1
В просторном классе польской сельской школы метельным зимним вечером 1945 года командующий фронтом вручал ордена и медали группе награжденных офицеров. В комнате стояла настороженная тишина, проникнутая тем нервным напряжением, когда малейшее движение или шорох привлекают общее внимание. Авторитет маршала, сила воинской субординации невольно делали свое дело.
Глиняная печь с ободранной штукатуркой жарко полыхала.
На противоположной, еще не просохшей стенке — школа несколько дней подряд стояла пустой — в одинаковых ясеневых рамах висели портреты Сталина и Осубки-Моравского, тогдашнего премьер-министра Польши.
Привычно, размеренным шагом, подходил маршал к офицерам, вручал награды и хрипловатым, простуженным голосом произносил поздравительные слова. Церемония вошла уже в определенный ритм. Гвардии полковник Березовский, преодолев в себе первое волнение, спокойно ждал очереди. Возле него стоял худой, высокий узбек со скуластым лицом. Большая курчавая голова Березовского едва доставала его костлявого плеча.
Маршал подошел к узбеку:
— Капитан Абдурахманов, — прохрипел, подавляя кашель, маршал, — Военный совет фронта наградил вас медалью «За отвагу».
Приколол медаль к вылинявшему кителю, который висел на худой груди капитана, будто на палке, протянул руку. Но рука повисла в воздухе. Все, стоявшие поблизости, заметили, что правый рукав кителя капитана пустой.
Минутная тишина. Даже слышно, как трещит раскаленная печь, как с холодной стены падают на пол и звенят капли.
— На плацдарме?
— Так точно, товарищ маршал!
Командующий фронтом задумался. Ох этот сандомирский плацдарм, ключ к Варшаве! Крепким оказался орешком. Нужно было во что бы то ни стало захватить и удержать его…
Он обратился к адъютанту майору Борисенко:
— Орден Красного Знамени. Мигом!
Боевой орден с яркой багрово-белой лентой сверкнул на кителе безрукого капитана рядом с медалью.
— Спасибо за службу, товарищ капитан.
— Служу Советскому Союзу!
Маршал глянул куда-то мимо капитана, на стены обшарпанной ветрами и дождем школы. Увидел бесконечную фронтовую дорогу, черные силуэты пожарищ. Услышал голоса павших друзей. И, будто оправдываясь перед ними или перед тяжело раненным воином, обронил:
— Такова уж наша солдатская доля…
Сделал еще два шага, и взгляд его серых, будто перетлевший пепел, глаз остановился на Березовском.
Они видели друг друга впервые.
Путь прославленного маршала к этой встрече шел сверху, молодого полковника — снизу. Приняв боевую купель еще в водовороте гражданской войны, бывший крестьянин-батрак так и не снял с себя военной одежды. Закончив Академию имени Фрунзе, занимал различные штабные должности, а войну начал на посту командующего одним из фронтов, которые тогда часто перегруппировывались и меняли названия.
Березовский попал на передовую линию человеком сугубо гражданским. Учитель математики из пропахшего чабрецом и рутой подольского села, он в военных школах и академиях не учился, о военной службе не мечтал. В грозную годину, как и миллионы других, он взял в руки оружие. Бои, снова бои, ранения, медсанбаты, госпитали, тоска в резерве, курсы переподготовки и новые бои, но уже наступательные! Снова ранение, снова награды, высшая из них — Золотая Звезда за форсирование Днепра; новые знания и должности. И вот он — полковник, начальник штаба Отдельной гвардейской танковой бригады…
Орден Отечественной войны 1-й степени рядом с другими наградами уже ярко сверкал на гимнастерке гвардии полковника, а маршал почему-то дальше не шел и не отрывал пытливого взгляда своих пепельно-серых глаз от чуточку неуклюжей фигуры Березовского.
«Почему бы это? — подумал полковник. — Может, какие-нибудь претензии к нашей бригаде?..»
Словно бы в подтверждение догадки командующий сказал:
— Товарищ полковник, зайдите завтра ко мне. В одиннадцать тридцать.
Это было похоже на передачу мыслей на расстоянии. С самого утра Березовский размышлял, как бы ему помимо официальной встречи во время вручения наград побеседовать с маршалом хотя бы несколько минут наедине. И теперь с готовностью отчеканил:
— Есть, товарищ маршал!
Полковник Березовский на скорую поужинал с ординарцем Сашком Платоновым, гармонистом из Тулы, которого все в части называли насмешливо и ласково — Чубчик. Для аппетита выпили по СПГ (сто пятьдесят граммов) разведенного ректификату, который Сашко раздобыл на местном спиртовом заводе. К сожалению, удалось нацедить лишь одну канистру. После налета вражеской авиации завод горел, пламя охватывало цех за цехом, и операцию Чубчик проводил с известным риском для жизни.
Еще одна беда: канистру взял из-под бензина, мыть было некогда. Спирт промыл ее, впитав в себя не только остатки бензина, но и многолетнюю ржавчину, и всякую грязь. Вонючий коричневый напиток был явно непригоден для употребления. Но ловкий туляк не растерялся. Обменял у хозяйки дома, красивой и дебелой пани Ядвиги, концентрат пшенной каши на обыкновенный древесный уголь. Завернув его в бинт из индивидуального пакета, он процедил сквозь него непривлекательную жидкость и добавил к ней необходимую дозу воды. Добытый продукт имел вполне приличный вкус, напоминая эрзац немецкого шнапса, который иногда попадал к ним с трофеями. Закусили размоченными в воде сухарями, американской тушенкой и солеными огурцами, которыми угостила их пани Ядвига.
Хозяйка отнеслась к временным квартирантам весьма приветливо, но от приглашения поужинать вместе с ними отказалась. Не потому ли, что в соседней комнате яростно стучал сапожным молотком ее худощавый, нервный и, наверное, очень ревнивый муж. Отказ пани Ядвиги от ужина огорчил Чубчика, но Березовский не придал этому значения. Недавно он пережил еще одну душевную драму и к женскому полу относился с чрезмерной осторожностью. А главное, гвардии полковник на протяжении всего вечера неотступно видел перед собой коренастую фигуру седовласого маршала с простуженными, а может и простреленными легкими, ощущал на себе его пристальный взгляд…
Будто нарочно, возникла в памяти полузабытая материнская песня и тихо звенит, не угасает.
— Товарищ комбриг!.. — прерывает грусть немой песни — ибо звучит она лишь в сознании полковника Березовского — неунывающий Платонов-Чубчик. Он разлегся на заднем сиденьи незаменимого на занесенных снегом или развезенных непогодой дорогах юркого виллиса. — Товарищ комбриг!.. — Платонову нравится то и дело повторять новый титул своего начальника и кумира. Он словно бы еще и еще раз поздравляет его с высоким назначением и одновременно наивно, почти по-детски, рисуется перед водителем виллиса — немолодым, молчаливым Павлом Наконечным. — Товарищ комбриг!..
— Чего тебе? — неохотно спрашивает ординарца Березовский и, плотнее закутавшись в теплую кавказскую бурку, погружается в песню, как в сон.
Песня помогает ему собраться с мыслями, вспомнить, что же произошло несколько часов назад.
…В назначенное время Березовский не застал командующего фронтом. Тот встречал на полевом аэродроме самолет из Москвы, на котором прибыл представитель Ставки Верховного Главнокомандования. Позавтракав, оба маршала долго совещались, видимо, представитель Ставки привез важные новости.
Тем временем Иван Гаврилович насупленно сидел за тесной школьной партой с мастерски выдолбленным католическим распятием. Кто-то продлил концы креста, чтобы он смахивал на свастику. А потом, наверное в последние дни, уже другая рука попыталась совсем уничтожить обезображенную христианскую эмблему. Это ковыряние ножом так и осталось на неподатливом дереве парты как лаконичный след исторических событий, пронесшихся через маленькое мазурское село.
Майор Борисенко, адъютант командующего, невысокого роста, с осунувшимся от хронического недосыпания и усталости лицом, разложил перед Березовским свежие газеты, привезенные из Москвы на самолете Ставки.
— Читайте, Иван Гаврилович.
— Спасибо.
Сводка Информбюро с фронтов, сообщения о трудовых подвигах в тылу, статьи Алексея Толстого в «Правде», Ильи Эренбурга в «Красной звезде», фронтовой очерк Бориса Горбатова, стихи известных поэтов…
Печаль цепко взяла Ивана Гавриловича за сердце. Как мать, что с нею? Тыл оживал, возвращался к мирным будням, а она одна-одинешенька. Старая, немощная. Только холодный остов торчит там, где был когда-то семейный очаг Березовских.
Подмывало поговорить с Борисенко, посоветоваться: поймет ли его командующий? Разрешит ли на несколько дней съездить в Озерца, пока здесь затишье? Комбриг Самсонов уже дал свое согласие.
Но не спросил Березовский, промолчал: все равно ведь Борисенко ничем не может помочь в этом щепетильном деле.
Командующий вошел неожиданно, закутанный в плащ-палатку, — на дворе моросило. Однако его нетрудно было узнать и в таком наряде. В фигуре маршала, в его походке чувствовалось что-то независимо-степенное и властное, присущее людям, которые привыкли командовать, приказывать, вести за собой других.
Услышав шаги, первым вскочил на ноги адъютант Борисенко, за ним встал и Березовский, сгоряча чуть было не разломав многострадальную ученическую парту. Кивком головы маршал пригласил его в соседнюю комнату, в свой временный кабинет.
— Вот что, — сказал он без предисловий, сбросив на пол намокшую плащ-палатку. Борисенко быстро подхватил набухший комок брезента и вынес его в сени. — Немедленно принимайте бригаду. Мы с представителем Ставки звонили в Москву, получили согласие.
«А Самсонов?» — чуть было не вырвалось у Березовского, но он прикусил язык. Не давала покоя одна лишь мысль: «Итак, мама останется одна. Сейчас не до таких просьб. А что же с Самсоновым? Снимают или дают корпус?»
Маршал подошел к оперативной карте, висящей на школьной таблице. Сегодня вид у него был бодрее, чем вчера. И голос не такой хриплый. Наверное, медицинская служба приняла экстраординарные меры. Желтым от никотина пальцем маршал показал на карте небольшой польский городок.
— Вот здесь, возле городка, старинный дворец каких-то магнатов. Место вашей новой дислокации. Ясно?
Березовский не торопился с ответом. Отдельная гвардейская после боев за Вислу находилась в резерве командующего фронтом. Следовательно, предстоит начинать новую страницу боевой одиссеи… Маршал воспринял его молчание как знак согласия.
— Ставка Верховного Главнокомандования уточнила наши задачи. Во взаимодействии с соседними фронтами мы переходим в наступление.
Теперь Березовский понял, почему прилетел представитель Ставки, и уже окончательно похоронил надежду на краткосрочный отпуск. Глухо спросил?
— Выручаем союзников?
— Угадали. В Арденнских горах, в Бельгии, идут ожесточенные бои. Англо-американские войска панически отступают, неся большие потери. Гитлер лично руководит контрнаступлением в Арденнах. Нужно сорвать его намерение, оттянуть силы.
— Понимаю.
— Только в районе сандомирского плацдарма наступление поведут несколько армий, в их числе танковая. Ваша бригада пойдет как передовой отряд в составе общевойсковой армии Нечипоренко, которая занимает рубежи на ловом берегу Вислы. Направление: Пилица — Нида — Одер. Темп продвижения сорок — пятьдесят километров в сутки.
«Вот это да… — думал обескураженно Березовский. — Вот это темп…»
Маршал словно разгадал его сомнения:
— Свыше ста пятидесяти лет нога иноземного солдата не ступала на немецкую землю. Само собой разумеется, враг окажет сопротивление. Поэтому я и поручаю эту миссию вам.
«Почему мне? Что произошло с Самсоновым?»
— Оперативная задача ясна?
Иван Гаврилович задумался. Он не любил стереотипные ответы типа: «Ясно, товарищ командующий!», «Слушаю, товарищ командующий!», «Есть, товарищ командующий!». Учитель в нем еще иногда брал верх над военнослужащим. Ведь его спрашивают, очевидно, не только ради формальности.
— Мое назначение решено окончательно?
Маршал удивленно уставился на него холодноватыми серыми глазами.
— Вы что… возражаете?
Березовский спокойно выдержал этот взгляд, еще не гневный, но уже явно недовольный.
— Если вопрос решен… Хотя мне лично это сейчас… Я собирался просить вас…
— Послушайте, Березовский. У вас, наверное, много свободного времени?
— Времени мало. Но вопрос слишком серьезный.
— Вы до войны были на педагогической работе?
— Да.
— Видно. — Отошел от карты, посмотрел в окно. В приоткрытую форточку влетал свежий, влажноватый ветерок, предвещавший оттепель. Зима была лютая, даже здесь, на берегах Белого Дунайца, термометр не раз падал ниже двадцати, а снега лежали, как в Подмосковье. Но приближение весны чувствовалось с каждым днем все явственнее.
Маршал сел за небольшой стол, выкрашенный в черный цвет, как и вся школьная мебель. Видимо, здесь когда-то размещался кабинет географии — комната и до сих пор была завалена учебными картами, большинство которых уже ничего не стоило: их одним взмахом перечеркнула война.
— Хорошо, спрашивайте.
Березовский пошел напрямик:
— Прежде всего, я хотел бы знать, чем вызвана замена командира бригады. Тем более в такое время…
— Не понимаю вопроса. Неужели вы ничего не знаете?
— Что вы имеете в виду, товарищ маршал?
— Вы когда выехали из бригады?
— Вчера рано утром. Попрощался с Самсоновым и…
— Это было ваше последнее прощание.
— Почему?
— Самсонов убит вчера же, между одиннадцатью и двенадцатью часами дня. Прямое попадание артиллерийского снаряда.
Спазма сдавила горло Березовскому. Он любил Самсонова. Это был прекрасный товарищ и воин. Атлет с лучисто-лазурными глазами. О храбрости его ходили легенды. Что ж, легенды остаются. А Самсонова больше нет.
Иван Гаврилович вспомнил грустный взгляд маршала вчера во время беседы с капитаном Абдурахмановым. Телефонные провода уже тогда донесли до него тяжелую весть.
— Мне понятны ваши чувства. Самсонов был хороший командир. Будьте достойным его преемником. А начальником штаба назначен Сохань.
Командующий встал.
— Желаю вам успеха. А неуспеха быть не может!
Виллис забуксовал, и шофер Наконечный прибавил газу. Машина рывком выскочила из ямы, наполненной талым снегом и размятым льдом. Теплый ветерок сделал свое дело.
2
Бригада стояла, выстроенная побатальонно. Ночью в Заглембье подморозило. Мороз, как умелый мастер, аккуратно застеклил лужи, подремонтировал дороги, покрыл землю слюдистым ледяным панцирем. На белом фоне заснеженных полей грозно и торжественно замерли шесть десятков бронированных крепостей, башни которых были украшены еловыми ветками, увиты черными лентами.
Покрытый красным шелком гроб установили на лафете пушки. Под звуки воинского оркестра траурная процессия медленно двигалась мимо боевых подразделений. Экипажи отдавали последний долг погибшему…
Березовский ощущал на себе внимательные взгляды танкистов. С любопытством и настороженностью посматривали они на нового командира.
Иван Гаврилович знал, что ему будет нелегко. Но он с гордостью смотрел на стальные шеренги тридцатьчетверок, на строй автоматчиков мотострелкового батальона, на техническое оснащение рот и батареи.
И вспомнился молодому комбригу первый бой, что навеки остается в памяти солдата.
…Истрепанная стрелковая рота получила приказ окопаться на юго-восточной окраине села Жабокрич. Был на исходе июль. Прошел месяц с того дня, когда Восемнадцатая армия, приняв на себя первый удар, с боями отступала на восток. Изнуренной и обескровленной, ей крайне нужна была передышка, чтобы собрать воедино разрозненные части, эвакуировать раненых, наладить связь с соседями, подготовить рубеж обороны. Хотя бы на один или на два дня необходимо было удержать Крижополь, Ободовку, Жабокрич — это испаханное бомбами, многострадальное Поднестровье.
В белесом от зноя небе проплыла черная рама «фокке-вульфа», и сразу же заговорила вражеская артиллерия. Огненный шквал накрыл село. А по полю, по неубранным хлебам, медленно, словно чего-то выжидая, двигались шесть немецких танков.
— Приготовиться! — прохрипел вчерашний учитель совсем не тем голосом, каким несколько недель назад предупреждал учеников о начале диктанта. — Стрелять только по моему приказу.
Рота, не насчитывавшая и полного взвода, к тому же плохо была и вооружена: не было у нее ни противотанковых ружей, ни гранат. Все ее вооружение составляли винтовки да десятка полтора бутылок с горючей смесью. Бойцы торопливо связывали воедино по две-три бутылки.
Теперь стало ясно, чего выжидают танки. «Рама» вызывала не только артиллерийский огонь. На маленькую, истрепанную в боях роту летели «юнкерсы» в сопровождении «мессершмиттов». После каждого бомбового удара «юнкерсов» «мессеры» заходили на бреющем полете так, что видны были лица летчиков, и секли, и секли, и секли из пулеметов все живое и мертвое.
Березовский увидел, что танки снова двинулись вперед, но не на их роту, не на притихшие окопчики. Фашисты не хотели рисковать. Они привыкли к войне-параду, войне-прогулке. Танки ползли по золотистой пшеничной ниве, заходя утомленной, измученной, но не сдающейся роте в тыл.
Первой мыслью Березовского было — швырнуть связки бутылок себе под ноги. Смерть, пусть лучше ужаснейшая смерть, лишь бы только не плен! Но в следующий миг он уже думал, как спастись самому и вывести то, что осталось от роты, из вражеского кольца. Этот бой проигран, но он не последний!
…И вот близится час последнего боя. Он грянет еще не сегодня, не завтра, но уже скоро. Где-то там, за сизым, туманным горизонтом — немецкая земля…
— Товарищ комбриг!..
Это Сашко Чубчик.
— Телефонограмма. Передала сержант Мартынова.
«Какая Мартынова?.. — Он медленно возвращался из путешествия в прошлое. — Ах, Галочка, Галя, штабной связист. Что случилось, почему так спешно?»
Посмотрел на скомканный листик бумаги… Мама!.. Старенькая, многострадальная мама! Ее нет… Сколько блуждала эта печальная весть по штабам, узлам связи, пока прибыла сюда, на КП бригады? День, два, вечность? Но, в конце концов, это не имеет значения. Что он может сделать, чем помочь горю? Траурная процессия, траурная музыка Шопена… Кого это хоронят — боевого комбрига или ее, седоглавую мученицу? Маму, которая все пережила: нашествие врагов, прощание с сыном, проводы дочери в неволю, смерть мужа, пожарище на месте родной хаты. И все лишь для того, чтобы в праздник освобождения умереть одинокой, чтобы закрыли ей глаза чужие люди?..
Вчетвером — комбриг Березовский, начштаба Сохань, замполит Терпугов и польский товарищ из сельского самоуправления — сняли гроб с лафета, поставили на мерзлую землю возле могилы. Расставались скупо, по-солдатски.
— Прощай, друг! Пусть будет пухом тебе земля!
Подполковник Сохань уже поднял было руку, чтобы дать сигнал для прощальных залпов, но полковник Терпугов остановил его. Пожилой человек, страдающий одышкой, он с трудом преодолел волнение и крикнул в мегафон:
— Боевые побратимы-гвардейцы! Склоним головы перед светлой памятью мужественного сына Родины, верного большевика-ленинца полковника Самсонова. А лучшим венком на его могилу пусть будет вот это. — Он показал бумажку, будто подтверждая свои слова. — Товарищи воины, вчера, семнадцатого января тысяча девятьсот сорок пятого года, доблестные войска нашего фронта, во взаимодействии с Первой армией Войска Польского, с боями освободили столицу Польши Варшаву!
