Тайна янтарной комнаты

Дмитриев Вениамин Дмитриевич

Ерашов В.

Глава четвертая

СЕРГЕЕВ ВСПОМИНАЕТ

 

 

1

Сергеев открыл глаза. Высокий потолок мутно белел над ним, качалась, расплываясь лампочка, не прикрытая абажуром, Она то становилась больше, то меньше, то вдруг начинала кружиться на шнуре. Пришлось опять смежить веки. Сколько прошло времени, он не знал. Олег Николаевич снова очнулся от ласкового прикосновения руки.

— Наконец-то в себя пришли, — услышал он заботливый женский голос. — Может, пить хотите?

Теперь Сергеев, кажется, действительно пришел в себя по-настоящему. Чуть приподнявшись, он обвел взглядом незнакомую комнату. Она оказалась совсем небольшой и почти пустой. Только возле кровати стояла тумбочка, покрытая салфеткой, да у стены одинокий стул с резной спинкой.

— Больница… — проговорил Олег Николаевич.

— Госпиталь, — коротко поправила женщина.

Сергеев с усилием повернулся к ней.

— Неделю пролежали без сознания, — ответила она на молчаливый вопрос. — Сильно вас, видно, ударили. Ничего, теперь все позади. Поправитесь.

У нас врачи хорошие. Больниц пока нет, военный госпиталь всех обслуживает. Отдыхайте. Скоро поесть вам принесу.

Потянулись дни долгие, серые, утомительно похожие друг на друга.

Олег Николаевич чувствовал себя все еще неважно. Часто сознание мутилось, наступали часы и даже сутки беспамятства. Потом снова делалось легче, можно было немного поговорить с дежурной сестрой, переброситься лишней фразой с врачом.

Сергеев вспоминал, преодолевая провалы в памяти, о событиях, предшествовавших той встрече на вокзале в Кенигсберге, что привела его сюда, на госпитальную койку.

 

2

Олег Николаевич возвратился после демобилизации в Ленинград погожим сентябрьским утром.

Стояла благодатная, прозрачная и тихая осень — на редкость сухая, без туманов, без дождей и слякоти, осень, щедро украшенная бездонной голубизной неба и воды в Неве, Невках и каналах, ласковая и теплая.

Сергееву пообещали работу во вновь организованном городском экскурсионном бюро. Но пока бюро создавать, как видно, не спешили, и у Олега Николаевича вдруг оказалась уйма свободного времени. Это его не слишком огорчило.

Сергеев поднимался, рано и, наскоро выпив крепкого чаю, отправлялся по местам знакомым, родным и постоянно волновавшим его.

Начало прогулок было всегда одинаковым. Сев на Звенигородской в трамвай, Сергеев ехал вдоль улицы Марата, которую издавна недолюбливал за отсутствие зелени и облупленные фасады, выходил на последней остановке у Невского и затем брел по проспекту в сторону Дворцовой площади. Он задерживался у Аничкова моста, в тысячный раз любуясь великолепными в своей мужественной простоте фигурами юношей, живой игрой мускулатуры бронзовых коней и не переставая удивляться — тоже в тысячный раз — мастерству их создателя Клодта, косился на закопченный Гостиный двор, в молчании стоял под величественным Александрийским столпом возле Зимнего, а потом, быстрыми шагами пройдя садик, останавливался напротив Медного Всадника. Он подолгу рассматривал взметенную вверх скалу, читал латинскую надпись на цоколе, вспоминал знакомые с детства пушкинские строки. Запрокидывая голову» глядел на закрашенный сейчас камуфляжем купол Исаакия и только потом вновь садился в трамвай и ехал — то на Петроградскую, то на Васильевский, то к Нарвской, то еще дальше — в Автово.

Возвращался Сергеев затемно, усталый, голодный, но в приподнято-радостном настроении — ни дать ни взять юноша после, свидания!

Так прошла неделя, и Олег Николаевич решил, что Ленинграду уделил времени достаточно. Теперь пришла пора наведаться в город Пушкин, с которым связывалась у него одна из самых памятных страниц биографии.

Подготовив с вечера пакет скромной снеди, Сергеев лег спать пораньше, поставив стрелку старенького будильника на шесть часов.

 

3

На рассвете его разбудил телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил товарища Сергеева прибыть к девяти часам по такому-то адресу, где ему будет заказан пропуск.

Немного встревоженный и одолеваемый любопытством, Олег Николаевич без десяти минут девять стоял у подъезда большого здания с широченными окнами, разделенными лишь узкими простенками.

Капитан, совсем не похожий на чекистов с проницательными взорами, которых любят описывать в приключенческих книжках, спросил у Сергеева фамилию, имя, отчество и прочие данные, потом захлопнул тощую папку и попросил рассказать о себе — «подробнее, знаете ли, и попроще».

Все еще недоумевая, для чего понадобилась его «житейская повесть» этому усталому человеку, обремененному, наверное, более важными делами, Олег Николаевич начал говорить.

Пока речь шла о детстве, об архитектурном институте, капитан слушал, казалось, равнодушно. Но когда Сергеев заговорил о своем увлечении историей искусства, о том, как он, уже будучи архитектором, поступил на искусствоведческое отделение университета и написал свою диссертацию, — капитан оживился, в глазах его блеснул неподдельный интерес.

— Диссертация, говорите, о янтарной комнате? Единственная в Союзе на эту тему? Защитили успешно? Рад за вас! Ну, и где она, ваша диссертация? Опубликована? Нет? Почему?

Услышав о том, что во время первых обстрелов города Олег Николаевич забыл чемоданчик в бомбоубежище и не смог его отыскать, а на другой день ушел в народное ополчение, — капитан вдруг улыбнулся.

— Отлично! Отлично.

Радость капитана была явно неуместной, но Олег Николаевич не успел даже рассердиться. Капитан подошел к сейфу и распахнул тяжелую дверцу.

— Держите. Рады помочь вам, Олег Николаевич, — и протянул оторопевшему Сергееву знакомую папку.

— Как… как она у вас оказалась? — удивился Сергеев.

— Служба такая. Нашли. Нет, специально не искали. Так уж получилось. Попала к нам. Да ладно, ладно. Я тут ни при чем, не благодарите. Только уговор: услуга за услугу! Ваши знания о янтарной комнате вскоре, очевидно, смогут понадобиться. Я имею в виду гражданское управление в Кенигсберге. Попросим тогда не отказывать нам.

…Сергеев взял такси, ему не терпелось поскорее добраться домой.

Всю ночь Олег Николаевич не спал, листая и перелистывая страницы своей диссертации, и вспоминал…

 

4

Сергеев часто бывал перед войной в Пушкине, готовя диссертацию.

Он присоединялся к какой-либо группе экскурсантов и медленно брел с ними по Анфиладе, прислушиваясь к объяснениям экскурсовода Анны Ланской и ловя себя на том, что проверяет почти каждое ее слово. Но Анна знала историю дворца и комнаты совсем неплохо! Сергееву не удавалось «поймать» ее на ошибке. Наверное, понимая, под каким «негласным контролем» она находится, Ланская лукаво и насмешливо улыбалась Олегу Николаевичу, с которым была уже знакома несколько месяцев, и он отвечал ей улыбкой.

Вот и янтарная комната. Сделав несколько шагов, Анна Константиновна останавливалась, экскурсанты немедленно обступали ее. Люди замолкали, восхищенные теплым, живым отсветом янтаря.

— Скажите, и долго еще будет существовать эта комната? Не испортится, не разрушится ли со временем янтарь? — спросил однажды кто-то.

Анна Константиновна улыбнулась.

— Не беспокойтесь, товарищи. Янтарю, из которого сделаны все эти украшения, не меньше семидесяти миллионов лет. И никаких видимых изменений с ним не произошло. Янтарная комната будет существовать вечно!

Сергеев отложил диссертацию в сторону.

Да, все-таки янтарной комнаты нет! И не беспощадное время разрушило ее. Уничтожить все это — какое преступление!

Сергеев распахнул окно. Утренний прохладный воздух ворвался в прокуренную комнату вместе со звонками трамваев, гудками автомобилей.

«Надо ехать немедленно!»

Олег Николаевич снял трубку:

— Будьте добры, скажите, когда отправляется ближайший поезд в Пушкин?

 

5

Пригородные поезда с Витебского вокзала ходили редко. Выстояв полчаса в длинной очереди, Сергеев бережно упрятал желто-зеленый картонный билет, купил свежую газету и вышел на улицу.

Моросил дождь, фонари еще не погасли, их расплывчатые огни отражались в мокром асфальте.

