Киев, апрель 1930 (3 месяца до р.н.м.)
Ровно в девять ноль-ноль, под мерное подрагивание купе на быстром ходу раздался не слишком громкий, но настойчивый стук в дверь. Пришлось встать, кое-как натянуть брюки и отпереть закрытый на ночь замок. Ожидал кондуктора, но в коридоре меня встретили нарочитые улыбки двух парней в строгих, до хруста белых сорочках и синих бабочках.
– Добр-рое ут-тро, – в унисон сказали они энергичными голосами, и… принялись аккуратно пропихивать в купе тележку с едой.
«Официанты!», – наконец-то я приметил небольшие белые колпаки на их головах.
Работники местного общепита свою работу знали на отлично. Не задавая лишних вопросов, они ловко выставили на столик у окна пару сочных лангетов с жареным картофелем, свежим (откуда только взяли!) огурцом на продолговатых никелированных тарелках, лососевые салаты, взбитые сливки, несколько теплых булочек, горячий дымящийся кофе и нежные пирожные из слоеного теста с чудесными глазочками из засахаренных фруктов, каким-то чудом уместив всю кулинарную роскошь на крошечном пространстве.
С вежливым полупоклоном выдали листочек счета, за двоих вышло четыре рубля шестьдесят семь копеек, впрочем, от сдачи с «синенькой» успевший проснуться Яков отмахнулся, не глядя.
Позавтракали с шиком, вдобавок мой спутник, позер патентованный и неисправимый, добавил к кофе гадкую толстую сигару из того немалого запаса, что он умудрился натуральной контрабандой протащить из Турции. Я же, закинув ногу за ногу и откинувшись на подушку кресла с чашкой в руках, скромно налег на оставшиеся без его внимания, но очень недурные пирожные.
– Почитать ничего не желаете-с? – ворвался в мою блаженную полудрему голос проводника. – Газеты? Журналы?
– Пожалуй, – я вернул чашку на блюдце, запуская пальцы в предложенную переносную корзинку. И почти сразу со словами: – Ого, «За рулем» уже печатают! – вытащил несколько уже потрепанных, но неплохо сохранившихся номеров от 1928 года.
– Благодарствую, – чуток поклонился вагоноблюститель, принимая мой двухгривенный. – Если еще надо чего, спрашивайте-с.
Содержание, сверх всякого чаяния, оказалось достойным внимания. С не успевших пожелтеть страниц журналисты-автомобилисты рассказывали про жуликов-такси сто в в Париже, обсасывали детали новейшей многоуровневой развязки на шоссе Франкфурт-Базель, грозили властям города Москвы фотографиями страшных ям и ухабов в булыжной мостовой, с попутным экскурсом в классификацию каменюк по форме, материалу и региону добычи, обсуждали новую модель Ford, подвеску грузовика Citroen, устойчивость спортивного трехлитрового Bentley на итальянских серпантинах, доказывали достоинства триплекса и многоугольного рулевого колеса. А под копией рекламной листовки General Motors с мудреным лозунгом «А used саг is unused transportation» организовывали полноценную правительственную дискуссию по целесообразности закупки в Америке пользованных автомобилей, да еще эдак разборчиво, Chevrolet брать или Ford, ибо последний дешевле, но имеет недопустимо большую разницу в передаточных числах между первой и второй передачей.
Если не обращать внимания на едва заметную ретроспецифику, то создавалось полное ощущение 21-го века: доступность иномарки любому и каждому, сопричастность с мировой культурой паневропейского автотуризма, изрядная толика рекламы бензина, масла и «совершенно обязательных» автоаксессуаров, ну и, конечно, уверенность в скором и окончательном решении вопроса рытвин и кочек на отечественных дорогах.
Особо стильно в канву сюжетов а-ля будущее укладывался пространный репортаж про вновь начинающийся мировой кризис и падение спроса на автомобили в Америке. Не претерпел заметных изменений и логический вывод из сего досадного факта: корпорация GM уже не сможет, как в былые тучные времена, продавать по два миллиона автомобилей в год, поэтому вот-вот попадет под пресс категорически неразрешимых экономических проблем, соответственно, непременно начнет выкидывать рабочий класс целыми цехами на грязные улицы Чикаго. А там подтянутся забастовки, манифестации, обрушение многотрилионной пирамиды долгов, и в завершение – полный крах «цитадели демократии».