После дружного «ура» прогремели артиллерийские залпы. Как реквием мертвым и салют живым.
Прямо с поля бригада двинулась к месту новой дислокации. В реве дизелей, грохоте гусениц, в едком дыме солярки двигались грозные тридцатьчетверки мимо могилы погибшего командира, мимо нового комбрига и его ближайших помощников.
Первым прогромыхал батальон Героя Советского Союза гвардии майора Бакулина. Почти по пояс высунувшись из люка командирского танка, комбат любовался бронированными крепостями, которые способны пройти огонь и воду, сокрушить врага, снести на своем пути любую преграду.
Природа щедро наделила красотой и силой уральца Петра Бакулина. Высокий, плечистый, с пышной шевелюрой, Петро, однако, не принадлежал к числу легкомысленных людей, и в действующую армию он попал благодаря своей незаурядной внешности и дьявольской дерзости.
Эту историю рассказывал сам Бакулин — сочно, с юморком: о том, как многие месяцы изнывал от тоски в тыловом гарнизоне, как командование несколько раз отклоняло его настойчивые рапорты об отправке на фронт и как, наконец, он прибег к радикальному приему — начал ухаживать за тоскующими гарнизонными молодками. Вот тогда не на шутку встревоженные мужья быстро договорились между собой, и навязчивый ухажер — к тому времени еще младший лейтенант — мигом очутился на передовой. Березовский не очень верил этим побасенкам, но и не опровергал их. В самом деле, неиссякаемая находчивость и необыкновенная отвага были всегда присущи гвардии майору Бакулину.
Второй батальон вел тоже уралец и тоже отважный человек — гвардии майор Чижов. Один из немногих кадровых офицеров, находившихся на фронте с первых дней войны, Василий Аристархович и ныне бросал свой батальон в огневой водоворот боя с таким же азартом и горячностью, как и шесть лет назад, когда он участвовал на БТ-5 в боях против японских самураев на Халхин-Голе.
Далее шел третий батальон горячего абхазца гвардии капитана Давида Барамия. За ним на колесном транспорте — МБА (моторизованный батальон автоматчиков) криворожского рудокопа гвардии капитана Геннадия Осадчего и другие подразделения. Они заполнили весь видимый отрезок дороги бесконечной колонной машин, так что и в открытом снежном поле трудно стало дышать от выхлопных газов их моторов. Колонна передвигалась открыто, от вражеских глаз ее скрывали низкие мохнатые тучи, с которых ласково сеялся на белое поле еще более белый, чистый и нежный снег.
День был нелетный, да и авиация у гитлеровцев теперь уже не та.
3
На новом месте дислокации к Березовскому сразу же зашел замполит Терпугов с письмом к вдове Самсонова.
Печальный долг!
…Иван Гаврилович видел жену и дочь Самсонова лишь один раз. Он познакомился с ними раньше, чем с самим Самсоновым, в их тесной двухкомнатной квартире в районе Садового кольца. Сохранились еще в самом центре Москвы узенькие улочки со старинными названиями — Садово-Каретная, Садово-Триумфальная, Тверская-Ямская. А неподалеку от них — шумная площадь Маяковского, улица Горького, площадь Восстания…
Березовский с трудом отыскал нужную ему дверь в темном подъезде, заставленном бочками с водой — на случай пожара от зажигательных бомб. Обитую войлоком дверь открыла жена Самсонова, имя и отчество которой он уже забыл, кажется, Тамара Демидовна или Денисовна, а может, не Тамара, а Татьяна. Нет, все-таки Тамара Денисовна. Он прочел это сейчас в письме, составленном работниками политотдела: «Уважаемая Тамара Денисовна!» Нетрудно себе представить, как воспримет она страшное известие. Тогда, увидев его танкистскую форму и полевые погоны, женщина сначала радостно воскликнула: «Вы от Миши?!», а потом шепотом спросила: «С ним ничего не случилось?» Он успокоил ее, хотя сам еще в бригаде не успел побывать, лишь получил туда назначение на пост начальника штаба и, узнав о том, что семья полковника Самсонова живет в Москве, считал своим долгом нанести этот визит.
Березовский повез Михаилу Самсонову коротенькое письмо от жены и дочери. Имя дочери — Валя, это Березовский помнит совершенно отчетливо, потому что так звали его тихую, нежную, неразделенную любовь, которой он не решился открыть свои чувства. Ждал, пока девушка окончит сначала девятый, а потом и десятый классы, потому что неприлично учителю ухаживать за ученицей. Ждал-ждал, да так и не дождался…
«Уважаемая Тамара Денисовна! С глубокой печалью сообщаем…»
Подписал письмо, не сказав ни слова. Полковник Терпугов заверил, что договорился с польскими товарищами об уходе за могилой.
Вошли тыловик Майстренко и разведчик Тищенко. Их вызвал комбриг. Терпугов задержался. Только что подписанное письмо белело у него в руке.
— Докладывайте, — приказал комбриг своему заместителю по тылу.
Семена Семеновича Майстренко все называли поэтом. Казалось бы, тут не до поэзии — бензин, солярка, продснабжение, вещевое обеспечение, финансовая отчетность… Но вот сумел же человек вложить в будничную работу что-то приподнятое, можно даже сказать, лирическое. Именно поэтому один из корреспондентов армейской газеты напечатал о Семене Семеновиче целый подвал под красноречивым заголовком «Поэзия в прозе». Героя очерка недвусмысленно назвали поэтом, и это прозвище закрепилось за ним навсегда.
Не только профессия, но и внешность Семена Семеновича ничего общего с поэзией не имела. Высокий, мускулистый, чем-то похожий на широко известные портреты выдающегося борца Ивана Поддубного, с геркулесовскими бицепсами и шеей, с отполированной, как бильярдный шар, лысиной, с усталыми светло-зелеными глазами и посеревшим от недосыпания лицом, он был интендантом с ног до головы.
— Взвесил, товарищ комбриг, — доложил он лаконично.
— И что же?
— Вытянем.
— Спасибо.
Вот и все. А означало это очень много: служба тыла тщательно продумала все, что касается материального обеспечения наступления, и не подведет.
С этим и ушел интендант Майстренко, чтобы с головой окунуться в заботы своей хлопотной деятельности.
Майор Тищенко внешне мало походил на разведчика. Низкорослый, грузноватый, он скорее похож был на бухгалтера, зоотехника, фармацевта, на кого угодно, только не на представителя романтической военной профессии. Говорил Тищенко то очень быстро, то медленно, даже запинаясь, но всегда заблаговременно и тщательно проверял данные, о которых докладывал.
— Чем порадуете, товарищ майор?
— Ничем, товарищ комбриг. Покамест ничем.
Березовский насупился. Для того чтобы составить план операции, им с Соханем крайне нужны были разведданные. Вот-вот вызовет к себе командующий армией.
— Степан Иосифович, что с вами?
— Ничего.
— «Ничем», «ничего», хорошие слова выбрали вы сегодня для беседы со мной. Не разведана местность, не выяснены огневые средства противника, а вы!..
Иван Гаврилович сорвался с привычной спокойной ноты, но Тищенко почти не слышал его слов — так тяжело стучало у него в висках.
Началось это еще вчера вечером. Чтобы заглушить головную боль, он проглотил таблетку пирамидона, однако и испытанное лекарство на этот раз не помогло. Навалилась стопудовая усталость. Никогда с ним такого еще не бывало.
— Завтра в восемь ноль-ноль жду вас с точными данными.
— Слушаюсь, товарищ комбриг.
4
Снег скрипел под ногами, и это раздражало. Правда, до вражеских позиций еще далеко, но такая уж работа у разведчика: малейший шорох может провалить любую операцию.
В белых маскхалатах, по белому полю, они передвигались медленно, словно привидения. Лишь надоедливое поскрипывание снега выдавало их присутствие. Не помогли и тряпки, которыми разведчики обмотали сверху валенки.
— В господа бога, трам-тарарам! — сердито ругался рядовой Леонид Лихобаб, низкорослый, щуплый, смахивавший на пятнадцатилетнего подростка.
— Тише. Перестань ругаться, — оборвал его высокий и сутулый сержант Григорий Непейвода.
— А ты что, верующий? — саркастически спросил Лихобаб, смешно подпрыгивая, чтобы не отстать от длинноногого сержанта.
— Наверное, — ответил Непейвода.
— То есть как?
— А так, — Григорий, торопясь, пригибался чуть ли не к самой земле. — Бога нет, это всем известно.
— Так почему же веришь? — на миг даже остановился оторопевший Леонид и снова бросился догонять своего товарища.
— Потому, что так мне легче. И не приставай ко мне, не надоедай…
На этом разговор и закончился. Лихобаб еще что-то бормотал, но слов его сержант не мог понять, — то ли из-за раздражающего скрипения снега, то ли из-за быстрой ходьбы.
Ночь выдалась лунная, разведчикам не по душе. В одном лишь повезло им: с юга, от Татринских перевалов, густо клубились темно-сизые, словно дым фугасок, тучи. Лунный свет еле просачивался сквозь них. Но вот-вот пойдет снег, а в метель легко потерять ориентир. Тогда не найти им свой Т-34, замаскированный в поле возле заброшенного сарайчика пастухов.
— В пречистую деву, трам-тарарам! — не внял предостережению сержанта Лихобаб: слишком уж раздражало его ненавистное скрипение.
— Хватит! — сказал сержант и остановился. — Так мы всех зайцев вспугнем, не только фрицев.
Они находились на ничейной земле. Где-то неподалеку пролегает неглубокая лощина, на противоположной стороне которой зарылись в землю немецкие форпосты.
Непейвода вынул из теплого полушубка схему, начерченную рукой майора Тищенко; прилегли на хрупкий паст. Лихобаб осторожно присветил трофейным фонариком, захваченным вместе с «языком» на сандомирском плацдарме. Вот он, этот желанный ярок, на схеме. До него каких-нибудь пятьдесят — шестьдесят метров, а дальше — спасительные заросли, их надежда.
— Дальше поползем, — приказал сержант.
Сняли с поясов гранаты лимонки и осторожно поползли вперед. Первым, как всегда, — Лихобаб, а за ним — сержант.
Это были хорошо натренированные и сработавшиеся напарники. Даже разница в росте оказалась для них весьма полезной. Когда нужно было проникнуть сквозь малейшую щель, это делал Лихобаб и уж потом расчищал дорогу Непейводе; по там, где нужны длинные ноги (хотя бы для прыжков через преграды) или физическая сила, там действовал Непейвода.
…Сливаясь с заснеженным полем, они осторожно и бесшумно ползли все дальше и дальше в глубину ложбины, в сизый мрак ночи.
На Алтае начинался рассвет, когда над заснеженными буераками Южной Польши, над погасшими мартенами Силезского бассейна сторожко хмурилась фронтовая ночь. Мать рядового Лихобаба Евдокия Пантелеевна растопила плиту. Праздничный запах смолистой хвои наполнил кухню. Сухие сосновые ветки громко трещали, взрывались жарким белым пламенем. Вскоре на раскаленной плите закипел чайник, сварилась в чугунке начищенная с вечера картошка. Сейчас хозяйка нарежет на горячую сковородку сало и лук, достанет из погреба соленых помидоров, пахнущих чесноком, укропом и вишневыми листьями, — и завтрак готов. Для всего бабского гарнизона.
Вот уже слышно, как из светлицы в сени вышла невестка, звякнула о косяк цинковым подойником, направилась в хлев. Рабочий день начался.
Позавтракав, невестка побежит в контору, где она работает счетоводом, а Евдокии Пантелеевне некуда торопиться. В овощеводческой бригаде — зимняя передышка, поэтому женщины принялись за другое: собираются по вечерам у того, у кого дом не тесен (а таких теперь большинство, потому что из каждой семьи кто-то ушел на фронт), вяжут из шерсти носки или шьют из выделанных заячьих шкурок рукавицы, — все это для них, для фронтовых героев, защитников Родины. Однако до вечера еще далеко, и Евдокия Лихобаб сможет за день переделать неотложную домашнюю работу, присмотреть за маленькими внучками.
Спокойствие и счастье Евдокии Пантелеевны весьма неустойчивы. О муже своем она уже редко когда вспоминает, ибо прожила с ним менее двух лет, а без него хозяйничает уже большую половину жизни. Только и осталась как память о нем — бессмертная партизанская песня про волочаевские дни. Да единственный сын Леня.
Невестка вошла в кухню с полным подойником, внесла с собой запах морозного утра и теплого молока. Казалось, будто этот молочный дух идет не только от подойника, но и от всей здоровой фигуры этой тридцатилетней молодицы.
— Как Лиска?
— А что ей?
Свекровь и невестка разговаривают между собой мало, да, возможно, это и к лучшему. Трогательной дружбы между ними нет, но и перебранки не отравляют им тяжелых, невеселых будней. Прожив столько лет без мужа, Пантелеевна испытала в жизни всякого, ходили и о ней слухи да пересуды. Поэтому она не очень обращала внимания на сплетни о невестке, не раз доходившие до ее слуха. Если уж смирилась с выбором сына, взявшего старше себя по годам Нюську Звонареву, которая еще подростком подалась в геологическую партию, долго где-то работала и наконец с ребенком на руках очутилась в родном селе, так что уж говорить теперь об истосковавшейся по мужской ласке солдатке!..
— Детей будить, мама?
— Буди Таню и Люду, им в школу. А маленькие пускай поспят.
Невестка пошла через сени, на другую половину, где на широких деревянных полатях под шерстяным одеялом спали четверо удивительно похожих друг на друга девочек. Глядя на них, бывшая Нюська Звонарева, а теперь Анна Лихобаб, видела свое собственное лицо в разные периоды детства: три года, пять, семь и десять. Трое младшеньких — Зина, Ира и Люда — были от мужа, а десятилетняя Татьянка от геолога Коли Наседкина — певца, гармониста, балагура, заманившего юную Нюську с собой. Он был единственный, кого она по-настоящему любила, и, наверно, он любил ее тоже, но жениться не мог, ибо уже, как впоследствии выяснилось, имел двух жен — в Чите и в Иркутске. Вот почему Нюська Звонарева возвратилась в Верхние Ростоки с разбитым сердцем и младенцем на руках. Но недолго сокрушалась девка. Вскружила голову охочему до танцев, низкорослому Леньке Лихобабу, который не только официально зарегистрировал с ней брак в сельсовете, но и удочерил Татьянку. Это событие не вызвало удивления. Честный, прямодушный, Ленька не отличался красотой, не был большим мастаком и в хозяйстве, — возьмет, бывало, ружье, уйдет подальше в лес и там, вместо того чтобы охотиться, слушает пение птиц. Изредка лишь подстрелит какого-нибудь обленившегося зайца. А Нюся взяла-таки всем: и заманчивым, как пшеничная сдоба, телом, и лицом, и ловкими в работе руками, и едким, остроумным словом.
По состоянию здоровья и по многодетности Лихобаб мог бы получить отсрочку, но он, вишь, взбунтовался. Вспомнил героического отца, партизана-волочаевца, и добился своего — был ныне там, среди героев…
Долго бредет ленивый зимний рассвет от Алтая к Висле. И все же, пока разведчики доползли к зарослям, они инстинктивно почувствовали, что вот-вот начнет рассветать. В последний раз остановились, чтобы перевести дыхание. Непейвода взглянул на левое запястье, где тускло сверкнул зеленоватым фосфором циферблат.
— Поздновато.
— Цыц! Слышишь?
Затаив дыхание, стали прислушиваться к темноте. Тот скрип, который до сих пор так раздражал их, теперь, кажется, становится их союзником. Отчетливо слышны шаги немецкого часового: скрип-скрип, скрип-скрип, тишина. Скрип-скрип, скрип-скрип, тишина… Один? Да. Приближается? Очень похоже. Скрип-скрип, скрип-скрип… Вот он — желанный шанс. Не прозевать бы!
Еще минута… Еще миг…
А Земля мчится по своей эллиптической орбите навстречу дню. Небо еще сохраняет цвет глубокой ночи, но восточный горизонт уже опоясался узенькой полоской, которая постепенно расширяется, растет. Тучи развеялись, луна, к счастью, зашла. Звезды холодные, неприветливые.
— Слушай, трам тарарам…
— Помолчи наконец!
Скрип-скрип… Скрип-скрип… Скрип-скрип…
Морозы в Очеретовке были слабыми и непродолжительными, но все же в январе Ингулец замерз. Лед был тонкий и малонадежный, однако воду святили в проруби, сбив для надежности возле берега деревянный помост. С этого помоста отец Борис размашистым крестом благословил мнимую Иордань, отсюда же и окроплял немногочисленных мирян священной водой.
Людей на крещение собралось немного. После бегства старосты Порфирия Ступы и нескольких полицаев паства отца Бориса почти целиком состояла из женщин. Среди них выделялась высокая, широкоплечая, пропахшая стеариновыми свечами и ладаном, сама похожая на негнущуюся восковую свечу, Матрена Илларионовна Непейвода, которая, родив трех сыновей, рано овдовела: ее мужа застрелил сосед-подкулачник. Двое старших сыновей перед самой войной женились: по одному плачет вдова и двое сирот, а по другому — бездетная жена. За третьего, самого младшего, Гришу, ревностно молится она, неутешная мать. И верит. Непоколебимо верит, что бог поможет ей.
Ефрейтор четвертой роты 208-го альпийского полка дивизии СС «Бавария» Бертольд Мюллер осознает, что нарушил устав боевого охранения, но ничего поделать с собой не может. Во всем повинна эта немилосердная, сатанинская холодная ночь. Еще неделю назад они были в Южной Италии. Еще неделю назад над ними шелестели вечнозеленые пальмы. Еще неделю назад он цедил из бочонка ароматное молодое кьянти и под теплой периной прижимал горячее тело визгливой, но уступчивой хозяйской прислуги Анджелины. Еще неделю назад даже в тоненькой шинели и сапогах из эрзац-кожи он чувствовал себя совсем хорошо. Еще неделю назад!..
А сейчас… Черт бы его побрал! Лежать притаившись! На этой промерзшей, забытой богом земле! Да он давно бы уже превратился в сосульку. В бездыханную ледяную глыбу. В мертвеца! Вот что было бы из него, если бы он действовал по уставу.
Нет, он будет двигаться, покуда жив. И выживет. Во что бы то ни стало выживет. Для этого у него есть фляга, в которой на донышке булькает не разбавленный шнапс, а крепкий ямайский ром. Подогретый огненным напитком, ефрейтор подпрыгивает и будет прыгать до самого утра, потому что движение, как и ром, согревает кровь. Проклятая ночь! Собачья жизнь! Жалкая судьба!
Любопытно, кто сейчас нежится там, в теплой каморке, в объятиях смуглянки Анджелины? А еще интереснее, кто спит с его собственной женой, худенькой, невзрачной, но хитрой, как кошка, Мартой. Есть ли еще у него домик, бакалейная лавочка, фрау Марта Мюллер, их сыночек Отто? И существует ли вообще на свете живописный Радебойль — спокойное предместье суетливого Дрездена? Дрезден часто подвергался ударам с воздуха…
Главное сейчас — выжить. Не замерзнуть, не упасть от пули и осколка, не умереть от тифа или туляремии. Во что бы то ни стало выжить! Любой ценой! Фюрер тоже не дремлет. Фюрер видит на десятилетия вперед. Уже по дороге сюда Мюллер сам читал в «Фолькишер беобахтер» о грандиозном плане генеральной реконструкции рейхстолицы — Берлина. Какие там будут сооружены здания, мосты, объездные дороги! Да, фюрер верит в победу. А доктор Геббельс по радио твердо пообещал новое, неслыханное до сих пор оружие. Держись, Бертольд, еще не конец!
