Невесомая тень, скользнув по каменной кладке, коснулась оконного наличника, тронула лепнину над деревянной рамой и, отразившись в чёрном стекле, растворилась в сумраке мостовой.
Дрюдор выглянул из-за занавески, посветил лампой в темень. За окном никого. Да и кто осмелится выйти на вымершую улицу в такую безлунную ночь?
— Тебе показалось, — прошептал устало.
— Может, это тот рыжий кот, а, Юджо? — спросила Терезита, вглядываясь в потёмки поверх его плеча. — Уж, какую ночь горланит свои песни.
— Один уцелел, — сказал Дрюдор. — Подружек и соперников съели.
Пробравшись сквозь сохнущие поперёк трапезной застиранные солдатские рубахи, желтоватые портки и байковые портянки, бывший сержант улёгся на кровать, составленную из двух длинных лавок, и с удовольствием вытянул ноги.
— Эх, отбивную бы сейчас, сенгаки меня задери, — вздохнул мечтательно. — Да хотя бы из того рыжего.
— Юждо, не шути так! — черноволосая хозяйка в широкой ночной рубахе игриво надула губы, улыбнулась, ласково глядя на призывно торчащие сержантские усы. — Могу испечь сдобу для своего тигра. У меня припрятано немного кукурузной муки и осталось лампадное масло. Где-то была патока, только яиц нет.
— Как яиц нет? — по-лицедейски встрепенулся Дрюдор, похотливо скалясь, подзывая непристойным жестом довольную Терезиту: — Сейчас покажу, где они у меня припрятаны. Желаю твою сдобу. Иди сюда, пышечка моя.
Та склонилась над ним, расстегнула ворот видавшей виды рубахи, красными от бесконечной стирки пальцами провела по грубой исполосованной коже. Тронула шрам на груди, давно оставленный ударившим вскользь мечом, чуть ниже погладила неровно зарубцевавшуюся звёздочку от копья, коснулась влажными губами заживающей раны на плече.
Он убрал с её лица волосы, шершавыми пальцами погладил щёку, притронулся к красноватому затянувшемуся порезу на бледной шее и, глядя в глаза, произнёс:
— Так мы долго не протянем.
— Ну что ты! — спохватилась она, демонстративно вскинув руки, — я возьму больше работы. Я сильная. Вот увидишь, скоро заживём…
Мечтательно посмотрела красивыми глазами в потолок. Сержант попытался подняться:
— Да уж. Обстирывать отакийских солдат за буханку хлеба и ведро проса? Тебе одной едва хватает.
— Мне много не надо, — она обняла его за плечи, заглянула в лицо: — Посмотри на меня. Я ого-го!
— Терезита, — нежно отстранив её, он всё же поднялся, сел на край кровати, положил на колени сжатые кулаки, — я устал от безделья. У меня руки чешутся.
— Ты решил меня бросить? — Её глаза налились слезами.
— Опять начинаешь, — всплеснул тяжёлыми ладонями. — Я тебя никогда не брошу. Но пришло время и мне найти какое-то занятие. Так я в мухомор превращусь.
— Потерпи немного, — нежно прошептала она, снова увлекая его на кровать, — скоро всё кончится. В порту наладится торговля, купцы, как и раньше, потянутся в Оман, и я восстановлю таверну. Вместе восстановим — ты и я. Скоро станешь уважаемым хозяином гостиного дома, а я твоей любимой жёнушкой. Разве это не прекрасно? А какое занятие можно найти сейчас в разорённом городе?
— Может и не в городе… — неуверенно ответил Дрюдор, отворачиваясь.
Она разом покраснела, вскочила, заламывая руки.
— Ну вот! А я-то думала, что судьба сжалилась надо мной и после смерти Адоля подарила тебя. Но видно не подарок она сделала, а всего лишь решила посмеяться над моим женским горем!
— Терезита, перестань…
Он не договорил — за окном раздался стон. Не вешний вопль свихнувшегося от одиночества кота, не гомон хмельных отакийцев, и не вымученное повизгивание голодных проституток, уставших от ублажения солдат за возможность жить дальше, а просящий о помощи человеческий стон.
С топором на плече и с лампой в руке Дрюдор вышел на порог. Слабый фонарный свет отпугнул темноту на расстояние вытянутой руки. Непроглядная выдалась нынче ночь. Сделав шаг, споткнулся обо что-то большое и мягкое, но на ногах устоял. Лампа осветила лежащего на мостовой человека.