Ощущение портила лишь одна ложка дегтя. По странному стечению антисоветских обстоятельств, на следующей же странице чья-то добрая душа с задором и надеждами на скорые перемены подробно описала, турне самого предсовнаркома, товарища Рыкова, по Сталинградской губернии на лучшем из имеющихся Mercedes-Benz… 1912-го года издания. Ни грамма не постеснявшись, а скорее, просто не осознавая комизма ситуации, бойкий щелкопер в красках отобразил починку колеса восемнадцатилетнего рыдвана в деревенской кузнице путем насадки пары деревянных ободов с подкладкой из плотно свитой соломы отечественного производства. В качестве же оправдания сего прискорбного факта шла сдача главной военной тайны страны: чего ждать от Поволжья, если в самом Ленинграде зарегистрировано только 726 легковушек?
Общей картины, впрочем, сей забавный сюжет не ломал. Мне пришлось в очередной раз признаться самому себе: победители в революции и гражданской войне, они же обладатели членских книжечек ВКП(б), за дюжину лет умудрились вполне комфортно устроиться на обломках Российской Империи. Еще и местечко оставили для свиты из примазавшихся попутчиков и лизоблюдов. И пусть прямо сейчас им не по карману даже мечта клерка – аскетичный Ford Model А, в душе коммунисты-начальники вполне дозрели до идеи буржуазных покатушек: с женами по магазинам, с любовницами на доставшиеся в наследство от «проклятого царизма» роскошные имения-дачи.
Порукой тому очень недурные зарплаты и возможности практически неограниченного карьерного роста. При отсутствии старых кадров полные бараны с правильной родословной умудряются удерживать статусные руководящие посты, а чуть более грамотные и шустрые мгновенно дорастают до несусветных должностей. Они получают премии, пайки и комнаты с мебелью в отобранных у контры квартирах. К ним на шею с самыми что ни на есть серьезными намерениями вешаются юные красавицы. Доступны веселые загородные кутежи с девочками и бильярдом, попойки в ресторанах, а также прочие скучные патриархальные забавы: охота, пьянка и рыбалка. Наконец те, что в чинах чуть повыше среднего, не имеют проблем с выездом за границу.
В дополнение к перечисленному не стоит забывать: над «авангардом пролетариата» ГПУ невластно, в случае любого, в том числе махрово-уголовного преступления коммуниста сперва должна судить Партколлегия местной или, при наличии высокого поста, центральной Контрольной Комиссии. Соответственно машина убийства и унижения может добраться до них лишь после «исключения из рядов», что есть дело крайне непростое – друзья и соратники не сдадут без боя. Поэтому чувствуют они себя в полной безопасности, совсем как дворяне эпохи «золотой Екатерины», эдакий достаточный для управления страной неподсудный и неподатный процент. Для поддержки своего «высокородного» статуса многие из партийцев тренируются с оружием как настоящие господа, всего разницы – наган вместо благородной шпаги. Никак не пойму только, почему они так стеснялись пускать его в ход в тридцать седьмом.
Восхищаться ли мне коммунистами? Ненавидеть? Завидовать? Какие глупости! Наивные, трудолюбивые коняги местного «Скотного двора» достойны лишь жалости. Они вступали в ряды ВКП(б) за повешенным перед мордой лица благородным лозунгом «все животные равны», надеялись дать власть советам, недра народу, землю крестьянам. Многие до сих пор совершенно искренне гробят за фальшивую мечту здоровье, а то и саму жизнь. Однако простить их, особенно после близкого знакомства со свежеоткормленными псами или стражами революции не могу и не буду. Кто-то как не они обязан нести ответственность за молчаливое сглатывание подлой добавки «…но некоторые животные равнее других» и закономерное перерождение правящей партии в монстра. За назидательный пример, в котором «честное исполнение своего долга множеством умных и добрых людей» приводит к втаптыванию в лагерную пыль миллионов ни в чем не повинных крестьян, рабочих, управленцев, инженеров… А также их жен, детей и прочих близких и дальних родственников.
