«Любимый и грозный суверен»

В поисках выразительных символов для своей государыни елизаветинские художники нашли один, довольно искусственный, но изящный: нежная красная роза, увенчанная массивной короной. Он как нельзя лучше передавал ее женственность и в то же время королевское величие. С годами она, быть может, стала терять цвет и аромат, но ее шипы оставались остры, как прежде. Она вся ощетинилась ими, вооружившись против новых веяний и идей, которые несли с собой наступающие времена и которые она не могла и не хотела принять.

Одним из них было усиление пуританских настроений в стране. Пуритане — религиозные радикалы и сторонники введения в Англии «женевской церкви» кальвинистского образца были ее давними оппонентами. Верные подданные, горячо обожавшие свою королеву, они искренне не могли понять, почему она не идет им навстречу и не хочет до конца искоренить «папизм» в англиканской церкви. Ее упрекали и в том, что она не выступает открыто на международной арене как бесспорный лидер протестантского мира, а всегда таится за кулисами, лишь исподволь оказывая поддержку «правому делу», а также в том, что в собственной стране она потворствует «папистам», не принимая против них жестких мер. Елизавете с ее острым чувством политической целесообразности и стремлением к компромиссам эти упреки казались до такой степени нелепыми, что она не считала нужным пускаться в объяснения с профессиональными борцами за веру, но дилетантами в политике. Она ограничивалась резким: ее величеству так угодно. Отмахиваясь от их надоедливых просьб сделать англиканское богослужение скромнее, убрав музыку, процессии, пышные священнические облачения, королева, не углубляясь в теоретические споры, заявляла, что ей нравится слушать орган. За этим легковесным на первый взгляд доводом крылся глубокий смысл. Самый дух ее, чувство прекрасного, эмоциональный строй — все ее существо восставало против подчеркнуто отрешенных от земных радостей кальвинистов, с их доходившим до ханжества моральным ригоризмом. Брызжущая энергия ее ренессансного двора, всей елизаветинской культуры с ее блестящей литературой, театром, музыкой, романтическими рыцарскими порывами была несовместима с унылыми этическими идеалами пуританизма и его убогой эстетикой, вершиной которой оставались черное платье с белым воротничком и стриженные в кружок волосы.

Но даже не эта несовместимость была главной причиной неприятия пуританизма Елизаветой. Настоящим камнем преткновения оказался вопрос о власти — единственный, в котором она не допускала компромиссов. В ее глазах пуритане совершили два непростительных греха.

Во-первых, они подпали под влияние тираноборческих идей. Пусть это произошло в годы гонений Марии Кровавой, когда в стране царил репрессивный режим ее сестры и многие английские протестанты в эмиграции вынашивали и теоретически обосновывали планы убийства королевы-тирана. Для Елизаветы важным представлялось одно: эти люди позволяли себе судить тех, кто поставлен свыше управлять ими, они осмеливались выносить приговор Божьему помазаннику и требовать его смещения или даже смерти. С ее точки зрения, это было немыслимым и чудовищным преступлением, и в этом отношении пуритане ничем не отличались от иезуитов-католиков.

Дочь Генриха VIII, она в полной мере восприняла от него теорию божественного суверенитета и неограниченной власти монарха. Ее авторитет, что бы она ни делала, должен был быть абсолютно непререкаем для подданных. В гомилиях — наставлениях священникам, проповедовавшим перед ее народом в церквах, говорилось: «Могущество и власть королей, их право устанавливать законы, вершить суд, назначать должностных лиц — установление не человеческое, а божественное. Святое Писание учит нас подчиняться прежде всего Ее Величеству, верховной правительнице над всеми, затем ее славному совету и всем остальным благородным людям, магистратам и должностным лицам, которым самим Богом отведено их место… И это величайшее заблуждение, безумие и зло, когда подданные… оказывают сопротивление или поднимают мятеж против государя, любимого и самого грозного суверена и господина…»

