Серафим Шабалин с детства был угрюм — этакий бирюк. Это у него от того было, что ему все казалось, что живет он не свою, а чью-то чужую жизнь. И не в том дело, что чем-то Серафиму такая чужая жизнь не нравилась или скучна была, уж чего-чего, а приключений этот казачок с пострельства специально не искал, они сами его находили. Дело все в том, что и приключения эти были ему какими-то неродными, непонятными, — одно слово, чужими. Другой бы жил себе, да и в ус не дул. Чья она, эта жизнь — тому, не тому дана, — об этом пусть батюшка думает, а твое, казачок, дело телячье: обосрался — стой, обтекай. Так, пока жив был, дружок Шабалина Гришка Хохулин говаривал. Сам-то Хохулин вряд ли задумывался, что да как: жил просто, как камышина какая или сосна, что в бору у дороги. Коли ветер прилетит, так и пошуметь не грех, а тихо если, то чего тебе еще надо — стой спокойно, солнышку радуйся, снегу пушистому радуйся, дождику, опять же… А порежут кору, хоть до сердцевины — поплачь, слеза смоляная, если не залечит, то поможет. А если не поможет, так тут уж плачь не плачь, что толку — вышло так, что срок, значит, пришел.

Хохулину срок пришел под Мукденом. Точнехонько в окоп снаряд угодил. Семерых, среди которых и Хохулин-старший, как корова языком — только и осталось, что грязная яма да ошметья. После обстрела уже кого недосчитались, того и записали: «За веру, царя и отечество». А Шабалин на той войне с японцем не погиб. Выжил. Кусок икры с левой ноги ему оторвало, но кость не задело, в госпитале наросло, а пока заживало, война и кончилась. Так что вернулся в станицу казак с медалью. А его медаль, не его — это как мясо отстрелянное, а потом наросшее. Чье оно? Поди разбери…

Серафим как с Японской вернулся в станицу, так полгода прихрамывал, а потом вроде прошло, только и осталось, что посадка в седле какая-то немного набок, да след в снегу или на глине приметный: правый, как положено, наружу носком глядит, а левый — что пятка, что носок — ровнехонько и что поволока, что выволока. Шабалин те полгода, пока совсем выздоравливал, пристрастился бродить по тайге. Чем он там занимался, никто не знал. Может, зверя бил, золото мыл или спиртоносов постреливал. В станице его видели, только когда покос или жатва, а так соберет котомку, кобылу свою пегую навьючит и все бродит где-то по сопкам неделями. То в Сианах его встретят, то под Покровкой, то у Неряхи. Старик Пейзель как-то отправился в Маленький Париж по коммерческим делам, так аж под Овсами его встретил, на Урекханской переправе. Да и в Малом Париже его видели, а это, почитай, все триста верст от станицы, если по тракту. Ну да, напрямки, может, и ближе, да только как ты туда напрямки по сопкам, распадкам, марям? Зверь и тот все тропами, где полегче, ходит, а напрямки — только от пожара. Вот, кстати, может, и Серафим так же, может, сердце горело у него? Может быть, да только от такого огня никуда ты не убежишь.

Через полгода, как Шабалин в станицу с войны пришел и уже совсем не хромал, по зиме приходили китайцы из родни младшего Пейзеля (ему отец сосватал китаянку, понятно ж, за жида никто из казаков дочку свою не отдаст). Эти китайцы принесли весть о том, что по левому Амуру ходит здоровенная тигра с двумя котятами. Дескать, появилась она еще чуть ли не по весне и, как думали, пришла, потому что война распугала все зверье на юге. Поначалу, пока семейство кормилось дикими козами и свиньями, китайцы на них особого внимания не обращали. А уже по зиме, когда семейство полосатых принялось давить собак и резать домашних свиней, китайцы обеспокоились. Когда же стали пропадать люди, беспокойство превратилось в панику. Китайские крестьяне обращались и к своим властям, и к хунхузам, но ни власти, ни бандиты ничем не помогли. После Крещения тигра перешла Амур. Между Неряхой и Сивухами она подстерегла обходчика, а через пару дней, чуть выше того места, где от Магистрали на Станицу отходит узкоколейка, задрала лошадь. Седыхова баба божилась, что, вынося помои, видела тигра. «Я, значит, ведро-то выплескиваю, а она за околицей, на опушке сидит, вся такая седая, смотрит на меня и облизывается». Бабе не поверили, потому что, во-первых, от помойной ямы до опушки леса, почитай, полкилометра и разглядеть что-либо вообще сложно, и, во-вторых, не было там, кроме человеческих, никаких следов. А через три дня под Костромой у китайца Ю, того, что сажает мак на опиум и торгует ханшином, тигра прямо из фанзы утащила жену.

Когда о тигре-людоеде, прозванном по-китайски Ламазой, знали уже в губернском городе, Серафим Шабалин, никому ничего не говоря, собрался и еще до петухов ушел в тайгу.

В станицу Шабалин вернулся аккурат к блинам со сметаной и икрой, водке, гуляньям, сапогам на столбе — на Масленицу. Через день после того, как на берегу Амура сожгли соломенную бабу, Серафим пришел к скорняку Тихону, выложил на стол кусок тигровой шкуры, как раз с загривка, и заказал из нее шапку. Тихон помял мех, хмыкнул и хотел было сказать, что из такого меха папаха не выйдет — не ноская, вытрется, но вместо этого спросил:

— Это с той, с Ламазы?