А все же — невыносимый холод! До сумасшествия, до потери сознания. Уже и спасительный напиток выпил весь без остатка, а рассвет все еще не наступает. Как ни двигайся, как ни подпрыгивай — погибель берет за глотку. Ноги закоченели, не слушаются. И тени… Что это за тени? Хальт!..
Тысячи искр вспыхнули у него в глазах. Кто-то рванул за ноги, Мюллер свалился навзничь.
Непейвода и Лихобаб свое дело знали.
5
У сержанта Галины Мартыновой маленькое, ничем не примечательное личико с острым подбородком и похожим на кнопку носиком. Волосы русые, почти бесцветные, такие же и брови. Единственное, что выделяется на этом обыкновенном и все же чем-то привлекательном лице, — большие, неспокойные глаза. Цвет этих глаз не то темно-желтый, не то светло-коричневый — сразу и не определишь.
Видимо, за эти опьяняющие глаза и полюбил Петр Бакулин свою Галинку. А может, за искренность, сердечность, за детскую беззащитность в страшном военном водовороте…
К ухаживаниям героического комбата Галина отнеслась с предубеждением. Слухи о его поведении на Урале каким-то образом дошли и до нее.
Сержант Мартынова — маленькая частичка штабной машины, точнее, нерв, который активно действует в период подготовки операции. В бою связь осуществляется при помощи радио. Галя хорошо знает командиров подразделений, со всеми у нее хорошие, деловые отношения. Бывая в штабе, они часто заходят к ней, кто по делам, а кто просто так — отвести душу. Есть какое-то особое удовольствие в том, чтобы хоть на минутку забыть о жестоком военном быте и переброситься, пусть несколькими словами, с приветливой девчонкой, которая даже в вылинявшей гимнастерке сохранила детскую искренность и женское очарование.
Чаще других заглядывал к маленькой радистке Петр Бакулин. Началось это еще тогда, когда бравый уралец носил звездочки капитана и командовал ротой. Звание майора ему присвоили одновременно с награждением Золотой Звездой Героя за то, что его рота с ходу форсировала Вислу и закрепилась на левом берегу реки, в районе Тарнобжега. Это была существенная помощь соседней армии, которая в тяжелых боях удерживала сандомирский плацдарм.
Петр сразу же почувствовал холодность Галины, и это задело его за живое.
Бригаду вывели на отдых и пополнение. Появилось больше свободного времени, возникло настроение минутной размагниченности, проснулась жажда жизни. Галю и других девчат влекло кино, танцы, развлечения местной молодежи.
А Петр Бакулин переживал сложный этап в своей жизни. Некогда беззаботный юноша стал теперь возмужавшим воином. В первых же боях он осознал, что век танкиста недолог. Казалось бы, если до сих пор ты умел брать от жизни все, что дают молодость и красота, то теперь бери тем более. Завтра, быть может, твой последний бой. Но Петр думал иначе. Если останешься в живых — хорошо, а если нет — то кто же останется после тебя? Хотелось как можно прочнее утвердиться на житейской ниве, чтобы первый слепой случай не вырвал тебя начисто, с корнем…
Галина сердцем почувствовала эту перемену, и прежняя неприязнь к самоуверенному красавцу постепенно исчезала. Шли дни, бригада снова вела бои. На чужой земле, вдали от родных мест, под адским небом войны девушка поняла его чувства, его настроение, его печаль.
Теперь они ждали ребенка.
В камине по-гусиному шипели сырые поленья, в комнате — бывшей резиденции управляющего княжеским имением — было холодновато и чадно. Семен Семенович сидел свободно, с расстегнутым воротником, без пояса — близилась полночь, и он уже не ждал никого. Но у Ивана Гавриловича сквозь маскировочные портьеры пробивался свет — Майстренко нарочно выбрал себе комнату против окон комбрига, — а когда хозяин не спит, негоже отдыхать и подчиненному.
Кто-то постучал в дверь, он удивленно откликнулся. В комнату вошла начальник медицинской службы Аглая Дмитриевна Барвинская.
— Не гоните меня, Семен Семенович, — сказала врач вместо приветствия и опустилась в глубокое кожаное кресло с резной деревянной спинкой и подлокотниками. — Все равно не уйду. Некуда.
— То есть как?
— Очень просто: в медсанвзвод ночью не доберусь, отстала в пути, ехать с зажженными фарами опасно, «рама» засечет, а без света — заночуешь в канаве. Очень рада, что и вы не легли спать.
— Я по другим причинам. В любую минуту может вызвать комбриг, поэтому приходится на старости лет…
— Где еще та старость!
— Приближается. Как не верти, а уже полсотни с гаком. Не то, что некоторым…
— И «некоторым» тоже уже немало… — Не спрашивая разрешения, достала пачку папирос. — Угощайтесь.
— Спасибо.
Взял несгибающимися пальцами папиросу, не спеша закурил. Знакомый запах табака смешался с едким чадом камина, привычно щекотал ноздри.
Аглая Дмитриевна курила, выпуская с бледных, некрашеных губ аккуратные кольца легкого сизого дыма. Смотрела на эти кольца задумчивыми, узкими, как на старинных византийских иконах, глазами, словно забыла, где она, зачем пришла сюда. Очутившись в кресле, женщина вдруг почувствовала непреоборимую усталость. Сколько уже дней бригада то отдыхала, то перебазировалась. Только врачу и ее коллегам не выпадало отдыха ни днем ни ночью: раненых не вылечишь за день-два и даже не подготовишь к эвакуации. Разные ведь бывают раны: одна требует немедленного хирургического вмешательства, другая — терапевтических средств, третья — повторной операции, четвертая — обыкновеннейшего покоя, пятая…
Барвинская утеряла нить мыслей и, наверное, на какой-то миг задремала. Когда же открыла глаза, не могла вспомнить, о чем шла речь, бросила лишь:
— Медикаменты!
Это слово для подполковника Майстренко прозвучало как сигнал бедствия. Он ломал себе голову, как подтянуть медицинскую службу поближе к местам боев, как приспособить ее к требованиям стремительного, многодневного наступления, а вот порошки и микстуры…
— Сколько же вам нужно этого добра?
— Горы. Океан.
За облачком дыма ее узкие византийские глаза, казалось, заслонили собой все лицо, оно словно бы исчезло, растворилось в тусклом свете комнаты, остались только эти узкие, древние, мудрые, требовательные глаза.
Что-то тревожное, волнующее шевельнулось в сердце Семена Семеновича. Оно не имело никакого отношения ни к медикаментам, ни к интендантской службе вообще. Возможно, от их разговора — о старости, о годах. Сколько же Аглае Дмитриевне лет? Тридцать? Вероятно, около того. В боях за Львов погиб ее муж, летчик, и тогда говорили, что у Барвинской остался в Харькове восьмилетний сын. Где-то у чужих людей. Нелегко ей, бедняге, ох нелегко!
Майстренко хочется сделать врачу услугу, он находит среди бумаг ее заявку, датированную позавчерашним числом, и размашисто пишет на ней резолюцию: удовлетворить!
— Сделаем, Аглая Дмитриевна, непременно сделаем.
Он пытается заглянуть в ее дивные глаза, надеясь заметить в них признак удовлетворения, а может быть, благодарности, но глаз уже нет. Они спрятались под тяжелыми веками. Аглая Дмитриевна спит спокойным, глубоким сном. Маленькая, беззащитная и… привлекательная. Семен Семенович растерянно смотрит на Барвинскую. Что же делать?
Невольно взглянул на окна комбрига. Свет в них еще горел. Ну и пусть горит, но он свой рабочий день уже закончил.
Потихоньку затянул ремень, застегнул воротник, накинул шинель. Переночует сегодня у инженер-майора Никольского, тот, наверное, на передовой.
— Спокойной ночи, милая, усталая женщина!
Погасил свет и вышел.
Майор Тищенко только что закончил допрос контрольного пленного. Ефрейтор дивизии СС «Бавария» Бертольд-Гюнтер Мюллер рассказал о передислокации дивизии. Следовательно, нанеся удар англо-американским войскам и остановив их продвижение в Арденнах, Гитлер лихорадочно перебрасывает самые боеспособные части с других фронтов на Восток.
Майор снял трубку полевого телефона и услышал четкое:
— Сержант Мартынова слушает!
Маленький бригадный узел связи не спал.
Комбриг тоже ответил без задержки. Выслушав информацию, приказал передать ее дальше, наверх. А утром прийти с уточненными данными, нанесенными на карту.
Толстым синим карандашом Тищенко отмечает на карте-двухверстке подразделение дивизии «Бавария», конфигурацию линии обороны, огневые точки. Ефрейтор Мюллер ничем не отличается от многих других, кого пришлось допрашивать майору Тищенко. Сначала упирался, божился, что ничего не знает, а потом пошло как по маслу. Плакал, уверял, что его отец не верил в бога, а мать чуть ли не коммунистка: отдала дочь замуж за приказчика. Но в крах всех нацистских иллюзий еще, видно, не верит. Придется отправить эсэсовца во фронтовой разведотдел, возможно, там он скажет что-то более существенное.
Давило под грудью, голова гудела как с похмелья. Вышел из комнаты на свежий воздух.
В ночном небе полновластно господствовала война. Низко над землей шли на боевое задание тихоходные бомбардировщики женского авиаполка, базировавшегося на прифронтовых полевых аэродромах. Тищенко постоянно поддерживал связь с полковой воздушной разведкой, частенько гостил у девчат. Ему не раз приходилось наблюдать храбрых летчиц в их не очень благоустроенном фронтовом быту. Глянешь на них, когда они стирают белье, пришивают к гимнастеркам пуговицы или пишут письма близким и возлюбленным, и перед тобой обыкновеннейшие курносые, веснушчатые, кареокие и синеокие Маруси и Дуси, чьи-то дочери, сестры, нареченные. Сердце невольно защемит от боли за их суровую, нелегкую юность…
Инженер-майор Никольский не был на передовой, как предполагал Майстренко. Рекогносцировку местности Вадим Георгиевич успел закончить в течение дня и под вечер возвратился в замок.
Как ни сладко спал инженер-майор, но, услышав стук, сразу проснулся. Обул сапоги, накинул китель. «Кого это так поздно принесла нелегкая?» Услышал удивленный голос подполковника интендантской службы Майстренко:
— Вы дома?
— А где же мне быть? — не меньше удивился и Никольский.
И вот они сидят в каморке, где жила когда-то прислуга панов Конецпольских или Лянцкоронских. Семен Семенович озабоченно оглядывается по сторонам: где тут расположиться вдвоем, когда и одному тесно? Чтобы объяснить такой поздний визит, интендант коротко рассказал о своем приключении.
— Браво, Семен Семенович! — хохотал легкомысленный Никольский. — Вы и впрямь настоящий джентльмен! Аристократ духа! Однако упустить такой случай!
Но гость есть гость. Налил в рюмки прозрачной жидкости и провозгласил:
— За здоровье прекрасных женщин… и недогадливых мужчин!
— Ладно, ладно, — ворчал Майстренко. — Будто и вы не поступили бы точно так же.
— Упустили шанс, так уж помалкивайте…
Выпили снова, но ко сну не клонило.
— Проклятая судьба! — вдруг пожаловался гостю Никольский. — У меня жена в эвакуации — молодая, красивая… Успел пожить с ней какой-нибудь год-полтора… Часто думаю, что, возможно, и она там небезгрешная… Как мы встретимся с ней? Как переступим через эти фатальные годы? Все это не так просто…
«Ой непросто!» — подумал Майстренко и сочувственно посмотрел на инженера.
— А впрочем, — тут же утешал себя инженер-оптимист, — придется все списать за счет войны. Ничего другого не выдумаешь.
Чтобы возвратить себе хорошее настроение, Вадим Георгиевич снова вспомнил о Барвинской.
— А может, пойдем и посмотрим, как там Аглая Дмитриевна?
— Ничего с нею не случится, — возразил Майстренко. — Разве ей привыкать? Выспится в кресле или проснется и расположится поудобнее. А завтра скажет мне спасибо.
— Или назовет ослом. Ну, ну, не сердитесь. Вы настоящий джентльмен или, как говорят англичане, аристократ по происхождению.
— По происхождению я сын сапожника.
— А я — сын попа. Да, да, потомок мелкого сельского попика, от которого торжественно отрекся в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, будучи семнадцатилетним недорослем. Об этом написано в моей героической автобиографии. Вступая в армию, я ничего не скрывал. Бедный папаша! Потерял любовь детей, уважение односельчан, а потом изверился и в боге. Суета!..
Только теперь понял Майстренко, откуда в подвижном инженере эта чрезмерная предупредительность. Пришлось бедняге гнуть шею да приспосабливаться еще с юных лет! Да и во внешности Никольского было что-то архаическое, поповское: и гладенькие, будто маслом смазанные, волосы, и рыжеватая, клиноподобная бородка, и пухлое, как пампушка, лицо, и жадный взгляд рыжеватых, как и бородка, глаз.
Никольский уступил гостю свою кровать, а сам устроился на стульях: шинель, плащ-палатка, противогаз под голову — и постель готова. Через несколько минут он уже по-молодецки храпел. А Семен Семенович долго еще переворачивался с боку на бок. Ему не давали покоя узенькие, византийские глаза.
Березовский и Терпугов обсуждали план политико-воспитательной работы во время наступательных действий.
У Терпугова больное сердце, ночная работа вредна для него. Березовский с сочувствием смотрит на осунувшееся, землистого цвета лицо заместителя по политической части и рад был бы поскорее закончить разговор, но Алексей Игнатьевич имел обыкновение излагать свои мысли очень обстоятельно, всесторонне аргументируя их. Он был лет на пятнадцать, а может и на двадцать, старше комбрига. Ему досаждает хроническая одышка, он часто умолкает, принимает назначенные врачом таблетки.
— Меня очень беспокоит проблема взаимоотношений с местным населением на немецкой территории. Гитлеровцы причинили нам много зла. В памяти у каждого бойца — сожженные города и села, горы трупов, замученные родные и близкие. Сердца воинов пылают священной ненавистью. А тут — аккуратные немецкие домики… Убедить солдат, что мирное население неповинно, что не все немцы фашисты, ох, скажу вам, заданьице!
Он вынул очередную пилюлю, но передумал ее глотать, видимо, уже переусердствовал. Спрятал обратно в нагрудный карман кителя, Однако воды из цинкового бака нацедил полную кружку и выпил одним духом.
— Я понимаю вашу озабоченность, Алексей Игнатьевич. Понимаю…
У комбрига тоже изболелась душа от размышлений об этом. Отец… Тихого, честного и гордого душою, его повесили на площади, а потом тело облили керосином и сожгли. Мать преждевременно ушла в могилу. Сестра на чужбине, в неволе, если жива. Валя… Пугливая, несозревшая любовь… Где она, что с нею? Знал: его горе, его беду нужно умножить на боль и муки миллионов, чтобы определить наказание душегубам.
Порывисто встал из-за стола:
— Для меня главное — успех наступления. Нужно, чтобы каждый боец знал, на какое расстояние мы продвинулись вперед и сколько километров еще осталось до границы Германии.
Комбриг считал вопрос исчерпанным, но Терпугов не уходил.
— Еще одно дело. Опять-таки о Самсонове. Собрали его личные вещи, нужно отправить в Москву.
— Отправьте с нарочным.
— С кем? Ведь сейчас наступление.
— Подумаем. И вот что: скажите Майстренко, пускай подготовит посылку для семьи покойного за счет трофеев, запасов… Он найдет.
Наконец распрощались. Иван Гаврилович погасил аккумуляторную лампу, но ложиться ему не хотелось.
Нащупал в кармане шершавый листик бумаги — письмо-треугольник от Маши Пащиной. Его принес сегодня с полевой почты Сашко Чубчик.
6
Петр Бакулин и Галя Мартынова проводили свой последний вечер. Завтра Галя отпросится в санчасть и откроет Аглае Дмитриевне свою тайну. А потом, как скажет врач: аборт или сохранение беременности. Петр настаивал на том, чтобы Галя ждала ребенка.
Галина плакала. Тихо, молча. Слезы катились по бледным щекам, по мелким веснушкам, и радостные, и неутешные… Ей очень хотелось иметь сына, похожего на Петруся, такого же красивого и боевого. Но война еще не закончена, все может случиться, а они не женаты, на фронте браки не регистрируют. Возвратишься в родной Кременчуг в свои девятнадцать лет одна, без мужа, с ребенком на руках…
Лежала навзничь на жилистой руке Бакулина, устремив взгляд в потрескавшийся потолок, который еле виднелся в ночной тишине, слушала монотонное тиканье часов. До сих пор она почти не замечала этого механического счета секунд. Одинаковые ходики висели чуть ли не в каждом доме, где ей приходилось стоять на квартире. А сейчас прислушалась к назойливому тиканью с тревогой, ибо это, наверное, уходили в небытие ее последние минуты с Петром.
— Ты не забудешь меня, Петя, если я не вернусь из медсанвзвода?
— Пока я жив буду, не забуду.
— Ты будешь жить. Тебя будет оберегать моя любовь.
— Спасибо.
Он крепкими, как гвозди, пальцами нашел ее маленькое шелковое ухо, нежно гладил его. Теплая волна любви и покорности разлилась по ее телу.
На следующий день Аглая Дмитриевна Барвинская позвонила начальнику политотдела Терпугову и сообщила, что в штабе бригады — неприятное событие. Сержант Мартынова забеременела и наотрез отказывается от аборта. Да аборт навряд ли и возможен: во-первых, запрещено законом, а во-вторых, очевидно, уже поздно.
— Кто отец ребенка?
— Не говорит.
Алексей Игнатьевич догадывался, кто здесь замешан. И ему понравилась позиция девушки: взять всю ответственность на себя. Вместо осуждения в его душе возникло сочувствие. Он спросил Барвинскую:
— Что вы предлагаете?
Аглая Дмитриевна посмотрела на Галю. Девушка сидела, низко опустив голову, под глазами темные пятна, в глазах — усталость и растерянность. Барвинская невольно вспомнила звонкий, бодрый голосок: «Сержант Мартынова слушает!» Так отвечала юная телефонистка ей, Аглае Дмитриевне, в те ужасные дни, когда она разыскивала своего мужа, своего Володю, а тот упрямо не подавал о себе вестей. И не подаст уже никогда… Вообще, кто бы ни позвонил на бригадный пункт связи, сержант Мартынова всегда старалась хоть чем-нибудь помочь. А теперь она сама нуждалась в помощи.
— Я уверена, — сказала врач в трубку, — что тут настоящее чувство. А нам после войны нужны будут счастливые матери и хорошие дети.
— Понял. Пришлите ее ко мне.
А сам уже по всем проводам искал командира бригады. Нашел его у начальника штаба Соханя.
— Товарищ комбриг, есть подходящий человек.
— Какой человек, зачем? — не понял комбриг.
— Для того, чтобы отправить в Москву с посылкой для семьи Самсонова.