Во-вторых, пуритане, быть может, не осознавая этого до конца, проповедовали такую церковь, в которой власти монарха не оставалось места. Они полагали, что церковь должна быть самостоятельна по отношению к государству и руководствоваться в своей внутренней жизни только «Божьим законом», выраженным в Священном Писании, светские же владыки не должны были навязывать ей свои установления. В религиозных общинах Женевы, служивших английским пуританам образцом, давно была устранена иерархия власти внутри духовенства, да и само духовенство как таковое; общинами руководили их выборные члены. В англиканской же церкви все еще сохранялась вертикальная структура власти: на вершине этой пирамиды стоял сам монарх как ее глава, за ним — фактический примас, архиепископ Кентерберийский, затем — епископы, архидьяконы, дьяконы и т. д. В пуританском требовании разрушить эту систему Елизавета увидела вызов собственной власти, самому принципу монархического управления. Наверняка эти люди думали лишь о реформе церкви и более справедливом устройстве ее внутреннего мира, когда предлагали лишить епископов пышных облачений. Их богатые ризы вызывали у пуритан едва ли не большее раздражение, чем сами вельможные иерархи. Но когда между теоретиками пуританизма и англиканства еще только шли споры об облачениях, королева Елизавета уже ясно видела перспективу, к которой приведут предлагаемые нововведения, — «сначала они потребуют упразднить власть епископа, а потом и самого монарха». Потому на все просьбы и петиции пуритан она отвечала решительным «нет», заявляя, что «она — верховная глава церкви после Господа Бога и обладает всей полнотой власти и авторитетом… Она решительно не примет никаких предложений о нововведениях, не изменит ни одного закона, которыми управляется в настоящее время церковь в Англии».

В 1571 году королева издала специальный акт против пропуритански настроенных священнослужителей, чтобы заставить их соблюдать все установленные нормы англиканской службы. Однако радикальное движение ширилось, вербуя новых сторонников даже в высших эшелонах власти: Лейстер, Уолсингем, Ноллис покровительствовали ему в Тайном совете. Успеху пуританской пропаганды в большой мере способствовал рост католической угрозы со стороны Испании. В 1582 году пуритане созвали свой первый синод, где было принято соломоново решение: чтобы не вступать в открытый конфликт с властями, пуританским священникам предписывалось внешне соблюдать англиканские обряды, а втайне совершать службу по кальвинистскому образцу. Елизавета не оценила столь своеобразного проявления лояльности, усмотрев в нем всего лишь лицемерие. Архиепископ Кентерберийский Уитгифт, чтобы противостоять подпольной практике, повелел всем священникам принести присягу и подписаться под несколькими статьями доктринального характера, обязуясь свято следовать традиционным нормам. Отказавшиеся рисковали должностью и саном. На политическом небосклоне барометр предсказывал бурю. Королеву бомбардировали петициями и жалобами на самоуправство архиепископа «Божьи люди», как называли пуритан, она же приняла сторону Уитгифта. Отчаявшись снискать поддержку ее величества, пуритане обратились к другой политической силе — парламенту.

Английский парламент был древним институтом, претендовавшим на разделение суверенитета с монархами. Веками здесь культивировалась теория «смешанной монархии», подразумевавшая, что высшая власть принадлежит «королю в парламенте», то есть собранию государя и представителей всех сословий общества. Формально эта теория оставалась господствующей в политической мысли Англии и во времена Генриха, и во времена Елизаветы. Явление королевы в парламенте на открытии или закрытии его сессии становилось апофеозом политической жизни страны. Она торжественно вступала в палату лордов и занимала свое место на троне под балдахином, царя над палатой. Перед ней на красном бархате восседали ее пэры и прелаты, депутаты же нижней палаты общин, приглашенные по такому случаю, толпились за барьером. Многие из вновь избранных провинциалов впервые лицезрели свою госпожу во время этих официальных церемоний; от важности момента у них перехватывало дыхание. Елизавета была величественна со всеми своими регалиями (в имперской короне и мантии, с державой и скипетром в руках) и в то же время подчеркнуто милостива к тем, кто представлял «народ ее королевства». Каждая такая встреча была и для нее, и для парламентариев волнующим и ответственным моментом. На них фокусировалось все внимание, они собирались вместе, чтобы совещаться о важнейших государственных делах, доводить до сведения государыни нужды ее народа, принимать решения и издавать законы (по крайней мере именно так полагали депутаты). У них не было недостатка почтения и преклонения перед королевой и готовности служить ей и, если понадобится, отдать за нее жизнь. У Елизаветы, возвышавшейся над ними на троне, были несколько иные мысли. С самого начала ее правления парламент проявил себя чрезмерно навязчивым и бесцеремонным в своих советах относительно ее брака, и это насторожило королеву. Она считала, что не нуждается в подобных советниках, и уже после первых двух сессий парламента заявила в 1566 году французскому послу, что этого «более чем достаточно для любого царствования и больше она не соберет ни одного». К ее сожалению, обойтись без парламента оказалось невозможно, так как только с его согласия она могла получать налоги с населения. Смирившись с необходимостью периодически встречаться с «представителями народа», Елизавета стала извлекать из этих контактов максимальную пользу, использовать сессии для пропаганды и укрепления своего престижа заботливой «матери отечества». С каким волнением депутаты внимали ей, когда она говорила об опасностях, грозящих ей и ее народу, о своей преданности им. Она столь же легко манипулировала чувствами парламентариев, как и любой другой толпы.

