У инженера Аммосова Георгия Африкановича были очки в золотой оправе и карта на берестяной торбе из клада, который пропавшему невесть куда Архипу Кривоносову помогли откопать Родька Ликин и Степка Лисицын. Карту эту Аммосов все никак не мог прочесть. То есть понимал, что ровные линии — это реки, а зазубренные — это горы. Те же, что пунктиром, — тропы. Но что значит смесь старославянских буковок и похожих на рыболовные крючки резов, Аммосов, как ни всматривался, как ни складывал куски бересты, порубленной сапожником, не понимал.
— Предположим, это — Река. Тогда это вот — Урекхан, а это, должно быть, Брянта, а это Гиляй. Значит, это — Становой. А это что?! Нет там тропы! Нет!
Так, разговаривая сам с собой, Аммосов проводил вечера над берестой, которую, казалось бы, знал наизусть и легко бы нарисовал сам со всеми пятнами и разломами, но все равно не давалась, ну как есть не давалась, чисто девка строптивая и от того целая до сих пор, береста эта.
А потом, после года или полутора непонимания, чуть ли не переходящего в истерику, на рынке, пробуя сметану, что привезли переселенцы из Верхнего Сиона, горный инженер встретил смешного, болтливого и дерганого моряка, что привез красноухую собаку Родию Ликину, за которого уже назначили награду. По этой молчаливой собаке, если уж по правде говорить, Родия-то и заподозрили в грабежах и разбое, но это ладно. Тут важно, что Аммосов встретил на базаре трепливого почти зятя кузнеца Чайки, и моряк, побывавший чуть ли не в самом черном сердце Африки за год до войны в Трансваале, протянул инженеру Аммосову два круглых стеклышка — бери да ставь в очки.
— Что вам надо? — спросил Аммосов.
— Да нам-то чего, fucking shit, — сказал в ответ моряк, — нам совсем ничего, у нас все есть, а вот вашему благородию. Вот смотрю на вас и Марлоу вспоминаю, вы бы друг другу подошли, I think, а вот мистер Курц — тот другого замеса, это я точно говорю… Так что чего мне, мне ничего, это вот glasses for your eyes, для глаз то есть, я же вижу, на сметану смотрите и щуритесь, и совсем не так, как кошка на молоко, а вот как ван Шьюттен, как смотрел на кость, вот так же, так что они вам в самый раз, берите, а коли и правда пригодятся, так меня пригласите, please, как там wolf said? Пригожусь, да?.. Рубль… серебром, не ассигнациями… А оправу Чайка сделает, он мне знатный сундучок железный склепал…
И, получив рубль, посвященный трехсотлетию дома Романовых, говорливый моряк отправился в кабак при базаре, где благополучно его и пропил.
Аммосов же, придя домой, по привычке принялся рассматривать карту на бересте и ни с того ни с сего приложил к глазу стекло с базара. И показалось ему, что понимает эту странную схему и даже как бы воочию, хоть и сквозь туман, видит и, главное, понимает: там, в Тайге Дальней, где сплошь хищники, хунхузы и фартовые бродяги, ни бога не признающие, ни брата, и из доброго люда разве кочевые тунгусы, — там в ущелье течет из-под вечной наледи ключ… Но мало ли таких ключей-то, и далеко ходить не надо, но этот — особый. В нем — на лопату грунта, взятого с берега, на три, а то и четыре золотника золота… МИЛЛИОННИК. Одно ему имя — МИЛЛИОННИК.
Никита Чайка, кузнец, каких и черт не видывал, переплавил червонец и сотворил стеклам оправу — сносу не будет, и Аммосов мало того что понял писаное на берестяной торбе, так еще и стал видеть металл прямо в земле. На берегу Реки, в оврагах, в ключах и даже, на удивление всем, вытащил из городской лужи четвертьфунтовый самородок — вот такие очки получились из стекол сумасшедшего морячка и оправы его мастеровитого тестя.