7
У начальника штаба Соханя, поселившегося в одной из комнат дворца, — хоть топор вешай. Не помогает ни высокий потолок, ни тяга сквозь аккуратный кафельный камин, ни раскрытая настежь форточка. Собралось с десяток яростных курильщиков, все смолят: кто отечественные папиросы с длинными бумажными хвостами, кто топкие трофейные сигареты, заправленные в деревянные или костяные мундштуки, кто самокрутки из едкой махорки, а сам хозяин — шляхетскую трубку с длиннющим, похожим на кларнет, цибухом, разукрашенным квадратиками радужного перламутра. Эту диковинку нашли на чердаке, когда устанавливали на крыше пулеметные точки.
На совещании присутствуют все четыре комбата, командир самоходного артиллерийского полка подполковник Журба, командиры пулеметной и пулеметно-зенитной рот, истребительной противотанковой батареи, а также ближайшие помощники Гордея Тарасовича Соханя — Тищенко, Никольский, оперативники.
Несколько минут назад вошел и комбриг. Переговорив по телефону с Терпуговым, он стоял у окна, за которым сверкал голубой, открытый солнцу день. Вдруг установилась хорошая погода, небо улыбалось по-мирному. Иван Гаврилович отчужденно слушал размышления комбата 1 гвардии майора Бакулина. Только теперь до сознания комбрига дошел смысл информации замполита о беременности Галины Мартыновой.
Бакулин докладывал, что в его батальоне готовы к бою девятнадцать «коробок», которые полностью обеспечены экипажами и комплектами боеприпасов. Две машины остались в Заглембье — у одной неисправен двигатель, у другой вышла из строя муфта сцепления.
Березовский с любопытством рассматривал стройную фигуру комбата, его мужественное лицо, проникновенные глаза. Бедная Галя Мартынова! Тяжело ей будет одной там, в тылу. Дождется ли она его живым, неискалеченным? А если и дождется, то как сложится их послевоенная жизнь?
Никак не мог сосредоточиться на том, сколько танков отремонтировано, помнит, как придирчиво вникал в каждую мелочь Самсонов, когда он, Березовский, был начальником штаба, а Сохань его помощником в оперативных делах. Правда, педантизм Самсонова иногда нервировал его. Пускай Сохань во всем разберется сам.
После комбата 2 гвардии майора Чижова, комбата 3 гвардии капитана Барамия и командира МБА гвардии капитана Осадчего докладывал командир приданного артполка Журба. Это был худой, утомленный человек — его мучила язва желудка — с тонким, нервным, типично интеллигентским лицом, с черными, как воронье крыло, чубом, бровями, бородой.
Журба энергичными движениями гибкой, удивительно длинной руки указывал на карте огневые позиции вражеских противотанковых батарей, место расположения наблюдательных пунктов.
…Совещание длилось долго, но в конце уже без комбрига. С молчаливым шофером и неугомонным ординарцем он покачивался на открытом земным стихиям виллисе по малонаезженной, заметенной снежными буранами дороге. Торопился на командный пункт армии, куда его вызвал командарм Нечипоренко.
8
КП командарма расположился на окраине соседнего городка, центр которого недавно бомбили немцы. Пожар удалось погасить, только в одном месте еще вспыхивали гейзеры огня, окрашенные то черным, то белым, то оранжевым дымом.
— Горит спиртозавод, — со знанием дела определил Платонов-Чубчик.
— Бери канистру и поскорее туда, — нарушил молчание Павло Наконечный.
— Моих запасов хватит до Берлина.
Проезжали по узенькой улочке, уже расчищенной после бомбежки. Комбрига беспокоила активизация битой люфтваффе. Видно, дела союзников на Западном фронте совсем плохи, если Гитлер перебрасывает на Восток целые авиасоединения.
Это предположение подтвердил командарм Нечипоренко, которого Березовский застал на армейском узле связи. Генерал-лейтенант стоял у телетайпа с узенькой, густо покрытой буквами ленточкой. У него были маленькие, как и вся его фигура, руки, аскетическое, вытянутое лицо, плотно стиснутые нервные губы.
«Так вот он какой…»
Иван Гаврилович побаивался энергичных, умных, невысокого роста людей. Сколько ему приходилось встречать таких, все они отличались гиперболизированным самолюбием и властностью.
Узел связи размещался в бывшем сиротском приюте божьей матери Черной, или Ченстоховской. Неподалеку отсюда — польский пограничный город с известным на весь католический мир монастырем. Светловолосые и чернявые связистки в гимнастерках, в коротких юбках и аккуратных сапожках отнюдь не напоминали ни сирот, ни монахинь. Это было юное, веселое и храброе племя! Однако сейчас, в присутствии командарма, девчонки молча сидели за аппаратами, всем своим видом подчеркивая высочайшую скромность.
— Нате, читайте, — командарм протянул комбригу кусок телетайпной ленты. — «Первый» требует начинать действия завтра.
«Первым» не только в шифровках, но и в открытых разговорах называли командующего фронтом.
— Если завтра, так и завтра, — с каким-то равнодушием ответил комбриг.
Его тон вывел командарма из равновесия. Он покраснел и насупился. Это не удивило Березовского, ведь у него была своя теория относительно людей невысокого роста.
— Не понимаю вашей индифферентности. Объясните.
Командарм решительно отодвинул плащ-палатку, служившую дверью, и торопливо пошел узким, полутемным коридором. Этот коридор, похожий на подземный ход сообщения, привел их обоих в просторную низкую комнату. Тут стояло несколько парт и черная, со следами мела, таблица. Ивану Гавриловичу вспомнилась обшарпанная ветрами школа, безрукий капитан Абдурахманов, серые, пытливые глаза маршала.
— Союзники подводят? — спросил Березовский, стремясь приглушить гнев генерала, с которым так неудачно познакомился.
— Это меня не касается! — визгливо воскликнул Нечипоренко и смешно, по-петушиному подпрыгнул. — Я отвечаю не за союзников, а за свой участок фронта!
«Артист…» Командарм не понравился Ивану Гавриловичу с первого взгляда.
— Союзники драпают, — кипел генерал, — в этом нет ни малейшего сомнения! Но разве это означает, что мы с вами должны быть козлами отпущения? Разве разумно… — вдруг запнулся и резко изменил тон. — Однако приказ «Первого» не подлежит обсуждению. И я не позволю никаких дискуссий!
Березовский оторопел. Кто же начал дискуссию? Но не проронил ни слова.
Генерал-лейтенант Нечипоренко покосился на карту, будто на своего злейшего врага.
— Вот! Вот! Вот!.. — тыкал он в карту коротеньким указательным пальцем, будто стремился продырявить ее насквозь. — Фронт моей армии… — Он сделал ударение на слове «моей». — Весь участок плотно забит огневыми точками врага, фортификациями, проволочными заграждениями, минными полями. А какое пополнение прислали мне из резерва?
Комбриг молчал, догадываясь, что экспансивный командарм сам ответит на собственный вопрос. Так оно и случилось.
— Чернопиджачников прислали! — Для большей убедительности он взмахнул миниатюрной рукой. — Ленивых дядек, дезертиров, которые во время оккупации отлеживались на печи, а воевать не хотят и не умеют.
— Извините, товарищ командарм, — не удержался Иван Гаврилович. — Мы своих бойцов убеждаем, что не все, кто остался на оккупированной территории, дезертиры. — Чуточку поколебался и добавил: — Точно так же, как и не все немцы — фашисты.
— Вы верите этим басням? — сердито глядя исподлобья, спросил командарм.
Березовский молчал.
— Лично я — нет!
Из набитого картами полевого планшета генерал выдернул квадратик жесткой бумаги — свою драгоценнейшую реликвию. Показал Березовскому. С чуточку выцветшей фотографии веселыми глазами смотрела миловидная женщина, держа на руках худенькую, с продолговатым, аскетическим личиком девочку. Похож был на Нечипоренко и мальчик, который стоял возле матери, прижимая к груди плюшевого медвежонка.
— Анна Степановна, моя жена, — объяснил командарм. — И наши дети. Ромась и Наталка.
Иван Гаврилович понял, что эта фотография предвоенных лет непосредственно касается темы разговора, начатого генерал-лейтенантом, и настроения Нечипоренко.
— Их замучили. Всех троих. В Шепетовке. Жена поехала туда на лето к родителям и застряла…
Он говорил, глядя в одну точку, будто видел на невидимом экране страшные кадры казни. Горе командарма не могло не поразить самую черствую душу.
— За что же их? — вырвался неуместный вопрос.
— Ни за что, — тихо ответил Нечипоренко. — Я ездил в Шепетовку, проверял. Абсолютно ни за что. Анна Степановна была человеком тихим, неспособным к решительным действиям. Мальчику исполнилось тринадцать, Наталочке — на два года меньше. Их уничтожили как семью коммуниста. Так как же мы должны относиться к семьям наших врагов?
Генерал облизывал сухие, потрескавшиеся губы, глаза его пылали мстительным огнем. Видно, он каждый раз заново переживал свою тяжелую драму. Но и теперь Нечипоренко остался верен себе:
— Не бойтесь, я подчинюсь дисциплине. Но сердце… — Он прошелся по комнате, посмотрел в окно. — Вот эти… чернопиджачники. Знаю: не все лентяи, не все дезертиры. В конце концов, в окружение, в плен могли попасть и вы, и я. Не всегда успеешь застрелиться. Да и не всегда это нужно делать. А вот сердце — не лежит. Глупое оно у меня. Упрямое.
И неожиданно грустно улыбнулся. Заговорил совсем по-другому:
— Простите. Время дорого и вам, и мне. Не будем тратить его на эмоции.
Еще раз взглянул на снимок и осторожно, чтобы не измять, сунул в планшет. Подошел к карте, по-деловому спросил:
— Как же нам прорывать оборону врага? Густые перелески, болотистые районы, мощные огневые средства…
— Где намечен главный удар армии?
— Вот! — палец командарма задержался между двумя населенными пунктами.
— Разорвите два-три километра фронта, чтобы я мог ввести в горло прорыва пехоту.
— Нет, товарищ командарм, — возразил командир бригады. — Я не в состоянии этого сделать.
— Почему?
— Местность не для танков.
— Повторите.
— Местность танконепроходимая. Болота сверху примерзли, а внизу — западня.
— Вы что же, хотите, чтобы я прорвал оборону пехотой, кровью людей?
— В танках тоже люди.
За короткий миг лицо Нечипоренко трижды меняло цвет: оно было белым, красным, наконец, позеленело. Говорил еле слышно:
— Понял. Только теперь понял. Вот что означает ваше «если завтра, так и завтра»: индифферентность и легкомысленность. С чем вы приехали к командующему армией? Вы готовы к наступлению или нет?
— Завтра будем готовы. В пределах своего оперативного задания.
— Какое задание? Кто его поставил?
— Командующий фронтом.
В голосе командарма зазвучало презрение.
— Хотите вбить клин между мною и маршалом? Не выйдет! Прорвете оборону, а тогда…
— Прорывая такую оборону, я потеряю самые боеспособные машины. Кто же тогда будет продвигаться по полсотне километров в сутки, кто будет громить тылы врага, кто обеспечит быстроту и стремительность наступления?
— У вас три батальона.
— Барамия останется в резерве. Впереди — форсирование Одера. И я…
— «Я»… Не кажется ли вам, что вы слишком злоупотребляете этим своим «я»?
Послышался вопрос: «Можно?» — и в комнату вошел адъютант командарма капитан Рогуля. Тоже невысокого роста; наверное, низенькие начальники не любят рослых подчиненных.
— Товарищ командующий, обед готов!
Рогуля поистине адъютант по призванию: безошибочная интуиция всегда подсказывала ему именно ту минуту, когда следует явиться.
— Приглашайте гостя.
— Милости просим, — звякнул шпорами бравый капитан.
Обедали в маленькой уютной комнате. Кроме Нечипоренко и Березовского за столом сидели член Военного совета фронта генерал-майор Маланин и начальник штаба генерал-лейтенант Корчебоков — кубанский казак-великан, полная противоположность командарму.
Адъютант умело разлил в маленькие рюмочки красновато-рыжий напиток, поставил возле каждого открытую бутылку боржоми.
— «Рашпиль»? — спросил комбриг, рассматривая жидкость.
— Собственного производства, — подтвердил Рогуля.
«Рашпилем» они называли чистый спирт, настоянный на остром красном перце.
— За левый берег Одера! — провозгласил командарм.
— За взаимодействие с танкистами! — добавил начштаба.
Выпитая рюмка адского напитка поднимала настроение, возбуждала аппетит.
— Это как понимать — взаимодействие? — в лоб задал вопрос комбриг. — Я хотел бы условиться, товарищ командарм…
— Андрей Викторович только что из Москвы, — прервал его Нечипоренко, кивнув в сторону члена Военного совета. — Был наверху, — подчеркнул он многозначительно.
— Да, — коротко ответил Маланин. Он перестал улыбаться, не по летам моложавое лицо его стало серьезным. — Назревают серьезные события.
— Берлин берем, это ясно, — безапелляционно заявил Корчебоков.
— А дальше что? — не унимался командарм.
— Дальше? — включился в разговор Иван Гаврилович. — Дальше тоже словно бы ясно: заканчиваем войну…
Командарм вспыхнул.
— Во-первых, неизвестно, какие сюрпризы готовит Гитлер.
— Да, — поддержал его член Военного совета. И обратился к Березовскому: — Вы слыхали о выступлении Геббельса перед солдатами фольксштурма?
— О новом секретном оружии? — оживился Иван Гаврилович. — Пропагандистский трюк!
— Если бы так, — вздохнул Маланин. — А Фау-2, которые наносят удары по Британским островам? Разве это пропаганда? Скорее всего, это начало новой эры в производстве средств массового уничтожения. Еще два года назад Гитлер, Кейтель, Йодль и Шпейер в бомбоубежище Растенбурга просматривали снятый на пленку полет реактивной ракеты А-4. Ее конструктор профессор Браун с тех пор работает не покладая рук. На островах Балтийского моря у гитлеровцев есть специальная экспериментальная база.
— А в области авиации? — полюбопытствовал командарм.
— И в авиации, — согласился Маланин. — Инженер Вилли Мессершмитт создал реактивный вариант своего истребителя под маркой Ме-262, а его коллега Хейнкель сконструировал реактивную машину Хе-280. Обоих конструкторов поддерживает Геринг.
Неслышно, будто сквозь стену, появился Рогуля. Ни дверь, ни половица не скрипнули при этом, никто и не заметил, как капитан вошел. В конце концов на то он и адъютант.
— Товарищ командующий, прошу прощения… На проводе — «Первый»!
Командарм торопливо поднялся, держась, однако, с достоинством. По длинному коридору, который отделял их от узла связи, он шел неторопливо, широким шагом.
— Забеспокоился наш «Первый», — добродушно сказал начальник штаба. — Пошли и мы послушаем.
Нечипоренко сжимал в руке трубку ВЧ, стоя по команде «смирно».
— Слушаю… Так… все готово, товарищ «Первый». Полная договоренность, товарищ «Первый». Он сейчас здесь. Слушаю, товарищ «Первый».
И молча протянул трубку Березовскому.
Знакомый, хриплый, простуженный голос.
— Здравствуйте, Иван Гаврилович.
— Здравствуйте, товарищ «Первый».
— Рад, что вы нашли общий язык с «Пятым».
Березовский вспомнил, что «Пятый» — это Нечипоренко, а «Первый» объяснил:
— Человек он сложный, но военачальник отличный. Желаю вам успеха, а неуспеха…
— Быть не может! — комбриг закончил за маршала его излюбленную фразу и положил трубку на рычаг аппарата. — Ну вот и все.
— Что он сказал? — спросил командарм.
— Пожелал успеха.
— Понятно. Итак, начинаем.
— Я от своей оперативной задачи не уклоняюсь, — упрямо повторил Березовский.
— Благодарю за разъяснения, — сухо произнес Нечипоренко. — Сегодня же пришлите офицеров связи.
— Присылайте прямо ко мне, — сказал Корчебоков и велел телефонистке: — Соедините меня со всеми нашими хозяйствами.
— Есть, товарищ генерал.
— До встречи в Германии, — протянул Березовскому руку командующий армией.
— А Терпугову передайте, — добавил Маланин, — чтобы информировал меня о каждом контакте с немецким населением. Это очень важно.
9
Еще минуту, еще миг назад здесь стояла непуганая предрассветная тишина, серая насупленная темнота; висели неподвижные косматые тучи, белый, стерильно-чистый снег стлался по земле, мягко, неслышно, вот так и сеялся бы, наверное, целый день. Но вдруг не стало ни дня, ни ночи, ни туч, ни снега, ни рассвета, ни тишины.
Тысячи орудийных стволов, сотни минометов и реактивных установок извергали десятки тысяч тонн металла и огня на укрепленные позиции врага. Залп за залпом, взрыв за взрывом. Уходили секунды. Минуты. Час. Полтора.
Березовский стоит на покатом пригорке, смотрит в бинокль. Танки, его танки, его стальные крепости, его грозные «коробки», включив электростартеры, громко прогревают двигатели и медленно, будто допотопные динозавры, выползают на рубеж атаки. Группируются острым клином, на острие которого — первый батальон, возглавляемый командирским танком Петра Бакулина. За ним занял позицию танк командира роты старшего лейтенанта Коваленко. Далее разворачивают боевые порядки остальные роты первого и второго батальонов, держась позади тральщиков. Танки-тральщики должны «вытоптать» вражеские минные поля, обезвредить их. Каждый танк имеет прикрепленные к бортам два сосновых бревна, чтобы преодолевать другие противотанковые преграды.
Низко под облаками пронеслись эскадрильи Ла-5 и Як-9, чуточку медленнее пророкотали штурмовики Ил-4. К сожалению, это и все. Два дня назад Гордей Сохань порадовал комбрига: фронт получил новую партию первоклассных бомбардировщиков Пе-2 и Ту-2. А вчера загрустил: в долине Вислы, где расположены полевые аэродромы бомбардировщиков дальнего действия, низко залегли тучи, бушует метель.
Комбриг еще раз взглянул на ручные часы с зеленоватыми светящимися стрелками и на ходу бросил ординарцу:
— В машину!
На этот раз он имел в виду не юркий виллис — Павел Наконечный догонит их при первой возможности, — а командирский танк, стоявший у пригорка. Механик-водитель старший сержант Нестеровский ждал приказа комбрига, который одновременно был и командиром машины. На своих местах, готовые к бою, были стрелок-радист Кулиев и наводчик орудия Черный.
В боевом отделении танка — три сиденья: командирское, командира орудия, или наводчика, и заряжающего. Все здесь хорошо знакомо, эта «коробка» принадлежала Ивану Гавриловичу и раньше, когда он был начальником штаба. Танк покойного Самсонова он отдал Соханю.
Держа наготове микрофон бригадной радиостанции, Иван Гаврилович приник глазами к оптическому прицелу. На броне занимали постоянные места закрепленные за каждой «коробкой» группы автоматчиков из батальона Осадчего. А дальше, на сколько было видно, развернулись боевые цепи стрелковых подразделений армии Нечипоренко. Пехота, мужественная пехота! Хотя, бывает, в невероятных муках погибают в раскаленных «коробках» танкисты, погибают под гусеницами вражеских танков раздавленные артиллеристы, камнем падают с неба подбитые летчики, и все же они, если так можно выразиться, — элита, аристократы войны. А ты, пехота, ее вечный, обжигаемый солнцем, омываемый дождями, пронизываемый ветрами, жгучими морозами, убиваемый всеми видами оружия, — чернорабочий!