— Этого ещё не доставало, — полушёпотом выругался Дрюдор.
Огляделся, собираясь вернуться в дом: мало ли неприятностей поджидает в такую ночь в голодном городе. Не то что люди, крысы прячутся по норам, не решаясь высунуться на улицу. Раненый человек на мостовой наверняка не принесёт ни радости, ни покоя, ни благополучия.
И всё же что-то заставило сержанта нагнуться и осветить лицо незнакомца блёклым ламповым светом. Это и решило судьбу последнего.
* * *
Не по-весеннему ледяной дождь лил целое утро. Растянувшиеся от горизонта до горизонта тучи, пряча зубчатые бойницы крепостных башен, острые пики часовен, отсыревшие чердаки и заброшенные мансарды, нависли над городом в готовности сожрать его пустынные улицы и сумрачные переулки, раздавить под своей тяжестью.
Они и давили, крыли проливным дождём опустевшие дома. Крупные капли разбивались о мостовую, сливались в стремительные ручьи, и те, смывая грязь, словно омывая раны некогда цветущего города — ранее пышущего жизнью, медленно умирающего теперь — потоком устремлялись к морю.
Холодный запах сырости, казалось, насквозь и навсегда впитался в неровно выложенные булыжники мостовых, в арки городских ворот, в лепнину фасадов, в каменную кладку стен, в черепицу вычурных крыш знатных домовладений и в тростниковую кровлю обиталищ простолюдинов. Несчастье уравнивает всех, а ненастье смывает следы злодеяний.
Город походил на разорённый лесной муравейник, когда-то суетливый и энергичный, сейчас мрачный, как и угрюмое небо над ним. Мок побитой собакой — дрожа поджатым хвостом зигзагов улиц; взвизгивая петлями выбитых дверей; скрежеща выломанными ставнями разбитых окон. Умирающий город тонул в небесных слезах — воистину унылое зрелище.
Праворукий открыл глаза, кривясь, покосился на ноющее плечо, откуда в ворохе окровавленных тряпок торчал обрубок стрелы.
— Ну как… кхех…? — услышал рядом сухой кашель.
— Есть чего пожрать? — рыкнул, не удостоив вопрос ответом. Свой голос не узнал — слабый, срывающийся, похожий на овечье блеяние. Он и себя-то узнавал с трудом, лежащего на настоящей кровати в комнате, где не воняло трупной гнилью и испражнениями. Одно это уже обязывало относиться к собеседнику с уважением. Но от вежливого обращения Праворукий отвык.
— Ты кто? — бросил незнакомцу без тени почтения.
— Вот и славно! — радостно воскликнул тот, не обращая внимания на откровенное хамство, — значится, будешь и дальше небо коптить. Погоди пока с едой. — Поднялся и крикнул в дверной проём: — Терезита! Неси кетгут и иглу!
Затем вышел, но тотчас вернулся с деревянной коробкой, полотенцами и полным кувшином воды.
— Придется потерпеть, — просипел басом, поставив принесённое перед кроватью. — Я сделаю это поаккуратней, нежели ты тогда, но приятного будет маловато.
Праворукий не слушал. Он прислушивался к своей боли — то мерно пульсирующей в такт биению сердца, то уныло протяжной, похожей на непрекращающийся за окном мерзкий дождь, такой же, как и вся его проклятая жизнь.
Хозяин упёрся ладонью Праворукому в изрисованную наколками грудь, ухватился за торчащий обломок, и потянул уверенно и сильно, бурча тем же насмешливым басом:
— Я тебя уж похоронил, было дело. Теперь изволь отдавать концы только за большие деньжищи, которых у тебя отродясь не было, и верно, никогда не будет.
«Что он несёт?» — успел подумать Праворукий, пока боль не стала невыносимой. Сквозь марево различил склонившийся размытый силуэт, почувствовал острое жало иглы, вгрызающееся в пылающее плечо и ноющее подёргивание от неумело затягиваемых узелков. Плечо горело, словно к нему приложили раскалённый прут.
