Билет в детство

Дмитриевич Колупаев Владимир

Виктор Колупаев — автор двух сборников фантастики, вышедших в издательстве «Молодая гвардия»: «Случится же с человеком такое…» (1972) и «Качели отшельника» (1974). Отдельные его рассказы публиковались в Болгарии, ГДР, Японии. Принимал участие в коллективном сборнике «Ошибка создателя», выпущенном Западно-Сибирским книжным издательством в 1975 году. Живет в Томске.

В книге «Билет в детство» читатель найдет рассказы, известные по прежним изданиям, и новые, опубликованные только в периодике. Излюбленный прием писателя-фантаста — перемещение персонажей во времени — позволяет строить увлекательные коллизии, касаясь при этом актуальных морально-этических проблем современности. Несколько рассказов посвящено освоению космоса и контактам с внеземными цивилизациями.

 

Девочка

1

Это произошло однажды вечером в конце мая.

В квартиру кто-то настойчиво позвонил. Я открыл дверь и увидел на пороге девочку лет семи-восьми. Она была в белом коротеньком платьице, туфельках-босоножках и с большим белым бантом на голове. В руках она держала ученический портфель.

— Здравствуйте, маленькая волшебница, — сказал я. — Вы ко мне?

Она весело рассмеялась, бросила портфель и кинулась ко мне на шею.

— Здравствуй, папка! Какой ты смешной сегодня!

Я оторопел на мгновение, но тут же пришел в себя и опустил девочку на пол.

— Как ты сказала? Папка?

— Папка! Папуля! Папочка!

— Вот как… Это даже интересно. Что же мы стоим, в таком случае, на пороге? Проходи.

Она схватила портфель, вприпрыжку вбежала в комнату, бросила портфель на диван, мимоходом потрепала по спине лениво дремавшую кошку, потрогала колючие иголочки кактуса, росшего в горшке на подоконнике, открыла книжный шкаф, передвинула стулья и произвела еще немало перестановок, напевая вполголоса какую-то детскую песенку.

Придя в себя от изумления, я понял, что, несмотря на загадочность, появление этой девочки мне очень приятно. Я даже пожалел, что она не из нашего дома. Я бы приглашал ее иногда в гости, а она носилась бы по комнате, сея беспорядок, непосредственная и веселая, маленькая и легкая, стремительная, как солнечный зайчик. Вот только: «Здравствуй, папка!..» На детскую шутку мало похоже. Может быть, пошутил кто-нибудь из взрослых? Но это было бы слишком жестоко по отношению к самой девочке. А вдруг она перепутала дом? Сейчас ведь все дома одинаковые. Но в таком, случае я должен был бы походить на ее отца. Тоже маловероятно. Тем не менее что-то нужно было делать, и я отложил решение непосильных для меня загадок. Только сама девочка могла мне помочь.

— Ну, раз уж ты пришла, то что бы нам купить к чаю?

— Ах, папка! — укоризненно ответила она. — Ну конечно, эклер «Снежный». Как будто ты не знаешь!

— Да-да, — поспешил ответить я. — Как я мог забыть?

— Папка, ты иди в магазин, а я полью цветы. Они у нас совсем засохли.

— Отлично, — сказал я, надевая пиджак. — Я мигом вернусь. Чайник я сейчас включу, а ты его не трогай. Договорились?

— Договорились, папа, — и она, снова что-то замурлыкав, достала из кухонного шкафа графин и стала наполнять его водой.

Я спустился вниз и зашел в ближайший кондитерский магазин. Минут через пять я вернулся, неся коробки с пирожными и конфетами.

Девочка сидела посреди комнаты, пытаясь растормошить кошку, которая упорно отказывалась играть. Пустой графин стоял рядом. Цветы были политы.

— Ну вот я и вернулся. И чай, наверное, уже готов. Посмотри-ка, что я тебе принес!

Я разложил коробки на столе, и девочка сама открыла их. Через несколько минут на скатерти уже стояли варенье, сахар и чашки с чаем. Мне было приятно чувствовать себя гостеприимным хозяином.

Уговаривать девочку, конечно, не пришлось. Некоторое время мы молча прихлебывали чай, выбирая в коробках что-нибудь по вкусу. Я окончательно убедился, что вижу эту девочку впервые.

А она вела себя так, словно действительно была дома. Ни тени смущения или робости. Предметы в комнате, казалось, тоже были ей известны и знакомы. Нашла же она сразу графин. Около стены стоял стул. Это она его поставила. Значит, полит и маленький кактус на книжном шкафу. А его не сразу-то и заметишь.

— Знаешь, папа, — сказала она, смешно сморщив носик, — я сегодня получила четверку по русскому. За диктант.

По некоторым ноткам в ее голосе я понял, что она немного расстроена этим событием.

— Как же так?

— Так. — И она внимательно посмотрела мне в глаза. — И четверочка-то такая, ближе к тройке… Нет, папочка, старайся не старайся — не выйдет из меня отличницы.

— Ну, ничего, — сказал я и даже осмелился потрепать ее по волосам. — На следующий год ты уж как следует поднажмешь. Правда ведь?

— Правда, папка! — И она снова вся засияла, словно солнечный зайчик.

— Скажи, папа, почему, как только мама куда-нибудь уедет, ты всегда что-нибудь в квартире сделаешь по-своему?

Вот как! Значит, еще и мама! А впрочем, почему бы и нет? Мама обязана быть.

— Что же я сделал по-своему?

Она кивнула в сторону окна:

— А шторы? У нас таких не было.

— Ну, это я купил вчера… то есть сегодня. А знаешь что? Давай с тобой играть? Будем пить чай и играть.

— За столом?

— За столом. Будем не спеша пить чай и не спеша играть.

С этой девочкой было интересно говорить. Меня только смущало то обстоятельство, что она называла меня папой. И еще: я даже не знал ее имени. Спрашивать прямо мне было почему-то неудобно. Может быть, потому, что это расстроило бы игру. Какой же я папа, если не знаю, как зовут дочь.