Чайкин зять, на удивление, оказался толковым ходоком. Одно только было плохо — болтлив и суетлив, что не табор на ночь, то разговоры-разговоры-разговоры. Однако уже на третьей стоянке Аммосов понял, что морячку собеседник не нужен и он просто, что называется, пустомелит, не ожидая от окружающего реакции. И посему, рассматривая в свете костра берестяную карту, делая пометки в своем дневнике, инженер разве что в четверть, а то, может, и в пятую часть уха слушал то ли байки, то ли правдивые истории попутчика, которые нанизывались одна на другую и, бесконечно повторяясь, менялись до неузнаваемости. Моряк же, прихлебывая чай, болтал то о какой-то черной женщине, которая вроде как и не черная и идет за ним чуть ли не с Конго, а может быть, и не идет, а едет на нем, на морячке, как, скажем, люди садятся в вагон или каюту в зависимости от своего положения первого класса, или третьего, или чуть ли не грузом едут из одного места в другое; и это не значит, что там, в новом месте, им будет лучше, а вот все равно же едут, идут, ползут; он и сам из таких, и где он только не был, а только поднимался и шел дальше, нанимался на корабль или судно, порой только для того, чтобы отработать проезд, кочегаром, матросом, боцманом, помощником капитана; нет, капитаном никогда не ходил, хотя если бы чего, так мог бы и капитаном, и на море и по рекам; вообще, реки он понимает, потому что реки — они как дороги, вот океан — другое дело, хотя и там тоже дороги есть — ветры, течения те же самые, а черная эта завсегда рядом, вот и в Кейптауне, и в Маниле, и даже раньше, пока еще был жив мистер Курц, и черная была с мистером Курцем… И инженер спокойно засыпал под это бормотание, уделяя внимания ему не больше, чем тунгусу-каюру, нанятому вместе с лошадьми в Бомнакане, дальше которого только Тайга, та самая, Дальняя, настоящая, а не прогулочная тайга, где, если верить очкам и бересте, а как же им не верить, ждал Аммосова ключ Миллионник.
В Малом Париже еще, когда инженер собирался в эту экспедицию и искал снаряжение, газетчик Буторин спросил его:
— Вот скажите мне, зачем вам это золото? Ведь вы же, Георгий, ни на одного из этих фартовых приискателей не похожи. Вы — человек образованный, в Санкт-Петербурге, в Париже, я слышал, обучались, и на первый взгляд нет в вас ни на золотник этой лихорадочности. Да и богатство вам, как посмотришь, тоже не особенно нужно… Так вот, скажите мне, Георгий, зачем вы вместо того, чтобы в столицах жить спокойно, ходите по диким местам, ищете металл, который, кстати, достанется и не вам, а Окладову, Бородину или еще кому?
Инженер Аммосов на это ничего дельного ответить не смог, разве что отшутился тем, что и сам Буторин тоже не из простых и ему бы оставаться в Варшаве, так понесло же его издавать газету там, где ее и читать-то, по гамбургскому счету, некому. Это потом уже, когда окладовский пароходик «Алеша», шлепая плицами и с трудом протискиваясь между обливными камнями на перекатах, шел вверх по Реке, и потом в Бонакане, в заново отстроенной после пожара фактории, стены которой все еще пахли живой лиственничной смолой, а не как в прошлой — самогоном, настоянном на табаке, потом, заскорузлыми мозолями и язвами, плохо выделанными оленьими шкурами, шорохом лисьих сорок, блеском собольей шкурки, половинчатыми унтами тунгусов и ичигами охотников, дегтем и кажется, гвоздями, — короче, всем тем, что, в совокупности, перемешиваясь, дает тот особый аромат золота и денег, который присущ самым дорогим французским духам, — вот, кажется, там, и потом на стоянках, под бормотанье суетливого морячка, вскрывавшего консервы или ощипывавшего рябчика, и, наверное, именно благодаря этому бормотанию Георгий Африканович если и не смог найти ответ на буторинский вопрос, то хоть как-то нарисовал перед своим взором картинку вроде тех, что можно встретить на писаницах по Реке. Дело было не в золоте, точнее, и в нем тоже, но все-таки не в этом желтом, как бы постоянно текущем и тяжелом металле. Золото было только поводом подняться и с огнем и мечом, как конкистадоры и казаки Ермака и Хабарова, или с компасом и геодезическими цепями, переодевшись в местную одежду, как шпионы вроде Семенова-Тянь-Шанского и Лоуренса Аравийского, отправиться на поиски легенды об Эльдорадо, Семи Городах Сиболы, страны Иль-Браззил, Беловодья, Серебряной горы, то есть искать осколки чудес, разбросанных по всему свету в письмах пресвитера Иоанна, посланиях Аввакума, сказках о путешествии Святого Брендана, рассказах Афанасия Никитина и Марко Поло, и в результате наткнуться на Мехико, Лиму, брошенные в джунглях города, увидеть в воде какого-нибудь озера отражение Китеж-града. А золото, серебро, драгоценные камни — это все только вещественные доказательства того, что тот, кто искал, дошел до самого конца мира и, подобно Васко де Бальбоа, увидев с горной высоты океан, нарек виденное, тем самым на века пригвоздив к реальности то, что не существовало до тех пор, пока не было открыто. Вот ради этого, ради того, чтобы прикрепить к реальности вымысел, если угодно, подшить к делу и дело это отправить государю в Москву или Санкт-Петербург, и шли сюда полузвери-казаки, и теперь идет в сопровождении молчаливого незаметного тунгуса и болтливого морячка он, Георгий Африканович Аммосов. Верно, так бы и ответил теперь горный инженер газетчику. Да. Приблизительно так. И, может быть, добавил бы, что Буторин ошибается, что общего у него с хищниками и хунхузами гораздо больше, чем это кажется газетчику, что это как яблоко — одно красное, другое зеленое, третье вообще желтое, а кожуру как счистишь, так внутри — белое и ржавеет одинаково. Георгий Аммосов улыбался ехидно, выколачивал трубку, бережно сворачивал бересту, на которой знаки становились все отчетливее и все понятнее, закрывал записи в твердом переплете и, как бы отсекая прожитый день на тропе, засыпал.