Нужно остановить метаморфозу. Любой ценой, хуже все равно быть не может.
– Леш, а не пойти ли нам до ресторана? – прервал мою задумчивость жизнерадостный голос Якова. – Гляди, время за полдень ушло, скоро Киев, он хоть не столица, да оголодавшим гражданам до того дела нет. А ну как понабьются по вагонам, толком не поесть будет.
Риторический вопрос! Какие могут быть возражения? Опыт завтрака и его побочное следствие – досадная капелька соуса на брюках, показали – вкушать местные деликатесы за маленьким, подрагивающим столиком не слишком удобно. Да и хоть чуть-чуть размяться явно не мешает.
Путешествие по коридорам не заняло и пары минут. И вот он, элитный советский вагон-ресторан. Никакого сравнения со скромными европейскими собратьями, напротив, полное отсутствие дорожного аскетизма и компромиссов форм. Тяжелые, но с изыском столы красного дерева, на выставленных тарелках словно отлитые из гипса пирамиды салфеток. Стулья с убедительными мягкими округлостями сидений и спинок, обшитых плюшем в тон к тканевым вставкам панелей стен. Едва прозрачная застиранная кисея и плотные бордовые шторы с неуклюжими ламбрекенами погружают изрядно сдобренное табачным дымом пространство под приятный рассеянный свет. Посетителей немного…
– Вот черт! – тихо ругнулся мне в спину партнер. – Папиросы забыл!
Он развернулся и быстро зашагал назад, так что я догнал его уже в тамбуре.
– Старый знакомый засел, с…ка, – прояснил Яков ситуацию в ответ на мой удивленный взгляд. – Слева, колобок в очках и черной рубашке. Издали не срисует, ведь столько лет прошло, но вблизи непременно смекнет. Придется обедать в купе.
– Может быть… – сконфуженно замялся я.
Яков осуждающе хмыкнул, однако увидев в моих глазах некстати разбуженный грех чревоугодия, расслаблено махнул рукой:
– Ты-то оставайся. Но не вздумай знакомиться и беседы разводить, чекист он, хоть и бывший, сам понимаешь.
– А зовут как?
– Изя, кажется. Фамилия Бабель.
– Бабель? Писатель?
– Много таких писателей развелось, – недовольно скривился Яков.
– Выходит тот самый Бабель!
В начале кратких одесских каникул я частенько не понимал смысла в повсеместно употреблявшихся фразах типа «смотреть официальным глазом», «снять со стенки верного винта» или «отдавать кровь в первом ряду». Но позже осознал: Бабель в советской стране бешено популярен, куда больше чем Пелевин в моем времени. Так что всякий оболтус, мнящий себя хоть каплю образованным, обязан знать десятка полтора красивых цитат из «Конармии» или «Бени Крика», чтобы с поводом и без оного вкручивать их в любой разговор. Перечитать смутно припоминаемые по школьной программе романы желания не возникло, но сам факт в памяти отложился прочно.
Вернулся в ресторан я в гордом одиночестве, однако последовать совету партнера и спокойно пообедать не смог. Не иначе, уловил знаменитый писатель эфирные эманации моего интереса. А может, проще и материалистичнее, не понравилось ему, что кто-то за спиной поесть пристраивается. Так или иначе, только выдвинув стул, я неожиданно услышал тонкий, чуть ироничный голос:
– Товарищ, присаживайтесь лучше сюда, коли вы не против составить компанию пьяному еврею.
Отказаться не сложно, да только как это сделать, если гложет любопытство? Ладно выдающийся писатель, таких у меня полный учебник литературы, но ведь он числился чуть не официальным любовником жены будущего наркома Ежова! По крайней мере, эту деталь биографии я твердо запомнил из рассказа молоденькой училки, когда-то тщетно пытавшейся найти подход к нашему буйному одиннадцатому классу. Поэтому колебался недолго, то есть после секундной заминки сделал пару шагов к соседнему столику и с улыбкой протянул руку:
– Алексей.