Мужчина средних лет, в хорошем пальто и когда-то модной шляпе с узкими полями, чуть прихрамывая, поднялся по ступенькам и остановился перед указателем вокзальных помещений. Внимательно прочитав его, человек огляделся по сторонам и обратился к Сергееву:

— Прошу прощения, вы не скажете, который час?

— Пожалуйста. Девять семнадцать.

— Премного благодарен.

Незнакомец уставился на Олега Николаевича. Сергееву стало как-то не по себе от этого открыто изучающего взгляда. Пересилив себя, он не отвел глаза и тоже внимательно посмотрел на своего собеседника: худое лицо с холодными серыми глазами, чуть вислым носом и кустистыми, словно приклеенными бровями.

Еще раз поблагодарив, прохожий шагнул в вагон.

Поезд тянулся до Пушкина больше часа, почему-то часто останавливался, хотя, помнилось Сергееву, станций и платформ здесь не бывало и в помине. Наконец паровоз прогудел и встал, видимо надолго, потому что пассажиры, как по команде, поднялись с мест и пошли к выходу.

Олег Николаевич выглянул в окно.

— Разве это Пушкин? — вырвалось у него.

— Конечно. Вздремнули малость? — насмешливо ответил кто-то.

Сергеев спрыгнул на платформу.

Да, это был Пушкин. Но как изменился он за эти страшные годы! На месте знакомого с давних лет маленького уютного вокзала мрачно темнела груда битого кирпича. И за площадью тут и там торчали ощеренные развалины с печными трубами, похожими на могильные памятники.

Ждать автобуса Олег Николаевич не стал. Он пошел пешком, внимательно вглядываясь в родные и такие странно чужие улицы и здания. И чем дальше он шел, тем сильнее щемило сердце: а как дворец, каков он?

Сергеев, разумеется, читал в газетах и видел снимки разрушенного Екатерининского дворца. Но где-то в глубине души таилась надежда: может быть, не так все это страшно, возможно, для снимков выбрали самые «показательные» места, может, хоть внутри что-нибудь сохранилось…

Сказать, что картина, представшая перед Олегом Николаевичем, ошеломила его — значит не сказать ничего. Такого давящего, гнетущего впечатления ему, пожалуй, еще не приходилось испытывать.

Миновав облупленное, закопченное здание лицея и обогнув дворцовую церковь, он остановился перед парадными воротами дворца.

Сквозь ажурную литую решетку, теперь изрядно покоробленную, ржавую, кое-где опутанную колючей проволокой, Сергеев увидел парадный фасад.

Он ухватился руками за чугунные витки ворот и, прильнув лицом к холодным переплетам, не боясь поранить кожу шипами колючей проволоки, смотрел на дворец — длинный, сравнительно невысокий, четко разделенный на части» полупрозрачными некогда галереями… Но как неузнаваемо изменился его облик!

Бирюзовая окраска стен, иссеченных теперь осколками, и ослепительная белизна полуколонн превратились во что-то унылое, грязно-серое. Многие скульптуры исчезли, другие чудом держались на своих местах, как раненые солдаты, оставшиеся в строю. Капители полуколонн обвалились, обнажив арматуру. От стекол не осталось и следа. Позолоту начисто уничтожил огонь, проложив взамен длинные полосы копоти. Крыша рухнула в нескольких местах. Особенно велик оказался провал над Большим залом. Видно было даже отсюда, что междуэтажные перекрытия рухнули тоже. Штукатурка оползла, облетела, и во многих местах проглядывали багрово-бурые пятна кирпичной кладки. Широкие ступени подъездов были усыпаны битым кирпичом, щебнем, обломками украшений, просторный плац, огражденный циркумференцией, завален мусором и хламом.

В оконных проемах уныло завывал ветер, которого не слышно было до той минуты, пока Сергеев не подошел сюда. Моросил липкий, пронзительный дождь, и оттого, должно быть, вся картина казалась еще более мрачной.

Сергеев смотрел и чувствовал, как тугой комок подкатывает к горлу.

Тяжелая рука легла ему на плечо.

Солдат в мокрой плащ-палатке смотрел на Сергеева со смешанным выражением суровости (служба, дело такое!), недоверия (мало ли кто тут ходит), сочувствия (каждому понятно!) и смущения, которое всегда испытываешь, глядя на скупые слезы взрослого и сильного мужчины.

— Вам придется отойти, гражданин, нельзя здесь, — сказал солдат, помедлив.

Теперь пришла очередь смутиться Сергееву. Успокоившись, он отправился просить разрешения осмотреть развалины. Должно быть, на начальника караула подействовал титул кандидата искусствоведения. Вскоре Сергеев уже подходил к калитке в центральных воротах.

И тут он снова вдруг увидел человека в шляпе с узкими полями, с которым утром перебросился двумя-тремя фразами на ступеньках Витебского вокзала. Человек этот фотографировал дворец новеньким аппаратом. Они кивнули друг другу, и Сергеев прошел было в калитку, распахнутую предупредительным сержантом, но мужчина в шляпе окликнул его:

— А вы здесь раньше не работали, прошу прощения?

Сергеев обернулся.

— Нет, не работал.

Он намеревался идти своей дорогой, но не в меру общительный незнакомец снова задержал его.

— А мне показалось… Я видел, как вы давеча у решетки…

Олег Николаевич поморщился. Оказывается, его слезы видел и этот человек. Не годится. Надо держать себя в руках.

Незнакомец снова вскинул аппарат и быстро щелкнул затвором раз и другой.

Если бы Сергеев знал, как дорого обойдется ему впоследствии эта встреча!

Сержант запер калитку и ушел, оставив Сергеева одного посредине плаца. Постояв в молчании среди мусора, Олег Николаевич зашагал к стенам дворца.

То, что увидел он внутри здания, было еще страшнее. Ободранные голые стены вдоль и поперек испещрены непристойными надписями на немецком языке и срамными рисунками, сделанными мелом и углем. Над головой, вместо расписанных лучшими мастерами потолков, виднеется небо. Вырван инкрустированный паркет. Кругом грязь, обломки, кучи мусора и хлама. Сплошные развалины вместо прежнего великолепия!

С трудом ориентируясь в знакомом прежде, как собственная квартира, здании, Сергеев пришел к парадной лестнице. С риском свалиться ему удалось взобраться через провалы на второй этаж. Миновав место, где раньше находился Картинный зал, — комната чудом сохранилась, даже плашки паркета кое-где уцелели! — Олег Николаевич шагнул к проему двери, ведущей в янтарную комнату, и едва удержался. Еще полшага — и он полетел бы вниз.

Перекрытие между первым и вторым этажами было здесь начисто снесено. Стены и тут стояли голые, даже без штукатурки. В них одиноко торчали металлические основания бра — все, что сохранилось от убранства комнаты. В оконные проемы со свистом и завыванием врывался ветер, занося колючие капли дождя.

Послышались неторопливые шаги. Олег Николаевич вздрогнул и обернулся.

Женщина в ватной куртке и тяжелых резиновых сапогах, чуть склонясь под тяжестью двух корзин, вошла в Картинный зал и, осторожно опустив ношу на пол, распрямилась. Ее лицо наполовину прикрытое стареньким пуховым платком, показалось Сергееву удивительно знакомым. Где-то он уже видел эти ясные карие глаза, прикрытые длинными ресницами, прямой нос, эти насмешливые губы…

— Анна Константиновна! — неуверенно произнес Сергеев, не двигаясь с места.

Женщина вздрогнула.

— Я же Сергеев, Олег Сергеев!

Ланская недоверчиво покачала головой, а потом неожиданно бросилась к Олегу Николаевичу, не проронив ни слова.

Они поцеловались — и сами удивились этому: раньше их отношения не были настолько близкими. С минуту смущенно молчали.

Первой заговорила Анна Константиновна.

— Видите, что тут у нас теперь…

— Да. Неужели совсем ничего нельзя было сделать?

— Что могли, — сделали…

 

6

Второй час они разговаривали, сидя на обломках кирпича, словно не ощущая ни холода, ни колючих капель дождя.

— Итак, янтарную комнату вывезли в Кенигсберг, в Восточную Пруссию, — сказала Анна Константиновна. — Вот куда отправилась она в свое, может быть, последнее путешествие…

— Что же происходило здесь потом? — спросил Сергеев.

— Потом. Потом то, что не успели сделать грабители, довершили пожары, — все так же грустно продолжала Ланская. — Сначала огонь вспыхнул в середине дворца. Говорят, во время очередной попойки разгулявшиеся бандиты вздумали жечь факелы, от них пламя и перекинулось на стены. Сгорела почти половина дворца — от центральной лестницы до места, где мы с вами сейчас находимся. Сгорело и то, что еще оставалось в янтарной комнате: все украшения, золоченые орнаменты, которыми мы с вами когда-то любовались. Рухнул пол. Вот только железные остовы от бра и остались.

