MARKUS K. KORB, “EIN GANZ BESONDERER SAFT”, 2003
В день, когда в фамильном склепе обнаружились мумифицированные тела, я отмечал свой десятый день рождения. Пришли все мои школьные друзья.
Веселая ватага ребятишек носилась по особняку моих родителей, возведенному на пригорке, подальше от дороги. Место прекрасно подходило для нашей горланящей шайки, состоявшей исключительно из мальчишек. Больше всего нам нравилось играть в прятки. С каким же удовольствием мы носились взад и вперед по скрипучим деревянным лестницам, выискивали укромные уголки в многочисленных нежилых комнатах, где мебель, накрытая белыми простынями, походила на сборище застывших привидений. Мы забирались под столы, втискивались в затхлые платяные шкафы и старые комоды. И там с трепетом в сердце ждали, когда послышатся шаги водящего.
Мои родители таких забав решительно не одобряли. Их больше бы устроило, если б мы занимали себя настольными играми или попивали лимонад под высоким дубом в саду. Но так уж распорядилась судьба, что мой старый дедушка был при смерти. Его комната находилась в западном крыле дома, и детям туда ходить категорически запрещалось. Мне очень хотелось еще разок повидать деда перед его кончиной, однако родители отказывали мне во встрече, утверждая, что посещение дурно скажется на моем душевном здоровье. Так что в моей памяти он остался не осунувшимся живым скелетом, борющимся за каждый вдох, а седовласым мужчиной в инвалидном кресле, с вечно смеющимися глазами и шаловливой искоркой во взгляде.
Потому-то, пока он угасал за закрытыми дверями, мой отец велел слугам открыть семейную усыпальницу и подготовить ее к будущему погребению. Родословная нашей семьи четко прослеживается до крестоносцев двенадцатого века, так что гробы моих предков требовалось переместить, чтобы освободить место под новые. Из окончательно сгнивших нужно было извлечь останки и переложить их в большую братскую урну; ее отец распорядился перенести к стене, возведенной по случаю на дальнем конце сада. Когда мертвые обретут последнее пристанище во рве, слуги зальют его раствором.
Только в итоге вышло несколько иначе.
По длинным коридорам разнеслись испуганные женские крики, заставив нас содрогнуться от ужаса в своих укрытиях. Словно оглушенные, мы кое-как повыбирались из комодов и шкафов. Все и вся стекалось в мраморную парадную залу, где моего отца обступила толпа взбудораженных слуг и служанок. На него так насели, что он никак не мог меня выпроводить, и я уловил обрывки фраз, смысл которых, впрочем, понял только в юности.
— …гробы разбиты, разломаны в щепки…
— …сморщившиеся тела…
— ….кожа на костях вся дряблая…
Отец успокоил взволнованную прислугу, объявив, что глинистый грунт, на котором воздвигнут наш дом, обладает сильными мумифицирующими свойствами. Надо заказать у плотника новые гробы и переложить останки в них. Потом люди разошлись, и отец велел всем детям собраться в гостиной, куда нас пускали лишь в особых случаях.
Он обвел нас добрыми глазами, в которых горел странный огонек, и простыми словами объяснил, что под воздействием грунтовых вод некоторые гробы в фамильном склепе сгнили и распались на части. Ничего необычного тут нет. Такое происходит довольно часто.
Мы переглянулись, кое-кто нервно захихикал, отец же добавил, что в силу случившегося празднование придется завершить и перенести на иной срок. С поникшей головой я попрощался со своими товарищами, еще не зная, что новой даты так и не назначат.
Вечером я прошмыгнул в зимний сад и сквозь запотевшие стекла смотрел, как слуги носят через лужайку новые гробы и спускают их в склеп, гномьим домиком выраставший из земли под дубом.
Тогда я понял, что десятого дня рождения мне уже не отметить. Беззаботная пора детства для меня закончилась.
Ровно десять дней спустя мой любимый дедушка умер.
Мать с отцом без всякого выражения на лицах стояли у входа в его комнату, из-за двери доносился приглушенный голос священника. Я был с ними. Мать машинально поглаживала меня по щеке, отец уставился на дверь, словно видел сквозь нее.
Выйдя, священник принял протянутый матерью платок и утер пот со лба. Его слова врезались мне в память:
— Какой человек, какая воля к жизни! Он не хотел умирать, противился смерти каждой жилкой тела. Но в конце концов Господь призвал его к себе.
Мать залилась слезами, я прильнул к ней и тоже расплакался. Отец заключил нас обоих в объятия. Однако ни его руки, ни утешения священника не в силах были заполнить пустоту, разверзшуюся в моем сердце.