– Ах, да, так неудобно, – Бабель с легким, чуть шутейным поклоном привстал и неожиданно энергично пожал мою ладонь. – Меня зовут Айзек, можно на ты и без отчества, хотя зрение мое слабо, но я таки вижу, что по возрасту ты не сильно от меня отстал.
Я же в этот момент замер в ступоре. Наверно, во всем мире не найти человека, менее подходящего на роль дамского угодника. Низкий, толстый, начавший лысеть очкарик, с короткой шеей и смешным носом уточкой над широкими, чуть припухлыми губами, вдобавок одет вызывающе серо и не модно. С такой внешностью, да в постели к дамам высшего советского света?! Он еще пьет сам с собой – на столе среди остатков еды я приметил сильно початую бутылку госспиртовской «Английской горькой».
Не знаю, как писатель истолковал мое замешательство, вероятно, списал на смущение молодого парня из провинции, но разговор он поддержал в лучших британских традициях:
– Скучно сегодня, очень скучно и очень жарко, – тут Бабель перехватил мой взгляд, остановившийся на водке: – Это пустяк, знаешь ли, реальный пустяк для меня. То ли дело было… Но ты наливай, дружок, не смущайся!
Он с иностранным акцентом щелкнул пальцами в воздухе, подзывая официанта:
– Еще англичанку и сервируйте молодому человеку!
– И что там у вас нынче на обед, несите все, – заторопился я вслед чересчур энергичному собеседнику, испугавшись остаться наедине с хрусталем рюмки.
– Сей момент-с, – донеслось из-за стойки.
– Так вот, и на чем мы с вами остановились? – Айзек стянул очки и начал их аккуратно протирать вытащенным из кармана платком. – Понимаешь, – он доверительно понизил тон, – самое сложное это начинать беседу с незнакомым человеком. Ни малейшего понимания, что ему интересно, а что вызовет раздражение и гнев. Заведешь разговор про девок, а он оказывается женат и души не чает в супруге. Или распишешь вегетарианцу вкус жареного в яблоках гуся, да предложишь отведать старого Фин-Шампань тому, кто в строгой завязке, а то еще про храм какой обмолвишься, когда собеседник магометянин.
– Типа, не говори о веревке в доме повешенного? – попробовал сострить я.
– Именно! – с наигранным энтузиазмом Бабель подхватил заезженную шутку. – Так вот, у меня таки все просто, писатель я буду. Ну, в журналы там статейки кропаю или еще где платят. Мое дело простое, знай себе, скреби карандашиком по белому листу, черкай да переписывай.
Мимикой я старательно изобразил недоверие к прибедняющейся знаменитости, но ломать игру не стал. Все равно вопросы будут, так лучше заранее, на трезвую голову выдать частичку вызубренной в деталях легенды. Заодно и проверить слабые места можно без особого риска, с таким-то гандикапом по части употребления «очищенного вина».
– Так со мной вообще неинтересно, – я деланно развел руками.
– В детстве бегал в школу да на запруду с дружками в маленькой деревушке с аппетитным названием Пироги. Батя там фельдшером работал, а мать и не помню толком, померла она, когда братика рожала. Потом, уж когда война началась, отцу службу предложили в Кременчугском лазарете, мы туда и переехали, пошел в Александровское реальное, на основное отделение.* Дальше замятия пошла в полный рост, сперва трамвай ходить перестал, а там то немцы, то петлюровцы, то деникинцы, еще товарищ Сталин приезжал как-то с делегатами конгресса интернационала, но трамвай все равно не починили. В двадцатом, как раз за пару лет до выпуска, нас переименовали в ФЗУ, так я стал слесарем-электриком. Поработал учеником в вагоноремонтных мастерских два года, интересно было, и место пророчили, да ушел на трикотажку, уж на полную ставку, деньги шибко нужны были. В те года батя здоровьем резко сдал, уволили его с водолечебницы имени Дзержинского. А как он помер… – я со всем возможным правдоподобием шмыгнул носом, – подался к тетке в Одессу, там ее муж, непач из видных, меня живо к приятелю на жестяно-баночный завод определил.