Они замолчали надолго, как люди, которым трудно говорить. Потом Сергеев снова осторожно спросил:

— Анна Константиновна, простите, а что вы здесь сейчас делаете?

— Работаю вместе с товарищами. Что же время терять! Дворец будут восстанавливать. Сейчас готовимся к этому.

— А как с внутренним убранством?

— Сначала снаружи надо сделать, потом и за внутреннюю отделку примемся. Пока, правда, придется кое-где пойти на имитацию. Вот вашу янтарную — трудно восстановить! Произведения искусства неповторимы, Олег Николаевич. Надо либо искать старую комнату, либо обойтись без нее.

— Я с вами не согласен, Анна Константиновна, — возразил Сергеев. — Искать, конечно, надо. Но если не найдем — тут вы неправы, остались фото, план, а мастера наши сделают. Умельцами наша земля всегда славилась.

— Не знаю. Не будем спорить сейчас. Вам пора домой. Скоро последний поезд уйдет.

Они попрощались как-то сдержанно, то ли потому, что разошлись во взглядах под конец разговора, то ли потому, что вспомнили вдруг свой неожиданный поцелуй и снова почувствовали себя неловко. Даже адресами не обменялись.

Об этом Сергеев пожалел сразу же, как только вернулся домой.

На двери он нашел записку, приколотую булавкой: «Был у вас, прошу позвонить по телефону А-22-47».

Олег Николаевич набрал номер. Он узнал голос капитана, вручившего ему диссертацию.

— Товарищ Сергеев, есть убедительная просьба — надо поехать в Кенигсберг. Там кое-что предпринимается по розыскам янтарной комнаты. Я же говорил вам, что ваши знания пригодятся! Как, согласны?

Сергеев не раздумывал.

— Да, да, конечно!

 

7

Ворочаясь с боку на бок на жестковатой госпитальной койке, Олег Николаевич заново передумывал прошлое. Теперь его мысли возвратились к событиям более ранним, к тому, что было весной 1945 года.

Начальник штаба фронта как-то спросил:

— Вы, кажется, архитектор, старший лейтенант?

— И архитектор тоже.

— Что значит — тоже?

— Я еще и искусствовед.

— Что ж, и это не помешает. Слушайте меня внимательно. Задача такова…

Задача оказалась сложной, интересной и важной. Сергееву и группе других товарищей предстояло в течение месяца сделать точный макет Кенигсберга и его окрестностей. Макет должен был облегчить командованию задачу спланировать и провести грандиозную по своему размаху операцию штурма города. Группе выдали планы города, данные о его обороне, о том, в каком состоянии находится прусская столица сейчас.

— Ясно?

— Так точно, товарищ генерал.

— Ваша обязанность, ваш долг — сделать макет, использование которого облегчит штурм сильной крепости, поможет нам сберечь тысячи, а может быть и десятки тысяч жизней наших солдат и офицеров, да и не только наших людей, но и немецкого населения. Чем тщательнее и продуманнее будет подготовлен’ штурм, тем меньше будут потери. Хотя. — генерал на мгновенье умолк, — хотя их, конечно, не избежать. И больших потерь, старший лейтенант! Война идет к концу. Это ясно. Ясно и другое: враг будет сопротивляться жестоко. Ну, что ж. Не мы это затеяли. Настала пора заканчивать. Идите. Вас ознакомят с основными документами. Немецким языком владеете?

— Да. Свободно.

— Отлично. Тогда… Впрочем, через несколько дней мы с вами еще встретимся и поговорим. Пока поезжайте в Лабиау.

Еще в 1913 году, накануне первой мировой войны, Кенигсберг получил наименование крепости первого класса. К этому времени город имел многочисленные укрепления долговременного и полевого типа. Система его обороны включала в себя два пояса — внешний и внутренний, а также приспособленные к обороне кварталы и отдельные здания.

Внешний пояс обороны города протяженностью сорок пять километров включал в себя пятнадцать фортов, построенных в 1846–1870 годах. Гитлеровская пропаганда окрестила их «ночной рубашкой» Кенигсберга. Кроме того, во внешний пояс обороны прусской столицы входил широкий и глубокий противотанковый ров длиной около 50 километров, свыше четырехсот дотов, две линии траншей, проволочные заграждения и минные поля, убежища, кирпично-земляные и прочие сооружения.

Внутренний пояс обороны состоял прежде всего из двенадцати мощных фортов, названных в честь королей и полководцев: форт I — «Штайн», II — «Бронзарт», III — «Король Фридрих III», IV — «Гнайзенау», V — «Король Фридрих-Вильгельм III», VI — «Королева Луиза», VII — «Герцог Гольдштайн», VIII — «Король Фридрих», IX — «Дер Дона», X — «Канитц», XI — «Донхоф», XII — «Ойленбург».

Форт — это пятиугольное кирпично-бетонное крепостное сооружение. Толщина каменной кладки центральных стен форта достигала 7–8 метров. Со всех сторон форты опоясывались рвами шириной в 10–15 метров, наполненными водой. Передняя стенка рва, одетая камнем, опускалась к воде отвесно, что делало невозможным форсирование рва танками. Задняя, наклонная, стенка переходила в земляной вал. Все изгибы рва простреливались.

В каждом форте размещался гарнизон численностью 300–500 человек, орудия калибра от 210 до 405 миллиметров с дальностью стрельбы до 30–35 километров. Все форты были надежно связаны друг с другом огневой системой, шоссейными дорогами, а некоторые и подземными ходами сообщения, по которым пролегала узкоколейка.

Кроме фортов внутренний пояс обороны имел более пятисот дотов, а также множество укрепленных домов и наблюдательных пунктов. Во внутренний пояс включался Литовский вал, построенный в середине XIV века, — высокая и широкая земляная насыпь с фортами, дотами, убежищами и бронированными огневыми точками. Вал представлял серьезное препятствие для наступающей стороны.

Гарнизон крепости насчитывал около 130 тысяч человек, в основном уроженцев Восточной Пруссии. Гитлеровское командование рассчитывало на то, что, защищая родные места, их битые вояки окажутся более боеспособными, более ожесточенными.

Сергеев уже собирался приступить к работе над макетом, когда 4 марта его снова вызвали к начальнику штаба фронта.

— Вы бывали в Кенигсберге до войны?

— Так точно.

— С какой целью?

— В научной командировке.

— Долго пробыли в городе?

— Около недели.

— Отлично. Так вот, над макетом пока потрудятся другие. А вам предстоит дело посложней. Слушайте…

 

8

… Солнечным мартовским утром 1945 года по многолюдным улицам Кенигсберга шел молодой, среднего роста, худощавый обер-лейтенант. Дымя сигаретой, он рассеянно поглядывал по сторонам, не забывая, впрочем, отдавать честь тем, кто встречался на пути, — старшим вежливо и старательно, младшим снисходительно и слегка фамильярно. На сером его мундире кое-где виднелись пятна от окопной грязи. Несколько месяцев назад это, наверное, вызвало бы уважение во взглядах прохожих. Но сейчас кенигсбергцам было не до пятен на мундирах обер-лейтенантов.

Город переживал тревожные дни. По слухам, которые подтверждались многими очевидцами, гауляйтер Эрих Кох удрал из осажденного города в свое имение под Пиллау и там отсиживался в бомбоубежище, только изредка отваживаясь на несколько часов прилетать в прусскую столицу. Руководство обороной было возложено на генерала от инфантерии Отто фон Лаша, чье имя почти не было знакомо горожанам, и на фюрера города Вагнера, не смыслящего в военном деле ни на пфенниг.

А русские сидели в траншеях на самой окраине Розенау, и каждый горожанин понимал: штурм приближается, как приближается и конец войны, конец в пользу русских.

Никто не сопротивляется так отчаянно, как обреченный на неизбежное поражение, наверное потому, что ему уже не остается ничего, что жаль было бы потерять. Как загнанный зверь, Кенигсберг огрызался.

Сюда стекались со всех сторон остатки разгромленных частей, сюда собрались беженцы из окрестных районов. Жилищ не хватало, располагались в общественных зданиях, находили временное пристанище в парковых павильонах, торговых палатках, а то и просто на улицах, под наспех поставленными шатрами из брезента и одеял. Немудрено, что во всей этой сутолоке и неразберихе никто не обращал внимания на обер-лейтенанта в помятом мундире.

Такое невнимание не огорчало офицера. Равнодушный, немного усталый, как, впрочем, и все фронтовики, он шел по улицам, рассеянно поглядывая вокруг.

