Высокая, стройная, с развивающимися на утреннем ветру огненными волосами, Гера стояла на краю обрыва, вглядываясь вдаль. Неуёмная злость, переполнявшая её изнутри, стремилась вырваться криком отчаяния.

Помнилось, не проходило и дня, чтобы она, будучи девчонкой, не мечтала вернуться сюда, в этот окутанный густыми лесами и топкими озёрами неприветливый угрюмый край. Часто снились столичные стены с узкими клиновидными бойницами, покатые, влажные от тумана тёмные крыши и пронзивший небо пик Королевской башни, самой высокой в Гессе — в городе, где она родилась. Снилась уютная детская комнатка, расположенная в юго-восточном крыле Женской половины, вид из окна которой украшали шумящие листвой верхушки столетних сосен. Долгие годы в незатейливых подростковых снах она вспоминала себя маленькой девочкой, убегающей по узким коридорам женской половины от назойливых толстобрюхих нянек. Вспоминала, как до самого вечера пряталась в зарослях крыжовника, а неуклюжие курицы-няньки, охая и причитая, бегали в поисках по саду. И только вечером сонную и голодную её находил отец. Большой и всегда весёлый он легко поднимал её на руки и, подбрасывая высоко над головой, радостно приговаривал трубным басом: «Моя принцесса!»

Сейчас, всматриваясь в хмурое рассветное марево, представляя далеко за горизонтом мрачные крепостные стены, королева ясно ощущала, что её нисколько не радует близость отчего дома. И от этого становилось ещё невыносимее. Город детства, распластавшийся чёрным неприветливым пятном далеко за горизонтом среди болот и грязи, окончательно стал чужим. Она ненавидела его также сильно, как и всю эту страну. Многолетнее желание вернуться в те безмятежные дни сменилось безразмерной обидой и тупой яростью на всё, что теперь напоминало о навсегда утраченном детстве.

Четверть века назад эта страна стала забывать о пропавшей принцессе, о единственной дочери законного короля и кровной наследнице престола, и вскоре позабыла вовсе. Пришло время ей о себе напомнить.

Стоя на краю, наблюдая как среди чёрных, парующих талым снегом полей, в оседающем туманном молоке по Медной дороге марширует её многотысячная армия, отакийская королева наслаждалась одной мыслью — страна, лежащая у её ног, теперь отплатит за всё.

За морем, в Отаке, уже вовсю бушевала ранняя весна, а здесь, в сырой болотистой провинции Гессер тепло изрядно запаздывало. Ночью шёл холодный дождь, и серое пасмурное утро давило истоптанную копытами землю тоской и унынием.

— Страхом не добиться признания, — прогнусавил сквозь утиный нос низенький худощавый старичок, облачённый в тёмно-коричневую монашескую рясу с торчащими на неестественно отвисшем для сухопарого тела животе тусклыми рядами медных пуговиц.

— Признание обманчиво, — Королева любовалась уходящими вдаль стройными шеренгами. — Страх — единственный преданный союзник.

Её раскрасневшееся лицо излучало силу и решимость. Красивый, унаследованный от матери правильный овал лица, блестящие светло-серые, почти голубые отцовские глаза, северных кровей благородные скулы и тонкие угольные брови — тридцатидвухлетняя наследница Конкоров пришла взять то, что всегда принадлежало ей по праву. Она и только она законная хозяйка этой мрачной страны. В оставленных за спиной сожжённых селениях и разоренных поместьях теперь её называли не иначе как Хозяйка, добавляя ещё одно слово — Смерти. Впредь никто не посмеет назвать дочь Тихвальда Кровавого отакийской шлюхой. Ныне её имя — Хозяйка Смерти, и оно ей нравилось. Оставленные за спиной горы трупов только подтверждали точность нового прозвища.

Утверждение, что Отака не воюет, провозглашённое двадцать лет назад после убийства Тихвальда Конкора дядей Лигордом Отакийским, выкупившим одиннадцатилетнюю племянницу у островских пиратов, был в одночасье развеян в ночь Большой Оманской резни — так нарекли первое появление отакийки на этой земле после долгих лет проведенных на чужбине.

Дядя Лигорд был чересчур мягок, чтобы ради мести за убитого брата пойти против шайки Хора. И всё-таки племянница оставалась благодарна за своё спасение добряку дядюшке Лигорду, с годами ожиревшему и погрязшему в беспросветном обжорстве. Как и признательна за то, что перед тем, как умереть от несварения желудка, тот выдал её замуж за своего слабоумного сынка, тем самым дав возможность стать в своё время единственной властительницей богатой и процветающей Отаки.