Сам был пехотинцем, знаю…
…Когда с остатками стрелковой роты Березовский вырвался из кольца, в которое части Восемнадцатой армии попали между Днестром и Бугом, разрывная пуля с «мессера» насквозь прошила его тело. Упал, срывая с себя окровавленную сорочку, с трудом перевязался ею, а на большее не хватило сил. Смерть тебе, тяжелораненый пехотинец, бесславная смерть! Однако на этот раз случилось иначе…
Впрочем, хватит, хватит об этом! Хватит обо всем, что не относится к сегодняшнему бою. Осталась одна минута: тридцать секунд… пятнадцать…
Крепче зажал в ладони микрофон и во весь голос воскликнул;
— Орлы-танкисты, впере-ед!
Покачнувшись, танк комбрига рванул с места, за ним последовал танк Бакулина, за Бакулиным — Коваленко, за Коваленко — Мефодиев, за Мефодиевым — Качан, а впереди — тральщики. Вращаются огромные железные цепи, крутятся валы с острыми металлическими зубьями, бьют и роют землю, а она то покорно безмолвствует, то огрызается взрывами мин.
Вдруг одна «коробка» остановилась, окутанная дымом. Между черными дымовыми клубами вспыхивают голубовато-сиреневые языки пламени. Горит танк старшего лейтенанта Коваленко. Видимо, тральщик проскочил мину…
Первый просчет, первые жертвы… Спасется ли кто-нибудь из членов экипажа? Успеет ли оказать им помощь санитарная служба? Трудно сказать. Боя уже не прекратить!
Первые танки достигли противотанкового рва и остановились. Саперы им сейчас не сумеют помочь — враг еще живой, еще дышит, несмотря на полуторачасовую артподготовку. Гитлеровцы бьют прицельным пушечно-минометным огнем. Навести переправу в этих условиях крайне трудно.
— Огонь, ребята, огонь из пушек! Расстреливайте ров прямой наводкой!
Огромными фонтанами поднимается смерч снега, перемешанного с песком, горячие осколки веерами разлетаются во все стороны, там, где они падают, снег шипит, превращается в лужицы талой воды.
Танк Героя Советского Союза гвардии майора Петра Бакулина мчит к ближайшему перелеску. Бой уже далеко позади, его не видно и не слышно. Это не тревожит комбата 1. Так или иначе, но бригада прорвалась и выполняет поставленную перед ней задачу. Комбат до боли натер переносицу монокуляром оптического прибора — видимость никудышная. Тучи, казалось, опустились еще ниже, снег повалил еще гуще. Комбат открыл крышку люка, но снежинки залепили стеклышки бинокля. Теперь можно полагаться лишь на собственные глаза.
Пилицу проскочили с ходу, фашисты не успели взорвать мост — удача! Огромная удача, которая всегда сопутствует тому, у кого в руках инициатива.
Настроение у комбата чудесное. Командир бригады по радио приказал ему сегодня же достичь польско-германской границы. Чтобы развить нужную скорость, Бакулин вывел свой передовой отряд на шоссе Ченстохов — Люблинец.
Первой идет его машина. За нею тарахтит танк скрупулезно-педантичного, немолодого, лысоватого лейтенанта Полундина. Умный, опытный офицер, человек не из робкого десятка. Ему бы давно уже пора носить звездочки капитана, командовать ротой или батальоном, а он, вишь, застрял на взводе, чуть ли не от самого дома. Орденами и медалями фортуна его не обделила, а вот про служебные ступеньки почему-то забыла…
Сейчас Полундин выполняет обязанности командира роты вместо старшего лейтенанта Коваленко, который временно вышел из строя. Временно или навсегда? Об этом они узнают лишь на ближайшем пункте боепитания. Где он будет, этот пункт? А они ведь израсходовали на проклятый ров чуть ли не половину снарядов.
— Сколько снарядов осталось? — спрашивает комбат заряжающего Мамедова, неразговорчивого азербайджанца, который сидит рядом и напевает какую-то бесконечную песню. Из-за этой песни, стука и грохота Мамедов не слышит комбата, поэтому Бакулину отвечает наводчик Голубец:
— Двадцать восемь.
Следовательно, израсходована половина: частично при форсировании рва, а частично уже по дороге — на подавление разных движущихся и неподвижных целей. Теперь придется экономить каждый снаряд.
Появление тридцатьчетверок вызывает повсеместную панику. Что бы ни попадалось у танков на пути: обоз, автоколонна, штабные машины — все погибает или же бросается наутек. Но вон там, впереди, виднеется какой-то населенный пункт. Там может вспыхнуть бой.
По радио комбат спрашивает Полундина, сколько у него снарядов. Сорок? Это уже лучше. Полундин осмотрительнее и скупее Бакулина, а тот уралец — душа нараспашку!
Вдруг Бакулин вспомнил о Галине. Ему искренне жаль ее, он до сих пор переживает разлуку. Но ничего не поделаешь! Зато радостно сознавать, что у тебя будет сын или дочь. Знать бы, кто именно!..
То ли тучи израсходовали все свои запасы, то ли танкисты проскочили полосу снегопада, но уже только отдельные снежинки игриво мерцают в воздухе. Сектор наблюдения сразу расширился, достигает теперь самого горизонта. Можно воспользоваться и оптикой. ТПК чудодейственно приближает населенный пункт, виднеющийся вдали, и комбат Бакулин лихорадочно сверяет свои наблюдения с картой. Нет сомнений: впереди немецкий город Обервальде. Старые стены, потемневшие крыши — черное пятно на озаренном зимним солнцем горизонте.
…Черный город встречает танкистов белыми флагами.
10
Узнав о том, что советские танки появились уже непосредственно на немецкой территории, Гитлер примчался в Цоссен. Сегодня этот юго-восточный форпост Берлина с его многоэтажными зданиями превратился в хаос руин. Бомбардировщики союзников побывали здесь не один раз. Разрушенные здания — будто наружный защитный барьер над глубокими катакомбами, составляющими второй, подземный город. В нем расположился штаб генерала Йодля — оперативный мозг сухопутных вооруженных сил гитлеровской империи: рабочие комнаты, узел связи, шифровальный отдел, зал для совещаний, спальни, столовые, бары с электрическим освещением, вытяжной вентиляцией, горячей водой.
Внешне Гитлер воспринял фатальное известие с неожиданным спокойствием. В цоссенском подземелье он появился без очередной истерики и проклятий. Однако вид его поразил генерал-полковника Альфреда Йодля.
— Провидение, — бормотал фюрер. В его мутных зеленовато-голубых глазах светилось нечто похожее на радость. — Провидение, — повторил он хриплым, жутковато-спокойным голосом и направился к карте, висевшей на стенде. После прошлогоднего покушения и ранения фюрер ходил боком, поддерживая здоровой правой рукой искалеченную левую.
— Где они сейчас? — спросил он вдруг громко и яростно.
Йодль вздрогнул от резкого гортанного восклицания, Гитлер заметил это и ехидно бросил:
— Дрожите?
Йодль внутренне съежился, но этого не мог заметить никто, даже провидец фюрер. Лицо же начальника генерального штаба, продолговатое, обмякшее, уже не способно было ни бледнеть, ни краснеть. Оно всегда было желтоватым. Последние двое суток Йодль не спал ни минуты, держась на тонизирующих препаратах. Неутешительные вести одна за другой поступали с Восточного фронта, где, как и следовало ожидать, началось мощное наступление русских.
Йодль не раз пытался убедить фюрера в том, что Сталин не останется равнодушным к просьбам Черчилля и Рузвельта о стратегической помощи в связи с неудачами, постигшими на Западноевропейском театре действий фельдмаршала Монтгомери и генерала Эйзенхауэра. Но все напрасно: фюрер не согласился вывести из Курляндии шестнадцатую и восемнадцатую армии, в составе которых законсервировано двадцать шесть дивизий, чтобы действовать не растопыренными пальцами, а сжатым кулаком. Тогда фюрер, правда, в шутку назвал его паникером и пораженцем. От этой шутки у Йодля похолодела спина.
— Где они? — все более разъяряясь, спрашивал Гитлер, хотя маниакальная радость в его тусклых, склеротических глазах не угасла.
— Здесь, мой фюрер, — пошевелил непослушным языком Йодль, указывая район на восток от Оппельна.
— Поздравляю вас, генерал! — сказал Гитлер и, как и раньше, боком, тяжело дыша, двинулся назад к столу.
Это, наверное, тоже была шутка или хуже — ирония, сарказм, однако Гитлер говорил вполне серьезно. И от этого Йодлю становилось еще жутче.
— А мы с вами где были в сорок первом и сорок втором? — уже спокойнее, почти мягко обратился к Йодлю Гитлер. И, не ожидая ответа, чеканил слова, пристукивая в такт им правой рукой по столу; — Под Москвой! Под Петербургом! На Кавказе! — Названия Ленинград он не признавал, а о Сталинграде промолчал. Это слово было для него слишком ненавистно.
Йодль стоял обескураженный и отупевший. Фюрер снова резко спросил:
— Итак, какой вывод мы должны сделать?
— Слушаю, мой фюрер.
— Что мы с ними поменялись ролями. И только.
Начальник генерального штаба молча ждал, что будет дальше. Он хорошо знал привычку Гитлера — провозгласить парадоксальный тезис и тут же лихорадочно развить его в теоретическую концепцию. Конечно же безошибочную, ибо фюрер — человек, который не ошибается. А Гитлер уже увлекся, его мутно-голубые глаза пылали.
— Тем лучше для нас!
Некоторое время он смотрел в одну точку, словно видел там нечто великое, известное и подвластное лишь ему одному. Наконец он сухо, деловито приказал:
— Созвать совещание на четырнадцать ноль-ноль. Вызвать: рейхсмаршала, рейхсфюрера СС, рейхсминистров, являющихся членами политического штаба национал-социалистской партии. Повестка дня: генеральное контрнаступление на Восточном фронте.
— Будет исполнено.
Альфред Йодль почувствовал, что у него не только похолодела спина, но и отнимаются ноги. Нужно во что бы то ни стало двигаться, действовать, а не думать…
Очень хотел бы прогнать прочь назойливые мысли и рейхсмаршал Герман-Вильгельм Геринг. И не только о ближайшем будущем, но и о сегодняшнем дне. Вызов на совещание к Гитлеру застал его в комфортабельном бомбоубежище, под руинами роскошного дворца Карингалле.
Берлин недавно снова бомбили американские «боинги» в сопровождении британских «харрикейнов» и «спитфайеров». На Фридрихштрассе рухнул театр-варьете, кажется, разрушен мост через Шпрее. Там сейчас хаос и паника, в борьбу с которыми вступили пожарники и полиция. Пробиться почти невозможно, однако это не может послужить оправданием опоздания на совещание в Цоссен. Наоборот, это повод для очередной взбучки. Еще бы! Рейхсмаршал Германии, рейхсминистр авиации, главнокомандующий военно-воздушными силами люфтваффе, который торжественно заверил фюрера и народ, что ни одна бомба не упадет ни на один немецкий город, опаздывает на вызов ставки из-за вражеского воздушного нападения на столицу империи! Более позорной ситуации и выдумать нельзя!
Пришлось добираться в объезд, по бесконечным лабиринтам разрушенных кварталов, на Тельтов-канал. Бронированный «хорьх» с усиленным мотором рвался вперед, но на пути то и дело возникали свежие неубранные завалы, незасыпанные воронки, штабеля трупов, толпы горожан из разбомбленных домов, огромное множество беженцев из Померании, Восточной Пруссии, Силезии, а также обледенелый снег, лежавший на улицах и переулках предместья с самого начала зимы.
Страшная зима! Ужасные налеты! Гигантский город постепенно превращался в необозримые руины. Обгорелым скелетом торчит и бывший фешенебельный дворец рейхсмаршала, построенный в неповторимые тридцатые годы, когда на фюрера и его приспешников сыпались, как из рога изобилия, сокровища из богатейших банковских сейфов Германии. И одновременно с этим — радость молодости, развлечения с красивейшими женщинами Берлина. Его дворец Карингалле в Шорфгайде с бесценными коллекциями живописи, скульптуры, фарфора, с чудесным парком и щедрыми угодьями для охоты на оленей являл собой, что называется, новоявленные сады Семирамиды. Однако ни над дворцом, ни над парками колпак из непробиваемого стекла, к сожалению, не поставишь… Конец, всему конец! Если, конечно, сегодня Адольф не придумает чего-то необычайного…
Примерно с такими же мыслями прибыли на совещание почти все его участники. Каждый прекрасно знал, что положение катастрофическое, хотя не каждый, даже самому себе, откровенно в этом признавался: боялся обвинения в пораженчестве.
Геринг и впрямь чуть было не опоздал, преодолевая завалы и полицейские барьеры. Не везде помогал ему даже флажок рейхсмаршала, трепетавший на радиаторе рябого от камуфляжа «хорьха». Наконец Цоссен! Геринг спустился в подземелье, сдал оружие — после покушения на фюрера 20 июля 1944 года эта процедура стала обязательной для всех — и вошел в холл перед конференц-залом. Здесь было малолюдно и тихо. Никто не осмеливался ни громко разговаривать, ни курить — Гитлера все это раздражало. Здоровались и разговаривали шепотом. Об этом забыл Геринг. Торопясь, он вскочил в дверь, и его «Хайль Гитлер!» прозвучало слишком громко и не очень искренне. Неуместным был и парадный мундир рейхсмаршала, от воротника и до пряжки пояса увешанный орденами и лентами. Геринг понял это, однако справился с минутной растерянностью и взглянул на своих врагов — а здесь не было у него ни единого настоящего друга — с вызовом и пренебрежением.
К нему подошел долговязый Риббентроп и вежливо поздоровался. Дипломат-неудачник, выходец из кругов прусской аристократии, Иоахим фон Риббентроп лютой ненавистью ненавидел зазнавшегося плебея-выскочку. Но Геринг давно был назначен преемником на случай смерти Гитлера, и этим обстоятельством невозможно было пренебрегать. Фортуна изменчива, никто не знает, что будет завтра.
Риббентроп жаловался на уклончивость американских политиков, которых он всеми средствами настраивал как против русских большевиков, так и против английских плутократов. Геринг невнимательно слушал рейхсминистра иностранных дел, в голосе которого нетрудно было уловить страх и отчаяние. «Что будет со всеми нами?» — в который уж раз мелькнула неотступная мысль.
Могло ли быть все иначе? Несомненно! Если бы Адольф послушал башковитых интеллигентиков Мессершмитта и Хейнкеля, дал разрешение и средства на строительство экспериментальных сверхскоростных самолетов! Однако ведь не дал, отверг их проекты, отказал им! «Все вы рассчитываете на годы, а мне история отпустила недели…» Болтун! Хорошо, что он, Герман Геринг, на собственный риск велел продолжать работу, и не позднее чем через месяц-полтора первые Ме-262 взлетят в небо. Но не поздно ли будет?
Геринг бросил Риббентропу какую-то незначащую фразу и уже вознамерился подойти к Гиммлеру, но в последнюю минуту заколебался. Рейхсфюрер СС сидел рядом со своим личным представителем при ставке Гитлера обергруппенфюрером Фегеляйном, в недавнем прошлом малограмотным торговцем лошадьми, а ныне очень влиятельным чиновником, благодаря женитьбе на Гретль Браун, сестре любовницы фюрера. Интересно было бы переброситься с Гиммлером несколькими словами, несмотря на то что между ними пролегла пропасть — рейхсфюрер сам претендует на место преемника Гитлера, — а у простодушного красавчика Фегеляйна можно было бы выведать последние данные о настроении Адольфа. Да бог с ним, надоело уже унижаться.
Гиммлер сам позвал его, приветливо махнув холеной рукой извечного канцеляриста. Это был палач, орудовавший не топором, а циркулярами, согласно которым уничтожались сотни тысяч людей.
Геринг подошел к ним, и Фегеляйн, имевший чин, равный генералу, встал.
— Присаживайтесь, рейхсмаршал, — пригласил Геринга рейхсфюрер СС.
— Благодарю, насиделся в машине, — ответил Геринг и, чтобы не торчать, оперся коленом толстой ноги на неуклюжий стул.
Это вынудило Гиммлера встать со своего места. Невольно должен был он учесть то, что еще с момента подавления заговора Рема и его сторонников Геринг считался вторым человеком в партии — он опережал даже непосредственного заместителя фюрера Рудольфа Гесса. Правда, после фатального полета Гесса в Великобританию и неудач подчиненной Герингу люфтваффе на второе место после фюрера неожиданно выполз треклятый интриган рейхслейтер Борман, но это все равно не утешало ни рейхсмаршала, ни рейхсфюрера.
Отдав дань партийной субординации, Гиммлер все же не удержался от шпильки:
— Говорят, через Берлин трудно проехать.
— Я ведь проехал.
— Еще бы! На то вы и главнокомандующий воздушными силами!
У Геринга под левым глазом задергался припудренный шрам — памятка боевых подвигов в кайзеровской авиации.
Но Гиммлер снисходительно засмеялся:
— Не сердитесь, мой друг, мне тоже нелегко. После Освенцима срочно эвакуирую Майданек. Вагонов нет, графики поездов нарушены. Да и куда эвакуировать? Бухенвальд и Дахау переполнены до отказа. А узников еще сотни тысяч.
— Примите мое сочувствие, дорогой рейхсфюрер.
Маленькое, густо усеянное рыжими веснушками лицо Гиммлера внезапно нахмурилось. Он взглянул на Геринга из-под стеклышек старомодного пенсне близорукими, покрасневшими от бессонницы глазами и спросил совершенно серьезным тоном:
— Вы помните дело доктора Рунге, рейхсмаршал?
— Какого Рунге?
— Физика, профессора, одним словом, ученого червя, запятнанного еврейским происхождением своего дедушки или бабушки и связями с эмигрантом Эйнштейном.
— A-а… Этот фантазер?
— Тот самый. В свете последних данных, его фантазии о возможности получения плутония из высокорадиоактивных веществ имеют под собой реальную почву.
— Так что же случилось с этим Рунге?
— Фюрер отказал ему в ассигновании средств на эксперименты, требуя, чтобы новое оружие было изобретено не через два года, а через три-четыре месяца. Тогда я хотел заняться этой проблемой, добился средств, но вы, как руководитель всех военно-научных исследований рейха, не разрешили мне.
— По той простой причине, что гестапо выявило его неарийское происхождение. Проблему получения плутония поручено разрабатывать профессору фон Брауну и доктору Штейнгофу. Оба они — чистокровные арийцы.
— Логично, рейхсмаршал. Однако, если бы шли по пути Рунге, вермахт уже в конце прошлого года имел бы атомную бомбу. А фон Браун и Штейнгоф просто сожрали миллионные ассигнования…
— Но они создали управляемые снаряды…
— И ракеты, которые взрываются, не взлетев.
— Кто же мог все это предвидеть?.. Где этот Рунге сейчас?
— Где же ему быть: в тюрьме.
Геринг тяжело выпрямился. К чему этот лысый удав завел разговор о Рунге? А Фегеляйн молча слушает и загадочно улыбается. Не иначе — расскажет обо всем Еве Браун, а она — фюреру.
— Итак, вы посадили его за решетку, а теперь хотите взвалить вину на меня?
— Нет, я просто велел пересмотреть дело доктора Рунге. Однако боюсь, что мы уже упустили время.
— То есть как! Вы не верите в победу?
Но Гиммлер не растерялся.
— В победу еврейских фантазий не верю.
Наконец часы подошли к четырнадцати ноль-ноль. Прозвучало разноголосое «Хайль Гитлер!», и фюрер, боком, старчески шаркая, направился через холл. Притихшая элита третьего рейха двинулась за ним в зал.