За время рассказа Бабель успел изрядно поскучнеть из-за отсутствия всяких следов героики в моей рабочей биографии; да и специфика электромонтажного ремесла его явно не прельщала. Однако noblesse oblige – радушную улыбку он сохранил, рюмки наполнил и в первую же паузу поднял тост:
– Ну со знакомством.
– С удовольствием! – торопливо поддержал я.
Но сразу после прокатившегося в сторону желудка дешевого пойла решил все же добить собеседника жизненной рутиной:
– И вот недавно взбрела дядьке блажь, говорит, дам я денег на учебу в самой Москве тебе и свояку, у него как раз жена от чахотки померла в прошлом году, хорошо хоть детей прижить не успели. Но с условием, чтоб годков через пять непременно вернулись помогать в артели. Проводил нас по высшему разряду, соседи поди год судачить будут. Да и с собой кое-что подкинул от щедрот…
– Прямо таки вернулись? – мигом ухватился за нестыковку Айзек.
– Да откупился он от нас просто, – не стал запираться я. – Хотел так спровадить куда подальше, но тетка не дала, добрейшей она души человек.
Между тем официант, строгий как британский гвардеец на параде, подал обед. Начинался он превосходной серозернистой икрой, затем следовал изысканный рыбный салат и отличное мясное рагу с острым соусом. На первое борщ со свининой и белой кляксой сметаны, к нему шли пирожки с мясом, капустами, яйцами и зеленым луком. Второе блюдо оказалось двойным – нежная бескостная стерлядь и птица с овощами, с гарниром из картофеля. На десерт фруктовый пудинг и блины с компотом, да еще, вероятно в качестве прелюдии к ужину, хлеб, масло и сыр.
Насыщаться Бабель вроде как не мешал, но наливал исправно, и я скоро понял, в чем его сила – он не только «умел как никто слушать», но и здорово насобачился, глядя прямо в глаза, задавать вопросы с подковыркой, простые на первый взгляд, а пять раз подумаешь, что ответить. То про лошадиные стати поинтересуется, явно из разряда понятных каждому деревенскому мальчишке, затем походя пистолеты разных марок сравнит или слово-другое по-немецки или французски ввернет.** Заодно незнание мной окрестностей Одессы прокачал на все сто, с юмором и издевкой описав чуть не два десятка местечек, в которых он присматривал участок под дачу.
Каждое мое «не помню» и «не знаю» в отдельности, полагаю, можно легко списать на случайность, в самом деле, не обязательно фельдшеру иметь в хозяйстве конюшню, а ребенку времен гражданской разбираться в наганах, но все равно, в сумме они вполне могли набрать критическую массу для подозрений. Будь выпитая Айзеком порция водки грамм на двести меньшей, быть мне «расколотым» как латышскому шпиону, не помогли бы профильные знания электротехники. Сейчас же… собеседник просто жонглировал словами в привычной манере, не пытаясь углубить несуразности. Однако ближе к десерту «жемчужине у моря» и изученному мной лишь издали консервному заводу стало очевидно – тему беседы надо кардинально менять, а то и прекращать вовсе, тем более что после съеденного голод мне не грозил как минимум сутки.
Поэтому я выпалил самое идиотское, что пришло в голову:
– А сложно было Конармию написать?
– Узнал, значит, – очки Бабеля укоризненно блеснули. – И тебе так в самом деле понравился мой слог или просто по моде?
Надо признать, в школе вычурные красивости я воспринимал скорее как информационный шум, а точнее, потешался со всей циничностью воспитанного интернетом акселерата над учительницей, разбирающей на детали фразы типа: «Когда суббота, юная суббота кралась вдоль заката, придавливая звезды красным каблучком».
Но вслух, разумеется, с жаром воскликнул совсем иное:
– Зарисовки великолепны! Они как поблекшие от времени фотографии, поверх которых положены короткие точные мазки флуоресце… светящейся краски. – И добавил тише, но с искренностью, вполне достойной детектора лжи: – Товарищ Бабель, «Конармия» великое произведение, его в школах изучать будут! В большой и сложной теме… М-м-м… Революция и Гражданская война в литературе двадцатых годов.
– Ну, право, будет тебе, есть много произведений получше, – кажется писатель чуть протрезвел от неожиданной лести, но опрокинутая для сокрытия смущения рюмка мигом исправила положение.