— Мы будем играть с тобой в такую игру. Представим, что мы друг друга не знаем. Хорошо?

Она весело рассмеялась и пододвинула поближе к себе коробку конфет.

— Ну, тогда начали. Мы не знаем друг друга… Девочка, как тебя зовут?

— Оля.

— Чудесное имя.

— А как зовут вас?

— А меня зовут, — я набрал полную грудь воздуха и низким, насколько было возможно, голосом пробасил — Онуфрий Балалаевич.

Она даже подпрыгнула от восторга на стуле и засмеялась так, словно по комнате рассыпались серебряные колокольчики.

— Ой, папка! Смешной! А почему тебя все зовут Григорий Иванович? А иногда, — тут она прижала палец к губам, словно доверяла большую тайну, — а иногда — Григ.

Теперь подпрыгнул на стуле я. Но только не от восторга, а от неожиданности. Подпрыгнул да еще поперхнулся горячим чаем. А Оля, этот солнечный зайчик с огромным белым бантом на макушке, тихо повизгивала от распиравшего ее смеха.

Я прокашлялся, взял себя в руки и сказал:

— Мы же договорились играть. Значит, пока меня нельзя называть папой. А откуда ты знаешь, что меня зовут Григорием Ивановичем, или Григом?

— А откуда ты знаешь, что меня зовут Оля?

— Я этого не знаю.

— Так ведь то в игре. А вообще, откуда ты знаешь, что меня зовут Оля?

Я чуть было не брякнул, что я ее вообще не знаю, но вовремя спохватился.

— Видишь ли, папы обычно знают, как зовут их детей. Они сами выбирают им имена. Вот и я… А откуда ты знаешь мое имя?

— Я же слышу, — и она коснулась пальцем своего уха.

— Понятно, — сказал я, чувствуя, что все больше и больше запутываюсь. — А в каком классе ты учишься? И в какой школе?

— В первом классе «Б». В школе… в Первой школе.

— Это здесь, недалеко, за углом? На Зеленой улице?

— На Зеленой… Можно, я еще съем пирожное, папа?

— Конечно, Оленька. — Я, наверное, придумал хорошую игру. Но я был настолько растерян, что потерял способность задавать вопросы, в голове вертелось одно: откуда она взялась здесь?

Мы еще минут пятнадцать продолжали придуманную мною игру. Причем девочка показывала поразительную осведомленность во всем, что касалось меня. Я уже удивлялся все больше и больше и наконец понял, что игра ей надоела. Уж очень скучные и нелепые вопросы я задавал.

— Я вымою чашки, папочка, — сказала она.

И, не дожидаясь ответа, понесла посуду на кухню.

Я уселся в кресло и закурил. Через открытую дверь мне была видна фигурка девочки, ее загорелое лицо, на котором все время менялось выражение. Ее вздернутый носик выражал любопытство, черные быстрые глаза — нетерпение, плавные движения рук были грациозны и пластичны. Все в ней было противоречиво. Я подумал, что, наверное, невозможно предугадать, что она сделает в следующее мгновение. А белый огромный бант на макушке окончательно утвердил меня в мысли, что эта девочка — солнечный зайчик.

— Папа, — вдруг сказала она, — почему ты так смотришь на меня?

— Извини, Оленька. Я задумался.

— А почему ты куришь? Ты ведь раньше не курил.

— Ах да. Это я так. Просто… Случайно. — Наконец-то она сказала такое, что ко мне не относилось. Я курил давно и ни разу не бросал. Значит, она знает обо мне не все.

Девочка вприпрыжку выбежала из кухни, подскочила к радиоприемнику, включила его и, открыв дверцу тумбочки, начала рыться в пластинках.

— Папка, ты будешь танцевать со мной лагетту?

— Конечно буду, Оленька. Только тебе придется меня научить. Я никогда не танцевал лагетту.

— Ох и хитрый, папка! Ведь мы с тобой почти каждый день танцуем лагетту. Притворяешься?

— Давай договоримся, что я забыл этот танец. А ты меня будешь учить.

— О-ё-ёй! — погрозила мне пальчиком девочка и снова начала переставлять пластинки. — Пластинки куда-то убежали, папочка. Может быть, у них есть ножки?

— Шейк или чарльстон тебя не устраивает?

— Устраивает, — ответила девочка.

И мы стали отплясывать чарльстон.

— Тебя, папочка, не перетанцуешь, — сказала девочка, смеясь.

— Да я уж и сам с ног валюсь.

Танцы кончились. Девочка села за рояль. Старый беккеровский рояль, на котором играли еще мои предки. Играла она неважно, но очень старательно, отсчитывая доли такта вслух. Потом захлопнула крышку рояля и сказала:

— Все равно мне Ксения Николаевна больше тройки не поставит.

— Если очень захочешь, то поставит.

— Я поиграю вечером. А вообще-то этот контрданс мне не очень нравится.

— Ну, Ксения Николаевна, наверное, знает, что тебе нужно играть.

— Я пойду к Марине, папа. Сначала мы с ней поиграем, а потом сделаем уроки. Хорошо?

— Хорошо, Оля. Иди, конечно.

Девочка взяла портфель, помахала мне рукой и выскочила за дверь. Я бросился вдогонку за ней и крикнул:

— Оля! Ты еще зайдешь ко мне?

— Что, папа? — ответила она звонким голосом откуда-то снизу. — Что ты сказал?

— Я говорю, чтобы ты долго не задерживалась.

— Хорошо-о-о!

Хлопнула входная дверь. Я вернулся и попытался читать книгу, но это заняло меня ненадолго. Я почему-то ждал, что девочка придет снова.

Но она не пришла в этот вечер.