Мимо проносились грузовики с необычными пассажирами: старики, женщины и подростки, вооруженные лопатами и кирками, ехали на оборонительные работы. Таков был приказ Лаша: ежедневно не менее шести — восьми тысяч человек направлять для создания внутренней обороны города. Вместе с солдатами горожане замуровывали окна первых этажей зданий, оставляя лишь узкие бойницы для пулеметов, тащили на крыши тяжелые ящики с песком, укладывая их по краям, ломами пробивали амбразуры в стенах домов.

Кое-где обер-лейтенант вынужден был обходить устроенные поперек улиц завалы, баррикады, рельсовые «ежи». В некоторых местах под свежим настилом булыжника угадывались замаскированные «волчьи ямы». На главных магистралях торчали каменные надолбы — немцы называли их «зубами дракона».

На углу Штайндамм и Врангель-штрассе обер-лейтенанта остановил комендантский патруль. В тщательно отутюженном мундире, словно ничего не изменилось вокруг, в начищенных, как для парада, сапогах, юный лейтенант с двумя обер-ефрейторами позади, четко козырнув, попросил документы.

— Обер-лейтенант Герман Дитрих? Трехдневный отпуск к родным? Как вам удалось это, обер? — завистливо протянул он, возвращая удостоверение личности, и отпускной билет.

— Воевать надо, малыш, — покровительственно и пренебрежительно протянул Дитрих, — воевать надо не на улицах, с повязкой на рукаве, а в окопах. Там либо дают бессрочный отпуск на тот свет, либо держат в грязи неделями и месяцами. Но некоторым счастливчикам выпадает и то, что досталось на мою долю. Все еще не понимаете? Меня наградили Железным крестом первой степени. И пока не отменено старое доброе правило — дали отпуск, как и полагается кавалеру этого ордена. Понятно, юноша?

Обер-лейтенант двинулся дальше. И только свернув в переулок, вытер платком пот со лба.

Вскоре он оказался возле Северного вокзала. Здесь его внимание привлекла странная картина.

Шеренга оборванных, грязных людей в военной форме стояла лицом к вокзалу и спиной к мосту, под которым проходила линия железной дороги. Напротив вытянулись солдаты с автоматами наизготовку. Несколько сотен горожан жались друг к другу поодаль, боязливо глядя на офицера с бумагой в руках! Было тихо. Потом тишину прорезал хрипловатый голос:

— По приказу начальника гарнизона господина генерала фон Лаша приговорены к расстрелу дезертиры: Альберт Банк, Рихард Венцель, Герхардт Штумпф, Франц Гальске…

— Франц! Мой Франц! — Пронзительный женский крик заставил офицера на мгновение замолчать. Потом он продолжал, словно ничего не произошло:

— Ганс Риттер, Отто Шрамм… — Он перевернул лист и закончил:

— Вальтер Каченовский. Внимание! Приготовиться!

Седовласая женщина в старомодной шляпке со страусовыми перьями рванулась из мужских рук.

— Фра-нц!..

Все это произошло в одно мгновение. Женщина вырвалась, сделала отчаянный прыжок и метнулась к шеренге. Добежать до сына она не успела. Огненная строчка прошила ее наискось, а рядом покорно лег на серый асфальт тот, кого она звала.

В толпе даже не ахнули. Только низенький, плешивый старичок тихо — его услышал, наверное, один лишь обер-лейтенант Дитрих, сказал:

— И так каждый день.

Обер-лейтенант шел по Адольф-Гитлер-штрассе. На длинном здании имперского радиоцентра желтели обрывки каких-то афишек. Он прочитал одну из них. Это были слова полковника генерального штаба фон Редерна, сказанные еще в 1914 году, после поражения русской армии в районе Мазурских озер:

«Русские были загнаны в глубь своей земли. Желание вновь вернуться в Восточную Пруссию они, вероятно, потеряли навсегда…»

Возле памятника Шиллеру обер-лейтенант остановился. Снег уже сошел, на газонах торчала жесткая и редкая прошлогодняя трава, полинявшие за зиму скамейки просохли. Дитрих сел на одну из них и закрылся газетой.

— Морген, господин обер-лейтенант! — услышал он негромкий, веселый голос.

Не опуская газетного листа, Дитрих отозвался:

— Морген, господин майор.

Они обменялись крепким рукопожатием. Вокруг было пусто.

— Ну, как дела, Олег? — спросил «майор».

— Хорошо. А у тебя — все в порядке?

— Да. Где ночуем?

— Я думаю, на частной квартире. В гостиницах переполнено. А комнату за большие деньги снять ненадолго можно. Встретимся вечером возле замка, у восьмиугольной башни?

— Там не стоит. Район весь разрушен. Встретимся здесь же.

— Хорошо. Будь здоров.

— До свидания.

Ничего существенного не было сказано во время этой короткой встречи, но уходил Сергеев с просветленной душой. Наверное, только впервые он понял, как близок и дорог родной человек в такой обстановке и как плохо оставаться одному среди волков!

На здании имперской почтовой дирекции он прочитал: «Мы встретим большевиков новым оружием!»

Этот очередной трюк геббельсовской пропаганды был уже знаком Сергееву. Очевидно, понимали всю его вздорность и сами немцы. Они проходили мимо торопливой походкой, низко склонив головы, не обращая внимания на плакаты. Весь голод словно затаил дыхание. Только из репродукторов раздавался хрипловатый голос фюрера города Вагнера. Сергеев остановился и прослушал речь. В ней повторялись одни и те же фразы — о бдительности, о стойкости, о необходимости драться до победного конца.

— Сражайтесь, как индейцы, боритесь, как львы! — закончил свое очередное обращение «фюрер». Слушатели оставались равнодушными. Только несколько штурмовиков аплодировали на углу, вызывающе поглядывая на прохожих.

Олег Николаевич направился к замку.

От цветущей, веселой, полной жизни Парадеплац после английских налетов остались только мрачные развалины. Ни одной живой души не попалось навстречу. Коричнево-багровые, закопченные руины жались друг к другу, словно калеки, готовые вот-вот упасть, если их не поддержит сосед. Обломки кирпича пирамидами высились во дворах, остатки вывесок жалобно скрипели под порывами весеннего ветерка. Мертвый город…

Олег Николаевич свернул к университету. Правая половина здания оказалась разрушенной. От оперного театра остался только угол и груда кирпича. Ближе Сергеева не пустили. Хмурый фельдфебель, став навытяжку, Пояснил:

— Вход только по особым пропускам.

«Здесь же ставка начальника гарнизона генерала фон Лаша!» — сообразил Олег Николаевич, вспомнив разведсводки.

Пропуска у Сергеева, разумеется, не было, да и вообще не следовало искушать судьбу. Он повернул назад, к замку.

Замок на первый взгляд показался невредимым. Но это только на первый взгляд! Подойдя ближе, Олег Николаевич увидел, что южная его сторона — та, где находились музеи, изрядно повреждена крупными фугасками.

Он спустился на Кайзер-Вильгельм-плац и, как тогда, до войны, по мосту вышел на остров Кайпхоф.

Трудно было узнать это место. На острове не осталось ни одного целого дома. Вернее, домов не было вообще — на их месте лежали все те же холмы из щебня, обломков кирпича и рухляди. Приблизившись к собору, Олег Николаевич понял, что именно сюда сбросили англичане основной запас своего смертоносного груза.

Крыша рухнула. Крупная фугаска пробила перекрытия подвалов, уничтожив усыпальницу королей; осколки иссекли алтарь и кафедры, превратили в жалкие обломки статуи святых. На месте знаменитой библиотеки оставалось теперь пустое, обгорелое помещение. Только могила Канта сохранилась чудом, одинокая и трагичная среди этой вакханалии руин.

Смело, стерло с лица земли и старый университет, и городскую библиотеку.

По знакомой витой лесенке в, стене Олег Николаевич поднялся наверх. Отсюда он мог хорошо видеть чуть ли не весь город.

От замка к пруду и дальше по Кенигштрассе, Миттельтрагхайм, Гранцераллее тянулись сплошные кварталы развалин. Над ними возвышались только одинокие строения, в которых Сергеев угадал здания правительства Восточной Пруссии, «Парк-отель» и политическую тюрьму.

«Для чего нужны эти бессмысленные разрушения? Другое дело — заводы, военные объекты. Но ведь здесь их не было! Для чего? Сгорела Серебряная библиотека в университете. Погибли экспонаты музеев. Для чего?» — снова и снова спрашивал себя Сергеев, стоя на площадке. И пока не находил ответа — того самого, который нашел значительно позднее, поняв до конца сущность политики тех, кого в годы войны считал, как и другие советские люди, своими верными союзниками.