— Враг этих людей — их собственные глупость, жадность и страх. Дядюшка Хор всегда был глупцом, потому и развязал междоусобицу. Наместники погрязли в ней из жадности, а Монтий не принял моё предложение, поскольку труслив. Всё, что ты видишь монах — дело их рук, не моих. Я лишь собираю плоды чужих деяний.

— И всё же, моя королева, — покорно возразил старик, — не в их, а в вашем здешнем прозвище появилось слово — смерть.

— Смерть очищает.

— Хотелось бы признания вместо боязни.

— Признания? Страна, утонувшая в распрях никчёмных правителей достойна позорного унижения. Именно для этого я здесь. Этот невежественный народец должен на своём горбу прочувствовать, что значит признание. Ты говоришь, я убиваю? Да я ещё не начинала! — её глаза метали молнии, а багряные щёки на бледном лице дрожали от перевозбуждения. — Я вырублю их леса, опустошу их амбары, осушу их реки. Я отберу у матерей детей, лишив любви. Разорю семьи, отняв надежду. Выжгу эту землю дотла, отняв будущее у её потомков. Вороньё будет изнывать от обжорства, кружась над трупами у дорог, по которым пройдут мои солдаты. Когда живые позавидуют мертвым, когда старики проклянут судьбу за то, что дожили до такого, а молодые и сильные будут умолять меня стать их королевой, только тогда придёт настоящее признание. Эта страна должна заслужить меня. Так будет справедливо.

— В мире нет справедливости, — вздохнул старик.

— В мире нет, она есть у меня.

Переступая с ноги на ногу, монах кряхтел и мялся, и наконец, выдавил:

— Из-за страха они не принимают нашей веры. Считают Единого Бога кровавым.

— Не ты ли, святой Иеорим, утверждал, что слово божие сильнее меча? Сейчас у тебя есть отличная возможность доказать сие на деле.

— Они молят своих Змеиных богов о вашей скорой смерти.

— И как? Помогли им их боги? — Отакийка махнула рукой, подзывая стоящую неподалеку лошадь.

Один из стражников древком копья легонько ткнул молодую пегую кобылицу в упругий укрытый пурпурной, расшитой серебряным узором попоной круп и та, фыркнув и надменно мотнув длинной гривой, нехотя шагнула навстречу хозяйке. Вдруг остановилась и отпрянула, подавшись назад. Но королева уже успела ухватить повод, и резко потянув на себя, холодно впилась колючим взором во влажные испуганные глаза лошади:

— Пр-р-р… стерва!

— Ваше величество, — засуетился монах. Было заметно, что он пытается, но боится сказать что-то неприятное, но очень важное сказать именно сейчас: — Есть ещё кое-что.

— Ты опять о молитвенных домах? Что ещё надо Ордену? Слово божие без сомнения сильно́, но дела мирские посильнее будут. — Гера решительно посмотрела на старца. — Неужели в который раз повторять прописные истины? Давайте приют и еду лишь тем, кто отрекся от старых богов. Не на словах, а на деле. Пусть прилюдно жгут молельные столбы. Платите каждому, не жалея серебра, кто выдаёт вам змеиных чтецов. Ведунов бросайте в огонь вместе с их рунами. Подкупайте, во имя Создателя, нужных нам людей — старост, управляющих, жрецов. Сомневающихся вешайте, не сомневаясь. Для этого у вас имеются мои солдаты. Пусть землевладельцы, коим право на землю дороже их Змеиных богов, добровольно отдадут в монахи младших сыновей. Хочешь, старик, чтобы слово господне крепло — чаще пускай в ход мои стальные клинки и отакийское серебро. Нет ничего убедительнее. Когда полюбят твоего Бога, единого и справедливого, полюбят и его наместницу на земле.

— В этом, конечно, нет сомнения, но…

Утконосый сделал многозначительную паузу.

— Ну же, не тяни.

— Я о другом…

— Неужели? А я-то думала, тебя, достопочтенный Иеорим, заботит лишь укрепление веры в спасение сих грешных людишек.

Старец, сложив в молитвенном жесте руки, поднял к небу выцветшие глаза.