Прорубившись через переплетенный кедровый стланик, разве что только не на себе перетащив мохнатых якутских лошадок, они вышли на обширное горное плато. Здесь вся растительность была под ногами, ползала между поросших лишайниками глыбами и нисколько не мешала передвижению — хоть вправо иди, хоть влево, хоть вперед. И над всем этим висело белесо-голубоватое, чем-то похожее на китайскую чашку небо. Прохладный, не сильный, но вполне ощутимый ветер сносил напрочь комаров и гнус. Впервые за неделю люди вздохнули свободно, а лошади успокоились и, пока Аммосов разворачивал свою берестяную карту, пока смотрел сквозь свои очки на черты, резы, буквицы и знаки, принялись, точно олени, копытить мох и объедать свежие, сочные корешки то ли ив, то ли берез. Миллионник был где-то совсем рядом. День или два пути. В ползущих с севера облаках горному инженеру мерещилась какая-то башня, стоящая посреди озера, и мост, но потом он случайно взглянул на солнце, и желто-красное, как золото в раскаленном тигле, светило на секунду ослепило Аммосова и выжгло миражи из глаз, оставив только негативный отпечаток на сетчатке, который постепенно сошел на нет.
— Что там? — спросил инженер у присевшего покурить тонкую трубку каюра-тунгуса.
Тот в ответ пожал плечами. Дескать, кто его знает, моя туда не ходил, туда только духи летал, а моя не шаман, моя каюр, ходи сама, сама смотри, моя тоже ходи, моя тоже смотри.
— Ну, что же, пойдем посмотрим, — улыбнулся на это Аммосов и пошел, как будто кто-то его подтолкнул, направо.
То есть если судить по солнцу, на восток.
Они пересекли плато и спустились в ключ. Аммосов надел свои очки и увидел, что золото было везде. Оно, казалось, даже висело в воздухе. Гнус, комары, оленьи мухи виделись ему золотыми крупинками, роящимися над лошадьми и его спутниками. Инженер запустил руку в обжигающе холодный ключ и вынул со дна пригоршню золотого песка вперемежку с самородками, каждый из которых был не крупнее, но и не мельче гранатового зерна. Он ошибся в расчетах. Нет, не три, не четыре золотника на лопату грунта. Дай бог, если в шлихе вообще грунт будет… МИЛЛИОННИК.
Столбили участок, вбивая лиственничные колья с резаными по ним годом и именем прямо в золото, лежащее под тонким слоем дерна. Вечером ели пожаренных на углях хариусов, пойманных морячком чуть ниже по течению. Ради этого дела Аммосов вытащил из поклажи пару бутылок, аккуратно обмотанных, чтобы не побились, бечевой, и разлил по трем кружкам водку. Моряк, на удивление, не болтал, а, выпив первую, взялся что-то напевать, а как вторую выпил, сказал, чтобы Аммосов обязательно передал его жене — дочери Никиты Чайки, чтобы она по моряку не грустила и выходила замуж за другого…
— С чего бы это?
— Да что-то кажется мне, не вернусь я… Налейте мне еще водки, Георгий Африканович, не дело это самому себе наливать, так что вы уж, того, налейте… Я вот ловлю харюзов там, ниже, и вдруг вижу — на склоне появляется собака белая такая, с ушами, что огонь, как раз та, какую я Родию Ликину привез, ну да все это знают, и вы знаете, чего уж там, и собака на меня смотрит так, смотрит, а потом залаяла…
— Уж не приблазилось тебе? Крестись, коли кажется. Не слышал я никакого лая…
— И то верно. Это такая собака, молчаливая. Ее же не каждый услышит. А тот, кто услышал, почитай, отходную можно заказывать. Я знаю. Так что передайте, ну, и долю мою, коли донесете, тоже.