Однако времена менялись: с возрастом и ростом собственного культа Елизавета все больше утверждалась в мысли, что может управлять без постороннего вмешательства, а в парламенте, как в любой политико-бюрократической системе, в свою очередь, зрели идеи об исключительной значимости этого института. Между королевой и парламентом началось подспудное «перетягивание каната». В авангарде маячившей лишь в весьма отдаленном будущем оппозиции шли такие теоретики, как А. Холл, утверждавший: «Парламент не должен уподобляться слуге, который соглашается с господином в любой глупости… В руках трех сословий парламента находятся не только жизнь и имущество подданных, но и королевская корона, в их руках — законы». Ему вторил Дж. Хукер: «Король с согласия общин может издать любой акт или закон… однако без согласия общин ничего не может совершиться». Не без раздражения узнала королева, что в столе одного из ее верных слуг — бывшего секретаря Томаса Смита — после его смерти был найден трактат, утверждавший, что «высшая и абсолютная власть в королевстве Англии сосредоточена в парламенте, без которого король не может изменять права подданных и законы». Эти идеи находили все более живой отклик не только у теоретиков, но и у рядовых депутатов, которые искренне желали «осматривать и лечить» раны королевства и, действуя из лучших побуждений, поднимали самые острые вопросы — о престолонаследии, о состоянии религии, о тяжести налогов. Съезжаясь в Лондон, они в начале каждой сессии устами спикера испрашивали у королевы древней привилегии — свободы слова. С какой неохотой Елизавета по традиции даровала им это право, подозревая, не без основания, что они используют его, дабы бесконечно говорить о том, о чем, по ее мнению, им не следовало даже задумываться.

Благодаря пуританской агитации религиозные вопросы в 80–90-х годах стали подниматься в каждом парламенте. Депутатам передавали десятки петиций с мест о неудовлетворительном положении в англиканской церкви, о небрежности плохо образованных священников, которые не живут в своих приходах и не заботятся о своей пастве. За стенами парламента волновались возбуждаемые пуританами толпы, да и в самой палате общин у них было сильное лобби. Раз за разом предлагались билли о переустройстве англиканской церкви на кальвинистских началах и принятии женевского молитвенника. И раз за разом эти волны лихорадочной активности, захватывавшие нижнюю палату, разбивались о непоколебимое королевское «veto». Елизавету возмущало уже то, что они вторгаются в сферу ее компетенции как главы церкви, и, потеряв терпение, она стала прямо указывать парламентариям, что дела устройства церкви не должны их касаться. В кулуарах раздраженная королева называла «представителей народа» «седыми бородами, но глупыми головами». Она выражала эту мысль и официально, но в более вежливой форме. Когда в 1593 году спикер испрашивал у нее разрешения пользоваться свободой слова, королева ответила: «Свободно высказываться — истинная привилегия этого собрания, но отнюдь не обсуждать здесь все дела по усмотрению каждого, устанавливать форму религии или правления, как считают некоторые… Ни один настоящий правитель не потерпит подобного абсурда». В другом случае, выведенная из себя настойчивостью парламента, Елизавета высказалась еще более прямолинейно: «Ваша свобода слова простирается не далее чем говорить “да” или “нет”, а если какие-то бездельники осмелятся рисковать своим положением, вмешиваясь в дела церкви и государства, спикер не будет принимать их билли».