– Нет, с таким емким слогом… – тут я разразился парой особо претенциозных абзацев из смутно припоминаемой хрестоматии.
Не говорить же, что «Конармия» была мной особо любима за краткость. Пока педагог спрашивает одноклассника, можно успеть пробежать пару-тройку главок глазами, выкидывая словесные кружева, кроме одного-двух, которые всегда можно привести как ответ на тупой вопрос педагога: «Коршунов, а что тебе особо запомнилось»?
Впрочем, закончил я свой маленький спич на реально интересующем меня аспекте:
– Ну и правду, конечно, интересно прознать. Вот представь, в будущем, лет через сто все забудут про войны, какими они были в реальности, ну примерно как мы про Отечественную с Наполеоном, которую мы знаем, скорее, как приключения Наташи Ростовой и Пьера Безухова. Право же, так куда интереснее, чем учить факты истории. А может быть, даже правдивее, ведь война она у всех и каждого своя.
– У каждого своя война? – наконец-то очнувшийся от потока комплиментов Бабель задумчиво пожевал слова. – Да тебе, Леш, надо писателем быть, говоришь складно, мыслишь образно!
– А я и пробовал! Фантастические романы, – с пафосом свежей, не тронутой пером критика юности провозгласил я. Про себя, впрочем, удерживая циничную мысль – чего же я еще могу-то, более-менее представляя реалии будущего?
– Неужели?! – в глазах писателя плескалось море иронии и пара капель интереса. – Навроде «Человека-амфибии» Беляева?
– Скорее, похоже на Жюль Верна, ну, того, что «20 тысяч лье под водой» написал, – возразил я и на всякий случай напомнил: – Я же электрик и хорошо представляю, куда приведут мир новые технологии.
– А и то верно, – поубавил скепсиса Айзек. – Знающему специалисту такое проще, чем нам, старым рубакам. О чем будет роман?
– Вот, например… – под чарами проклятой «англичанки» я начал терять осторожность, – в Германии годика через три капиталисты приведут Гитлера к власти, он заключит союз с Муссолини, наберет не сильно большую, но хорошо вооруженную и подготовленную армию, с которой потихоньку 105 приберет к рукам пол-Европы, ну там аннексирует Австрию, Чехословакию, захватит Норвегию, кусок Польши, потом с помощью нового, недавно изобретенного оружия за два месяца вдребезги расколотит Францию, прижмет подлодками хвост Англии и окрепший, году эдак в сорок первом, нападает на СССР армадами сверхсовременных самолетов и танков. Тут, конечно, РККА даст агрессору отпор по всей форме, чужой кровью на малой территории, знамя революции будет реять над Рейхстагом. Но сколько прекрасных бойцов погибнет! Да и вообще людей, невиновных рабочих и крестьян, многие миллионы, быть может, десятки!
Нарисованная перспектива, если смотреть из реалий 1930 года, должна казаться несусветной глупостью, я с уверенностью полагал, что крепко битый жизнью собеседник лишь усмехнется, ну хотя бы в глубине души, над глупыми штампами юности. Однако…
– Бывает… – глаза Бабеля вдруг озарились неприятным маслянистым светом, рюмка в руке дрогнула, расплескивая водку. – Не понимаю я, почему всегда невиновные гибнут!
Что с ним?! Понять я не успел, писателя будто прорвало:
– Ты себе даже представить не можешь! Это непередаваемо – то, что я недавно наблюдал на селе! И не в одном селе! Не пони-маю! Повидал я в Гражданскую потасовку много унижений, топтаний и изничтожений человека как такового, но все это было физическое унижение, топтание и изничтожение. Здесь же, под Киевом, добротного, мудрого и крепкого человека превращают в бездомную, шелудивую и паскудную собаку, которую все чураются, как чумную. Даже не собаку, а нечто не млекопитающееся.
Я аж оторопел от напора и только нечеловеческим усилием воли сдержал рвущиеся с языка слова: «Неужели старый чекист прозрел? Но съезди-ка, дружок, лучше в Кемперпункт, да не с парадного хода, как твой друган Горький! Посмотри, что там реально творится, вмиг украинское село раем покажется!»