Он вернулся к памятнику Шиллеру поздно вечером, усталый, измученный, переполненный до краев впечатлениями, разнообразными и противоречивыми. Майор Фриц Гершке, он же капитан Советской Армии Василий Ильич Николаев уже ожидал товарища.

— Товарищ генерал, ваше задание выполнено!

Они стояли в кабинете начальника штаба фронта — оба в немецкой форме, перемазанной липкой глиной, местами порванной о проволочные заграждения. Осунувшиеся лица, успевшая отрасти за ночь щетина на подбородках.

Генерал вышел из-за стола.

— Вернулись? Молодцы! — сказал он, словно самой главной заслугой обоих было именно то, что они вернулись живыми и невредимыми. — Спасибо. Что принесли?

— Извините, товарищ генерал. Разрешите присесть?

— Прошу.

Сергеев оторвал подошву своего сапога.

— Вот. Схема расположения огневых точек на юго-западной и южной окраинах города, в полосе наступления армии Галицкого. И еще: схема коммуникаций между фортами того же участка. О настроениях населения разрешите доложить устно.

— Молодцы! — совсем весело сказал генерал. — Но сперва — два часа на отдых. Два часа могу подождать.

— Товарищи офицеры!

Все поднялись, вытянулись по стойке «смирно».

— Товарищ генерал, офицеры штаба фронта по вашему приказанию собраны на служебное совещание.

— Товарищи офицеры, прошу садиться. Старший лейтенант Сергеев доложит нам сейчас о положении в Кенигсберге. Теперь уже не секрет, можно сообщить: старший лейтенант только что вернулся из города после выполнения ответственного задания. Пожалуйста, товарищ Сергеев. Мы слушаем вас.

Тщательно выбритый, в новенькой, специально для такого случая надетой гимнастерке, Сергеев говорил медленно, тщательно подбирая слова. Он уже не раз продумал свое выступление и теперь уверенно рассказывал о том, что удалось ему увидеть, узнать и понять за несколько дней, проведенных в осажденной прусской столице.

28 января 1945 года советские войска перерезали железную дорогу Кенигсберг — Эльбинг, — последнюю. трассу, связывающую Восточную Пруссию с центральной частью Германии.

Кенигсберг был окружен.

Кенигсберг был обречен на гибель.

На гибель было обречено все, что, как чертополох, разрасталось здесь: человеконенавистничество и милитаризм, прусская кичливость и варварская жестокость, реваншистские идеи и дух стяжательства.

Об этом гитлеровская пропаганда умалчивала. Зато она не жалела красок, пугая жителей города теми ужасами, которые ждут их после прихода русских.

28 января советские войска перерезали последнюю нить, связывающую осажденный Кенигсберг с Центральной Германией.

Судьба города была решена.

В городе началась паника.

Ранним утром радио предупредило:

— Внимание, внимание, в девять часов слушайте речь господина правительственного советника Драгеля, начальника провинциального управления! Слушайте речь господина советника Драгеля!

Горожане прильнули к приемникам и репродукторам. Они ждали напрасно: выступление Драгеля не состоялось. К девяти утра господин правительственный советник был уже в двух десятках километров от столицы: в комфортабельном «оппеле» он удирал по направлению к Пиллау, надеясь сесть там на пароход и уехать подальше от сих беспокойных мест.

Слухи распространялись с космической скоростью. К полудню десятки тысяч перепуганных, растерянных, сбитых с толку людей беспорядочной толпой двинулись по шоссе на Пиллау.

Кто на новеньких, кто на потрепанных машинах, кто на бричках, запряженных лошадьми, кто просто толкая перед собой тачку со скарбом, иные — погрузив домашние веши на детские санки, другие — с туго набитыми рюкзаками, — шли кенигсбержцы по голому, продутому морозными ветрами, скользкому шоссе, шли навстречу неизвестности, шли, надеясь на последнее, что осталось им: на посадку в трюмы пароходов.

Шли старики, женщины и дети. Мужчин и даже подростков среди них не было: по приказу Эриха Коха все мужское население города в возрасте от 15 до 65 лет зачислялось в фольксштурм.

Старики, женщины и дети шли, сгибаясь под тяжестью вещей, шли, спотыкаясь и падая. Многие, упав, не поднимались больше: их скрюченные тела сковывал жестокий, непривычный мороз, их заметала злая поземка.

Шли матери с мертвыми младенцами на руках. Ковыляли согбенные старцы, повязав головы женскими платками. Их обгоняли ревущие от натуги машины, радиаторы отшвыривали людей в стороны, толпа едва успевала расступиться перед бешено мчавшимися по обледенелой дороге «оппелями» и «мерседесами», «гономаками» и «штеерами».

Удирали в Пиллау члены правительства Восточной Пруссии, видные имперские чиновники — заместитель обер-президента Коха доктор Гофман, другой его заместитель Айхарт, уполномоченный по эвакуации населения доктор Джубба. Они намеревались пробраться в город Кеслин, что в Померании: там было назначено место сбора восточно-прусского правительства в случае крайней необходимости. Правда, приказа о выезде фюрер не отдал, но кому было в тот день до приказов!

Сбежали генеральный прокурор провинции Жилински и президент высшего окружного суда. Тремя днями позже стало известно: оба пойманы на заставе и казнены по распоряжению Гитлера.

Люди шли и шли по продутому студеными ветрами шоссе. На второй день к вечеру, растеряв по пути половину, они ворвались в Пиллау.

И тут же стало ясно: никаких кораблей у причалов нет.

Тогда обезумевшие люди бросились по льду через пролив Фриш-Гаф на косу Фриш-Нерунг чтобы по косе пешком пробраться внутрь страны.

Здесь, у деревушки Нойтиф, их встретили полицейские и армейские заставы. Толпа повернула назад.

И снова долгий, томительный, страшный путь — теперь уже на восток, снова трупы на обочинах дороги и рев автомобильных моторов, снова отчаянные вопли детей и причитания матерей.

Страшный, мертвый город встречал беглецов.

В эту ночь и в последующие три дня Кенигсберг стал трупом.

Остановилась городская электростанция, прекратилась подача воды, газа, замер городской транспорт. Перестали выходить газеты, умолкла радиостанция, она передавала лишь — экономя энергию — приказы командования фольксштурмом.

Патрули хватали на улицах мужчин, безусых юнцов, стариков и загоняли их на сборные пункты.

«Народ с великим энтузиазмом вступает в ряды ополчения», — вещал Берлин.

Здесь в Кенигсберге люди злобно усмехались: они давно потеряли веру в спасение, они давно потеряли веру во все, что им говорили.

В ополчение шли добровольно лишь мальчишки, привлеченные возможностью подержать в руках настоящее оружие. Остальные надевали повязки фольксштурмовцев лишь под угрозой расстрела.

Уже давно разуверились горожане и в слухах насчет таинственного нового оружия, которым Гитлер угрожал союзным войскам. Ехидная песенка родилась в те дни в фольксштурмовских казармах:

— Вир альтен аффен, Вир нойе ваффен [16] .

Педантичные, аккуратные, приученные свято относиться к чужому имуществу, немцы словно переродились. Начались погромы и грабежи магазинов и складов. Искали преимущественно шнапс и вина, табак и наркотики. Пьяные оргии вспыхивали в темных, освещенных лишь стеариновыми плошками домах. Солдаты и ополченцы, нагрузив ранцы и карманы бутылками и снедью, прихватывали заодно и первых попавшихся на пути голодных и отчаявшихся женщин.

По городу прокатилась волна самоубийств. Из психиатрических лечебниц выпустили сумасшедших. Они бродили по городским кварталам, наводя ужас на прохожих, ломились в дома, дико завывали в подъездах.

Деньги потеряли цену, вещи — тоже. Никто не думал о них.

Так продолжалось три дня.

Первого февраля Кох спохватился: слишком угрожающим стало положение в Кенигсберге. Из имения Нойтиф последовал приказ: всем членам правительства Пруссии возвратиться из Пиллау в столицу. Группу чиновников, подлежавших насильственному возврату в Кенигсберг, возглавил доктор Гофман. Впрочем, пользы от их возвращения не было решительно никакой: назначенный начальником обороны города крайсляйтер Вагнер, фюрер Кенигсберга, — объявил несуществующими все городские учреждения и сосредоточил в своих руках всю полноту власти.

Надо отдать должное воле, настойчивости и распорядительности Вагнера: ему буквально в течение нескольких дней удалось восстановить подобие порядка.