Даже и сейчас, спустя все эти годы, я ощущаю ее глубоко внутри себя, когда на большой дом опускается ночь, слуги покидают меня, и я блуждаю по безлюдным коридорам, где от полов прогоркло пахнет мастикой.
На похороны деда меня тогда не допустили. Решили, что я не вынесу церемонии, что якобы у меня слишком хрупкое телесное и душевное устройство. Поэтому я сидел в пыльной библиотеке у окна и с тяжелым сердцем глядел в сад, выкрашенный вечерним солнцем в мягкие красноватые тона.
По траве немой процессией брела горстка фигур, одетых в черное. Одна за другой они исчезали в склепе. Мне казалось, будто зияющая пасть гробницы проглатывает их. Я приник к оконной решетке, замер и стал ждать. Через полчаса склеп начал извергать господ в черных фраках и дам в серых вуалях обратно. В ту же минуту слуга на башне зазвонил в колокол, и я окончательно осознал, что мой дедушка покинул этот мир.
Спустя десять лет я стою у одра своего отца и держу его дрожащую руку в своей. Его грудь поднимается и опускается с видимым усилием. Доктор уверен, что сердце вот-вот откажет. Это вопрос нескольких часов, самое большее — дней, сказал он, осмотрев умирающего.
Мы с отцом находимся в западном крыле, в том самом помещении, что слышало последний вздох моего деда и теперь засвидетельствует смертный час отца.
В комнате царят пустота и стерильная белизна. От нее холодно, я не могу к ней привыкнуть. Вся обстановка кажется безжизненной, недружелюбной, чисто функциональной: кровать с чугунным каркасом; ванночка на передвижной подставке, шкафчик с молочно-белыми стеклянными дверцами, за которыми смутно, словно призраки, вырисовываются пузырьки с лекарствами и марлевые бинты.
В который уже раз я утираю испарину с отцовского лба. Его кожа туго обтягивает череп, ввалившиеся глаза смотрят на меня, сквозь меня куда-то по ту сторону, за пределы жизни. Похоже, ничего хорошего они не видят, поскольку лицо у отца напряженное. Это не физическая боль, ведь доктор ввел ему большую дозу морфия.
Я гляжу в окно. Тонкие белые занавески обращают солнечный свет в полумрак. Лето доживает последние деньки, небо затянуто кружевами перистых облаков, плывущих над землей предвестниками близкой осени.
В мой рукав крепко вцепляется рука. Отец с открытым ртом уставился на меня, притягивает к себе. В ноздри мне ударяет несвежее дыхание из его старых легких, и каким-то колоссальным усилием ему удается заговорить:
— Похорони меня в семейном склепе, как требует традиция. Не откажи мне в просьбе, сын, позволь упокоиться рядом с матерью!
Я глажу его по руке и шепчу:
— Конечно, отец. Да будет так!
Он разжимает пальцы, тяжело валится на матрас и испускает дух, его взгляд его угасает. Я опускаюсь на колени и начинаю молиться.
Когда свидетельство о смерти наконец составлено, а стряпчий, нотариус и советник удаляются, я беру керосиновую лампу и через сад направляюсь к склепу. Луг за домом выстилают длинные тени. Солнца почти не различить за пологом леса, примыкающего к нашей усадьбе. До меня доносится приятный запах влажной древесины и мха. К нему примешивается что-то еще, тайком пробираясь через ноздри и оставляя пресный привкус на языке.
Я сам занимаюсь приготовлениями, поскольку у нас нет слуг, знакомых с погребальными обрядами, не говоря уже о способных их провести.
Причина в том, что после безвременной кончины моей матери жизнь отца пошла под уклон. Душевные муки привели его к алкоголю, алкоголь породил безразличие к собственному внешнему виду. Это сопровождалось полным неприятием всего, что не напоминало ему о матери. Фирма катилась под откос, дела шли плохо, но вместо того чтобы принимать меры и бороться с упадком мой отец проводил ночи за размышлениями среди библиотечных теней. Его единственным другом и товарищем была бутылка вина.
Мало-помалу от нас уходили слуги, которым отец месяцами не платил жалованье. В конце концов остался только старик Марвин, верно служивший еще дедушке. Однако за прошедшие годы у него появился горб, кости искривились под стать его услужливому нраву, самим воплощением которого он был последние полвека. Я не могу взвалить на него бремя приготовлений. Все надо сделать самому.