2

Утром я, как обычно, наскоро позавтракав, уехал на испытательный полигон. Он был расположен километрах в пятнадцати от Усть-Манска, недалеко от реки, на небольшом, слегка волнистом плоскогорье. Полигон занимал площадь пять-шесть квадратных километров. Приземистые, но просторные корпуса лабораторий были, на первый взгляд, разбросаны по территории полигона в совершенном беспорядке. У въезда возле проходной теснились огромные ангары для транспортных машин и высилось здание подстанции. В центре блестела отполированная тысячами подошв и шин площадка для запуска капсул. Пятачок, как называли его здесь. Впрочем, пятачок этот был не так уж и мал. Его диаметр составлял около двухсот метров.

Из нашей группы испытателей кто-нибудь всегда оставался ночевать на полигоне, и поэтому дверь в домик была уже открыта. Внутри раздавались голоса, стук кнопок шахматных часов, возгласы: «Вылазь! Вылазь! Шах тебе!»

— А, Григ! Здорово! Значит, и начальство приехало?

— Здорово, парни, — сказал я. — Сваливайте шахматы. Феоктистов идет!

Шахматы и часы тотчас же убрали, и у всех на лицах появилось сосредоточенное выражение.

Феоктистов — руководитель группы исследователей, в которую входило девять человек, — появился на заросшей травой дорожке и еще издали, замахав длинными руками, закричал:

— Опять спите! Почему Ерзанов не в капсуле?!

— В капсуле он! — закричал в ответ Иннокентий Семенов, который был дежурным.

— В капсуле. Черта с два! Через неделю запуск, а вы тут блиц гоняете!

У всех, да и у меня тоже, лица вытянулись:

— Ну да?!

— Группу Стрижакова хотели, — вдруг совершенно спокойно сказал Феоктистов. — Потом заспорили. А в конце выяснилось, что у них двое кашляют и чихают. У нас вроде все здоровы. Нет? — Он вопросительно огляделся. — Не вздумайте простыть. Тогда запуск снова отложат.

— А кого же? — чуть заикаясь от волнения, спросил Ерзанов, неизвестно откуда появившийся.

— Кого, кого… Веревкина! Вот кого!

Мы набросились на Веревкина, что-то кричали, хлопали его по спине и трясли за плечи. Левка сначала изумился, когда назвали его фамилию, потом обрадовался, а потом смутился и бормотал что-то нечленораздельное.

— Если бы Филиппыч сейчас видел вас, — сказал Феоктистов, — он бы никого из вас не допустил к запуску, по крайней мере, еще год. Какие эмоции?! Вы что, не умеете держать себя в руках?

— Но ведь радость-то какая! — сказал кто-то из нас.

— А если горе, несчастье? Вы, как никто другой, должны владеть своими чувствами. Авария! Семенов — в главную капсулу, остальные дублировать. Волновод времени сужается! Перемычка!

Семенов прыгнул в дверь домика, пролетел половину коридора и скрылся в люке. Мы тоже кинулись по коридору врассыпную по своим местам.

Феоктистов, наверное, задал программу имитатору отказов еще с главного пульта в административном домике, потому что, когда я захлопнул за собой люк, с начала сужения волновода времени прошло уже двадцать секунд. Через двадцать секунд волновод времени будет перекрыт. И тогда крышка. Крышка пока еще чисто символическая. Но теория предсказывала, что это может быть на самом деле.

Итак, оставалось двадцать секунд. Даже меньше. Нужно или увеличивать мощность, поступающую в реверины, которые создают волновод, или увеличить скорость прохождения через волновод, или то и другое вместе.

В кабине имелась небольшая логическая вычислительная машина. Решала проблемы она молниеносно. Но ввод программы… Нужно определить, как далеко во времени образуется перемычка, какова скорость ее нарастания. Если полагаться на приборы, то времени не хватит. Здесь необходима работа не только сознания, но и подсознания, всего тела. Нужно врасти во время, раствориться во времени, почувствовать его.

Прошло девятнадцать и семь десятых секунды. Я успел проскочить перемычку. Рука потянулась к вспотевшему лбу, но задержалась на полпути. Энергия поступала в реверины без контроля, огромными порциями. Система начала работать вразнос. Через семь секунд я выпаду со своей капсулой в каком-нибудь времени и замкну петлю обратной связи. Этого нельзя допускать ни в коем случае. Шесть секунд… Система все более выходит из-под контроля… Выключить источники энергии! Сразу же появилась перемычка сверху. Энергию в реверины. Снова все вразнос. Система совершала колебания между двумя предельными состояниями: выпадением в чужое время и перспективой остаться вне всякого времени, то есть нигде и никогда.

Нужно удлинить промежутки критического времени. Как говорят, спуститься потихоньку на тормозах… Через десять секунд пляска прекратилась.

Через полчаса начались перегрузки. Обыкновенные перегрузки, когда нет сил поднять руку, закрыть рот, когда даже мысли в голове едва ворочаются, как будто придавленные тысячекилограммовым грузом. И снова перемычки, генерация без насыщения, вернее — с насыщением, которое есть конец.

К началу второго часа капсула времени в совершенно чистом идеальном волноводе споткнулась о непреодолимую преграду. Реверины по-прежнему пожирали энергию, но капсула не двигалась в прошлое. Это означало, что волновод моей капсулы пересек волновод, вернее, наткнулся на волновод какой-то другой капсулы. Может быть, из двухтысячного года. Может быть, на мой собственный, но более поздний. В прошлое не пройти. В настоящее… Кто-то пересек и путь к отступлению. А если это надолго?

В институте на каждый запуск в прошлое будут оформлять нечто вроде обращения к потомкам: не заполняйте такие-то силовые линии темпорального поля. Осторожно! Идут первые попытки человечества пробиться в прошлое.

Все это хорошо. Все это сверхнадежно. Нам, конечно, уступят дорогу. Ну, а если ошибутся, забудут?