Шабалин то ли пожал плечами, то ли кивнул, то ли хмыкнул, то ли откашлялся, так что скорняк так и не понял — та ли это тигра, не та… А уже на следующий день слух, что Шабалин убил тигра-людоеда, ходил по станице, обрастая фантастическими подробностями, в которых, в конце концов, нашлось место и байкам об оборотнях, тунгусских колдунах, черте и китайских ведьмах, так что, когда станичный атаман Ильин шел в избу Шабалиных, он был готов почти ко всему, и все же, увидев в горнице молодую красивую то ли китаянку, то ли маньчжурку, к которой Серафим обращался как к жене, хоть ничего и не сказал, а все же подивился:

— Что ж ты, паря, ничего не сказал-то людям?

— А чего балаболить-то?

— Ну, про тигру-то… Ну, и про девку… Или она тебе жонка?

— Ну, так это… Я и говорю, чего? Тигра — вон шапка, а жена — ну так вот она, Ульяна. Чай будешь, Афанасий Игнатич?

— Ты мне зубы-то не заговаривай. Чай, понимаешь! Ты мне скажи, ты людоедицу кончил или с другой тигры холка? А чаю давай, что ли… Улька твоя-то хоть по-русски понимает?

— Сахар вон бери, мед, варенье, баранки вон. А кто ж ее знает, чего она жрала. А Уля и по-русски знает, и по-еще-каковски…

— М-м-м-м-м. Хорош у тебя чай. Где брал? У Пейзелей? А чего ж только кусок шкуры отрезал? Хоть бы голову прихватил, усы там, зубы… Китайцы до усов тигриных, я слышал, очень жадные.

— Нет, не на Жидке, на острове ярмарка по осени была, там и брал. Таскать тяжело. Ну а усы, что же, усы я уже продал.

— Ага. Ну ладно тогда….Я так понимаю, ты уже здоров, не хромаешь… Давай тогда в город. В полк… И это, покрестил бы свою, да по-людски бы венчались. Батька-то твой, небось, не одобрил бы. Ну и это, того, шапка-то у тебя с людоеда, значит… Так ты бы ее не носил, а то мне говорят, с такой папахи зверь на тебя перескочить может…

На это Шабалин, угрюмый казак, ничего не стал говорить, а как лед прошел, прихватив с собой Ульяну, первым же пароходом, пришедшим с верховий, отправился в губернский город, чтобы нести там службу.

Через год, или около того, в город в одиночку, верхом приехал из Даурии хорунжий Роман Штернберг. Вид у хорунжего был всклоченный, угрюмый и безумный: запыленная неряшливая форма, из всего багажа — скатанная шинель, суконное одеяло, карабин, да еще патроны в подсумках. Хорунжий с неказацкой фамилией отметился в штабе, встал на довольствие и через неделю уже прославился тем, что по пьянке повздорил с есаулом Карнауховым. Есаул высказался в том смысле, что не верит рассказам хорунжего о том, что тот смог доехать от Маньчжурии до губернского города один, без провианта, карт и проводника, питаясь только тем, что добыл охотой. Хорунжий Штернберг схватился за шашку и точно бы зарубил есаула, кабы того не оттащили. Понятное дело, за такие выходки хорунжего упекли на гауптвахту, а караул там нес Шабалин. Тигриная шапка привлекла внимание арестанта, и, странное дело, угрюмый Штернберг и угрюмый Шабалин разговорились и сошлись характерами. Хорунжего как выпустили с гауптвахты, так сразу, от города и греха подальше, определили в охотничью команду: пусть косуль бьет в общий котел — все равно делать в городе нечего, только водку пить, а так дикий хорунжий при деле. В ту же команду хорунжий перетащил Шабалина, и теперь почти все время они проводили вместе. Гоняли по распадкам, перелескам, заболоченным низинам. Били оленей, кабанов, косуль. И разговаривали, разговаривали, разговаривали о чем-то своем. Серафим познакомил Романа с Ульяной, и, странное дело, хорунжий, сторонящийся и избегающий женщин, с этой китаянкой был внимателен, добр и прост. Кто-то из казаков пустил слух, что дикий хорунжий на Ульку Шабалину положил глаз, но после того, как распускающие этот слух были биты, о том, что происходит между хорунжим, китаянкой и казаком в тигровой шапке, болтать перестали.

Гарнизонная тоска с пьянством и мордобоем в конце концов хорунжему Штернбергу наскучила, и он уехал на поиски приключений. Ульяна к этому времени уже ходила брюхата и к зиме должна была родить, но родила ли, нет ли, никто не понял. Исчезла Ульяна. Пропала и следов не оставила. Ну и ладно, кто бы за девку китайскую переживал? Может, тот же Шабалин ее продал кому, а может, и сама ушла куда… Тут русских-то баб не поймешь, а что уж китаянку. А потом следом за ней пропал и Серафим. Хотя вроде и отпросился у начальства по какой-то своей надобности, а все же в губернском городе, да и в станицах, его долго не видели.