С каждым шагом в моей сумке побренькивает связка ключей. Я непроизвольно хватаюсь за них, провожу пальцами по железным бородкам и узорчатым шейкам. По мере взросления мой страх перед усыпальницей и ее тайнами не только не исчез, но даже усилился. Я спрашиваю себя, что же ожидает меня в этой затхлой тесноте. Пыль, трупики летучих мышей и крыс, мумифицированные тела моих предков? Или нечто несравненно более пугающее?
Передо мной уходит ввысь дуб. Кажется, его голые ветви и сучья достают до самого осеннего неба. Облезлый ствол до того велик, что у меня не получилось бы его обхватить. Как-то раз отец рассказал мне историю про это дерево. Оно считается своего рода семейной реликвией и уже стояло здесь, когда мои пращуры взялись за возведение дома. По легенде, с течением времени дуб протянул корни до самого фундамента нашего жилища, чтобы и оно рухнуло, если ствол предадут топору. В ознаменование связи с этим деревом под его сенью воздвигли фамильную гробницу.
Я поглаживаю кору рукой, ощущаю кожей шероховатые бугорки и глубокие бороздки. В детстве дуб был мне другом, в его ветвях я провел немало часов, читая книги. Теперь он кажется мне старым знакомым из минувших дней, грустным напоминанием о безмятежном времени, которое давно прошло.
Оставив дерево, я поворачиваюсь к усыпальнице, черному силуэту на фоне еще более темного леса. Это небольшое приземистое строение с шиферной крышей и ржавой решетчатой дверью, за которой зияет мраком лестничный спуск. На цепи, обматывающей решетку, болтается висячий замок.
Я достаю ключи, отпираю замок и снимаю цепь. Дверь отворяется легко, без усилий. Зажигаю от спички лампу. Ее мирный свет ложится на голые стены, оплетенные дырявой паутиной. Каменные ступеньки исчезают в недрах гробницы. Не осталось никаких звуков, кроме шипения пламени в лампе. Осторожными шажками начинаю спускаться. Стук моих металлических каблуков отражается от стен гулким эхом.
Ниже уровня земли каменная кладка сменяется глиной. Из стен с обеих сторон вялыми червями торчат корни растений. Холодно. Я начинаю зябнуть.
У подножия лестницы обнаруживается вторая железная дверь. По решетке снуют длинноногие пауки. Я отпираю замок, встроенный между прутьями. Дверь открывается, скребя по полу.
Все во мне противится происходящему. Я не хочу идти дальше, но понимаю, что это мой долг. Каждый шаг дается через силу. Поднимаю лампу под низенький потолок и озираюсь.
Покосившиеся штабеля гробов. Некоторые до того накренились, что рискуют сползти — крышки нижних уже сгнили, выставив напоказ их костяное содержимое. Все пропитал сладковатый запах тления.
Корни дуба пробили глину и толстыми плетьми расползлись по всему потолку.
В дальнем углу я замечаю свободное место. На полу лежит пыль. Облегченно вздыхаю. От досадной обязанности перекладывать кости я избавлен. Больше меня здесь ничто не держит. С чувством, что мертвецы наблюдают за мной, покидаю склеп, закрываю за собой дверь и поднимаюсь по лестнице.
Ночной воздух встречает меня приятной свежестью. Из оранжереи веет розами и жасмином. Вместе с ароматом я вдыхаю вкус самой жизни, который после визита в гробницу кажется мне особенно упоительным.
Из-за склепа с его нездоровым душком все еще кружится голова. Нетвердой походкой плетусь к дому через луг, усеянный зубчатыми тенями. Меня ждет отец.
Заупокойная служба проходит в парадной зале. Кроме меня присутствуют лишь пастор и старый Марвин. Все мои родственники давно уже умерли, я последний из рода. Ни жены, ни детей у меня нет. На моих плечах лежит тяжкое бремя — не дать фамилии Делакруа прерваться. Необычайная тоска завладевает моей душой. Я все больше уверяюсь, что над моей головой дамокловым мечом нависла некая ужасная беда.
Отец покоится в деревянном гробу, обитом красным бархатом. Его лицо осунулось, кожа бледна и пестрит трупными пятнами. Кажется, что под опущенными ве́ками уже ничего нет — так сильно ввалились глазные яблоки.
Пока священник читает «Отче наш», мы с Марвином ставим крышку гроба на место и закрепляем железными болтами. Затем несем гроб к задней двери, ведущей в сад. Выходим в прохладное осеннее утро. На траве лежит роса, и наши лакированные ботинки покрываются влагой, под ногами скользко. Идти приходится медленно, чтобы не оступиться.