В тумане бессвязных воспоминаний слышались ленивые покрикивания Кху, удары кнута, гомон чаек за кормой, безжалостно палящее солнце и протяжная песнь гребцов. Уж лучше навсегда прирасти к мокрой от солёных брызг корабельной банке, срастись руками с тяжёлым ненавистным веслом. Сквозь пелену беспамятства слышался детский смех. Временами, сменяя друг друга, возникали видения — то худощавая фигура Гелара с книгой в тонких руках, то налитые желанием губы ненасытной Еринии, то одновременно и проницательные и наивные глаза господина Бернади. Но чаще виделись протянутые сквозь бушующее штормовое море, хрупкие детские ручонки и взгляд мальчишеских глаз, изумлённый безгранично желающий жить.
Слух различил голос северянина: «Воистину, гордец, победивший гордыню, станет велик».
Он не знал, сколько пробыл в таком состоянии, но сознание стало возвращаться, вытесняя болезненный бред. Боль нехотя оставляла его, будто осознав, что всё предпринятое ею оказалось тщетным, и он, Праворукий, снова может обходиться без неё. Это было неправдой. Теперь он не представлял, как обходиться без боли. Удивительно, но жить с ней казалось легче. И лучше. По крайней мере, в последнее время. Став неизменной спутницей, физическая боль притупляла боль душевную, помогая дальше влачить эту никчемную жизнь.
С уходом боли глаза стали различать предметы, уши слышать звуки. Вернее один звук — шум непрекращающегося дождя. Само небо оплакивало Праворукого. Лило слёзы о том, что вопреки здравому смыслу он всё-таки жив. Странно, что жив.
Вспомнились широко распахнутые глаза убитого им отакийца. Одновременно удивленные и суетливые. Влажные, с по-девичьи длинными ресницами. Крайне напуганные, отчего решительные и готовые на всё, чтобы выжить. Чего нельзя сказать о Праворуком.
Он мог одним ударом стальной руки убить того лучника. Уж больно медленно южанин поднимал лук. Ещё медленнее натягивал тетиву. Казалось, медлил намеренно, ожидая, что стоит ему моргнуть своими длинными ресницами, как стоящий перед ним человек, с ужасными татуировками и железом вместо руки, исчезнет, растворившись в сумерках городских улиц. Но он не моргал. Было заметно, как подрагивает острие его стрелы, обломок которой лежит сейчас на почерневших от засохшей крови тряпках. Праворукий неспешно согнул руку и отвёл плечо назад в готовности пустить в ход смертоносное изделие кузнеца-карлика. Но сдержался. Отакитец был совсем мальчишкой. Разумеется, намного старше Пепе, но все-таки ребёнок. Испуганные глаза, дрожащие бусинки пота на покрытых юношеским пушком скулах. Бывший галерный гребец сделал выбор — опустил руку и отвернул голову, подставив под выстрел плечо…
Боль утихала, но оставляла надежду. Он не помнил, что произошло потом. Обрывки фраз, отакийская брань. Круглые крысиные глазки, пристально вглядывающиеся в его посеревшее лицо. Тварь застыла на груди. Колючими усами касаясь лица, прислушивалась к едва уловимому дыханию. Рядом её напарница сосредоточено лакала тёплую солоноватую кровь, сочащуюся из пробитого стрелой плеча.
Послышался скрип открывающейся двери. Помедлив, крысы исчезли, решив оставить добычу рослому, внушительному конкуренту, и над Праворуким склонилось лицо с усами такими же обвислыми, как хвосты у тех сгинувших в ночь крыс…
Воспоминания оставили его, когда в комнату вошла миловидная женщина. Поставив на столик поднос свежеиспечённых кукурузных лепёшек, женщина села рядом с хозяином и трогательно положила ладонь на его волосатую руку.
«Не иначе счастливая семейка», — поморщился Праворукий.
Лёгкий аромат патоки наполнил воздух сытостью и уютом. Без тени желания Праворукий взглянул на тарелку. Есть не хотелось. Тело жило своей самостоятельной жизнью, не требуя еды, бережно расходуя силы, не надеясь на их ежедневное восстановление.
— Ешь, ее стесняйся, — предложил человек, кивнув на тарелку.
Игнорируя жалкие остатки боли, Праворукий приподнялся, бережно взял лепёшку, принюхался и, выдержав паузу, словно спрашивая у тела, нужно ли ему это, надкусил. Тело откликнулось неожиданной благодарностью, горло издало стон, веки прикрыли глаза — не от боли, от наслаждения.