И вот я сейчас сижу в западне. Что мне до того, что это только имитация!

Я перестал расходовать энергию капсулы. Когда произошло столкновение, я немного растерялся. Нужно было мгновенно возвращаться в настоящее. И теперь мне приходилось раскачиваться между двумя окнами в прошлое. Ни объехать, ни обойти. Я должен был не пропустить мгновения.

На секунду открылся путь в настоящее. Руки сами произвели необходимые действия.

Прошло два часа, три.

Внезапно заныли зубы. Все сразу. Потемнело в глазах. И, конечно, в тот момент, когда нужно было проскочить очередную перемычку. Потом на меня поочередно напали кашель, смех, апатия. Кто-то щекотал мне ступни. Все это сопровождалось перегрузками, отказом важнейших узлов электронной аппаратуры, перемычками, темнотой, воем, грохотом, леденящей тишиной.

В начале пятого часа началось самое страшное. Я на мгновение потерял сознание. Это испугало меня и сразу же лишило уверенности.

И все-таки какая-то часть сознания или подсознания бодрствовала. Я увидел перед собой искаженное от смеха свое собственное лицо. Ощутил слабую дрожь. Дрожь кабины. И руки начали плясать по клавишам, тумблерам и ручкам. На несколько секунд я пришел в себя и отметил, что только что проскочил опасную перемычку…

Все кончилось внезапно, как и началось.

Теперь снова будут трава, солнце, земля и небо.

3

Через несколько дней в моей квартире снова раздался звонок. Я сразу подумал, что это пришла девочка. Звонок пытался воспроизвести какую-то нехитрую мелодию. Это наверняка была она.

Валентина, моя приятельница, сделала движение, намереваясь открыть дверь, но я попросил ее посидеть немного на кухне, ничем себя не выдавая. Валентина недоуменно пожала плечами.

Я открыл входную дверь. На пороге снова стоял Солнечный зайчик.

— Здравствуй, папка!

— Здравствуй, Оленька!

— А мама приехала?

— Мама? Как тебе сказать…

— Приехала! Мама приехала!

Девочка вбежала в большую комнату, затем в маленькую.

— А где же мама?

Я поднес палец к губам, как бы говоря: «Терпение, сейчас будет сюрприз. Только не надо торопиться».

— Вымой руки, Оля.

Девочка скрылась в ванной, а я вошел на кухню.

— Ну вот, — сказал я Валентине. — Эта девочка снова пришла. Она называет меня папой, она почти все обо мне знает. Она ведет себя так, словно прожила здесь всю жизнь.

Мне показалось, что по лицу Валентины пробежала какая-то тень сомнения или недоверия.

— Ну что ж. Я пойду. Я думала, что все это шутка.

— Куда ты, Валюша? Я второй раз вижу эту девочку. Это просто игра.

— Игра? Вот она сейчас войдет, увидит меня и подумает, что у ее папы в доме чужая женщина. И игра будет испорчена. Я лучше уйду.

— Ничего не будет испорчено.

В это время открылась дверь и в кухню влетела девочка.

— Мама! — закричала она, задохнувшись от радости. — Мама!

Я заметил, как Валентина, на мгновение оторопев и чуть подавшись назад, вдруг схватила девочку и прижала к себе.

— Мама! Мамочка! Наконец-то ты приехала!

— Оля, — сказал я, когда они нацеловались. — Не мешало бы полить цветы. А?

— Но я их поливала сегодня утром.

— Вот как? Ты их поливала сегодня утром? Что-то не похоже. — Я ковырнул пальцем землю в одном горшке. — Совсем сухая.

— Ну хорошо, — сказала девочка. — Я полью их. Но все равно я поливала их сегодня утром. — И она пошла за графином.

— Что скажешь, Валюша? Вот ты и мама! Признайся, что немного не верила мне? Как тебе все это нравится?

— Странно… Но она действительно считает меня мамой, а тебя отцом. Ничего не понимаю.

— Она мне очень нравится. Я про себя называю ее Солнечным зайчиком. Правда, похожа?

— Очень похожа…

В этот вечер мы были одной семьей. Нужно было, по крайней мере, пообедать по-семейному. Но в моем холодильнике не было никаких припасов. Валентина поставила на плитку кастрюлю с водой, а я побежал в магазин и купил там мяса, масла, луку и еще всякой всячины. Весь мой кулинарный опыт исчерпывался покупкой колбасы, сыра и рыбных консервов, и поэтому мне пришлось туго. Я импровизировал на ходу.

Через полчаса я был дома. Валентина и Оля сидели на диване. На кухне кипела кастрюля, пуская клубы пара. Они про нее, конечно, забыли. По их счастливым лицам было видно, что им хорошо вдвоем.

Валентина поцеловала девочку и сказала:

— Оля, ты поиграй немного. Мне надо заняться кое-чем на кухне.

— Хорошо, мама.

Я в это время разгружал сумку. Валентина прикрыла дверь и обняла меня за плечи.

— Гриша, она знает обо мне все. Она не перепутала. И мне сейчас кажется, что она действительно моя дочь. Странно, правда? Она не играет.

— Успокойся, Валюшенька. Все выяснится. Когда она ушла в тот раз, я все время ждал ее возвращения. Весь вечер, всю ночь и на другой день. Потом решил, что она уже никогда не придет. И мне было грустно… Смешно, правда?

— Она опять сегодня уйдет?

— По-моему, уйдет.

— И не вернется?

— Этого я не знаю. Сегодня, во всяком случае, нет. Может быть, завтра или через неделю…

— Я не отпущу ее.

— Мне кажется, этого нельзя делать. Ведь где-то у нее есть дом. И настоящие отец и мать.

— Может быть, она из детского дома? Может быть, ей просто хочется иметь папу и маму? Вот она их и придумала. Пусть ее сказка окажется правдой. Вдруг она действительно из детского дома?