Здание штаба «Рабочего фронта» — оно находилось между городским архивом и Домом радио — стало штаб-квартирой Вагнера. Жил фюрер в подвале Дома радио. Напротив, в здании имперской почтовой дирекции, расположился штаб начальника гарнизона генерала «Наша.

Теперь радиостанция Кенигсберга работала круглосуточно. Игривые, сентиментальные мелодии сменялись истерическими призывами нацистских деятелей. По нескольку раз в день звучал в репродукторах властный, самоуверенный голос Вагнера: фюрер призывал сограждан к сопротивлению до последнего вздоха.

Все население города было мобилизовано на строительство оборонительных сооружений. Одновременно проводилась эвакуация горожан в Пиллау: ежедневно грузовики вывозили туда тысячи горожан. Отказ от эвакуации грозил голодной смертью — тот, кто ослушался приказа, лишался продовольственного пайка.

Ежедневно выходила на маленьком листке газетка «Пройсиш цайтунг».

«Война не проиграна, победа придет!» — кричали заголовки.

Люди равнодушно отворачивались от газетчиков. Паника, разгул, бесшабашная удаль сменились тупой усталостью и безразличием обреченных…

— Все это не означает, товарищи офицеры, что победа достанется нам легко, — резюмировал начальник штаба, когда Сергеев кончил доклад. — Борьба предстоит жестокая, хотя, разумеется, все, о чем говорил здесь старший лейтенант, в значительной степени облегчит нам выполнение задачи…

 

9

— Олег Николаевич, к вам посетитель. Доктор разрешил, — проговорила санитарка. — Только с условием: долгих разговоров не заводить.

Следователь Резвов запросто присел на койку и, поглядывая на часы («Пока доктор не гонит», — весело пояснил он), коротко рассказал Олегу Николаевичу, как тот очутился в госпитале.

Сергеева нашли в развалинах большого дома с пробитой головой. На его счастье, начали разбирать высокую, чудом уцелевшую стену, которая могла обрушиться на прохожих. Иначе бы и не заметили!

Там, где неизвестный ударил Олега Николаевича, была найдена фотографическая карточка.

— Вот почему он так уговаривал меня… — задумчиво промолвил Сергеев.

— Кто? — переспросил следователь.

И тогда Олег Николаевич торопливо и сбивчиво рассказал о встрече на Витебском вокзале и у Пушкинского дворца, о своем «случайном» попутчике.

— Да-а, трудная задача. Ладно, будем искать. А вы лежите себе спокойно, отдыхайте, набирайтесь сил, — закончил разговор Резвов.

Здоровье Сергеева шло на поправку. Он иногда даже вставал и делал несколько неуверенных шагов по комнате, подходил к окну, за которым не видел ничего, кроме развалин, потом поворачивался к зеркалу, прикрепленному к стене. Оттуда на него смотрело сухощавое лицо с резко очерченными крыльями носа, с залысинами над высоким лбом.

«Сегодня хочу поговорить о главном — об Анне, — записывал он вечером в тетрадку, неожиданно ставшую дневником. — Короткий у нас был разговор и — только «деловой», а все-таки теперь я понимаю, что встреча эта для меня очень важна. Не знаю, почему, наверное оттого, что мы оба одиноки, у меня такое ощущение, что нас что-то связало. Впрочем, почему я решил, что и она одинока?..

Напишу ей сегодня же, непременно. Адреса не знаю, как не знаю, нужны ли ей мои письма и я сам. И все-таки отправлю письмо сегодня же».

Январским утром Олегу Николаевичу, наконец, вручили долгожданный ответ.

«Известие о том, что Вы в Кенигсберге, огорчило, обрадовало, встревожило и обнадежило меня — все одновременно, — читал он разбегающиеся строчки.

— Огорчила и встревожила Ваша болезнь, подробности» которой Вы не сочли нужным объяснить. Обрадовало и обнадежило, что Вы поправляетесь и скоро начнете поиски янтарной комнаты. Я верю тому, что Вам и Вашим новым друзьям будет сопутствовать удача. Желаю Вам больших-больших успехов, дорогой Олег Николаевич.

Обо всем остальном позвольте пока не говорить. Скажу лишь одно — мне тоже хочется видеть Вас, сама не знаю, почему. Ведь до войны мы были не очень-то близкими знакомыми, а последняя встреча оказалась слишком короткой, чтобы как-то изменить наши отношения. Впрочем, «наши отношения» звучит чересчур громко. Их нет, этих отношений. Просто, видимо, мы устали после войны и слишком одиноки. Нет, и это не так. Словом, отложим разговор до встречи. А пока — желаю выздоровления и успехов. Пишите мне. Анна Ланская».

Ничего не было особенного в этом коротком и, пожалуй, даже просто деловом письме. Впрочем, деловом ли? Давно кто-то сказал, что письма, во-первых, должны читаться лишь теми, кому они предназначены, и во-вторых, их следует читать между строк. Сергеев помнил старинный афоризм и попытался применить его в данном случае. Он читал и перечитывал ровные строки, пытаясь отыскать в словах нечто большее, чем просто человеческое участие и обычное проявление вежливости. То ему казалось, что он находит это «большее», то, огорченный и обиженный, — чем, он не знал и сам, — Олег Николаевич откладывал письмо в сторону, чтобы минутой спустя снова взять его.

К вечеру он решил окончательно: нет, письмо как письмо, вполне дружеское и приветливое, но никак не больше.

И этот вывод — он сразу понял — несказанно его огорчил.

В самом деле, когда человеку давно перевалило за тридцать, а он все еще остается один, его по-особому тянет к ласке, к душевному теплу, к тем, на первый взгляд незаметным, проявлениям внимания, заботы, чуткости и ласки, которые может ему дать, видимо, только женщина.

Когда человеку перевалило за тридцать, он не спешит с определениями, не ищет названия каждому своему чувству. Он уже понимает ту простую истину, что не каждому чувству можно дать название. Сергеев понимал это. Но понимал он и другое: произошло нечто такое, что связало его с Ланской, что тянуло его к ней. И сейчас он смятенно перечитывал короткие строки, упрямо отыскивая в них тот смысл, который хотелось бы ему найти: хотя бы немного большее, чем проявление простого участия,

 

10

С вечера оформив документы, Сергеев переночевал в последний раз в госпитале и вышел оттуда ранним утром.

Еще не начинало светать. Высоко над городом висела широколицая луна. Ее прозрачное голубоватое сияние струилось над Кенигсбергом, казавшимся совсем безлюдным и пустынным. Мертвые остовы зданий пугали черными глазницами окон. Груды кирпича и щебня, похожие на терриконы пустой породы возле шахт, уныло громоздились вокруг. Над ними свистел пронзительный ветер. Казалось, жизнь навсегда замерла в разбитом, разрушенном, поверженном в прах городе.

Сергееву вспомнилась прочитанная недавно в газете фраза не то американца, не то англичанина: «Русским понадобится не менее ста лет, чтобы восстановить Кенигсберг, если они вообще в состоянии окажутся сделать это».

«А может быть, они правы? — подумалось Олегу Николаевичу. — Ведь город придется строить, в сущности, заново. Это даже труднее, чем создавать его на ровном месте: сколько развалин придется сносить, сколько вывезти щебня, кирпича, обломков, мусора!»

Он медленно шагал по улице, которая (ему сказали об этом в госпитале) вскоре должна была получить — впрочем, как и многие другие улицы, — новое, русское название. Ее предполагалось переименовать в Сталинградский проспект.

Олег Николаевич и не заметил, как стало почти совсем светло. Он порадовался этому: хотелось поскорее осмотреть город, вспомнить места, знакомые по той памятной, довоенной поездке и по второму, еще более памятному, пребыванию здесь.

Улица была неузнаваемой.

По обеим ее сторонам тянулись все те же обгорелые, угрюмые «коробки», тротуары были покрыты грудами битого кирпича, и только посредине улицы оставалась узкая полоса, по которой двигались и пешеходы, и редкие автомашины. Лишь возле большого парка стояло чудом уцелевшее здание, тускло поблескивавшее огоньками коптилок.

А рядом, напротив и дальше тянулись руины, пугая своим видом — жалким и грозным одновременно.

Послышались голоса. Сергеев ускорил шаг, заметив, что впереди завалы немного расчищены и именно оттуда доносится неторопливая русская речь.

Увидев нескольких человек у почти целого дома, он подошел к ним.

— Что делаете, товарищи?

— Сено косим, разве не видишь? — насмешливо отозвался хриплый басок.

— Я не о том, — смутился Олег Николаевич. — Я хотел спросить, что тут будет?

— А… Нездешний, видно?