Между тем писатель продолжил свой спич без всякого моего вмешательства:
– Эх, Лешка, ты только представь себе, как может крестьянин свою лошадку прибить? Кормилицу жеребую, даже из саней не выпрягши! Он еще ее дочкой назвал, обнял, поцеловал в лоб и топором, вот так, прямо с размаху, промеж глаз насмерть, понимаешь ты, упала она, и в брюхе жеребенок, ра-а-з и перевернулся, и насмерть… Обоих. Постоял чуток и как пошел вокруг все махать, без крика, только хеканье тяжелое эхом металось по двору, с хрипом из самого нутра, и треск, а после путаница колес и барабанов, там, где веялка стояла, и звон, и нет жатки-лобогрейки… Ничего нет. А вся семья стоит и смотрит, детей десяток и растрепанная жена, и бабка в рваном саване на снегу босиком, и соседи издали. И это только начало было! Начало…
Тут Бабель походя смахнул рукой очки, его раздетое лицо на мгновение показалось мне беспомощным и очень добрым, совершенно несходным с последующим рассказом, воплощенные в котором, отточенно меткие, часто парадоксально смешные образы отражали дикую картину разрушения в прокуренный воздух зажравшегося ресторана. Как живые, нескончаемой чередой, из села в село, натужно подволакивая ноги, бежали уполномоченные РИКа, между делом пряча в вихляющиеся портфели детскую одежду и дырявые калоши. Играли на разбитой гармошке активисты из бедноты. Их подельники умудрялись прямо в плясовом круге раздевать донага кулацких жен и дочерей для смачного «обыска». Пьяные в дым свежеиспеченные председатели колгоспов своекорыстно вписывали в тетради кривыми печатными буквами скупое перечисление реквизированного добра, одежды, обуви, домашней утвари, вплоть до грязных пеленок и маленьких медных икон, потому как, бесспорно, все нажитое скупой бедняцкой слезой добро пригодится «для тракторов» как утильсырье.
За пестрым фасадом раскулачиваемые не то чтобы терялись вовсе, но почти не выделялись, выпуклые характеры и обстоятельства бессовестно затеняли общую чудовищную картину. Хуже того, Айзек, возможно, не отдавая себе отчета, упорно пытался отвести вину с тех сволочей, кто запустил адский механизм самоуничтожения деревни: столичных партактивистов и председателей райисполкомов, и секретарей партячеек. Всех тех, кто понимал, к чему идет дело, но под прикрытием наганов ГПУ все равно зачитывал простуженным голосом с высокого крыльца бывшего кулацкого дома трескуче-непонятные, но такие сладкие для ленивой гопоты лозунги о «двадцати пяти процентах». С благословения кого возникли из ничего «бригады» и «комиссии» бедноты, с немыслимой легкостью решающие, кому из односельчан жить, а кому – пускаться с детьми и стариками в смертный путь без одежды и еды, по морозу, сперва на санях сквозь пургу к «железке», а затем на край северной ойкумены в телячьих вагонах – рыть землянки в Томских болотах, в лесах у Котласа, Печоры, Сыктывкара.
Тут на мое спасение иссяк десерт, опустел стакан с чаем, и я получил повод более не выдерживать нагромождения жуткостей в изысканной словесной обертке. Тем более вопрос вертелся на языке давно:
– Неужели не бунтовал никто?
– Постреляли, но самый чуток, бестолково совсем, больше в бега крестьяне рвут, – Айзек одним глотком осушил практически пустую, давно расплесканную на скатерть рюмку, и добавил совсем спокойно: – И хорошо, не так обидно курощать тех, кто коней, коровок да свинок торопливо и бестолково, таясь от соседей под нож пускает, да на дом и хозяйство керосину ведро, спичку, а сам с семьей по белу свету скитаться, куда глаза глядят.
– Так вот кого я видел вчера на станции! – догадался я.