Гитлер сел за огромный, покрытый темно-зеленым сукном стол. Позади, во всю стену, свисал красный шелковый штандарт с белым атласным кружком, в который впились черные зигзаги свастики. В углу, справа от фюрера, стоял его скульптурный портрет, в полный рост, с поднятой вверх рукой. Живой Гитлер мало был похож на свое мраморное подобие: там была молодость, решительность, усиленные подхалимским мастерством художника.
На лице фюрера и сейчас решительность. Подлинная она или показная — кто его знает. Но все почувствовали, что Гитлер не имеет намерения сдавать позиции без боя.
— Генерал Йодль! — сказал Гитлер резко, раздраженно. — Мы ждем вашей информации.
Как всегда, бледный, болезненный, но безотказный Йодль подошел к карте. Длинная деревянная указка с рукояткой из слоновой кости поползла сначала на запад — через Берлин, Нюрнберг, Гейдельберг, реку Рейн и герцогство Люксембург, остановившись на пограничных департаментах Франции и Бельгии.
— Здесь, на Западноевропейском театре войны, — объяснял усталым, лишенным каких-либо эмоций голосом начальник штаба верховного командования немецких сухопутных сил, — в середине декабря прошлого года мы начали хорошо подготовленное контрнаступление. Развивая успех, доблестные воины фюрера под его личным руководством остановили продвижение вражеских войск. Сбитые с выгодных позиций в Арденнских горах, оторванные от баз снабжения, деморализованные силой наших ударов англо-американцы начали паническое отступление и очутились на грани полного краха. Но им на помощь пришли большевики. — Указка переместилась через Центральную Европу и остановилась в междуречье Одера и Вислы. — С левобережных плацдармов на Висле советское командование внезапно начало наступление на берлинском направлении. К сожалению, враг добился известных преимуществ. Войска Первого Белорусского и Первого Украинского фронтов ворвались на исконную территорию рейха, подошли вплотную к Одеру, а в отдельных местах… — указка ткнула в район Кюстрина и Оппельна, — форсировали Одер.
— Какова ситуация в Арденнах? — прервал его Гитлер.
Йодль судорожно глотнул слюну. От фатальных неудач и бессонных ночей у него плохо работала поджелудочная железа, пересыхало во рту, деревенел язык.
— Докладывайте, — подгонял его Гитлер.
Сухой и шершавый язык не слушался, говорить было трудно.
— Нам пришлось снять оттуда… Я уже докладывал вам, мой фюрер.
— Докладывайте всем.
— Мы сняли оттуда шесть дивизий.
— Это улучшило наше положение на Востоке?
— До некоторой степени. Темп продвижения советских танков значительно замедлился. Их базы снабжения остались на правом берегу Вислы, а на территории Польши и Силезии началась оттепель. Полевые аэродромы раскисли, авиация бездействует.
— Провидение, — прошептал Гитлер.
«Провидение», — подумали все присутствующие. И первая искра надежды затеплилась в их сердцах.
У Гитлера была исключительная интуиция, помогавшая ему угадывать и использовать в своих целях настроение масс. К тому же он слепо и безоглядно верил в силу провидения, дарованного ему богом. Сначала это была игра, он делал вид, что верит в свою необычайную миссию пророка и провидца, потом игра превратилась в маниакальное убеждение.
— Разрешу себе добавить, — сказал в заключение Йодль, — что мы в свою очередь удерживаем надежные опорные пункты на правом берегу Одера и в Северной Померании.
Указка еще раз скользнула по карте. Потом Йодль поставил ее в специальный желобок у стенда, поклонился фюреру и занял свободное место в первом ряду.
Наступила продолжительная пауза. Гитлер встал, все также поднялись.
— Садитесь, — прогнусавил фюрер.
Все сели.
Гитлер подошел к карте, уставился на нее, словно бы колдуя. Все загипнотизировано смотрели на него. Они ждали чуда, надеялись на чудо, ибо в нем усматривали свой единственный шанс.
— Рейхсмаршал Геринг! — выкрикнул Гитлер.
Грузный Геринг мигом поднялся, застыв по команде «смирно».
— Слушаю, мой фюрер.
— В каком состоянии наши аэродромы?
— Люфтваффе базируется на стационарном бетонированном аэроузле… — чуть было не произнес «возле Берлина», но осекся: география не столь уж приятная, чтобы к ней привлекать внимание.
— Сколько самолето-вылетов в сутки может обеспечить люфтваффе?
— Я полагаю…
— Точнее, рейхсмаршал, точнее!
— Не менее… пяти тысяч, мой фюрер.
— Не слишком ли много? Вы всегда преувеличиваете свои силы и недооцениваете силы противника! Это ваш существенный недостаток.
— Я учту это, мой фюрер.
— На три тысячи вылетов ежедневно вы способны?
— Ручаюсь головой, мой фюрер.
Многочисленные ордена вызывающе звякнули, и это обескуражило Геринга. К его счастью, после взрыва бомбы, которую по поручению заговорщиков подложил Штауфенберг, Гитлер стал хуже слышать и не обратил внимания на этот бессмысленный звон. Он обратился к Гиммлеру:
— Господин рейхсфюрер!
Генрих Гиммлер, с удовольствием наблюдавший, как фюрер распекает Геринга, вскочил с места и замер.
— Я назначаю вас главнокомандующим группой армий «Висла».
— Такой группы нет, мой фюрер, — отважился на реплику Йодль.
— Она будет, — безапелляционно отрезал Гитлер. — Записывайте, генерал.
Он оживился, отступил от карты, плотнее прижал больную руку здоровой, чтобы она не дергалась. Начал диктовать генерал-полковнику Йодлю:
— Сформировать группу войск «Висла» под командованием рейхсфюрера СС Гиммлера. Группе подчинить девятую армию в составе пяти пехотных дивизий и одной танковой, вторую армию в составе тринадцати пехотных дивизий и одной танковой. Создать новую, одиннадцатую, армию, передав ей резервные части и офицерские школы. В помощь группе «Висла» перебросить из центральных районов рейха девять пехотных дивизий, четыре танковые и одну моторизованную. Выяснить также возможность переброски на Восток новых контингентов войск с Западного фронта, из Норвегии, Италии…
Пока Гитлер диктовал свой хорошо обдуманный приказ, Гиммлер лихорадочно соображал, кто подложил ему эту свинью, кому он более всего мешает в осуществлении каких-то тайных планов. Геринг? Нет, его карта бита. Риббентроп? Фюрер давно презирает долговязого болвана. Геббельс? Шпейер? Кейтель? Вряд ли. Первые два — люди гражданские, в военные дела не вмешиваются, третий — наоборот, старый фельдмаршал, для которого назначение руководителя СС на высокий пост в вермахте, несомненно, является оскорбительным вызовом. Следовательно, Борман? Да, он, и только он! Этот плюгавый нелюдим, сосредоточивший в своих руках всю казну партии, все бесчисленные богатства, вкладывал их по собственному усмотрению в нейтральные иностранные банки. Став начальником партийной канцелярии и главным секретарем фюрера, он пользуется безграничным влиянием на Гитлера. Вот чья эта работа! Но почему, зачем, с какой целью?
Гиммлер не успел разобраться до конца в своих догадках. Гитлер закончил диктовать и обратился к присутствующим с речью. Ее нужно выслушать внимательно, ибо она тоже — приказ и директива, каждое положение которой придется выполнять в условиях очень трудной борьбы.
Постаревший, контуженный бомбой заговорщиков, Гитлер мало чем напоминал мюнхенского путчиста, нюрнбергского пророка, берлинского диктатора. Он конвульсивно подергивался, кричал и захлебывался, и все же фанатизм, решительность, вера в провидение постепенно вдохновляли его, подчиняли и гипнотизировали присутствующих.
— Сегодня наши войска не только на Одере, но и в России. На Курляндском полуострове мы держим и будем держать полумиллионную армию как раз на полпути между Берлином и Москвой. Это наш заслон, наш форпост до будущего наступления! На Дунае, только в районе Будапешта, у нас есть одиннадцать отборных танковых дивизий и другие боеспособные единицы. Могучие клещи охватывают советские вооруженные силы с севера и юга. Большевики не пали на колени, когда мы схватили их за горло. Почему же сегодня перед лицом временных неудач должны пасть мы?! Взгляните на конфигурацию Восточного фронта. — Он, видимо, перед этим не колдовал у карты, а внимательно изучал ее. — Я с глубочайшим убеждением заявляю: наши авангарды на том берегу Одера имеют во сто крат более важное значение, чем большевистские — на этом берегу. Почему? А потому, что московские авантюристы, в угоду лондонским политическим банкротам, бросили лучшие, отборнейшие части нам в пасть. Мы пережуем, перемелем их и выплюнем им в лицо! Советские танки на Одере? Да. Но они без боеприпасов, без горючего, без артиллерийских и пехотных заслонов. Вы говорите, генерал Йодль, что большевистские склады за Вислой? Это армейские и фронтовые склады, запасы которых исчерпаны для первой стадии наступления. Теперь эти склады пусты. Боеприпасы, горючее, резервы большевикам нужно подвозить с Украины и Белоруссии. В условиях весеннего бездорожья. Единственная возможность у них — железные дороги. Но здесь свое слово скажет наша люфтваффе. Не правда ли, рейхсмаршал Геринг?
— Так точно, мой фюрер!
— Фронт по Одеру для большевиков — дырявый мешок, который не скоро залатаешь и наполнишь. Для нас же — могучая стальная пружина, стиснутая до предела. Она даст отдачу, и мы снова двинемся на Восток. Вы увидите, как тогда начнет распадаться беспринципная коалиция русских большевиков, английских плутократов, американских спекулянтов и французских масонов. А тем временем у нас появится новое, невиданное оружие. Работа немецких ученых завершается. Долой из наших рядов трусов и пораженцев! Будущее принадлежит великой и могучей Германии!
Он обессиленно упал на стул. Все вскочили, неистово выкрикивая «Хайль Гитлер!». Одни искренне верили в провидение, чудо, грядущую победу. Другие хотели бы верить, ибо в противном случае — безвыходность, пропасть…
11
Бакулин с консервной банкой в руках удобно расположился на гранитном пьедестале громоздкого памятника, возле которого стоит его «коробка». Из люка выглядывает заряжающий Мамедов, он тоже лакомится консервированными черешнями, напевая свою бесконечную песню. Механик-водитель Потеха уверяет, что этой песни Мамедову хватит до самого Берлина. Сейчас Потехи нет. Он вместе с наводчиком Голубцом направился за продуктами для роты. С Бакулиным кроме Мамедова остался стрелок-радист, щуплый, жилистый юноша со странной фамилией Кардинал. Откуда взялась эта фамилия, не знал ни он, ни его отец — колхозный конюх с Житомирщины. Навряд ли смогли бы объяснить этот факт и ученые-лингвисты. Но этим исключительность Кардинала не ограничивалась. Парень был истовым художником, возил в танке этюдник и при малейшей возможности рисовал, рисовал, рисовал. Он уже обследовал близлежащую улицу, но ничего подходящего не нашел. Попросил Голубца и Потеху, если на пути у них окажется магазин художественных принадлежностей, раздобыть краски и кисти. А тем временем обыкновенным карандашом в походном альбоме он запечатлевал, как Герой Советского Союза Петр Бакулин мирно ест компот из черешни на пьедестале памятника неизвестному прусскому генералу, бронзовая голова которого снесена осколком снаряда.
Творческую идиллию нарушил приезд комбрига. Комбат поставил банку с компотом у ноги обезглавленного вояки и соскочил с пьедестала. Рапорт его был краток: после трагического случая с экипажем Коваленко потерь в батальоне больше не было. Иван Гаврилович обнял храброго уральца, поздравил его с продвижением по вражеской земле.
— Угощайтесь, товарищ комбриг. — Бакулин протянул неначатую банку. — Вот, черти, консервируют, будто только что с дерева.
Березовский взглянул на этикетку.
— Где взяли?
— А тут… В каком-то разбитом продуктовом магазине. Все витрины были выбиты, прочесть невозможно.
— Проверяли?
— Проверяли на своем гвардейском желудке.
— Я ведь предупреждал вас, Бакулин. Тут не до шуток!
— Порядок, товарищ комбриг. Закупорены герметично.
— Смотрите! Как бы беды не случилось!
Комбриг внимательно рассматривал красочную этикетку, на которой выделялось написанное по-французски: «Изготовлено в Бельгии». Эти слова напомнили ему сегодняшнюю печальную и трогательную встречу, которую не забудет он, наверно, до конца своих дней. Находясь в боевых порядках второго батальона, он получил радиограмму от командарма Нечипоренко: «В нескольких километрах слева от вас расположен концлагерь. По приказу Гиммлера узников, которых не успели вывезти, уничтожают. Поспешите им на выручку».
Комбриг связался по радио с Чижовым и приказал:
— Будьте готовы к неожиданностям. Идите за мной.
Продвигались они по чистому полю, на которое недавно выпал снег. Под ним могли быть мины. Хотя вряд ли: если гиммлеровские палачи не успели эвакуировать заключенных, то было ли у них время устанавливать противотанковые заграждения? И все же оказалось, что лагерь был окружен противотанковым заслоном, созданным заранее: железной оградой чернели бетонированные ежи, оттопырив острия обрубленных рельс.
— В обход! — подал команду Иван Гаврилович, надеясь, что где-то должен быть разрыв в этой стене; ведь машины гитлеровцев как-то въезжают в этот ад и выезжают из него.
Проезд между ежами в самом деле был. С противоположной, западной стороны. Эсэсовцы хотели и тут вырыть ров или яму, но не успели. Услышав грохот советских танков, бросились наутек.
Из бараков на снег и мороз выскакивали мужчины, женщины, дети. Немощные, изможденные, еле держались они на ногах. Но всем, особенно женщинам, хотелось встретить героев в приличном виде. Живые мертвецы срывали с себя опостылевшие лохмотья, наспех одевались в платья и туфли, валявшиеся возле разбомбленного эшелона, который не успел уйти. Не знали, сердечные, что праздничная одежда еще больше подчеркивала землистый цвет их лиц, выцветшие глаза, наголо остриженные головы.
Вот и эта стройная, с глубоко запавшими глазами, светловолосая женщина в легкой голубой пижаме на морозе и ветру выглядит трогательно и смешно.
— Вам не холодно? — спросил у нее комбриг.
— Же не компран па, — ответила она, пытаясь улыбнуться. — Же сюи бельж.
Березовский почти не знал французского языка, но все же понял ответ девушки, понял, что она из Бельгии. На этом их разговор прервался. Потом он встречался с чешкой из Брно, еврейкой из Мукачево, полькой из Кракова. Польский язык Иван Гаврилович за время пребывания в Польше изучил довольно неплохо. С жительницей Кракова ему легче было объясняться. Девушка сказала:
— Мы стояли по три часа каждое утро и по два часа ежевечерне на морозе и под дождем в одном белье. Те, кто не выдерживали, давно уже там…
Она указала рукой на окруженное колючей проволокой поле, где чернели штабеля брикетов.
— Печи горели днем и ночью. Моя мать тоже там…
Послышались родные русские, украинские и белорусские слова. Две подруги — Лида из Запорожья и Женя из Минска — подошли к полковнику. Лида была очень бледна, у Жени на щеках нездоровый румянец: у двадцатилетней девушки после двух лет неволи начался туберкулезный процесс.
Печальные рассказы девушек разбередили душу Ивана Гавриловича. Среди заключенных было много таких, которые попали сначала в Германию на работу, а потом за неосторожное слово или неласковый взгляд очутились в лагере смерти. То же самое могло случиться с его сестрой Настей…
Сашко Чубчик подал комбригу пожелтевший листок из школьной тетради, на котором было написано карандашом: «В. Ш. 1923 года рождения. Именно такие годы, когда хочется жить как можно лучше, а я все это переживаю в неволе». И внизу адрес: «Германия, Котценау, Гартенштрассе, 16». Далее стихотворение «Письмо матери»:
В. Ш. — инициалы Валентины Шевчук, его бывшей юношеской мечты с родной Подольщины. Год рождения, кажется, тоже совпадает. Это, конечно, еще ничего не значит: наивно верить в такое совпадение обстоятельств, однако листок из тетради он бережно сложил вчетверо и спрятал в карман вместе с письмом от Маши Пащиной.
Белые сочные черешни бельгийского происхождения напомнили ему о встрече в мрачном царстве колючей проволоки. Комбриг вынул из кармана истершийся листок и сверил невольнический адрес неизвестной В. Ш. с картой Восточной Германии. Котценау не очень далеко отсюда, на том берегу Одера.
Стрелок-радист Кардинал, взобравшись на гусеницу тридцатьчетверки, склонился над незаконченным рисунком. Из башни «коробки» комбрига высунулся испачканный мазутом старший сержант Нестеровский и стрелок-радист Кулиев. Саша Платонов вручил им по банке черешни. Наводчик Черный соскочил на старинную мостовую, с которой теплые языки оттепели старательно слизывали снег, и, выбирая удобные позиции, щелкал фотоаппаратом. Черный сфотографировал комбрига и комбата за дружеской беседой на фоне безголового бронзового прусского генерала, заснеженные, грозные тридцатьчетверки. Далее он принялся фотографировать дома-близнецы с выбитыми окнами, белые простыни капитуляций, полуобгоревший автобус, на выцветшем борту которого сохранилось название туристской фирмы «Митропа», опрокинутый вверх колесами двенадцатитонный грузовик «опель-блиц».
Приближались сумерки. Пока «коробки» заправятся, если смогут доставить сюда горючее (проклятая оттепель!), смотришь, и ночь нагрянет. Лучше уж заблаговременно устроиться на ночлег, а может и на более длительный постой. По приказу командира этим занялись Чубчик и Кардинал. Они пошли по следам саперов на разминированные объекты, все время держа автоматы наизготовку, — чужой город, чужая земля…
Березовский, расположившись на уголке пьедестала, по примеру других товарищей рискнул отведать фламандских черешен. Сначала нервничал, почему все еще не подтягиваются тылы, а потом погрузился в свои размышления, не заметив, как нахлынули на него воспоминания… Был он обыкновенным крестьянским парнем, комсомольцем, агитатором за коллективизацию. Примерно на двадцатом году жизни, пройдя пешком более десяти километров, впервые увидел чудо — кино. Он уже не помнит названия фильма, в памяти осталось ошеломляющее впечатление, с которым он возвращался ночью в свое Озерцо. Быть может, именно этот забытый фильм и подтолкнул его еще упорнее засесть за книги. Сыну бедняка не трудно было поступить в вуз, и вон он — студент Каменец-Подольского института народного образования, а затем и учитель средней школы в родном селе. Преподавал он арифметику, алгебру, геометрию, тригонометрию. Для большинства — скука, лишь для некоторых волнующая тайна чисел, линий, фигур. К этим «некоторым» принадлежала и быстроглазая умница Валя Шевчук, которой он мысленно пророчил лавры Софьи Ковалевской. Он помогал Вале решать сложные задачи, встречался с нею после уроков в математическом кружке, где он был руководителем, а она — старостой. Вот-вот должен был объясниться в любви, но все не решался, оттягивал до тех пор, пока война не нарушила все его планы. Учитель спешно надел солдатскую форму. Сначала он был пехотинцем, командиром роты; в выгоревшей степи между Днестром и Бугом он был тяжело ранен с вражеского самолета. От верной смерти его спасли танкисты. Три танка, исклеванные пулями, исцарапанные осколками, искореженные в яростных боях, — все, что осталось от бронетанковой бригады, а может и корпуса… Прорывая кольцо окружения, мчались они степью, слепые от ненависти и ярости. Случайно подобрали его, случайно он выжил. Однако танкистом стал не только из-за этого случая. Проснулся в нем математик, влюбленный в числа и цифры. На курсах и в боях ускоренным темпом овладевал он теорией и практикой танкового дела. Страна как раз перевооружала армию. Создавались новые бронетанковые соединения, нужны были кадры, кадры, кадры…
А перед тем — скучные госпитальные палаты, опостылевшие лечебные процедуры и ясный лучик в сером мраке госпитального быта: медицинская сестра Мария Пащина. Ее чуткая забота, нежные руки, ласковые глаза. Глаза, которые склонялись над ним, будто две полоски весеннего неба…
Воспоминания комбрига неожиданно прервала песня — громкая, привольная, широкая, как черноморская степь.