— Нездешний, — ответил Сергеев, не удивляясь тому, что встретил людей, уже считающих себя здешними, чуть ли не коренными жителями города.

— Понятно. Кино здесь будет. Название ему уже дадено: «Заря». Хорошее будет кино. Приходи через месячишко-другой, сам увидишь.

Сразу стало легче почему-то. Уж если начали строить кинотеатр, значит за восстановление принялись всерьез, по-настоящему. Значит, правда «город, — будет!», и будет, наверное, скоро.

Его внимание привлекла огромная площадь — знаменитый Эрих-Кох-плац, где проходили нацистские празднества. Ровное, утоптанное множеством сапог поле оставалось гладким и почти незамусоренным. По-прежнему над ступенчатыми трибунами высилась унылая четырехугольная башня, увенчанная гигантским орлом с распростертыми крыльями.

Четырехэтажное здание бывшего министерства финансов оказалось нетронутым. У входа маячили фигуры часовых.

И памятник Шиллеру оказался на прежнем месте. Подойдя поближе, Олег Николаевич увидел, что вся фигура побита и иссечена осколками, а голова памятника еле держится на изувеченной снарядами шее. «Можно привести в порядок, — окинув фигуру наметанным взглядом, подумал искусствовед. — Все можно. До всего со временем дойдут руки».

Он почти забыл о театре, прекрасном по внутренней отделке, хотя и неуклюжем снаружи. Обернувшись, Олег Николаевич с горечью увидел, что на месте театра высится закопченная развалина. «Сгорел. Одни стены остались. Жаль!»

Оглядев сгоревшее здание главной почтовой дирекции, рядом с полицайпрезидиумом (последний избежал серьезных повреждений), зияющую провалами окон коробку городского архива и выгоревший изнутри Дом радио, Олег Николаевич вышел на площадь перед Северным вокзалом.

«Площадь Трех Маршалов» — так называли ее горожане. Новое название уже существовало в проекте решения местного органа власти — площадь Победы, — но пока бытовало это, и даже немцы привыкли к нему, не решаясь называть площадь по-прежнему.

Раньше площадь была совсем невелика. Она занимала лишь пространство перед зданием вокзала, а дальше начинались строения знаменитой Кенигсбергской ярмарки. Теперь перед руинами бывшей городской ратуши лежали ставшие привычными для Олега Николаевича груды кирпича и щебня, занимая всю территорий прежней ярмарки. Только за коробкой ратуши уцелело серое здание да рядом с вокзалом высилось казарменного вида сооружение.

На нем висели портреты трех маршалов Советского Союза, от которых и пошло новое название площади.

«От площади сверните налево», — вспомнил Сергеев советы товарищей и усмехнулся: в городе редко называли теперь улицы «по именам», а площадь Трех Маршалов оказалась главным ориентиром в этом лабиринте развалин. «От площади надо ехать в направлении вокзала», «От площади до нас рукой подать», «Пересечь площадь, а потом направо, третий квартал», — так говорили новые горожане.

Пройдя еще метров триста, Сергеев остановился перед домом с высоким крутым крыльцом. Здесь и помещалось управление по гражданским делам, в которое он направлялся (позже ему не раз приходилось бывать там — в здании разместился областной совет профсоюзов).

В холодноватых комнатах уже был народ. Судя по всему, многие из работников здесь же и ночевали — не хватало топлива, обогревать квартиры было трудно. Разнокалиберные столы, стулья, шкафы, собранные, видимо, «с бору по сосенке», составляли все убранство помещений. Было тесновато, но, как видно, сотрудники прочно усвоили принцип: «В тесноте, да не в обиде», — и не жаловались на неудобства.

Немолодая секретарша с усталым лицом проводила Сергеева в кабинет начальника политотдела.

— Денисов, — отрекомендовался, вставая из-за стола, мужчина средних лет, стриженный наголо, с косым шрамом под левым глазом и с глубокими морщинами на лбу, одетый в потертую гимнастерку со следами недавно споротых погонов. — Я слышал о вас, товарищ Сергеев, интересовался вашим здоровьем. Вы могли оказать нам немалую помощь. К сожалению, сейчас, очевидно, многого сделать уже нельзя. Несколько дней назад умерли доктор Роде и его жена.

 

11

Из тех, кто близко знал Роде, в Кенигсберге нашли двоих: директора ресторана «Блютгерихт» Файерабенда и академика живописи Эрнста Шаумана. Обоих, пригласили в политотдел.

Через несколько дней приехал и профессор Барсов.

Сергеев в присутствии Денисова долго беседовал с каждым из них. Воспоминания трех очевидцев были противоречивы и путанны.

Вот что сказал Файерабенд:

— Последний раз я видел янтарный кабинет, вернее его детали, упакованные в ящики, 5 апреля 1945 года. Потом, насколько мне известно, сокровище было вывезено из замка. Естественно, что эвакуировать ценности из Кенигсберга в то время не имелось почти никакой возможности. Значит, вероятнее всего, янтарный кабинет находится где-то здесь. Таково мое личное убеждение.

Академик живописи Эрнст Шауман заявил:

— В октябре 1944 года я встречался с доктором Роде, интересовался судьбой янтарного кабинета. Господин доктор сообщил мне под большим секретом, что готовится вывоз кабинета в Саксонию. В январе 1945 года мы вернулись к этому разговору, и Роде сказал, что кабинет находится там, где предполагалось. Я понял это заявление так, что сокровище вывезено в один из саксонских замков. Вероятно, более точные сведения мог бы сообщить художник-реставратор Ганс Шпехт, который был ближайшим сотрудником доктора Роде. Я знаю, что перед окончанием войны он служил в полицейский частях, потом находился в лагере, но в настоящее время его судьба мне неизвестна.

Более значительными оказались сведения, сообщенные профессором Барсовым.

— Когда я работал с доктором Роде в 1946 году, он неоднократно подводил меня к бункеру на улице то ли Штайндамм, то ли Лангерайе и говорил, что здесь скрываются большие музейные ценности. Но так как вход в нижний этаж бункера оказался заваленным, то требовались значительные работы по расчистке, которые все время откладывались. Кроме того, я неоднократно спрашивал Роде, есть ли там картины. И каждый раз он отвечал мне: «Картин там нет». Это меня успокаивало. Как я уже имел возможность подчеркивать не раз, я, к сожалению, интересовался только картинами. Все остальное как-то не затрагивало по-настоящему моего внимания, не вызывало интереса. Теперь я понимаю свою оплошность, но, к несчастью, это прозрение пришло слишком поздно.

Денисов, Сергеев и Барсов поехали по улицам разрушенного города. Барсова просили указать хотя бы приблизительно место расположения бункера. Но все оказалось бесполезным. Профессор сокрушенно качал головой и тихо, виновато говорил:

— Я не узнаю города И память стала не та, и развалины как-то выглядят по-иному. Не узнаю, товарищи, извините меня, старика.

Попробовали ходить пешком по тем же улицам, заглядывая в каждый двор, обследуя развалины и подвалы. Порой Барсов оживлялся: ему казалось, — что он, наконец, нашел то место, где беседовал с Роде. Но проходила минута, вторая, и Виктор Иванович, безнадежно махнув рукой, отвечал на безмолвный вопрос Денисова:

— Нет, товарищи, снова не то.

Наконец профессора оставили в покое — поняли, что вспомнить все он просто не в состоянии. Виктор Иванович собирался уже уезжать обратно в Москву, но перед отъездом, непривычно возбужденный и встревоженный, снова пришел к Денисову.

— Дмитрий Георгиевич, я вспомнил. Вспомнил!

Профессор упал в кресло. Денисов бросился к нему со стаканом воды. Он опоздал. Барсов побледнел, холодный пот выступил у него на лбу, глаза стали мутными, а дыхание прерывистым.

— Врача! — крикнул Денисов.

У Барсова начался сильный сердечный приступ. Его поместили в госпиталь, совсем недавно покинутый Сергеевым.

А сам Сергеев в тот же вечер получил телеграмму, которая его тоже основательно встревожила:

«Жду вашего приезда как можно скорее. Вы мне необходимы. Ланская».

Одновременно пришло и письмо. Кандидата наук Сергеева вызывали на работу в Ленинград.

Но Сергеев не мог уехать сейчас, как ни рвалась его душа к Ленинграду, как ни тянуло его к Анне.

Отправив Ланской ответную телеграмму, — что случилось и можно ли повременить немного? — Олег Николаевич стал ждать новой весточки.

Потянулись долгие дни, бессонные ночи, полные мучительных раздумий о янтарной комнате, о Ланской, о том, как сложится их жизнь.