— Вот ведь как, — протянул хозяин, — совсем другой человек.
Праворукий присмотрелся к собеседнику. Кого-то он ему напоминал. Серого цвета осунувшееся худощавое лицо, мешки под глазами, висящие мышиными хвостами слипшиеся усы и низкий, почти утробный бас.
— Да что ж ты, сенгаки меня задери! — укоризненно колокольным набатом прогремел хозяин.
— Сержант?! — вскрикнул Праворукий, чуть не выплюнув кусок изо рта.
— Хвала Змеиному, наконец-то! — рявкнул Дрюдор. — А я, видишь, сразу тебя признал. Что ж ты, жук навозный, потерялся тогда? — и не дождавшись ответа, обратился к женщине: — Видишь, Терезита, какой живучий! Признаться, поначалу я полагал, что доблестный рубака ежели не издох, то подался в гражданские. Но тогда живя в этом мерзком городишке, я обязательно бы столкнулся с ним раньше, пику мне в бок. Ведь так? — Казалось, Дрюдору совершенно не нужны ответы. Он снова упёрся взглядом в гостя и рассмеялся, хлопнув себя по ляжке: — Но этого не случилось, и я решил, что ты всё-таки отдал душу небу. Подумал, хотя это и сложно, кому-то посчастливилось отправить тебя на тот свет. Но видать, и в том, и в другом разе я ошибался. — Он брезгливо окинул взором грязную клочковатую бороду Праворукого, одобрительно осмотрел мускулистые загорелые руки, увитые диковинными наколками, перевёл взгляд на раненое плечо и глубокомысленно заметил: — Кем был, тем и остался, сенгаки тебя задери.
— Немного изменился, — сказал Праворукий, указывая на стальной протез.
— Вижу изменение. Однако ты жив, каналья.
— Портовая жизнь и тебя изменила.
— Есть немного. Всё меняется.
— И не в лучшую сторону.
Праворукому не хотелось рассказывать о своих злоключениях, да и сержант не донимал. Живой и ладно. Когда женщина вышла, Дрюдор вынул из-под кровати полупустой мех с привязанной к нему деревянной кружкой. Налив полкружки мутного пойла, протянул товарищу. В нос ударил едкий запах браги. Праворукий выпил залпом. Остатки опорожнил Дрюдор, сладостно рыгнул и закинул опустевший мех обратно под кровать. Кружка полетела следом, гулко ударилась о пол. Не говоря ни слова, сержант вышел из комнаты. Изголодавшийся желудок Праворукого — как ни странно — благодарно принял влитую в него жидкость. Голова поплыла, глаза затягивались пеленой хмельного сна.
Серое утро следующего дня робко заглянуло сквозь окно. Дождь и не думал заканчиваться. Из проливного превратился в надоедливый моросящий. Временами то затухал, и казалось, вот-вот кончится, то оживал с новой силой, требовательно стуча в окно назойливыми увесистыми каплями. В одно из таких затиший за стеклом в серой рассветной мари показался размытый силуэт. Умостившись на карнизе, тощий рыжий кот таращился на лежащего в комнате человека и беззвучно открывал рот в немой просьбе впустить. Обвислые уши, мокрая клочьями торчащая шерсть, безумные от голода, потерявшие надежду глаза. Сейчас это дрожащее, одинокое и совсем уж отчаявшееся животное напомнило Праворукому его самого. Опустошенного, неприкаянного. Онемевшей душой, как безъязыким ртом, тщетно взывающего о помощи. Но кто услышит? И что кричать? Как и это стекло для рыжего, для Праворукого собственноручно им сотворённое, то, чего никогда не изменить и не исправить, не оставляло ни единого шанса. Все мы заложники собственных деяний, за которые необходимо платить.
Он отвел глаза. Без сомнения рыжий умрёт на улице от холода и истощения. Но боги даруют котам девять жизней, потому как самый большой их кошачий грех — украденная у мясника грудинка. За это не расплачиваются вечно. Он же, Праворукий, будет оплачивать свой грех всю оставшуюся жизнь. Успеет ли оплатить? Или цена — смерть? Она — расплата за совершённое, она — желанное освобождение, аннулирующее выставленный счёт?