К центральной площади с памятником Карлу Клаузевицу — только теперь Иван Гаврилович прочел это имя на пьедестале — приближалась толпа полонянок. Сопровождали их Голубец и Потеха. Одетые в самую лучшую одежду, с чемоданами и узелками в руках, гордо шагали они под крыльями песни, которая была их документом, пропуском, путеводителем на Родину.
Песня явственно адресовалась им — казакам-танкистам, героям-освободителям. Звучали в ней смех, шутка, звучали любовь и благодарность к воинам, бурное ощущение обретенной свободы.
Увидев комбрига, Голубец и Потеха растерялись, девчата остановились и умолкли. Не успел Березовский и слова промолвить, как из рядов вышла высокая черноглазая девушка, метнула в него искристым взором, обняла и крепко поцеловала. За нею и остальные, недавние невольницы, бросились к Бакулину, Черному, Нестеровскому, Кулиеву, все вокруг зашумело, забурлило. Даже Мамедов прервал свою нескончаемую песню, неторопливо спустился с брони и оказался в чьих-то объятиях. Потеха метнулся к люку своей тридцатьчетверки и там, среди укладки пулеметных магазинов, схватил трофейный сиренево-вишневый аккордеон. На чужеземной площади стало радостнее, еще веселее.
Чернобровая девушка, первой вышедшая из рядов из восклицаний подруг Березовский уже знал, что ее зовут Катериной, — потащила его танцевать, другая увлекла комбата. Так завертелись, закружились пара за парой. А кто не танцевал — напевал, выкрикивал какие-то слова, хохотал, забыв на время о тяжелых днях, чтобы они никогда больше не приснились!
Однако нет, будут, будут сниться! Пройдет первая вспышка радости, первое опьянение. Начнутся продолжительные будни, дальние дороги, горькие новости на родных пепелищах, тоска по утраченному, утерянному навеки, — по весеннему цвету юности, которую не вернуть.
Где-то задержались Чубчик с Кардиналом, зато Павел Наконечный пригнал наконец виллис комбрига, в котором, завернувшись в тулуп, — ехали с ветерком! — сидел замполит Терпугов. Прибыл и ГАЗ-63 с личными вещами комбрига, а вскоре появился и Семен Семенович Майстренко с колонной покрытых брезентом «студебеккеров». На бронетранспортере примчались представители армии Нечипоренко организовывать комендатуру, налаживать нормальную жизнь.
Терпугову по пути следования уже встречались собранные в колонну полонянки, и Алексей Игнатьевич приобрел определенный опыт в этом деле.
Прежде всего стихийный праздник он превратил в организованный митинг. Березовский сомневался, стоит ли это делать в данной ситуации, однако не стал возражать — он занялся распределением боеприпасов и горючего.
Терпугов не ошибся, полонянки слушали очень внимательно. Они снова почувствовали себя частицей великой Родины, причастными к ее могуществу, славе, к близкой победе над врагом. В глазах у многих девушек засверкали слезы гордости и счастья. Под конец митинга появился инструктор политотдела по комсомольской работе старший лейтенант Яша Горошко. Вид у него был воинственный: на плече — автомат, в кобуре — трофейный парабеллум, на боку — планшет с картами и набором разноцветных карандашей.
В толпе полонянок он сразу же заметил стройную Катерину, безошибочно угадав в ней врожденного вожака. Как только замполит закончил речь, Яша и Катерина принялись составлять списки девчат по группам: нужно ведь всех накормить, устроить на ночь, а завтра раздобыть транспорт для отправки их на Родину. В блокноте старшего лейтенанта красным карандашом подчеркнуты слова: «Поговорить с Майстренко относительно машин». Горошко знал, что разгружающиеся сейчас машины рано утром будут возвращаться в тыл, на армейские базы.
Кардинал и Чубчик возвратились в часть не одни: с ними пришли четверо немцев. По приказу фашистского командования заминированный город должен был взлететь на воздух, поэтому населению под угрозой оружия было приказано спешно покинуть его, точнее, остаткам населения, ибо все, у кого были родственники в центральных районах или кто чувствовал за собой какую-нибудь провинность, удрали без напоминания. Оставались в городе лишь очень старые, больные и те, кому некуда было деваться. Вот из таких горожан и состояла эта случайная делегация. С бойцами немцы объяснялись при помощи Кардинала, знавшего немного язык, однако для серьезной беседы с комбригом нужен был настоящий переводчик. И тут оказалось, что Катерина Прокопчук хорошо знает немецкий язык. Последние месяцы девушка работала в патриархальной семье, осевшей в Обервальде. Профессор Шаубе уезжать с насиженного места не захотел — вместе с женой и племянницей он остался в городе. Сейчас Шаубе возглавлял делегацию. Это был небольшого роста пожилой, измученный человек с поблекшим лицом, на котором светились умные, наблюдательные глаза. Профессор опирался на толстую трость со множеством металлических пластинок, на которых были выгравированы названия различных городов, посещенных им.
— Профессор Фридрих Шаубе, — представила его Катерина Прокопчук, — мой хозяин.
Девушка смутилась и, зардевшись, добавила:
— Бывший…
— Я надеюсь, что фрейлейн Катрин не в обиде на меня? — с достоинством произнес профессор.
Катерина перевела его слова и от себя добавила, что профессор действительно был неплохим человеком. Трое других членов делегации одобрительно кивали головой. Профессор называл их, а Катерина переводила:
— Владелец парикмахерской Иоганн Мангейм.
— Владелец слесарной мастерской Вольф Пабст.
— Пианист Амедей Розенкранц.
Пианист еще был молод, выглядел лет на тридцать. Кисти обеих рук у него были ампутированы. Как в дальнейшем выяснилось, они были отморожены под Сталинградом. Парикмахер и слесарь были в таком возрасте, что не подходили даже под тотальную мобилизацию. Каждое слово профессора они дружно сопровождали кивками головы. Пианист стоял несколько в сторонке — высокий, хмурый, углубленный в себя.
Почувствовав благожелательное к себе отношение, профессор откровенно признался: все они приготовились к смерти и поэтому были очень удивлены, что советские солдаты не стреляли в них. В разговор включился полковник Терпугов, поручив заботы о дальнейшей судьбе полонянок Яше Горошко и сотрудникам вновь сформированной комендатуры.
Фридрих Шаубе пригласил «господ полковников» к себе на ужин. Это было для Березовского неожиданным. Сожженные дома, безлюдные кварталы — все это было очень знакомо и привычно. Разговоры о взаимоотношениях с немцами — отцами и женами тех, кто совершал в годы войны преступления на советской территории, отошли на второй план, как сугубо теоретическая проблема. И вот теперь этот суровый вопрос из сферы теории переходит в практику. И эта неожиданная делегация, и это еще более неожиданное приглашение… Как на это ответить? Противоречивые мысли проносились в голове, и он начал понимать раздражительную непоследовательность Нечипоренко. Однако победило благоразумие: он решил принять приглашение, чтобы во время этого ужина разобраться в настроениях местных жителей, или, быть может, открыть для себя что-то интересное.
Уточнил с Бакулиным ближайшие задачи батальона, назначил ему место следующей встречи, отдал Майстренко последние приказания относительно расквартирования штаба, затем велел Платонову взять все необходимое для ужина и с Наконечным ехать вперед, по указанному адресу. Сам комбриг с Терпуговым и немцами решил идти пешком. Город небольшой — лучше уж пройтись, осмотреть его.
Катерина очутилась на распутье. Ей не хотелось отрываться от подруг, которые, судя по всему, завтра утром уедут на Восток, поближе к дому. Но, с другой стороны, за этот памятный день она успела подружиться со многими хорошими людьми из части…
— Как же быть с Катериной? — спросил замполит.
— Без переводчика нам теперь не обойтись, — задумавшись на миг, ответил Иван Гаврилович.
Алексей Игнатьевич согласился с комбригом.
Вот так и была решена дальнейшая судьба девушки.
Катерина имела при себе лишь небольшую сумку, ушла из профессорского дома в чем была. Теперь она бросила свою нехитрую поклажу в виллис к Сашко и Наконечному, а сама присоединилась к профессору и его спутникам.
Наступили сумерки. Звезды, изредка пробивавшиеся сквозь серые тучи, не могли осветить этот мертвый город, который давно уже не знал вечернего освещения.
— Видите, — объяснял профессор своим спутникам, — город превратился в руины.
— Мы не жили, — добавил парикмахер, — мы прозябали в темноте.
— Словно кроты, — закончил мысль слесарь.
Березовский и Терпугов освещали дорогу батарейными фонариками. Лучи фонарей выхватывали из тьмы то воронку от артиллерийского снаряда, то целый квартал, разрушенный бомбами, то черную замшелую подворотню, то кусок стены с пометкой наших саперов: «Мин нет». Время от времени навстречу им попадались патрули комендатуры, город начинал жить новой, неведомой доселе жизнью.
Изредка встречались и прохожие. Утомленно брели вчерашние узники концлагерей — страшно изможденные люди в полосатых тюремных робах. Они боязливо оглядывались вокруг, все еще не веря в свое освобождение. А вот грузная немка натужно толкала впереди себя тачку, на которой сидел завернутый в одеяло ее парализованный муж. Спросили, куда она направляется, — в ответ последовало равнодушное:
— В монастырь умирать.
Послышались автоматные очереди, из дома напротив выбежал, яростно отстреливаясь, эсэсовец с окровавленной физиономией. Его настигла автоматная очередь из окна верхнего этажа.
Будничная хроника войны…
В городском лабиринте, попрощавшись, исчезли поодиночке слесарь и парикмахер. Безрукий пианист поднимался с ними на крутую гору, на вершине которой белели стены коттеджей. Наконец попрощался и он.
— Бедняга, — вздохнул вслед ему профессор Шаубе.
— Фашист, — шепнула Березовскому Катя. — Потерял руки, не может играть, мучается, страдает, а за Гитлера горло готов перегрызть.
Профессор то ли догадался, о чем говорит его бывшая работница, то ли просто так, для уточнения, объяснил:
— Наш сосед.
Будто хотел этим подчеркнуть, что только это и связывает его с пианистом.
Несмотря на преклонный возраст, Фридрих Шаубе при помощи трости довольно ловко взбирался на гору, пока, наконец, не остановился перед чугунной калиткой.
— Милости прошу в мой дом.
На маленьком дворике уже стоял виллис комбрига. Павел Наконечный фарами осветил каменную лестницу, которая вела на крыльцо, в вестибюль особняка. На этой лестнице уже стоял с автоматом Сашко Чубчик, давая понять, что все здесь в порядке.
Там, у калитки, профессор торжественно, чуточку даже церемонно произнес: «Милости прошу в мой дом». А здесь, над входом в вестибюль, висела медная табличка с бюргерским кредо: «Мой дом — мой мир». За порогом этого микромира радовали глаз красивые портьеры, удобная мебель, копии с картин Дюрера на стенах. В одном месте выделялись четырехугольники свежей краски, более светлой, чем сами стены — поблекшие, давно не ремонтировавшиеся. Этот контраст был заметен даже при тусклом свете керосиновой лампы.
— Здесь, в рамках под стеклом, висели цитаты из «Майн кампф», — громко, не таясь, сказала Катерина.
Знакомое сочетание слов дало хозяину возможность понять, о чем идет речь. И он сразу же включился в разговор. Говорил он быстро, горячо, Катерина едва успевала переводить.
— Да, здесь нашли себе место выдержки из этой каннибальской книги. Но здесь было не только это. Здесь было еще кое-что. Здесь… — он ткнул палкой в стену, — и здесь… Да, фрейлейн Катрин? Говорите все…
— Тут висели фотографии его сыновей, — объяснила девушка чуточку растерянно. Она жалела, что возвратилась в этот дом, полный противоречий и внутренней борьбы.
— Ну да, — нервно подтвердил Шаубе. — Здесь висели фотографии двух моих сыновей — Альфреда и Готлиба. Оба сейчас на фронте. Где они и что с ними, не знаю. И, видимо, никогда не узнаю. Конец!..
Он плюхнулся на миниатюрный, почти игрушечный диванчик пурпурного цвета. Сидел подавленный, обессиленный и отчужденный. Он и сам сейчас походил на игрушку, в которой перестала работать заведенная ключиком пружина. Немного передохнув, Шаубе заговорил тише и спокойнее:
— Такой конец предвидел мой третий сын Бернард. Он был самым старшим. Его портрета вы здесь не видели, фрейлейн Катрин, и никогда о нем не слыхали, не правда ли? Бернард Шаубе погиб в Бухенвальде, от пули эсэсовца. Как и его партийный товарищ Эрнст Тельман, с которым они работали в Рот Фронте.
Для Катерины это и в самом деле была новость. Девушка догадывалась, что у Шаубе есть какие-то семейные секреты, которыми хозяин не считал необходимым делиться с ней.
Напряженную паузу нарушил Сашко Чубчик, принесший пакеты с едой. Катерина повела его на кухню, оставив на некоторое время комбрига, замполита и немецкого профессора. Чтобы дать возможность Фридриху Шаубе успокоиться, гости молчали в ожидании возвращения Катерины. Березовский взял первый попавшийся журнал из тех, которые лежали на низеньком газетном столике, и начал перелистывать его: он немного умел читать по-немецки.
Это был иллюстрированный еженедельник с претенциозным названием «Радость и труд», издание так называемого рейхсминистерства труда. Руководил министерством хронический алкоголик доктор Лей, пьяная физиономия которого мелькала на многих страницах издания. Чаще всего — рядом с фюрером: на Мюнхенской художественной выставке, со всей очевидностью свидетельствовавшей о вырождении изобразительного искусства под прессом фашистской диктатуры; при рассмотрении и утверждении генерального плана реконструкции Берлина, которому не суждено было осуществиться; на строительстве автострады Бреслау — Берлин, словно бы нарочно сооруженной для советских автоколонн… Удивляло сравнительно небольшое количество фронтовых фотографий, хотя страна истекала кровью в ужасной, самоубийственной войне. Как видно, фашистские заправилы всем этим хотели подчеркнуть, что война идет победоносно, вдали от границ рейха, что нет ни голода, ни холода, ни городов-кладбищ, ни концлагерей, ни тотальной мобилизации стариков и подростков.
Березовский подал журнал Терпугову, обратив его внимание на снимок с Мюнхенской выставки: чванливая фигура диктатора с выпученными стеклянными глазами на фоне гигантской скульптуры дискобола. Создавалось впечатление, что атлет, замахнувшись тяжелым диском, вот-вот стукнет фюрера по затылку. Это похоже было на карикатуру. Алексей Игнатьевич улыбнулся, а Шаубе объяснил:
— Культ грубой физической силы.
Катерина возвратилась в комнату с фрау Шаубе. Магда Шаубе, тоже маленькая и беспомощная, всей своей фигурой, жестами, интонацией, даже лицом была очень похожа на мужа. Она старалась приветливо улыбаться, но в поблекших старческих глазах проглядывало тревожное: что же будет дальше? В немом вопросе — и боль о своей собственной судьбе, судьбе мужа, дома, и неутешное материнское горе. Можно годами молчать о старшем сыне, можно сорвать со стен фотографии младших сыновей, но вырвать их из сердца, не думать о них ни одна мать не в силах.
«Видимо, это и к лучшему, что оба они в таком возрасте, когда притупляются мысли и чувства. Будь они помоложе, их нервы не выдержали бы, не вынесли такого напряжения…»
Фридрих Шаубе словно бы угадал мысли комбрига.
— Я не знаю, откуда человек берет силы… Не знаю. Перед нами жалкие осколки семьи, которая могла быть счастлива.
— Ты рассказал господам о Бернарде? — спросила Магда у мужа.
— Да, рассказал. Тяжкое горе обрушилось на нашу семью. Однако я молил бы бога, если бы только это несчастье постигло меня, чтобы не было еще большего, самого ужасного: краха Германии, ее позора.
— Хайль Гитлер! Паф! Паф! Паф!.. — послышались визгливые восклицания. Они принадлежали высокой, стройной златокудрой женщине, стоявшей в кухонной двери. Броская красота ее невольно привлекала взор. В простом, стального цвета, полувоенном платьице она чем-то походила на одну из героинь нормандских саг.
Молодая женщина неестественно засмеялась, обнажив большие пожелтевшие от никотина зубы. Мучительный смех искажал ее красоту, было в нем что-то отталкивающее, конвульсивное. И вдруг — о чудо человеческой памяти — перед глазами Ивана Гавриловича возникли кадры из того первого кинофильма, который ему пришлось увидеть в районном городке в далекой юности. Это была старая, немая лента, он и название ее вспомнил: «Арсенал».
…Тысяча девятьсот восемнадцатый год. Последние дни первой мировой войны. Регименты кайзера Вильгельма развернутой цепью топчут украинскую землю. Некоторые солдаты покачиваются, поддерживаемые руками других. Это мертвые. Живые идут в атаку, таща под руки мертвецов, чтобы и самим стать мертвецами. Черной тучей плывет газ. Солдаты в противогазах. Но вот один из них не выдерживает и, задыхаясь, срывает с себя маску. На экране появляется надпись: «Есть газы, веселящие душу человека». Солдат, наглотавшись «веселящего» газа, начинает корчиться от смеха.
Взрывается снаряд. На песке — голова немецкого солдата. Глаза раскрыты. Ужасная улыбка, обращенная в небесную пустоту, исказила солдатское лицо…
— Подойди сюда, Инга, — ласково сказала фрау Шаубе, — и не нужно этих неуместных шуток…
— Я только хотела напугать варваров, — спокойно ответила Инга и села на стул.
— Остерегайтесь провокаций, — шепнул комбригу замполит.
Алексей Игнатьевич уже пожалел, что согласился посетить старого профессора. Хотя директива Главного политического управления и обязывает налаживать контакты с местным населением, однако над ним тяготело чувство ответственности и за комбрига, и за себя, и за любой возможный инцидент.
— Наша Ингред слишком экзальтированна, — сказал профессор, не очень удивленный поведением племянницы.
— Она столько пережила, — добавила его жена. — Мы все пережили много, но она в таком возрасте…
— Это что? — встряхнула золотыми кудрями Инга. — Рыдания дядюшки и тетушки над гробом любимой племянницы? — И подчеркнуто фамильярно обратилась к Терпугову: — Дай закурить, господин большевистский офицер.
— Не курю, — ответил немного смущенный таким обращением Терпугов. На выручку ему поспешил Березовский:
— Пожалуйста, фрейлен…
— Фрау, — подсказала Катерина.
— Простите, фрау Инга. Берите. — Березовский протянул взбалмошной красавице коробку «Казбека», которую он носил на всякий случай. Инга бесцеремонно взяла из нее сразу несколько папирос. Понюхала табак и восторженно воскликнула:
— О!..
Появился Платонов-Чубчик с подносом в руках. На фронте ординарец — и швец, и жнец, и в дуду игрец. Сашко понемногу привык к этой роли, хотя в такой, как сегодня, ситуации он оказался впервые.