После обеда Валентина и Ольга так раздурачились, что я невольно сам принял участие в их возне. Устав, они скова взобрались на диван, но еще долго не могли успокоиться, начиная вдруг ни с того ни с сего хохотать. Смеялся и я.

Потом девочка, как и в прошлый раз, засобиралась к подружке поиграть. Валентина начала отговаривать ее и предложила сходить в кино или просто погулять. В кинотеатре народу было не очень много, но детей на вечерние сеансы не пускали, и мы отправились в городской сад.

Мы гуляли по дорожкам парка, причем Ольга и Валентина все время о чем-то говорили. Я немного отстал. Вдруг я увидел растерянное лицо Валентины.

— Она все-таки ушла!

— Как ушла?

— Она захотела мороженого. Я дала ей денег. Она бегом кинулась к киоску, а когда я подошла, ее уже здесь не было.

Мы спросили у продавщицы, не подходила ли только что к ней девочка с большим белым бантом на голове, но та ответила что-то нечленораздельное.

— Я говорил, что она все равно уйдет, — сказал я.

— Нет. Она, наверное, просто потерялась. Надо объявить по радио. А если она тоже ищет нас?

Мы побежали к радиобудке, но в душе я мало верил в успех нашего предприятия. У девочки где-то есть свой дом. Там ее ждут. Может, это детский дом. А может, и настоящая семья. Все равно у нее есть дом. А к нам она приходит только поиграть.

Мы ждали девочку около большого фонтана, обычного места встреч. Диктор несколько раз объявил, что потерялась девочка, и просил ее или тех, кто видел девочку, подойти к фонтану. Но к нам никто не подошел.

— Она, наверное, дома, — сказала Валентина. — Она потерялась и ушла домой. Здесь ведь совсем недалеко. Она ждет нас.

В окнах моей квартиры света не было. И в самой квартире никого не было. Я надеялся, что остался хотя бы ее портфель и если девочка не вернется за ним, то я открою его и посмотрю, что в нем есть. Но портфеля в квартире тоже не было. Я точно помнил, что она пришла с портфелем, а когда мы вышли втроем, портфель остался в квартире. Теперь его не было. Значит, девочка заходила сюда и взяла свой портфель. Иного объяснения я не мог придумать. Ведь не мог же портфель исчезнуть сам по себе. Не мог он испариться. Но, с другой стороны, у девочки не было ключа…

Валентина вышла на балкон. Наступал вечер. Стало прохладно. Я закурил.

— Ты все еще ждешь? — спросил я.

— Я буду ждать ее, — ответила Валентина. — Она придет.

— Сегодня она не придет.

— Все равно я буду ждать.

Валентина осталась у меня. И на другой день мы решили перевезти ее вещи.

4

Утром мы ехали на полигон вместе. Валентина работала в лаборатории измерений, расположенной почти в противоположном от нашего домика конце полигона.

— Объявим, что мы муж и жена, вечером, — крикнул я ей.

— Когда Левка вернется!

— Хорошо!

Около нашей лаборатории толпился народ. Кто-то из администраторов безуспешно пытался разогнать эту толпу. Но все было напрасно. Группа Стриженова в полном составе расположилась под окнами комнаты, где сейчас медики тщательно проверяли состояние психики Льва Аркадьевича Веревкина.

Около капсулы, на площадке для запусков, возились техники и инженеры. Там тоже шли последние приготовления. Кто-то в последние часы перед стартом нашел несколько мелких неисправностей, и сейчас впаивали новые интегральные схемы, меняли тумблеры. Феоктистов бегал вокруг и был страшно недоволен.

Веревкина предполагалось запустить в прошлое, которое будет отстоять от момента запуска капсулы на два-три часа. Он должен был увидеть время, непосредственно предшествующее самому запуску.

К одиннадцати часам дня напряжение на полигоне достигло предела. В разных его концах ревели моторы фургонов, перевозивших аппаратуру поближе к пятачку, инженеры и техники бегали как угорелые, группа администраторов во главе с директором института твердой походкой прошла в наш домик, появились люди с кинокамерами и фотоаппаратами.

Время запуска приближалось.

В половине двенадцатого полигон замер. Люди, которые непосредственно не участвовали в запуске, отошли на приличное расстояние от пятачка. И сразу же выяснилось, что все идет по порядку, что все знают, что им нужно делать, что нет никакой сутолоки и спешки.

И вот мы по очереди обнимаем Левку, говорим какие-то слова, что-то советуем. Левка твердым шагом идет к капсуле и, неуклюже согнувшись, лезет в люк.

Закрыли люк. Теперь Веревкина связывал с настоящим только шнур телефонной связи. Феоктистов сказал еще несколько слов в трубку, и техники отсоединили и этот канал связи. Сматывая кабели и провода, обслуживающий персонал бежал от капсулы к краям пятачка. Феоктистов смотрел на стрелку своих часов, сверенных с часами Веревкина. Истекали последние секунды. Феоктистов махнул рукой. Махнул просто так, потому что Левка должен был сам произвести запуск.

Капсула исчезла.

Кто-то закричал «ура».

И вот уже все на полигоне кричат. Только Феоктистов трет переносицу и молчит.

В толпе, метрах в ста от того места, где я стоял, я заметил Валентину. Она махала мне рукой. Я пробрался к ней.

— Здорово, Валя! Теперь нас не удержишь.

— Я тоже рада, — ответила она. — Страшно только. Лучше бы эти несколько часов до его возвращения исчезли. Или уснуть бы.

— Не уснешь, во-первых, — сказал я. — А во-вторых, на полигоне нельзя спать в рабочее время.

— Я хочу, чтобы он вернулся вовремя.

— Я тоже. Все этого хотят.

— Я хочу больше всех. Если он вернется, тогда и ты будешь возвращаться.

— Не смей трусить.

— Что он там сейчас делает?

— Вернется — расскажет.