У дуба пастор обгоняет нас и открывает дверь склепа ключом, который получил от меня перед похоронами. Засветив фонарь, он удаляется во тьму. Марвин ступает следом, держа гроб высоко над головой. Я же, напротив, чуть сгибаю колени: наш груз нельзя слишком наклонять, иначе тело внутри может сдвинуться, и мы потеряем равновесие.
Спустившись, я и Марвин проносим массивный дубовый гроб через вторую арку и ставим его в свободном промежутке между другими. Когда я уже поворачиваюсь, чтобы уйти, в углу мне чудится какое-то движение. По моей просьбе священник поднимает фонарь повыше. Но там нет ничего, кроме недвижных корней. Это всего лишь наши тени на стене, думаю я и покидаю это место, в котором мне так неуютно.
Ночь.
Я сижу в библиотеке и смотрю в готическое стрельчатое окно на сад, укутанный тьмой.
У входа в склеп горит красный огонек — пастор оставил там свечу. Пламя мерцает в ночи, как сигнальный маяк.
Небо затягивают грозовые тучи. Издали доносятся громовые раскаты. Сверкают первые молнии, высвечивая иззубренные кроны деревьев на опушке.
Поспешно отвожу глаза и снова берусь за том, лежащий передо мной. Это история моего рода. Я раскрыл книгу впервые, хотя отец не раз призывал меня приобщиться к ней. Мне же не хотелось ее читать, я боялся узнать какую-нибудь запретную, зловещую правду о себе и своей семье — о некой наследственной болезни или врожденной склонности к меланхолии и помыслам о самоубийстве. Однако ничего такого на этих страницах, пахнущих перцем, нет. Рассказы о героических деяниях крестоносцев и мудрости ученых, прославивших наш род, наскучивают мне, и я начинаю зевать. Сон вот-вот заключит меня в свои мягкие объятия.
Вдруг библиотеку заливает слепящий свет, и гром сотрясает особняк до самого основания. Дремота в один миг слетает с меня, я вскидываю голову и вижу, что дуб в саду объят пламенем. Очевидно, в него ударила молния. Мне надо позаботиться о склепе. Накинув плащ, я сбегаю по лестнице к задней двери. В легких домашних туфлях несусь через луг, а на землю уже падают первые капли дождя. К дереву не подойти ближе, чем на пять метров, жар слишком силен. Прячу лицо в ладонях и пытаюсь пройти еще чуть-чуть, но все без толку. Сквозь пальцы мне удается разглядеть, что гробница цела. Ударная волна не достигла ее.
С облегчением отворачиваюсь. Дождь потушит огонь, думаю я, и бегу к дому, где меня уже поджидает Марвин с фонарем в руках.
На следующее утро я спускаюсь в сад, чтобы оценить ущерб, причиненный дубу. Зрелище плачевное.
От моего старинного товарища остался скелет из обугленной древесины, нутро его еще тлеет. От ветвей и сучьев поднимается серый дым, пропитывая воздух металлическим запахом. Подняв воротник плаща повыше, я прикрываю рот и дышу через ткань.
Осторожно касаюсь ладонью черной коры. Покойся с миром, произношу я мысленно. И отворачиваюсь.
Ночью я ворочаюсь в постели и не могу заснуть. Из головы никак не выходит прискорбный облик дерева.
Вздрогнув, открываю глаза и гляжу в темноту. Меня все мучит одна мысль: если молния ударила с такой силой, что сырая древесина потом горела всю ночь под дождем, то почему же не расщепила дуб? А ведь если задуматься, сколько энергии в небесном огне, то иначе и быть не могло!
Не в силах успокоиться, сажусь на край кровати и надеваю туфли, рубашку и плащ. Фонарь уже стоит на ночном столике, осталось лишь зажечь его, сойти по лестнице и выйти из дома. Нужно еще раз взглянуть на дуб — возможно, я что-то упустил.
Свет фонаря падает на дерево, и я встаю как вкопанный. Тот ли это ствол, что прошлой ночью полыхал у меня глазах? Свидетельств тому нет: кора имеет насыщенный бурый оттенок, но отнюдь не обуглена. Я поднимаю фонарь над головой. Насколько видно, следов пожара никаких. Неужели дуб оправился? Разве деревья способны так быстро восстанавливаться? Оглядевшись, вижу в траве кусочки коры. Странно, но мне думается о змеях, сбрасывающих кожу.