— Только вера и молитва Господу приведут нас к истинному спасению…

— Прекрати! — отрезала Гера. — Я сегодня не настроена для проповедей. Что-то с Брустом?

Старик отрицательно покачал головой. Опустив руки, продолжил изменившимся голосом:

— Прибыл монах из Синелесья. Братья шепчутся о Приходе.

— Продолжай.

— Праведники говорят, что люди видели хромого всадника с Когтем Ахита на груди.

— Твои братья-монахи глупы, — королева зло покосилась на старика. — Или ты не знаешь, что о подобном я узнала бы первой?

— Инквизитор может не знать о начале Прихода Зверя.

— Как это?

— В древних писаниях сказано:

Небеса отреклись, земля отреклась. Жизнь отвергла его. Но живое лоно примет мертвое семя, Как живая вода примет мертвое тело. И под песнь ветра возродится Зверь. Но никто не узнает его в обличии отвергнутого, И он не узнает о том, Пока не познает суть Живого через Смерть свою. И Коготь Ахита-Зверя станет серпом Жнеца — Мечом Правосудия головы разящим…

— Вздор! — перебила женщина, вонзая ногу в кованое стремя. Птицей взлетев в седло, натянула поводья, — Инквизитор знает всё.

— Моя королева, — старец отважился повысить голос, — Инквизитор знает всё, но… — его борода затряслась, он быстро заморгал, — ему не обязательно всё говорить вам.

— А твой Бог? Что он говорит тебе?

Старик молчал. Судорожно перебирая худыми пальцами тусклые бусины костяных чёток, покорно опустил изъеденное морщинами лицо. Наконец тихо прошептал:

— Не вовремя мы здесь. Грядет время перемен. Чёрные лебеди кружат над этой неверной землёй.

— Не множь сплетни, старик! — крикнула королева, разворачивая лошадь к лагерю. — Не забывай, дерево веры растёт быстрее, если его поливать кровью!

* * *

Дождь к вечеру прекратился, но жар возобновился с новой силой. Сидя позади Меченого, трясясь от лихорадки, Грязь то и дело теряла сознание, и ему пришлось привязать её верёвкой к задней луке седла. Обхватив всадника обессиленными руками, прижавшись щекой к его насквозь промокшей под серым плащом спине, девушка повторяла раз за разом:

— Я в порядке, Меченый, — теперь она так его называла, — … в полном порядке.

— Я уж вижу, Като, — тревожно отзывался тот, сверкая из-под сбившегося в сторону капюшона бледно-сизым клеймом.

Грязь совершенно не удивляло, что Меченый называет её по имени. Его, как и её прозвище, узнать ему было негде. И всё же разведчице нравилось, как он произносит её имя, так же как когда-то её отец. Растягивая букву «а» — Ка-а-ато. И плевать, откуда оно ему известно. Наверное, сама сказала.

Она не понимала, почему согласилась на предложение. Ясно же, ехать с отвергнутым, да ещё на Север, туда, где в шахтах белеют кости тысяч таких как он — верх глупости. Почему согласилась? Почему сейчас же не спрыгнет с этого мерзкого вонючего животного, и не вернётся обратно в лагерь Бесноватого Поло?

Голова раскалывалась — то ли от неприятных мыслей, то ли от усиливающегося жара.

Произнесённое её имя напомнило об отце. О худощавом невысоком человеке с затравленным взглядом и вечно потными ладонями.

В юности Кривой Хайро, так звали её отца, также как и все мужчины, рожденные к северу от Синих Хребтов, начинал свой путь рудокопом и, наверное, как и все рудокопы закончил бы его, не дожив до тридцати лет. Но судьба сжалилась над вечно улыбчивым Хайро, и во время очередного обвала массивный валун повредил ему шейные позвонки. Он выжил, навсегда оставшись с вывернутой к правому плечу головой. Из-за увечья его перевели на лёгкий труд — носильщиком в прачечную. Так несчастье наградило будущего отца Като скошенной шеей и вывернутой в кривой улыбке челюстью, сделав уродом, но изрядно продлив жизнь. Именно после того случая Хайро прозвали Кривым. Воистину, если бы не обвал, не родилась бы и Грязь.

Молодым прачкам пришёлся по душе покладистый характер Кривого. Но не только добрый нрав и безотказность в любой работе притягивали к нему сочных грудастых девок. Было ещё кое-что, наполнявшее молодую женскую душу ненасытным желанием случайно столкнуться с невзрачным калекой на заднем дворе. Об этом «кое-что» в родном для Като шахтерском посёлке ещё долгие годы после смерти отца перешептывались вдовствующие старухи, вспоминая молодость.