– Армейцы бегунков у вокзалов сдержать пытаются, да только без толку, – согласно кивнул головой писатель. – Они же все на одно лицо, и много, страсть. Хотя, что я говорю, право, таковых умников меньше одного из сотни, остальные же… Понимаешь, Лешка, мы-то ведь самую малость устроили, только запал к бомбе подожгли, а там крестьяне сами друг дружку заели аки звери дикие… Или нет же, нет! Стая, селяне же как стая собак, от себя гнали высыльных прочь, только чтоб с глаз долой, а те как чужими сразу стали, даже себе чужими, вот в чем суть! Понимаешь, Лешка, поэтому они и не сопротивляются, терпят, будто в смертном окоченении. Живые мертвецы, вот кто они получаются в отказе от мира в котором родились!
Я проваливался в смысл сказанного медленно, как в липкую тину, только на самом краю взрыва бешенства сумел ухватиться за спасительный якорь цинизма и рациональности:
– Многие так погибли?
– Так они же, получается, сами себя и порешили, никто и не считал вовсе! – растерянно удивился своему же пьяному выводу Бабель. – Если бы не мы, кто-нибудь другой все равно толкнул, и пошла бы лавина зависти и ненависти… Вот только безвинных детишек особенно жалко, померзли многие ни за что, ни про что. А уж скотины да лошадок столько напрасно погубили, страсть!
И тут меня как холодной водой окатило: несмотря на громкие слова, серые деревенские мужики так и остались для Айзека «ими» – чужими и непонятными. Писатель совершенно не против самого по себе раскулачивания, оно для него не слишком значительно как процесс, вполне справедливо, более того, он не особенно жалеет крестьян-кулаков. Просто как рачительный хозяин искренне не понимает, как такие очевидные и вполне прогрессивные идеи с газетных передовиц привели в реальности к небывалой дикости и зверству, и того больше, масштабной гибели невинных людей.
Следом пришла догадка: так вот что он будет делать через пять-восемь лет в семье Ежовых – пытаться понять: «почему так!». А не свернет карлику-наркому шею в тихом семейном кругу. Или на радость родственникам и детям не останется в Париже, благо возможностей хватало. Не пустит пулю в висок в разладе с самим собой, как Есенин или Маяковский. Наконец, не напишет обличительно-загадочный роман, как Булгаков или Замятин. Нет, черт побери, он будет лишь наблюдать!
Заслужил ли он персональную пулю в затылок?
Но вместо глупых слов обличения или убеждения я лишь бессильно констатировал исторический факт:
– Голод ведь настанет через год-два, лютейший, великий голод. Траву и трупы колхознички жрать будут.
– Ой, ну не пугай только, – грустно, но с глубоким пониманием изнанки жизни улыбнулся Айзек. – В гражданскую и похуже случалось, а тут мужики вытянут, земля-то от нас никуда не сбежала покуда! А если что не так, поможем, вон, ты же наверняка статью товарища Сталина читал.
– «Головокружение от успехов»? – на всякий случай уточнил я. И, спохватившись, добавил энтузиазма: – Очень, очень дельно написано!
– Вот, и не надо паниковать, великие дела, знаешь ли, завсегда через грязь и кровь идут, однако партия во всем разберется, да что там, уже разобралась. Нет ничего страшного, наоборот, даже в плохом можно хорошее сыскать, вот, например, третьего дня нарком земледелия, товарищ Чернов, писал в газете, что «впервые за всю свою тяжкую историю русский крестьянин поел мяса досыта».
– Ну, если сам нарком… – я постарался, чтобы сарказм не просочился в мои слова, но получилось плохо.
К счастью, Бабель был совсем не в том состоянии, чтобы обращать внимание на интонации. По крайней мере, прощался со мной он очень тепло, с объятиями и многословными приглашениями на ипподром, где он обещал рассказать о лошадях все-все и даже познакомить с жокеями, если, разумеется, я надумаю поставить на кон червонец-другой.
Возвращался в купе я не торопясь, чуть пошатываясь от выпитого. И в железнодорожной полифонии многочисленных стрелочных переходов удаляющегося Киева, вместо успокаивающего чучу-чу-чух, чучу-чу-чух тяжелых двухосных тележек СВПС, мне вновь послышалось звонкое барабанное та-та-та, та-та-та старого трехосного вагона. Совсем как два года назад…