Через три дня, встретившись с Олегом Николаевичем, как обычно, поутру, Денисов молча протянул ему узкий листок серой бумаги. Сергеев прочитал:

«Дорогой Дмитрий Георгиевич! Снова виноват перед Вами, хотя на сей раз это от меня и не зависело. Не смог рассказать Вам лично и не могу дождаться часа, когда вывернусь из рук эскулапов. Поэтому — пишу.

Вынужден огорчить Вас. Я действительно кое-что вспомнил. Но вспомнил вещи весьма неутешительные.

Дело в том, что, побывав в замке в день первого своего приезда сюда, в Кенигсберг, 20 апреля, я заходил в то помещение, где размещалась янтарная комната. Только сейчас меня осенило: это была именно она! Тогда такая мысль не приходила в голову. Там я увидел следы большого пожара: на Полу толстым слоем лежала масса пепла, торчали обломки обгорелых досок, а порывшись в прахе, Я выудил оттуда две медных навески для дверей. Тогда я не придал этому значения. Теперь я твердо убежден: навески были точно такие же, как в Екатерининском дворце, если судить по фотографиям. Очевидно, янтарная комната сгорела. Кстати, красноармейцы в беседе со мною заявляли, что 9 и 11 апреля они не заметили в замке ничего, кроме обгорелых стен.

Итак, к сожалению, я вынужден констатировать, что янтарная комната погибла и поиски ее бессмысленны.

Уважающий Вас В. Барсов».

— Вы помните, что такое метод исключенного третьего? В математике? — неожиданно спросил Сергеева Денисов.

— Нет, признаться.

— Жаль. Хороший метод. Давайте посидим ночку, подумаем, переберем все варианты. Может быть, придем к некоторым выводам.

Они сидели в остывшей за ночь комнате, спорили, пока действительно не пришли к выводам более или менее определенным.

Вот что они решили той зимней ночью.

Есть три предположения о судьбе янтарной комнаты: либо она вывезена в Саксонию, либо сгорела в замке, либо спрятана в Кенигсберге или его окрестностях.

Какой из этих вариантов более правдоподобен?

Можно предположить, что комната вывезена в Саксонию.

На первый взгляд, это вполне вероятно. Об этом говорили Шауман и — первоначально — Файерабенд. Правда, позже он утверждал другое. Известно, что Роде ездил в Саксонию, а затем доносил Кенигсбергскому управлению культуры о том, что место для захоронения выбрано там. Известно, наконец, что часть культурных ценностей из Кенигсберга была действительно эвакуирована в Центральную Германию.

Все это — доводы «за». Но есть и серьезные доводы «против».

Прежде всего, Файерабенд и Шауман путаются в своих показаниях. Так, Файерабенд заявлял, что Роде ездил в Саксонию в октябре и через месяц ящики с деталями янтарной комнаты были вывезены из замка. А потом говорил, что 5 апреля 1945 года он видел ящики с янтарными панно в замке, опровергая, в сущности, самого себя.

По словам академика Шаумана, в январе 1945 года Роде сообщил ему о вывозе янтарной комнаты. Между тем 12 января Роде, как видно из его донесения, лишь приступил к упаковке янтарных панно, а 15 января дороги из Восточной Пруссии в Германию были перерезаны нашими войсками.

Кроме того, Файерабенд рассказывал, что в начале марта Эрих Кох ругал Фризена и Роде за то, что они не успели вывезти комнату, и давал им какие-то указания.

Таким образом, версию об эвакуации янтарной комнаты следует, видимо, считать недоказанной.

Есть второе предположение: детали комнаты сгорели во время пожара 9 или 11 апреля 1945 года.

Об этом говорит профессор Барсов. После пожара от замка остались лишь стены. И там находилась в то время янтарная комната. Она не могла уцелеть.

Но была ли она там?

Скорее всего, нет.

Почему?

Для ответа надо подумать над третьей версией.

Вполне возможно — и даже вероятнее всего, — что комната спрятана в Кенигсберге или его окрестностях.

Доводы таковы.

После приказа Коха спасти комнату во что бы то ни стало Фризен, а затем Роде не могли не предпринять решительных мер. Они должны были выполнить приказ гауляйтера.

Далее. После 5 апреля 1945 года ящиков с янтарными деталями не видел никто. Именно 5 апреля Роде внезапно исчез из замка и не появлялся в нем больше. Не мог же он бросить комнату на произвол судьбы накануне штурма?

Наконец, и это, пожалуй, самое важное, — Роде остался в Кенигсберге. Почему? Как-никак, он был городским чиновником немалого масштаба и имел право на эвакуацию наряду с Фризеном, Гёрте и другими. Личные привязанности? Вряд ли они оставались. Дом Роде сгорел во время бомбежки. Дочь Эльза еще в 1944 году вышла замуж за офицера и уехала к его родным в Центральную Германию. Значит, нечто другое заставило Альфреда Роде остаться здесь. Это «нечто» могло быть одним: преданный своему делу до конца, Роде не мог покинуть сокровища музея, да и разговор в гестапо сыграл, очевидно, свою роль. Пока в Кенигсберге находилась комната, при ней оставался и ее хранитель.

Нельзя не принять во внимание и таинственное поведение Роде, когда он работал с Барсовым, и его исповедь, и его внезапную смерть. Все это доказывает одно: очевидно, янтарная комната и другие музейные ценности скрыты где-то здесь, неподалеку.

— Правильно, Олег Николаевич?

— Наверное, правильно, Дмитрий Георгиевич.

Денисов вздохнул. Сергеев с удивлением глядел на него.

— Очень рад, что и вы это подтверждаете, — сказал Денисов. — Но поиски янтарной комнаты придется временно прекратить.

— Почему же?!. — возразил пораженный Сергеев. — Сами же утверждаете, что она где-то здесь, неподалеку.

Денисов невесело усмехнулся.

— Неподалеку, где-то под развалинами. А где? Может, придется все развалины переворошить, чтоб найти тот проклятый бункер или подвал, где она упрятана. Нет, сейчас мы за это по-настоящему не сможем взяться.

Не глядя на подавленного Сергеева, Денисов подробно развивал свою мысль. Наспех организованные поиски янтарной комнаты не удались, это надо признать, как ни печально. Сейчас речь должна идти о систематическом обследовании городских районов, а может быть и всего Кенигсберга. Дело не в простом осмотре развалин. Надо производить раскопки, разбирать разрушенные здания, вывозить мусор. Все это станет возможным, только когда примутся за восстановление города. Пока руки до этого не доходят. Сотни советских городов еще лежат в развалинах, тысячи семей живут в землянках, надо раньше всего им помочь.

Денисов улыбнулся, взглянув на Олега Николаевича, который сидел с опущенной головой и хмурился.

— Когда примемся за восстановление Кенигсберга, ваши знания очень пригодятся. А пока предлагаем вам остаться в должности директора выставки, посвященной штурму города. Согласны, разумеется? По глазам вижу, — шутливо сказал Денисов.

— Нет, — неожиданно резко ответил Сергеев.

— Чин маловат?

— За чинами не гонюсь, Дмитрий Георгиевич. Уезжать мне надо. В Ленинград.

— Понятно. — Лицо Денисова вдруг стало непроницаемым. — В северную столицу, так сказать, потянуло, ко брегам Невы. Что ж. У нас, конечно, ни гранитных набережных, ни Аничковых мостов. У нас — развалины да пепел, щебень да мусор. Сложная обстановочка. Не для избалованных натур.

— Ну, знаете ли! — вспылил Сергеев. — Я бы попросил выбирать слова! Я четыре года без малого на фронте…

— Слышали эту песенку, — Денисов, кажется, по-настоящему разозлился. — На фронте — одна. А после войны кое-кто прежде времени оттаивать стал, о трудностях забывать. На легкий, на готовенький уют потянуло. Такие из окопов первыми…

Он сам почувствовал, что сгоряча хватил лишку.

— Ладно. Разговор ни к чему. Человек вы беспартийный, удержать вас нечем. Да и незачем, — снова, не удержавшись, кольнул он. — Счастливого пути!

Расстались более чем сдержанно» один — с глухим чувством непоправимости совершенной ошибки, с сожалением о том, что не смог толком рассказать товарищу о настоящих причинах отъезда, другой — с разочарованием в человеке, которому верил, с досадой за свою несдержанность, с запоздалым раскаянием в том, что не сумел душевно, попросту потолковать в эту нелегкую для обоих минуту.

Такими уж были они — замкнутый от непреодолимой застенчивости, сдержанный и скуповатый на слова Сергеев и резкий, прямолинейный, нетерпимый ко многим человеческим слабостям Денисов.

Они расстались уверенные, что судьба вряд ли сведет их снова.