Капсула должна была вернуться через два часа, и поэтому никто не отходил от пятачка, хотя уже наступило обеденное время. Радостное оживление, вызванное благополучным запуском капсулы, прошло, и теперь наступило ожидание, когда кажется, что время течет очень медленно, когда не знаешь, куда себя девать и чем заняться. Теперь мы уже не могли помочь Веревкину, если бы с ним что-нибудь случилось.

С утра погода была солнечная и теплая. А сейчас потянуло ветерком и на небе собрались тучки. Несколько раз принимался чуть заметный дождик. Некоторые на всякий случай сбегали за плащами или просто притащили большие куски брезента, чтобы не промокнуть. Но дождь только шутил.

Прошло около двух часов, и людьми овладела тревога. Только бы он вернулся!

Первым почувствовал неладное Феоктистов. Взглянув очередной раз на часы, он вдруг подошел к директору института и что-то сказал ему. Директор покачал головой. Феоктистов сказал еще что-то, и директор жестом подозвал начальника отдела надежности. Тот подошел к ним, и лицо у него было не очень радостное.

Прошло уже два с половиной часа, а капсула Веревкина не возвращалась.

Снова инженеры и техники метались по полигону. Из фургонов тащили какие-то чертежи и схемы. Начальник отдела надежности стоял бледный-бледный. Феоктистов рассматривал детали, которые вынули из капсулы.

— Ничего не надо было менять перед стартом. Это плохо действует на человека, — донеслось до меня.

— Гриша, — сказала Валентина, — он должен вернуться. Понимаешь, он должен вернуться.

Я это понимал. Ох, как хорошо понимал.

Прошло три часа, потом четыре, затем пять. Капсула не возвращалась.

— Валя, не плачь. Еще ничего не известно, — сказал я.

Хотя чего уж тут теперь неизвестного. Лицо ее заострилось, глаза потухли.

Когда солнце склонилось к горизонту, всем стало ясно, что Левка не вернется. Еще несколько часов назад была создана комиссия по выяснению причин катастрофы. Она заседала в административном корпусе. Постепенно люди стали расходиться, но человек сто, в том числе вся наша группа, группа Стрижакова и Валентина, оставались здесь всю ночь.

Ничем наше присутствие не могло помочь Левке, но как заставить себя уйти? Казалось, что если уйдешь, то совершишь маленькое предательство. И мы не уходили. Все молчали. Было тягостно и страшно.

Утром приехали представители из других институтов, из министерства и еще каких-то учреждений и организаций. Нам всем по очереди задавали самые сложные программы, и мы выполняли их в наших тренировочных капсулах, ни разу не сбившись, ни разу не дрогнув, хотя позади была бессонная ночь. Феоктистов ходил молчаливый, односложно отвечая на вопросы комиссии. Наша подготовка была признана хорошей. Аппаратуру гоняли на разных режимах целый день, и она все выдержала на «отлично».

Комиссия не нашла ничего, что пролило бы свет на трагедию, разыгравшуюся на полигоне.

Можно было только предположить, что сам Левка что-то там, в капсуле, сделал не так.

5

Наступил июль. Стояла жара. Я перевез немногочисленные вещи Валентины в теперь уже нашу квартиру. Феоктистов настоял, чтобы тренировки продолжались, и мы занимались в тренировочных капсулах по нескольку часов в день. Настроение у всех было подавленное. Один испытатель ушел из группы. Нас осталось семеро.

До конца лета был произведен запуск в прошлое полутора десятков автоматических капсул. Вернулись назад все, кроме одной, у которой перед самым стартом было заменено несколько интегральных схем. Инженеры ухватились за эту зацепку, но объяснить причин катастрофы капсулы по-прежнему не могли.

Таинственная девочка Оля, Солнечный зайчик, появлялась у нас несколько раз. Валентина каждый раз не хотела отпускать девочку домой, придумывая разные хитрости, чтобы задержать ее, но все было напрасно. Девочка исчезала. Она стала настоящим членом нашей семьи. Мы купили ей диванчик и поставили его в маленькую комнату, но она ни разу им не воспользовалась. Она никогда не оставалась у нас на ночь.

Однажды она не приходила к нам недели три, и мы с Валентиной обошли все детские дома в Усть-Манске — Ольги не было ни в одном из них. Мы побывали и в школе, в которой, по ее словам, она училась. Но и в этой школе Ольга не числилась.

А между тем девочка знала всех. Почти всех. Во всяком случае, очень многих.

В июле было решено сделать попытку проникнуть в прошлое хоть на десять секунд. Исполнителем этого эксперимента был назначен Иннокентий Семенов.

Эксперимент готовился тщательно. Люди не собрались, как в прошлый раз, толпой под окнами нашей лаборатории. Не было шума, не было и веселого оживления, предшествовавшего первому запуску.

Вокруг пятачка установили щиты с большими электрическими табло, на которых отсчитывались секунды. Они отсчитывались в таком порядке, чтобы испытатель в своей капсуле смог засечь время выхода в прошлое. Ведь десять секунд для человека очень малый промежуток времени. Правда, в тренировочных капсулах за десять секунд мы успевали дважды проскакивать перемычку в волноводе времени. Но то было на тренировках…

25 июля к одиннадцати часам все было готово к проведению эксперимента. Все отошли от пятачка, и электронное табло начало отсчет времени.

Капсула Семенова исчезла. Все затаили дыхание. Над полигоном стояла тишина. Только кузнечики преспокойно стрекотали в траве. Их это не касалось.

И вот капсула снова появилась на пятачке. Мы бросились к ней. Семенов мог сам открыть люк изнутри, но он почему-то этого не делал.

Добежать до капсулы было делом нескольких секунд. Отвинтили люк, спустились в капсулу. Вынули Семенова. К нему кинулся врач. Несколько секунд он колдовал над испытателем, потом закрыл свой чемоданчик. Семенова положили на носилки и понесли. Врач поднял вверх обе руки и сжал их, как будто здоровался.