Немногословностью Като пошла в Кривого, но покладистой, каким был он, назвать её нельзя. Скорее наоборот — неприветливостью, замкнутостью и отчужденностью Грязь напоминала мать.

Прачка Тири не обладала большим умом. По сути, она не обладала никаким умом. Пустоголовая Тири — так прозвали её в поселке — нисколько не походила на устоявшийся образ добродушной, безобидной и неизменно улыбающейся глупышки. Напротив, женщины обходили Пустоголовую десятой дорогой. Молодые, пришибленно улыбаясь, неуверенно приветственно кивали. Пожилые, опускали глаза, как бы чего не вышло. Потому и звали Пустоголовой за глаза. Её тяжелые волосатые руки, привычные к неподъёмным варочным казанам, многочасовому вымешиванию в них мешковины с последующим тщательным выкручиванием, наводили страх не только на всегда сгорбленных над корытами прачек, но даже надсмотрщики сторонились усатой слабоумной. Так ширококостная мосластая Тири, в конце концов, отвоевала доброе сердце Кривого — и не только сердце — навсегда отбив у остальных желание покувыркаться с калекой в тюках с ветошью на заднем дворе прачечной. Крепкий кулак Пустоголовой Тири дал возможность родиться не только Като, но ещё трём её братьям и младшей сестренке Звёздочке.

Като любила своё имя, потому что его дал ей отец. Прозвище Грязь любила тоже, поскольку его ей дала сама жизнь. Ещё она безмерно любила братьев и сестричку.

В общем бараке мать занимала место в дальнем углу — лучшее, какое могло быть — рядом с глиняной печью, с дымящейся трубой в окошко, такое крошечное, но все-таки пропускающее дневной свет, желанный и радостный для неокрепших детских глазёнок. За занавеской две двухъярусные лежанки — одна для детей, вторая для Тири и Кривого.

Когда Като была мала, двойная лежанка была одна, и девчушка спала на втором ярусе. Взрослея, стала понимать, что означали, чуть ли не каждую ночь раздающиеся снизу тихие грубые материнские стоны и натужное кряхтение отца. Часто звуки длились совсем недолго, но были ночи, когда кровать пронзительно скрипела, ходила ходуном и стучала о стенку барака так, что Като приходилось досыпать оставшееся до утра время за печкой, ежась на старом изъеденном молью и временем матрасе. Мать не останавливала даже практически непрекращающаяся беременность, а добряку отцу казалось все едино — раз женушка желает, почему бы и нет. Так, по сути, Грязь стала свидетельницей зачатия всех своих братьев и младшей сестрёнки.

Като отца боготворила — он научил её считать. И это умение пришлось как нельзя кстати.

Мальчиков в шахтерских поселках рано забирали на рудник — работников не хватало во все времена. Когда пришло время, младших братьев погнали во взрослую жизнь становиться мужчинами. Вернее рудокопами, в чём было мало мужского, больше рабского.

Девочки в посёлке были обузой — либо прислуга, коей хватало, либо для утех надсмотрщиков и конвоиров, хотя последние больше любили прикладываться к бутылке, чем к женскому заду. Поэтому вдвойне удивительно, что Като взяли работать на рудник.

Случилось это, когда ей исполнилось столько лет, сколько пальцев на обеих руках. Тогда отец привёл дочь к длинному похожему на дождевого червя управляющему и что-то долго объяснял ему, приветливо щурясь, улыбаясь кривой подхалимской улыбкой и заглядывая снизу вверх в желеобразное бесформенное начальственное лицо. Наконец они ударили по рукам, и на следующее утро Като стояла у штольни с деревяшкой в одной руке и с ножом в другой. Когда запряженная мулом телега с рудой, выползала из горного проёма, Като, солидно сдвигая брови, и облизывая пересохшие от волнения губы, делала на деревяшке ножом зарубку и многозначительно произносила: «Вот». Вечером она отдавала иссеченную мерку управляющему-червяку, за что тот давал ей полмедяка. Гордости Като не было предела.