Те, кто не внял ее предостережениям, скоро почувствовал на себе всю силу монаршьего гнева. Роберт Бил — тот самый, кто когда-то отвез приказ о казни Марии Стюарт и запечатлел ее гибель, — к этому времени стал секретарем палаты общин и пропуритански настроенным политиком. За трактат против власти епископов в Англии и выступления в парламенте королева без колебаний отправила его в тюрьму. Верный слуга и опытный государственный деятель, он был необходим Тайному совету и даже из заключения продолжал давать консультации правительству, но больше никогда не увидел свободы, скончавшись в тюрьме. Его судьбу разделил другой парламентарий — Моррис, в чьей преданности Елизавета не сомневалась ни минуты. И он, и Бил были старыми друзьями лорда Берли, и их верность королеве была сродни его — они готовы были поплатиться собственным благополучием, чтобы раскрыть ей глаза на то, что считали непорядком в ее королевстве. К несчастью для них, у Елизаветы были иные взгляды на порядок.

Утвердившись в мысли, что пуритане представляют угрозу для ее правления, она перешла в наступление. В заключительной речи при закрытии парламента 1585 года Елизавета заявила, что они — ее враги, и не менее опасные, чем «паписты», но королева заставит их подчиниться, ибо не может быть так, что «каждый по своему усмотрению будет судить о законности королевского управления, прикрываясь при этом словом Божьим». В начале 90-х годов прокатилась волна арестов видных пуритан, среди которых оказался Томас Картрайт, теоретик этого движения, и лидеры наиболее радикальных сект — Барроу и Гринвуд, повешенные впоследствии. Непреклонность королевы и репрессии заставили сторонников дальнейшего «очищения» церкви поутихнуть. Справедливости ради надо заметить, что меры, принятые Елизаветой, едва ли можно назвать репрессиями. Несколько несчастных жертв собственных убеждений, пострадавших от нее, не шли ни в какое сравнение с сотнями и сотнями мучеников за веру, проливших кровь в жестоких коллизиях Реформации в других странах. Тем не менее с середины 90-х годов пуритане стали почти незаметны в парламенте и вновь подняли головы лишь после смерти Елизаветы. Старая королева, как всегда, оказалась права: спустя какие-то четыре десятилетия именно эти набожные люди в скромных одеждах отрубили голову королю Карлу Стюарту. Она предвидела это, когда не хотела в угоду им выносить орган из дворцовой часовни. Пока протестантская королева демонстративно наслаждалась звуками «папистского» инструмента, ее страна была гарантирована от гражданской войны.

Последний вызов

Свобода, даже если это всего лишь свобода слова, — опасное вино для неугомонных умов. Вкусив его, парламентарии уже не могли остановиться и не говорить о том, что волновало их и тех, кого они представляли. Как это ни странно, но споры о реформе церкви довольно быстро отошли в прошлое, а на первый план выдвинулись экономические вопросы, бесконечно обсуждавшиеся депутатами. Две проблемы заставляли их кричать на каждой сессии о бедственном положении страны — тяжелые налоги и несправедливые поборы, в первую очередь монополии частных лиц на торговлю. Елизавета не хуже их знала об этих бедствиях, но никто еще не подсказал ей, как поддержать механизм государства без налогов и пошлин.

«Мы сдираем с налогоплательщиков семь шкур! — патетически восклицали депутаты. — Мы не осматриваем раны королевства, а отдираем с них едва поджившую коросту». Никогда прежде речи депутатов не были так резки, а их поведение столь вызывающим, как при обсуждении вопроса о «добровольных дарах» королеве в ее последних парламентах. Поистине, времена изменились, и те мальчики, которые в 1588 году готовы были с легкостью отдать жизнь за свою королеву, повзрослев, уже не хотели жертвовать ради нее своими кошельками. Циник Макиавелли не преувеличивал: люди скорее простят вам смерть собственных родителей, чем потерю состояния. Когда в 1601 году во время дебатов о субсидии некий депутат Хайден решил пристыдить своих чересчур прижимистых собратьев и высказался в том смысле, что королева имеет право распоряжаться собственностью своих подданных, его попросту ошикали: «Вся палата затопала и засмеялась». Дальше было еще хуже. Изумленный Роберт Сесил впервые в своей жизни стал свидетелем того, как палата общин совершенно отбилась от рук: распоясавшиеся депутаты демонстративно кашляли, заглушая ораторов, и даже плевались. Королеве, естественно, доложили об этом. Ее министр предпочел говорить лишь о безответственном поведении депутатов, но Елизавета не собиралась закрывать глаза на существо проблемы: это оплевывали ее финансовую политику.