У нас отлегло от сердца. Вид у встречающей группы был встревоженный, но все же стало ясно, что Семенов жив.

Когда Семенов пришел в себя, мы уже не старались сдержать радости. Он встал, удивленно оглядываясь. К нему со всех сторон лезли пожать руку. Хроникер трещал своей кинокамерой, подняв ее на вытянутых руках.

Вокруг орали так, что с трудом можно было расслышать отдельные выкрики. Потом испытателя начали качать, и в это время к нему пробились директор института, Феоктистов и другие администраторы. Семенова посадили в легковую автомашину и увезли в главный корпус.

— Ничего не дадут узнать, — сказал кто-то недовольно.

Меня потянули за рукав. Это была Валентина. Она смеялась и чуть ли не плакала от радости. Мы отошли с ней в сторонку и сели под березу, прямо на траву.

— Ты рад? — спросила она меня.

— Спрашиваешь. Конечно! Все-таки мы пробились в прошлое. Пусть на мгновение, но все же пробились. Теперь в эту брешь мы и прорвемся. А ты заметила, что никто не дышал, пока капсула не появилась на пятачке? Верили и не верили. Ты верила?

— Я знала, что она вернется.

— Как ты могла знать?

— Я не рассказывала тебе, потому что это что-то такое… ну, что всегда связано с Ольгой… Все понятно. Я как-то случайно спросила ее, кто на нашем полигоне вернется из прошлого первым. И она ответила, что дядя Семенов.

Я удивленно уставился на Валентину.

— Не смотри на меня так, Гриша. Мне кажется, что она как-то может влиять на происходящее. Что подумает, то и получается на самом деле.

— Совпадение, — сказал я. — Нет, Валентина, девочка тут ни при чем.

— Ты так думаешь? Ты уверен?

Конечно, я был уверен. Не могла она влиять на происходящие события.

— Я, Гриша, все время хочу спросить у нее о тебе. Но у меня язык не поворачивается. Я боюсь.

— Валя, ты становишься суеверной. Со мной ничего не случится. Я знаю это точно.

По радио объявили, чтобы все испытатели собрались в административном корпусе в зале заседаний. Мы побежали. Мы не могли идти спокойно.

В зале было полно народу, но нам отвели пустой первый ряд.

На сцене сидели ученые, ведущие инженеры-разработчики и Семенов. Феоктистов поднялся на трибуну и сказал:

— Капсула действительно была в прошлом. Аппаратура это зафиксировала. Но сам испытатель этого подтвердить не может. Он этого не помнит.

Потом было сделано несколько сообщений о том, как вели себя отдельные узлы аппаратуры во время эксперимента. Медики доложили о состоянии здоровья Семенова. Потом выступил сам испытатель. Его речь была очень краткой. Последнее, что он помнил, было мгновение, когда он поднял руку, чтобы нажать кнопку пуска, и посмотрел в иллюминатор. Затем его глаза застлала какая-то дымчатая пелена, и он потерял сознание. Это было не совсем похоже на потерю сознания. Но более точно он объяснить не мог. Когда он вернулся в настоящее, то у него был уже обыкновенный обморок.

Обморок? Пускай. Но почему он не помнил, как нажимал кнопку пуска? Разве мог он в бессознательном состоянии произвести запуск?

Об этом спорили несколько часов и пришли к выводу, что Семенов просто забыл в результате обморока время, непосредственно предшествовавшее самому запуску.

И все же дверца в прошлое была приоткрыта. Камера зафиксировала те десять секунд, что капсула находилась в прошлом.

После этого в течение двух недель последовала серия запусков на десять-двадцать секунд и даже на минуту. Все обошлось благополучно, не считая того, что снова никто не помнил, как он производил запуск и что было в капсуле до тех пор, пока он не оказался в настоящем.

Девочка по-прежнему иногда появлялась у нас. Валентина так и не осмелилась спросить у нее, что будет со мной, когда меня запустят в прошлое. Я был доволен этим, потому что Валентина в последнее время и без того стала нервной и раздражительной.

Откуда приходила к нам эта девочка? Я много размышлял об этом. Может быть, она действительно моя дочь, каким-то образом переносящаяся из будущего в настоящее, но без аппаратуры, без капсулы?

Однажды в середине августа я встретил ее на улице. Это был первый случай, когда я встретил ее не в своей квартире. С ней шел какой-то мужчина. Она прошла почти рядом, не заметив меня, а мужчина на мгновение оглянулся и смерил меня взглядом. Я успел расслышать, как девочка назвала его папой. Это объясняло все. Значит, девочка жила где-то рядом. Все дело в том, что не только дома, но и родители все более стандартизируются и становятся похожими друг на друга… Все стало на свои места, и это принесло пустоту и грусть. Мы с Валентиной очень привязались к Ольге и все еще надеялись найти ее в каком-нибудь детском доме и взять к себе.

Я рассказал Валентине о случившемся, но она мне не поверила. Она не могла этому поверить.

6

И вот настал день, когда в капсулу должен был сесть я. Это было в конце августа.

Меня должны были запустить на полчаса. Примерно за час до этого начались сборы. Я облачился в комбинезон и выслушивал последние наставления и советы.

По роду службы Валентина в это время должна была находиться на другом конце полигона. Мы пожали друг другу руки немного раньше. И вдруг неожиданно раздался возглас:

— Папа! Папа!

Я оглянулся. В дверях лаборатории стояла Оля. Солнце светило ей в затылок, и распущенные волосы казались золотыми. Она снова была в белом прозрачном платье и с большим белым бантом на голове. Лицо ее стремительно меняло выражение. То радостное, потому что она увидела меня, то чуть испуганное, потому что незнакомые дяди и тети могли ее отсюда выгнать, то детски наивное, словно все это игра. Она бросилась ко мне. Она снова была маленьким солнечным зайчиком. Никто не прикрикнул на нее, не остановил. Правда, некоторые хмыкнули в ладошку: откуда у этого молодого испытателя могла взяться такая большая дочь? Но заметив, что я нисколько не удивлен этой встрече, взрослые посерьезнели и по-одному вышли из комнаты.