Иногда зарубок было столько, сколько пальцев на одной руке, а иногда больше чем на двух, и Като решила, что должна помогать управляющему разбираться с тем, сколько именно телег с рудой вывозилось в тот или иной день. Как-то отдавая деревяшку она, напустив на себя максимально серьезный вид, тихо уточнила: «Вот сколько» и показала, растопырив пальцы, сколько зарубок сделала за день. Удивлению червяка не было предела. Он поперхнулся, сглотнул и выдавил из себя: «Молодец». Он, как и раньше дал ей полмедяка, но эти деньги были особенные, они были приправлены одобрением и похвалой.

После того, как братья перебрались в общий мужской барак, Като стала спать вместе с сестренкой, по соседству с родителями. Кровать уже не скрипела как раньше, и тем не менее всё более странные звуки, похожие на глухие удары слышались по ночам.

Как-то утром Като заметила на скрюченном отцовом подбородке синий кровоподтек. В другой раз отец иссохшей рукой прикрывал заплывший глаз.

Мать стала совсем замкнутой и, казалось, не замечала детей, словно те были ей чужими. Весь день, бурча что-то нечленораздельное, недовольно рыча на товарок, она перетаскивала тюки с ветошью, вываривала простыни, драила и штопала мешки. Вечером зло косилась на мужа, пытаясь взглядом просверлить дыру в его облысевшем черепе. Тот отводил глаза и ложился спать только после того, как раздавался протяжный, нервный храп заснувшей Пустоголовой Тири.

А потом его нашли на заднем дворе прачечной. Совсем новая пеньковая веревка почти идеально выровняла его перекошенную шею, и это выглядело удивительно, все издавна привыкли видеть Кривого Хайро кривым.

Тогда Пустоголовая не пролила ни слезинки. Като тоже не плакала. Зло исподлобья глядела на мать, пытаясь понять радостно той или безразлично. Рыдала Звёздочка. Теребила мёртвого отца за руки, словно пытаясь разбудить.

На следующий день Като с сестрой ушли из шахтёрского посёлка. Мать в это время развешивала белье на заднем дворе. Там, где вчера висел её муж.

Воспоминания накатывали обрывками, то выплывая из тумана, то снова погружаясь в его тягучее молоко. Тело бил озноб, трепал одиноким листом на морозном ветру.

Очнулась она на земле. Бормоча бессвязное пересохшим языком, продирая сквозь морок красные слезящиеся глаза, внезапно поднялась, откинув плащ и осмотрев себя. На это раз одежда была на ней.

Меченый снял перчатки, потёр ладонью о ладонь, приложил пальцы к её мокрому от пота и дождя горячему лбу.

— Я в порядке, Меченый, — в который раз еле слышно повторила Грязь, закатив глаза под тяжёлые веки.

Тот буркнул, покачав головой:

— Так мы до Севера не доберёмся.

Тяжело дыша, не в силах сидеть, Грязь клонилась набок:

— Отдохну немного.

Вдыхая влажный тягучий воздух, улеглась прямо на землю. Вдруг напряглась, почувствовав неладное, прильнула щекой к талому грунту. Она всегда ощущала чужое присутствие.

Треснула ветка и в еловом плотном сухостое показался тощий большеносый человек в длинном тулупе и натянутой на брови широкополой не по сезону летней шляпе, с увесистой вязанкой хвороста на сгорбленной спине.

Разведчица потянулась к ножнам, но Меченый остановил её, прикрыв костлявой пятернёй окоченевшую девичью ладонь.

Человек стоял на месте, не решаясь подойти. Смотрел опасливо, переминаясь и нервно теребя непослушными пальцами конец старой замызганной верёвки. Пожевав губами, произнёс нерешительно:

— Если вам нужна еда, у меня есть немного. — Махнул рукой себе за спину, — живу здесь… за холмом.

Грязь с детства научилась распознавать опасность. Этот был не опасен.

— Но как я погляжу, — осторожно продолжал человек, — сейчас вам нужна другая помощь…

— Похоже, я тебя знаю, — перебил Меченый, — Мы не встречать раньше?

— Не уверен, господин… у меня хорошая память… и на лица тоже. Уж если бы так было, я бы вас обязательно припомнил.

Он прищурился, присмотрелся внимательнее, но взгляд так и остался безучастным.

— Я Знахарь, а вы кто?

— Зови Меченым. Это она меня так называет, — поднимаясь, и рукой придерживая изуродованную ногу, кивнул в сторону девушки: — Её зовут Като. И всё же… где-то я тебя видел. Не помню… ничего не помню. Но знаю точно, раньше тебя звали Долговязым.