Однако, несмотря ни на какую критику, английские парламентарии не произвели переворот в деле государственного управления и не уничтожили налогов. Пошумев, они, как всегда, вотировали субсидию, которая как-никак шла на общее благо. Настоящим же камнем преткновения в отношениях парламента с королевой грозили стать торговые монополии. «Они отдают общественные доходы в частные руки, — кричали депутаты. — Нет другого акта королевы, который был бы более вреден ее величеству, ненавистен подданным и опасен для государства, чем акт, дарующий монополии… Монополии тормозят торговлю, так как люди не решаются производить товары и торговать без разрешения владельцев лицензий».

Елизавета особенно болезненно воспринимала антимонопольную кампанию. Дело было не только в доходах, извлекаемых казной из торговли монопольными патентами, но и в том, что право даровать их было священной прерогативой короны. Королева с большей легкостью отказалась бы (если бы могла) от самих монополий, чем от своего права, — это был удар по самолюбию, затрагивавший достоинство «леди-суверена». Серьезность вызова, как всегда, заставила ее собраться и в который раз продемонстрировать свое умение управлять парламентом. Скандал из-за монополий в 1597 году она сгладила всего несколькими точно взвешенными фразами. Сначала, чтобы охладить пыл депутатов, указала им, в какую деликатную сферу они вторгаются: она надеется, что ее верные и любящие подданные не посягнут на ее прерогативу — лучший цветок в ее саду и самую ценную жемчужину ее короны — и оставят дело на ее усмотрение. С другой стороны, она пообещала, что сама разберется во всем и отменит те патенты, которые приносят вред, — для этого будет достаточно ее собственной прокламации и не понадобятся акты парламента. Доверчивые парламентарии, успокоенные ее обещаниями, разъехались по домам на четыре года, в течение которых она ввела еще тридцать новых монополий! Она лгала беспардонно, но то была ложь от безысходности.

На сессии 1601 года все повторилось сначала — всплеск негодования и ее обещания, которым уже не верили. Палата вышла из повиновения и твердо решила принять закон против монополий. Возмущенный Сесил заявил: «Я был членом этой палаты в шести или семи парламентах, но никогда не видел ее в таком беспорядке. Это больше походит на грамматическую школу, чем на парламент». Когда стало ясно, что депутаты не поддадутся на уговоры министров, королева снова выступила на сцену. Она вызвала к себе спикера и милостиво поблагодарила палату общин за заботу о благе государства, пообещав отменить патенты: «Она никогда не соглашалась даровать что-либо, что было бы злом само по себе. А если в нарушение ее пожеланий творилось какое-нибудь зло, она сама примет незамедлительные меры к его исправлению». Елизавета была слишком опытна, чтобы дважды прибегать к одному и тому же трюку, поэтому спустя три дня она действительно издала прокламацию, отменив восемь монополий. В эйфории от своей, пусть частичной, победы депутаты уполномочили своих представителей поблагодарить ее величество. 30 ноября 1601 года королева приняла их во дворце Уайтхолл и произнесла свою последнюю публичную речь, вошедшую в историю как «Золотая речь». Она как будто чувствовала, что это ее последняя возможность обратиться к депутатам публично и запечатлеть свой образ в их памяти таким, каким она хотела. Мерно и с достоинством она начала говорить: «Уверяю вас, что нет государя, который любил бы своих подданных сильнее Нас или чья любовь могла бы затмить Нашу. Нет такой драгоценности, которую я предпочла бы этому сокровищу — вашей любви, ибо я ценю ее выше, чем любые драгоценности или богатства: они поддаются оценке, а любовь и благодарность я считаю неоценимыми. Господь вознес меня высоко, но славой своей короны считаю я то, что управляю, пользуясь вашей любовью… И я не хотела бы жить дольше, чем пока я буду видеть, что вы процветаете, и это — мое единственное желание… Наше королевское достоинство не потерпит того, чтобы Наши пожалования оказались тяжелы для народа и угнетение получило привилегии под предлогом Наших патентов. Действительно, услыхав об этом, я не знала покоя, пока не исправила положение. Могут ли те, кто так угнетал вас, пренебрегая своим долгом и Нашей честью, надеяться избежать наказания? Нет. Господин спикер, я заверяю Вас, что… желаю, чтобы все ошибки, беспокойство, неприятности и притеснения, чинимые этими плутами и негодяями, недостойными имени подданных, не остались без заслуженного наказания…