— Прошу в столовую! — спохватилась фрау Магда. Взяв лампу, она двинулась в соседнюю комнату.
Стол уже был накрыт. В хлебнице лежал нарезанный тоненькими ломтиками эрзац-хлеб землисто-пепельного цвета, в масленке — комочек неестественно белого маргарина, в сахарнице — мелкие, как мак, таблетки сахарина. Тут же лежали принесенные Чубчиком копченая колбаса, галеты, сахар.
Хочу шнапсу! — заявила Инга. Трудно было понять суть ее поведения: психическая аномалия или нарочитая игра?
И Терпугов, и Березовский знали, что в данных обстоятельствах пить не следует. Разве лишь по капельке для приличия. Целебная жидкость всегда была в походной фляжке Платонова. Когда рюмки были наполнены, никто первым не решался провозгласить тост. Березовскому и Терпугову сейчас было не до тостов — они все время думали о своих подразделениях, о предстоящих боях; Платонову в присутствии старших не положено было начинать первым.
Затянувшуюся паузу нарушил профессор Шаубе.
— За победу разума над безумием!
Кто выпил, кто лишь пригубил, а Инга, лихо осушив рюмку, громко захохотала.
— Разум… Ха-ха-ха!.. Разум, безумие, честь, бесчестье… Ха-ха-ха!.. — И протянула пустую рюмку: — Еще!
Березовский замялся, она вырвала у него из рук флягу Платонова, налила себе в рюмку и залпом выпила ее. И снова захохотала.
— А где был, дяденька, ваш мудрый разум тогда, когда вы цепляли на стены фразы из «Майн кампф»? И тогда, когда вы срывали их? Ха-ха-ха! И в обоих случаях вами руководил страх. Паф! Паф! Паф!.. Вот чего вы боялись. Вы — знаменитый профессор, знаток Петрарки и Данте. А Данте, между прочим, не испугался ни преследований, ни изгнания, ни остракизма.
— Инга! Это в конце концов невыносимо! — не удержалась фрау Магда.
— Пускай говорит, — тоном обреченного согласился Шаубе. — Она говорит правду.
— Правду?! — Слова профессора, мягкий тон его голоса не успокоили разъяренную Ингу. — Где она? Где? Нет правды! Нет ее, как нет разума, чести, совести, любви, верности — всего того, что выдумали книжные черви. Есть только сила — грубая, жестокая! Вчера она была у Гитлера, сегодня — у Сталина. Вот и вопите, дяденька, во всю глотку: «Гитлер капут!» Проклятье… Проклятье человеческому разуму с его кровавым безумством.
Поднялась — буйная, красивая, охмелевшая от водки и ярости, выбежала из комнаты. Никто не пошевельнулся, видимо в этом доме уже привыкли к ее выходкам. Сквозь приоткрытую дверь виднелась стена смежного кабинета. На полках под стеклом ровными рядами стояли книги, книги, книги… Царство разума, мудрости веков, — как говорил когда-то учитель десятилетки Иван Березовский. Но ведь там, на полках, рядом с Шиллером и Гете нашел себе место роскошно изданный человеконенавистнический бред Гитлера и Розенберга. Пигмеи рядом с титанами.
Смешались понятия, стерлись критерии, рухнули иллюзии. Для нас это понятно: социальные противоречия, политические конфликты, диалектика борьбы. А для такой Инги…
— Она много пережила, — виноватым голосом повторила фрау Шаубе. — Жила в Бреслау, неподалеку отсюда. В одну из ночей бомба попала в их дом. На ее глазах погибли отец, мать, то есть моя сестра, и пятилетняя дочурка, настоящий ангелочек… А еще раньше погиб ее муж в боях под Харьковом. Боже милостивый, где тот Харьков, зачем он нам?!
— Инга правду говорит, — заученно повторил профессор. — Страх… Отвратительный, липкий, ужасный. Он держал нас в своих тисках. Страх и ложь. Да еще циничная демагогия. То «молниеносная война», то «эластичная оборона», то «реконструкция столицы рейха», то вдруг заявление: «Мы будем бороться и позади Берлина…» Вот так, до последней минуты.
— Скажите, пожалуйста, — прервал его Терпугов, — от вашего старшего сына, Бернарда, не сохранилось никакого архива? Я имею в виду документы, дневники, письма…
— Все конфисковало гестапо, — вздохнув, ответил профессор.
— Нет, кое-что осталось, — не очень смело напомнила ему жена.
— Ты имеешь в виду то, что привезла из Веймара?
— Ну да. — И объяснила гостям: — В Веймаре живет моя сестра… Третья сестра. Собственно, я не знаю, что там сейчас происходит и жива ли она еще… Одним словом, я поехала к ней, когда узнала, что наш сын в Бухенвальде. Это возле самого Веймара, в том чудесном буковом лесу, где любил прогуливаться Гете. Бернарда уже убили. Моя сестра через знакомого служащего лагеря получила… за большие деньги кое-что из вещей Бернарда. Сейчас я принесу.
Старушка с трудом поднялась с места и пошла в комнату с книжными стеллажами.
— Если бы нагрянуло гестапо с обыском, — горько сказал профессор, — нам бы не сносить головы за эти вещи. Однако нашу виллу охраняли цитаты из фюрера и два сына на Восточном фронте.
Фрау Магда возвратилась, держа в руках обгоревший янтарный мундштук, старую заржавевшую зажигалку и выцветшую фотографию.
— Вот и все.
Терпугов явно был разочарован — он надеялся на большее. Чтобы скрыть свои чувства, он проглотил одну за другой несколько таблеток, даже не запивая водой. А Березовский чего-то особенного и не ожидал. Он все еще находился под впечатлением, которое произвела на него Инга, и потихоньку спросил у Катерины, как племянница профессора относилась к гитлеровцам.
— Не выходила из дому, целыми днями спала, а по ночам читала и курила, если удавалось раздобыть табаку или чего-то в этом роде, — ответила Катерина.
— Обратите внимание на фотографию, — сказала фрау Магда. — Катрин, прочти господам офицерам.
Катерина взяла фотографию, начала внимательно всматриваться в еле заметные буквы на обратной стороне.
— Катрин видит эти вещи впервые, — объяснила старушка. — Они были спрятаны.
Катерина наконец прочитала полустертый годами текст и удивленно подняла брови:
— Здесь написано: «Эс лебе Ленин!» — «Да здравствует Ленин!». А на фото — товарищ Тельман и…
— И наш Бернард, — гордо произнес профессор.
Не только Березовский, но и Терпугов уже не жалели, что оказались в этом странном особняке.
Алексей Игнатьевич попросил драгоценную реликвию, чтобы переснять фото для армейской газеты и боевых листков. Хозяева охотно согласились, поверив честному слову советского офицера. Условились, что завтра же шофер комбрига вернет ее профессору. И заберет — теперь уже навсегда — бывшую полонянку Катерину Прокопчук.
Возвращались на виллисе. Несмотря на надежные тормоза, Наконечный осторожно вел машину по узенькой улочке, которая стремительно спускалась вниз из района особняков в центральную часть Обервальде. В целях предосторожности фары пришлось выключить.
Внезапно улицу и соседний квартал осветило багровое зарево. Сначала все подумали, что это налетели фашистские самолеты и перед бомбардировкой развесили над городом осветительные ракеты. Однако нет, источник света был не в небе, а на земле.
— Чудеса! — воскликнул Чубчик.
— Неужели, пока мы ужинали, немцы бомбили город? — удивился Терпугов.
— Не бомбили, а подожгли, — догадался комбриг. — Пустили нам красного петуха.
И приказал шоферу:
— Включи фары, теперь уже все равно. И как можно скорее в район пожара!
Виллис, выхватывая из темноты мрачные стены средневековых каменных строений, мчался навстречу гигантскому пожару, который полыхал возле кафедрального собора. Горели соседние здания, пожар угрожал и самому собору.
— Провокация, — нахмурился полковник Терпугов.
Судя по всему, поджигатели заранее приготовили бензин или керосин, наметили для поджога дома с деревянными лестницами, балконами, галереями, гонтовыми крышами, которых много было в старой части города.
— Вот они! — воскликнул Чубчик, указывая дулом автомата.
Три тени, одна за другой, прошмыгнули от собора в переулок.
— За ними! — приказал комбриг, беря автомат наизготовку.
Алексей Игнатьевич выхватил из кобуры пистолет. Наконечный направил машину в тесный переулок. Фары цепко схватили и уже не отпускали трех беглецов.
— Стой! Стрелять буду! — крикнул Березовский и дал очередь трассирующими пулями над их головами. В ответ с противоположного конца переулка сверкнула такая же предупредительная очередь вверх. Только теперь поджигатели остановились, поняв, что бежать некуда. Навстречу виллису направлялся пеший комендантский патруль.
Беглецы затравленно озирались по сторонам, может быть все еще не теряя надежды на спасение. Хорошо было видно приземистого пастора в черной сутане до самой земли; рядом с ним стояла высокая щуплая женщина, дрожавшая от страха. Третий стоял в сторонке, лицом к стене, словно бы надеясь слиться с ней.
— Кто такие? — спросил комбриг Березовский.
Пастор хотел что-то ответить, но одеревеневшие губы не подчинялись ему. Женщина, очевидно экономка пастора, резко опустила руку в карман.
— Руки из кармана! — приказал Иван Гаврилович.
Немка вынула руку, ухо комбрига уловило шорох спичечной коробки.
— А вы? — обратился Терпугов к третьему. — Идите сюда!
И когда тот обернулся, Терпугов и Березовский узнали в нем безрукого пианиста.
— Подлец! — вырвалось у Алексея Игнатьевича.
— Сколько домов сожгли? — подавляя ярость, спросил Березовский.
Пастор и экономка нервно встрепенулись и упали на колени. Пианист, взмахнув обрубками рук, истерически выкрикнул:
— Хайль Гитлер!
Очередь автомата скосила его. Это сделал Сашко Платонов.
Пастора и его экономку забрал патруль военной комендатуры.
12
На прифронтовых дорогах можно встретить самые разнообразные надписи. Одни на картоне или фанере — распоряжения комендатуры дорог, другие, как коротенькие деловые записки, начерчены мелом и угольком на ближайшем заборе или на стене придорожного здания: «Петренко — налево 400 метров», «Костюхин с горючим — седьмой дом отсюда», «Хозяйство Бойко» и указательная стрелка, где это хозяйство искать.
Уже не один десяток километров отмахал на виллисе комбриг, но время от времени наталкивался на лаконичное уведомление гигантскими буквами то мелом на заборах, то углем на стенах: «Кваша пошел на Берлин!».
После утреннего совещания с Соханем, который ночью прибыл в Обервальде, комбриг решил ознакомиться с районом Одера, где намечалась переправа бригады. Чтобы выиграть время, пересел в виллис, приказав лейтенанту Черному привезти тридцатьчетверку в условленное место. Туда же должен был прибыть и инженер Никольский со своими помощниками.
Обервальде был далеко позади. Там сейчас кипит жизнь. Сохань разрабатывает новый этап операции, Майстренко подтягивает тыловое хозяйство, Терпугов налаживает работу политорганов, в функции которых теперь входила и еще одна очень важная задача — разъяснять наши цели и идеи местному населению. Дело новое, к тому же осуществлять его нужно было на немецком языке. Старший лейтенант Горошко договорился об этом с несколькими полонянками, в том числе и Катериной Прокопчук.
Ужин в доме профессора в Обервальде разбередил душу Березовскому, напомнил ему о том, что сопровождало его с юношеских лет: о тельмановском Рот Фронте, о многовековой культуре немцев, об интернациональной солидарности трудящихся.
Догнали толпу беженцев. За исключением нескольких стариков, это все были женщины разного возраста, почти все они катили впереди себя нагруженные домашними пожитками детские коляски. Кое-где в колясках сидели ребятишки. Услышав сигналы автомобиля, беженцы бросились врассыпную. Одна коляска опрокинулась в кювет. Из нее выпал ребенок, изможденная бледнолицая женщина распласталась над ним в немом отчаянии.
— Так вам и нужно! — вырвалось у Наконечного. — Чтоб знали, волчицы, что такое война!
— Дети не виновны, — возразил Чубчик.
— Все они одинаковы, — стоял на своем Наконечный.
Комбриг приказал остановить машину. Наконечный выполнил приказ, но сам даже не сдвинулся с места.
Иван Гаврилович знал, что у водителя есть свой личный счет к врагу. А у кого его нет? Вот у Платонова тоже — отец-ополченец погиб под Тулой, брата-комсомольца замучили полицаи. Но Сашко остался человеком. Без этого, без человечности, мы, очевидно, утратили бы свой облик, перестали быть самими собой, советскими людьми.
Немка лежала ничком на снегу и глухо стонала. Перепуганный ребенок молчал, хлопая доверчивыми глазами. Сашко посадил ребенка в коляску, вывез ее на дорогу. Женщина не шевельнулась. Чубчик и Березовский подняли ее. Она взглянула на них безумными от испуга глазами: «Не могу! Я больше не могу!».
Полковник, с трудом подбирая немецкие слова, сказал громко, чтобы это услышали и все остальные:
— Возвращайтесь домой! Для вас война закончилась!
Фронтовая дорога разворачивала перед экипажем виллиса новые картины. Мелькали населенные пункты. Грохотали танки резервных маршевых рот, подтягивались тылы стрелковых дивизий. Надписи сообщали: «Синюков — третья улица направо», «Медсанбат — налево в школе», «АХО — пятый дом за углом». Метровыми буквами вписывал свое имя в летопись победы неутомимый Кваша. Хотя до Берлина было еще довольно далеко.
Зато уже близко Одер. На правом фланге клубится дым, горит Оппельн. Ночью в город прорвалась штурмовая группа танков во главе с Бакулиным. Противник отступил за речку, ведя интенсивный артогонь с левого берега. В некоторых кварталах города еще идет бой.
По обочинам дороги отдыхает группа освобожденных из фашистской каторги иностранных рабочих. Увидя советского офицера, они встают, машут руками, выкрикивают приветствия на французском, голландском, чешском языках.
Машина комбрига приближалась к Одеру. Впереди еле заметно замаячили фигуры. Трое в гражданском — он, она и девушка-подросток. Шли навстречу. Комбриг остановил машину. Все трое автоматически подняли руки вверх. Храбрее всех выглядела, хотя и с поднятыми руками, десятилетняя девочка.
— Вы Одер хорошо знаете? — спросил комбриг у мужчины.
Ответили втроем на ломаном польском языке:
— Мы поляки! Гитлер капут! Не убивай, пан!
Березовский понял, что ничего от них не добьется и разочарованно махнул рукой. Троицу будто ветром сдуло.
Берег реки запрудили люди, кони, машины. Одер… Онемеченная славянская Одра. Ключ к оперативным просторам Саксонии. Он стал и могучим магнитом, который притягивал к себе передовые силы наступающих частей, и серьезной преградой, тормозившей их продвижение вперед.
Река спокойно течет, закованная в берега дамб, то привольно разливаясь, то вдруг разветвляясь на рукава, которые омывают два узких и длинных островка. Только кое-где лед сплошной, но все равно он еще очень крепок. О настиле для танков нечего и думать — такой лед не выдержит. Нужно искать брод.
Неподалеку виднелось какое-то здание. Держа автомат наизготовку, комбриг в сопровождении Платонова подошел к усадьбе и постучал в окно. В комнате блеснул огонек. Вскоре во двор вышел пожилой худощавый мужчина.
— Чем могу служить? — спросил он на довольно сносном русском языке.
— Откуда знаете русский язык? — удивился полковник.
— Ничего особенного: мы ждали господ, — с некоторой бравадой отпарировал немец, — потому и научились.
«Врет, — подумал Иван Гаврилович. — Топтал, сукин сын, нашу землю либо теперь, либо еще в восемнадцатом, тогда и нахватался».
А вслух спросил наугад:
— Где твои сыновья?
— Сыновья? — переспросил бауэр и грустно покачал головою. — Эх, были бы у меня сыновья…
Он не скрывал своей враждебности. Казалось, даже кичился ею. Комбриг закурил папиросу, курил он редко, лишь тогда, когда очень нервничал. Сплюнул на снег горьковатую слюну и твердо сказал:
— Покажешь брод.
— Значит, паны, — бауэр снова говорил с насмешкой, — прошли Днепр и Вислу, а на Одере ищут брода?..
— А ты поменьше разглагольствуй. Так будет лучше.
Бауэр пошел к машине в своей легкой фланелевой сорочке. К виллису подкатила еще одна машина — пикап Никольского. Вадим Георгиевич шел навстречу.
— Ну, вот и мы, — произнес он, как всегда, бодро, перекрывая грохот мотора, гул близкой канонады: совсем неподалеку отсюда заняли позицию танки Чижова, которые вели огонь по противоположному берегу.
— Возьмите еще кого-нибудь с измерительными приборами, — приказал комбриг инженер-майору, — пойдем к реке.
Никольский прихватил не одного, а двух техников-лейтенантов одинакового роста и даже внешне чем-то похожих друг на друга: тоненькие усики, стрелочкой баки, видно, такая уж мода завелась в инженерной службе. Как выяснилось позже, и звали их одинаково — Юриями.
Шли гуськом: немец — провожатый, Березовский, Платонов, Никольский и оба Юрия. Один нес измерительные приборы, другой — надувную резиновую лодку. На темном небе все ярче вырисовывалась фронтовая феерия. Справа, над Оппельном, полыхало зарево. Слева, в районе Кенджина, тоже разгорался бой. На советские части, пытавшиеся форсировать реку, противник обрушил массированные удары ночных бомбардировщиков. Осветительные ракеты покачивались на горизонте, как гигантские розовые медузы.
Участок, избранный Березовским для обследования, был сравнительно спокойным. Неудобные подъезды, дамбы, которыми заслонилось разъединенное двумя островками течение реки, остановили батальоны Чижова здесь, у рыбацкого поселка Шварцфельд.
Пробравшись по льду через оба рукава на левобережный островок, Березовский и спутники остановились перед основным течением. Прилегли за кустами лозняка. Мягкие бархатные кисточки приятно щекотали лицо, напоминали комбригу беззаботное детство, прибрежное Озерцо, шутливые баталии в страстную субботу.
— Вот здесь, — указал рукой бауэр. — По колено, не больше.
— Измерим, — произнес Березовский.
— Юрики! — шепотом позвал лейтенантов инженер-майор.
На ничейной земле, в такой близости от противника, необходимо соблюдать максимальную осторожность. Лейтенанты на ощупь разматывали рулетку, прилаживая к концу ленты металлическое грузило. Возле берега было шесть метров. Надули резиновую лодку, чтобы замерить на фарватере.
— Шесть? — переспросил Никольский. — Это ведь не брод, а пропасть.
Комбриг разъяренно оглянулся назад, но бауэра и след простыл. Послышался всплеск воды, замелькали над водой руки.
— Гитлеровская шкура! — выругался Иван Гаврилович.
Стрелять нельзя, — вызовешь на себя огонь с того берега. Если же не убить гада, переплывет и укажет цель. Первыми сориентировались лейтенанты. Столкнули лодку на воду, один налег на весла, другой зажал в руке саперную лопатку. Они быстро пересекли пловцу путь и бесшумно покончили с ним.
Возвратились с реки ни с чем. До поздней ночи сидели комбриг с инженером в теплом доме, прикидывали все возможные варианты преодоления реки. А около полуночи на мотоцикле прибыл офицер связи. Отдельная танковая бригада получила новое задание. Командарм Нечипоренко вызывал комбрига Березовского на КП армии в городок Обернигк, неподалеку от Обервальде.