Аммосов подивился про себя придури, невесть откуда нахлынувшей на обычно к меланхолии не склонного моряка, но, прислушиваясь к себе, тоже ощутил, что в душе у него как-то маятно и совсем уж тоскливо. Чувства такие, как будто он с любимой, к которой всем сердцем прикипел, расстается и больше уже им не свидеться. Вот-вот. Или как в детстве, когда какой-то взрослый мальчик забирает у тебя игрушку, и так тоскливо, что только в слезы.
Полтора месяца прошли в работах. И в ночь перед возвращением, когда уже тюки были увязаны и все, что нужно, собрано, когда уже допили последнюю, оставляемую специально для этого дня бутылку водки, Аммосов в своей палатке проснулся от того, что кто-то прижал его к земле и закрыл ладонью рот.
— Тсс, капитана, твоя тихо-тихо лежи, — шептал ему в ухо каюр.
Было совсем темно. Из тьмы доносились какие-то нечленораздельные звуки. Будто кто-то вздыхает, или всхлипывает, или лепечет что-то вроде «нях-няха-нях-о-нях-рата-х-нях-о-нях», а потом молчит и опять вздыхает, и опять лепечет. Аммосов подтянул к себе карабин и потихоньку выглянул во тьму из палатки. Костер почти потух, но в какой-то момент вспыхнул и осветил бивуак.
Они стояли на самой границе света и тьмы. Высокие фигуры, с ног до головы укутанные в меховые шубы с накинутыми на головы капюшонами, держали в руках что-то очень похожее на серпы или кривые косы, снятые с черенков. Было их два или три десятка, и это они лепетали из тьмы под своими капюшонами: «Нях-няха-нях-о-нях-рата-х-нях-о-нях». А перед самим костром сидели три человека. Черная женщина. Крепкий мужик в полосатой черно-рыжей шапке. И почти совсем мальчишка, в котором Аммосов узнал Родия Ликина. У ног Родия лежала большая белая собака. Черная женщина показывала куда-то рукой, и, проследив за направлением, горный инженер увидел выходящего из темени и идущего к группе у костра морячка…
Утром, не найдя и не дождавшись моряка, инженер спрашивал у каюра, что же такое им привиделось, что это за люди были. Каюр же ничего не мог объяснить, а то, что говорил…
— Их не люди, однако. Их давно-давно ходи-ходи. Луча они. Их не люди.
Аммосов же чувствовал себя совсем разбитым, как будто заглянул в темный колодец и на дне его вместо привычного отражения своего лица увидел расползающийся белесый труп. И когда, уже в верховьях длинной долины Улукита, за несколько дней до первого снега они наткнулись на возвращавшихся с Горно-Золотой спиртоносов-хунхузов, инженер был совсем плох, весь горел, что твоя печка, постоянно бредил и даже не заметил, как каюр успел сбежать, бросив и лошадей, и горного инженера, а хунхузы, перерыв поклажу, забрали только то, что показалось им ценным, — оружие, остаток патронов, самородки и песок, а берестяную карту и записи Аммосова в дневнике с твердым переплетом побросали в костер и сожгли. Один хунхуз, тот, что, видимо, был в шайке за главного, нашел в кармане инженера чехол с очками и, покрутив их так и этак, аккуратненько ударил о рукоять затвора своего карабина вначале одно стекло, потом другое. Стекла звякнули и рассыпались. Оправу хунхуз смял и положил к остальному золоту. Потом они некоторое время совещались, убивать ли им белого, решили, что тот, скорее всего, и сам не выживет, погрузились на купленных в Бомнакане лошадей и ушли, вероятно, на Орби, а там по долине до Урекхана и через Реку — в Маньчжурию.
Аммосова, на треть живого, подобрали на Горно-Золотинском тракте. Доставили в Малый Париж. Без карт, естественно, без записей, с одной только легендой о том, что там, в Тайге Дальней, есть ключ, имя которому одно — МИЛЛИОННИК. Но как туда добраться, не имея ни очков Аммосова, ни берестяной карты из Архипова погреба?
А сам горный инженер через год или два уехал из Малого Парижа, как говорили, то ли в Большой Париж, тот, который во Франции, то ли в Америку.