У меня перед глазами всегда стоит картина Последнего Суда, поэтому я управляю так, как если бы я была призвана отвечать перед Высшим Судией. Перед его престолом я заявляю, что никогда не лелеяла в своем сердце мысли, которая не была бы направлена на благо моего народа. И теперь, если моя королевская щедрость обратилась во вред моему народу, вопреки моей воле и намерениям… и кто-нибудь, имеющий власть от меня, пренебрег или извратил то, что ему было поручено мною, надеюсь, Господь не отнесет их вину и преступления на мой счет… Я знаю, что звание короля — славный титул, но уверяю вас, что сияющая слава власти не ослепила Нас настолько, чтобы Мы не видели и не помнили, что и Нам держать ответ перед Великим Судией. Быть королем и носить корону представляется более лестным тем, кто смотрит со стороны, чем тем, кто ее носит. Что касается меня, я никогда не была польщена славным званием государыни или королевской властью так, как тем, что Господь сделал меня орудием для утверждения его истины и славы и для защиты этого королевства… от опасности, бесчестья, тирании и угнетения. Никогда на моем троне не будет королевы, которая была бы большей ревнительницей моей страны, больше заботилась бы о подданных и была бы готова охотнее подвергнуть риску и отдать свою жизнь ради вашего блага и безопасности, чем я. Думаю, на этом троне у вас были и будут государи могущественнее и мудрее меня, но у вас никогда не было и не будет никого более заботливого и любящего.

Если бы я преувеличивала свои достоинства или ссылалась на слабости моего пола, я была бы недостойна жить и не заслуживала бы тех милостей, которых удостоилась от Бога, наделившего меня сердцем, до сих пор не страшившимся ни внешних, ни внутренних врагов. Я говорю это, чтобы воздать хвалу Господу в вашем присутствии, а не для того, чтобы что-то приписать себе. Ибо, Господи, что есть я, которую не устрашили былые происки и опасности? О, что могу я совершить, чтобы говорить о какой-то славе! Боже избави. Все это я прошу Вас, господин спикер, передать палате вместе с изъявлениями моего сердечного расположения».

Когда королева замолчала, многие плакали, не скрывая слез умиления. Она усмирила вчерашних бунтовщиков и ниспровергателей устоев, как добрая мать не в меру расшалившееся дитя, и теперь они смущенно шмыгали носами. Им внезапно открылось, что бы там ни случилось с монополиями, их королева прощается с ними и скоро покинет свой народ. Когда депутация вернулась в палату, еще не оправившись от пережитого эмоционального потрясения, кто-то предложил записать текст речи ее величества на золотых скрижалях, чтобы навсегда сохранить его для истории.

В суете как-то сам по себе отпал вопрос о десятках уцелевших монополий, гораздо более важных и доходных для короны, чем те, которые были отменены. Елизавета снова получила передышку и больше не вспоминала о проклятых лицензиях в те последние полтора года жизни, что ей оставались. Когда же депутаты спохватились, она уже была недосягаема для их критики, и следующая волна общественного возмущения обрушилась на голову ее преемника — Якова Стюарта. Она же, как всегда, выиграла.

