: это санитар пришел и встал на могилу, чтобы ты наверняка не выбрался. А затем тебе в голову приходит другая мысль. Может, надежда и бредовая, но ты заставляешь себя сложить руки на груди, ощущая их пульсацию. Ты слушаешь.
Довольно долгое время ты не слышишь ничего. Ты противишься желанию еще раз проверить давление на крышку, потому что не помнишь уже, какое оно было. Ты не уверен даже, способен ли услышать то, ради чего напрягаешь слух.
Тьма давит тебе на глаза, пляшут несуществующие искорки.
А потом ты, кажется, слышишь. Ты напрягаешь все чувства, и спустя растянувшееся мгновение, во время которого ты словно балансируешь во мраке, звук повторяется: слышно, как где-то наверху скребут землю. Снова представляется санитар: он разрывает могилу, чтобы удостовериться, что ты умер. Но этот кошмар — последний; свежие трупы выкапывают с единственной целью, и ты ее знаешь. Они пришли сделать из тебя зомби. Ты затаился в ожидании, разминая затекшие руки, собираясь с силами. Изумятся ли они настолько, что забудут про свои лопаты?
Когда металл ударяет о крышку гроба, ты полностью готов. Но когда отходят первые гвозди и крышка приподнимается, вместе с горсткой земли внутрь проникает свет. На секунду ты застываешь, захваченный врасплох. Но это не фонарик, а обычный дневной свет. Провал в памяти заполнен дневным светом, а может, это была смерть. Для тебя они слились воедино. Ты вдруг осознаешь, какого звука все это время не слышал — собственного дыхания.
Вскочив, ты затаскиваешь одного из ошарашенных мужчин в гроб. Когда этот готов, хватаешь второго, обнажая клыки, и думаешь: красное.
Перевод Владислава Женевского