Опускаюсь на колени. Снаружи ствол черен и покрыт копотью. Однако внутри древесина приобрела грязно-красный цвет. Меня пробирает озноб; осененный внезапной мыслью, возвращаюсь в дом. Там беру ключи и спешу обратно к склепу, открываю дверь. За входом таится сырая тьма — кажется, она с неохотой отступает перед светом моего фонаря.
Внизу осматриваю ряды гробов. С моего последнего визита ничего как будто не изменилось, и все же в окружающем присутствует некая неправильность — неопределимая, но явная.
Мой взгляд вновь скользит слева направо. И тут я замечаю: крышка одного из гробов сдвинулась. Там же мой отец!
Убежденный, что его похоронили заживо, бросаюсь к гробу и торопливо вывинчиваю болты. С огромным усилием поднимаю крышку — и вижу иссохшее лицо.
В нем нет ни единого намека на влагу. Кожа на скулах потрескалась. В приоткрытом рту скалятся поблескивающие зубы, губы одрябли. Шея вся в обвисших складках. Но хуже всего — глаза. Из-за обезвоживания веки мертвеца приподнялись, и теперь желтоватые глазные яблоки отца уставились на меня, словно обвиняя, что я с позором отказал ему в какой-то неведомой просьбе.
Гляжу на руки покойника. Под кожей явственно проступают кости пальцев. Смотрю еще ниже. И когда я вижу, что угнездилось у покойника в левом боку, не могу сдержать крика.
В размякшую мертвую плоть глубоко вонзился покрытый плесенью корень — пробил стенку гроба и впился в жировую ткань.
Отшатнувшись к стене, я от ужаса роняю фонарь. Огонек гаснет, и тьма захлестывает меня, словно накатившая волна. Из гроба доносятся громкие звуки — сосущие, чавкающие. Услышав их, я спасаюсь бегством, как будто за мной гонится сам дьявол. Под дубом, при свете луны, пытаюсь перевести дух. У меня кружится голова, я опираюсь на ствол.
И тут же отдергиваю руку. В такой час ночи кора должна быть холодной. Но она тепла, и под ее поверхностью ощущается некая пульсация, природы которой мне знать не хочется. И все же я не в силах закрыть глаза на ужасное чудо, явленное мне.
Теперь я знаю, почему дуб так быстро оправился после пожара.
Знаю, почему тела в семейном склепе иссушены.
Мне открылась лишь часть тайны, которая нераздельно связывает нашу фамилию с этим деревом. Однако я последний из рода Делакруа и не стану мириться с роковым, нечестивым союзом, смысла которого не понимаю!
Вне себя от ярости возвращаюсь в дом.
Той же ночью в саду раздаются глухие удары. Утерев пот со лба, я налегаю на топорище. Без сомнений, треск уже разбудил Марвина.
Со скрипом, напоминающим предсмертный крик, дуб валится на траву. У меня под ногами сотрясается земля.
Потом становится тихо.
Я со спокойной душой подбираю свой инструмент и иду на свет, льющийся на лужайку из задней двери. В проеме маячит неясная фигура — это меня дожидается озабоченный Марвин.
Разумеется, алые брызги на моем плаще и окровавленный топор удивляют слугу, но вопросов он не задает. Ибо знает, вероятно, всю глубину тайны, что стоит за фамильным древом Делакруа.
С тех пор прошло десять лет. Марвин умер. Упокоился он не в склепе, как подобает верному слуге семейства Делакруа, — его останки обратились в пепел в городском крематории. Я не желаю давать пеньку в саду новой пищи. Как знать, не способен ли он пустить новые ростки?
Особняк пребывает в катастрофическом состоянии. Доски в полу вспучились и гниют. Фундамент пропускает воду, и по стенам под драпировками расползаются трещины, распространяя сырость.
Уверен, недалек уже тот день, когда дом начнет рушиться. Что-то подсказывает мне, что первым будет западное крыло. Я не схожу с той самой металлической кровати и коротаю дни, ожидая, когда трещины в потолке соединятся, и отвалится большой кусок штукатурки. Если повезет, он попадет мне прямо в голову, и смерть будет мгновенной. В ином случае камень сломает мне ребра, и осколки костей вонзятся в легкие. Тогда мне придется ждать конца под собственное свистящее дыхание.
С моей смертью погибнут и дом, и древняя фамилия Делакруа. Если не сегодня, то завтра — или, может, на следующей неделе?
Лишь одно знаю точно: гибель неотвратима, ибо древесные корни, что так долго пронизывали фундамент, уже разлагаются. Сладковатый душок, витающий в коридорах, не дает мне ошибиться.
Перевод Владислава Женевского