Смерть розы

Никогда прежде ее организм, зажатый в тиски ежедневной дисциплины, не находился в такой дисгармонии с душой, как в последние отведенные ей восемнадцать месяцев. По-прежнему, вставая поутру, Елизавета часто приглашала учителя танцев, музыкантов, и танцкласс мог продолжаться, пока шестидесятидевятилетняя королева не исполняла шести галлиард подряд. При дворе все шло своим чередом, и Елизавета, как светило по небосклону, неизменно совершала свой привычный путь через аудиенц-зал в кабинет или зал заседаний Тайного совета, где подолгу работала, принимала иностранных послов. Она не изменяла привычкам — выезжала, охотилась, не давая себе ни малейшей поблажки, и по-прежнему отправлялась в хлопотные летние поездки по стране. Только самым близким друзьям она могла изредка посетовать на болезни: конечно же ее кости ломило, мучил бок, а временами на нее нападала слабость. Но она безжалостно взнуздывала себя и гнала вперед.

И все же силы изменяли ей. Елизавета угасала в меланхолии. Казалось, она потеряла интерес ко всему, что раньше доставляло ей удовольствие. Напрасно пытались придворные развеселить королеву свежими эпиграммами; актеры, приглашенные играть во дворце на Рождество, не заинтересовали ее. Она лишь печально улыбалась, как бы извиняясь за то, что времена ее веселья миновали. Глубокая задумчивость овладевала ею внезапно, и, погруженная в собственные мысли, старая королева часами сидела в темноте, не замечая никого вокруг. Она не позволяла фрейлинам приносить свечи, но они и без того знали, что по ее лицу текут слезы.

Великая королева уходила из жизни разочарованной, познав неблагодарность всех, кому она отдавала свои силы, — неверность друзей и непостоянство народа. Она плакала о своем одиночестве, и все чаще имя Эссекса срывалось с ее губ. Ей хотелось вернуть и снова увидеть рядом своего капризного и необузданного Робина. В такие минуты Елизавета вдруг делалась лихорадочно разговорчива и подолгу не отпускала от себя того, кто попадался под руку. Она говорила и говорила, все об одном и том же — об Эссексе, вспоминая все то, что было дорого ей. Но внезапно, осознав, что его больше нет и она сама обрекла его на смерть, разражалась слезами. Эти изнуряющие приступы постоянно возобновлялись, Елизавета теряла самоконтроль. Временами окружающим казалось, что рассудок и память начинают изменять королеве, но она неизменно брала себя в руки.

Наступал 1603 год — сорок пятый год ее царствования. После довольно унылого Рождества простуженная королева решила перебраться из Уайтхолла в более комфортабельный дворец в Ричмонде. «Мой теплый коробок, где я могу укрыть свою старость», — называла она его. Переезд двора, как всегда, породил толчею, беготню слуг и суету со сбором и погрузкой вещей. Среди этого хаоса к ее величеству заглянул лорд-адмирал граф Ноттингем. Они поболтали о ничего не значащих вещах, о переезде, потом наступила неловкая пауза, и граф наконец заговорил о том, за чем пришел (или был послан советом) к больной государыне. Это был все тот же проклятый вопрос о ее преемнике, которым ее допекали всю жизнь. Ноттингем старался быть осторожным, зная, что может вызвать поток упреков и истерику. Против его ожиданий Елизавета сохранила спокойствие и с величавым достоинством, которым часто маскировала гнев, ответила: «Мой престол всегда был троном королей, и никто не будет наследовать мне, кроме ближайшего по крови претендента». Адмирал раскланялся и поспешил прочь обсудить ее ответ с членами кабинета.

У Роберта Сесила уже давно были приведены в порядок «дела» на всех претендентов — с их подробными генеалогиями и меморандумами о положительных и отрицательных сторонах такого наследования. По праву крови лидировали трое — испанская инфанта, король Шотландии Яков VI и его родственница леди Арабелла Стюарт. Обе дамы едва ли имели шансы унаследовать корону: испанка — из-за того, что была испанкой и католичкой, шотландка — поскольку ее коронованный родственник в глазах всех имел явное преимущество высокого положения и пола. Следовало ли трактовать уклончивые слова Елизаветы в его пользу? Зная переменчивый нрав своей госпожи, советники не торопились делать выводы.