Он представил Еринию, нетерпеливо ожидающую сына к завтраку. Рядом господин Бернади. Посланная в детскую гувернантка обнаружит аккуратно застеленную атласным зелёным одеяльцем нетронутую постель. Всплеснёт руками: этой ночью мальчик не спал у себя. Маленький сорванец снова заснул в отцовском кабинете. С каждым разом так случается всё чаще — совсем отбился от рук. Охая, направится залитым утренним солнцем коридором, поднимется по лестнице наверх, откроет дверь в кабинет…
А может, всё было совсем не так? Утром задолго до завтрака всегда рано просыпающийся хозяин выйдет на веранду, вдохнёт бодрящую свежесть и улыбнётся прекрасному началу дня. Следом появится его неизменный собеседник Гелар. Рассматривая чистое в это время года отакийское небо, они продолжат свой непрекращающийся спор о вечном. Праворукий никогда не понимал о чём говорят эти двое. О предназначении, о судьбе, о служении добру, о покаянии, о зле, о смерти, о нетленности человеческой жизни. Господин Бернади попытается вспомнить слова почитаемого им философа Эсикора, но, по обыкновению, ему не удастся в точности процитировать их. Тогда он пригласит собеседника в кабинет, воспользоваться древним философским фолиантом, стоящим среди прочих книг на полке, под которой на полу чернеет подсохшее бурое пятно…
Праворукий с горечью осмотрел протез. Если бы всё решалось так просто — отнять, отрезать, навечно заковать в железо. Но что поделать с проклятой памятью? В какие кандалы заковать неуёмную карусель воспоминаний? Он закрыл глаза: светлая, не в пример геранийским, южная лунная ночь; еле уловимый шорох детских сандалий; размеренное сонное дыхание; стон, сорвавшийся с синеющих губ:
— А… Уг…
Будто сама боль произнесла это. Не произнесла, прошептала. Но шёпот этот рвал Праворукому барабанные перепонки. Забыть, забыть…
Тем вечером он рассказал Дрюдору о своих злоключениях. Не рассказал лишь о главном.
— Ел помои. Со снегом они даже ничего. Два дня пробыл вышибалой в борделе. Отакийский я знаю хорошо. Южане принимали за своего. Они понемногу обживаются, переселяются в Оман. Целыми кораблями приезжают. С семьями, детьми, жёнами. В порту все брошенные дома уже заняли. Местных, кто выжил, гонят в Чёрные топи. Иных увозят в Отаку прислугой или рабами.
— Да уж… Победитель забирает всё, — философски изрёк Дрюдор. — Скоро придёт и наш черёд.
— Вряд ли. Эти здесь надолго. Помнишь Гуса? Старик любил повторять: иногда единственный путь к победе — перейти на сторону победителей.
— Тот Гус, кого повесили за дезертирство?
— Нам такое не грозит.
Они замолчали. Каждый думал о своём.
— Теперь куда подашься? — спросил сержант. — Слышал, столица второй месяц в осаде.
— Как говорят старики: вольная птица всегда летит на Север, — Праворукий кивнул в окно. — Вот и я подамся в Гелейские горы. Подальше от всего.
— Хочешь как птица? Ты всё делал по-своему. И всё же сдаётся мне, сейчас ты не такой, каким был в том годе. Сильно изменился. Вон глаза… раньше горели как-то бесшабашнее, что ли. Ты ли это, Уги?
— Изменился, говоришь? Возможно. На то были причины. И да, впредь зови меня Праворуким. Мечник Уги утонул в Сухом море.
Вытянув шею, Дрюдор прислушался, подслушивает ли кто у дверей. Женщина суетилась на кухне, стуча посудой.
— Послушай… гм… Праворукий. Давай и я пойду с тобой, — выдохнул шёпотом. — Городская жизнь подкосила вконец. Душно и тяжко. Без вина не могу день до вечера протянуть. Думал, к сорока годам остепенюсь и заживу мирной жизнью, но… дом, женщина, хозяйство — не моё это. Всё здесь чужое, да и от жизни под крышей давно отвык. К тому же… вино кончилось, а что способно удержать меня кроме выпивки? Дело петуха не отсиживаться в курятнике, а кукарекать, не надеясь, взойдёт сегодня солнце, аль нет. Жизнь — дорога, а мы странники. Моя судьба — издохнуть на её обочине.
— А что будет с ней? — Праворукий кивнул, указывая в сторону двери.
— Буду молить Небесный Мир, чтобы осталась жива.