В Ричмонде Елизавета почувствовала себя лучше, но в самом конце февраля снова занемогла. В середине марта ей сделалось совсем плохо. Смерть приблизилась к ней и остановилась в нескольких шагах, разглядывая эту ослабевшую женщину, которая полулежала в глубоком кресле, обложенная подушками. Елизавета почувствовала ее присутствие.

Она не погрузилась в молитвы и не покорилась философски, встречая незваную гостью. Гордая женщина и великая государыня поднялась со своего кресла и, не в силах сделать более ни шага, застыла, выпрямившись и сжав худые кулачки, не давая слезам сорваться с ресниц. Вокруг нее в испуге засуетились фрейлины и врачи, умоляя королеву лечь в постель. Елизавета не замечала их и не отвечала, она видела перед собой только свою противницу и знала, что будет побеждена, если ляжет. Она стояла молча, сжав зубы, пятнадцать часов подряд, пока Смерть не отступила в изумлении перед этим непостижимым характером. Тогда королева разрешила усадить себя в подушки, но так и не легла в постель. Несколько дней и ночей она провела, отказываясь от лекарств и еды, не смыкая глаз, чтобы Смерть не застала ее врасплох. Она молчала и думала о чем-то своем, не обращая внимания на панику вокруг и уговоры лечь. Наконец Роберт Сесил сказал ей: «Ваше величество, вы должны лечь в постель, чтобы успокоить людей». На миг в ней блеснул интерес к словам министра. «Коротышка, — ответила она, — к королям неприменимо понятие “должны”». Она была все та же прежняя Елизавета…

И все же, уступая их назойливому участию, ей пришлось лечь в постель. Угасание ее было необычным: как истинная Королева Фей, а не смертная христианка, она пожелала наполнить свои последние дни прекрасной музыкой, а не бормотанием молитв, и в ее покоях мягко зазвучал клавесин, на котором она так любила музицировать прежде.

23 марта к ней вошли три члена Тайного совета: лорд-адмирал Ховард, граф Ноттингем встал по правую руку, лорд-хранитель Эджертон — по левую, Роберт Сесил — в ногах, напряженно вглядываясь в лицо королевы. Адмирал напомнил Елизавете об их недавнем разговоре относительно преемника, советники хотели узнать ее последнюю волю. Она, несмотря на слабость, выразила ее в своей обычной энергичной манере: «Я уже говорила, что мой престол — трон королей, и я не позволю, чтобы после меня пришел низкий подлец; кто может наследовать мне, если не король?» Советники переглянулись: им было необходимо имя, а не туманные фразы. Видя их колебания, она наконец подтвердила, что имеет в виду своего «племянника» — короля Шотландии Якова, и велела им не тревожить ее больше.

К обеду ей стало хуже, она лишилась дара речи. Теперь Елизавета была готова принять смерть. Старый архиепископ Кентерберийский Уитгифт пришел, чтобы преклонить колени у ее смертного одра и молиться о ее душе. Он читал молитвы, пока силы не оставили его самого, но когда старик хотел подняться с затекших колен, онемевшая Елизавета сделала ему знак, прося продолжать, и он остался. После четырех часов пополудни ее постель снова окружили министры, Роберт Сесил в последний раз спросил ее, по-прежнему ли ее величество желает, чтобы король Шотландии наследовал ей, и, если это так, не может ли она подать им знак. Елизавета внезапно приподнялась на подушках, воздела руки и соединила их над головой, как будто надевая корону. После этого силы покинули ее. В ту же ночь, 24 марта 1603 года, около трех часов королева Елизавета I умерла. Это случилось в канун праздника Девы Марии, и королева-девственница уходила, как бы оставляя свою страну под покровительством Девы Небесной. Доктор Джон Мэннингэм, присутствовавший при ее последних минутах, записал в своем дневнике: «Она ушла из этой жизни тихо, как агнец, и легко, как спелое яблоко с дерева…»

Даже в смерти своей она рождала поэтические сравнения. Красная роза дома Тюдоров увяла, и с ней закончилась ее блестящая и героическая эпоха. Odor rosarum manet in manu etsiam Rosa submota — запах розы остается в руке, даже если роза отброшена…