— Ты хотел мне показать капсулу, папа! — сказала она. — И разрешить посмотреть на кнопочки. Можно?

Мы зашли в одну из капсул-тренажеров. Я начал объяснять ей назначение ручек управления, не очень заботясь о связности объяснения, так как она все равно ничего бы не поняла. Ее особенно интересовала кнопка возвращения. Она несколько раз заставляла меня нажимать ее, приговаривая:

— Домой! Домой! Ты возвращаешься! Ты возвращаешься!

Потом я объяснил ей, что эту кнопку можно и не нажимать, потому что у капсулы есть электронный мозг, которому перед стартом зададут программу, и он сам возвратит капсулу на пятачок.

— А если этот мозг уснет, папа? Что тогда?

— Он не может уснуть. Он не умеет спать.

— Ну, а если он разобьется или сломается?

— Он очень прочный, Оля. С ним ничего не сделается.

— Ну, а все-таки?

— Тогда я нажму вот эту кнопку и верну капсулу сам.

— Пап, нажми кнопку. Еще. Еще.

При нажатии этой кнопки гудел зуммер и мигали лампочки пульта управления. Это, наверное, и заставляло ее просить меня нажимать кнопку. Я нажал на нее, наверное, раз двадцать.

— Папа, не забудь нажать эту кнопку, когда будешь там, — сказала Оля, и в это время меня осторожно позвали.

Мы вышли из лаборатории. Девочка держалась за мою руку, не выпуская ее.

Мы подошли к пятачку. Валентина увидела нас издалека и подбежала. Ольга кинулась к ней. В глазах у Валентины можно было прочесть: как ты сюда попала?

В электронный мозг капсулы закладывали программу возвращения. Я помахал друзьям рукой. Валентина вцепилась в девочку и напряженно смотрела на меня.

— Все будет хорошо! — крикнул я и пошел к капсуле.

Того, что произошло дальше, я не помню. Но все было точно так, как я об этом рассказываю. Иного объяснения тому, что со мной произошло, я не могу найти. Позже все подтвердилось.

Когда я нажимал кнопку пульта, я был в полном сознании, но сразу же после этого начался обморок. Он длился несколько минут. Потом я пришел в себя и каким-то образом понял, что нахожусь в капсуле. Именно каким-то странным образом, потому что мое сознание в это время говорило мне, что я стою возле капсулы. Около пятачка тоже стояли люди и что-то кричали. Потом я начал медленно пятиться от капсулы, очутился на краю асфальтового пятачка, как-то нелепо спрыгнул с него.

И в то же время я находился в капсуле. Я каким-то образом каждое мгновение чувствовал свою кабину, ручки и кнопки управления. Вдруг едва заметно задрожала кабина и, хотя я в это время, пятясь, отходил от пятачка, руки произвели необходимые действия, потому что в волноводе начала образовываться перемычка.

В это мгновение я уже не помнил, что со мной было с того момента, когда я прощался с Валентиной, и до того, как я проскочил перемычку.

Передо мной вставали все более и более ранние картины, предшествовавшие старту. Это были даже не картины. Я все чувствовал, ощущал, я все слышал, различал запахи леса, трав и цветов. Это было мое настоящее, только чуть-чуть размытое в мелких деталях, на которые я, очевидно, тогда не обращал внимания. А то, что было в кабине капсулы, действительно напоминало какую-то картину, нереальную, выдуманную, не имеющую права на существование, потому что в это время я был еще только возле домика, следовательно, никак не мог находиться в капсуле.

Словно две кинопленки разворачивались передо мной.

Иногда это казалось мне сумасшествием. Я переставал понимать, что происходит со мной и где я нахожусь. Я не знал, что мне надо делать в следующее мгновение.

У меня, правда, возникла мысль, что все наоборот. Но что наоборот? Зачем наоборот? Что такое — наоборот?

Любой посторонний наблюдатель, если бы это только было возможно, сразу понял бы, что у меня в капсуле время течет вспять. И вся информация, которая имелась в моем мозгу и в запоминающем устройстве вычислительной машины капсулы, постепенно прокручивалась в обратную сторону и тут же стиралась, уничтожалась.

Я уже не мог знать, почему и как я очутился в капсуле. Все предыдущие воспоминания об этом исчезли.

Я еще не осознал, в каком ужасном положении я нахожусь. Я не мог возвратиться в настоящее сам, потому что не знал, что нахожусь уже в прошлом. И автоматика не могла вернуть меня. Программу для возвращения в память вычислительной машины заложили за несколько минут перед стартом, и она уже была стерта текущим в обратную сторону временем.

Со мной случилось то же, что и с Левкой. Поэтому Левка и не вернулся. Он так и не нажал кнопку возвращения.

Я был обречен, пока в кабине оставался воздух, все дальше и дальше уходить в прошлое, не догадываясь нажать кнопку возвращения.

Я сидел в тренировочной капсуле. Рядом стояла Оля. Наши движения были смешны и нелепы, а речь вообще воспринималась как бессмысленный набор звуков.

— Укпонк имжан, пап, — говорила девочка.

Я понимал ее там, в лаборатории, на полигоне, а здесь, в капсуле, мне было смешно. Что такое «укпонк»?

— Укпонк имжан, пап, — снова сказала девочка.

Я рассмеялся. Но она повторяла это снова и снова, и я там, в лаборатории, старательно отдергивал палец от кнопки.

Ольга повторила смешную фразу раз десять, и это вдруг заставило меня насторожиться. Я делал все в обратном порядке, но подсознательно ухватился за эту фразу. Что такое «укпонк»? Почему Оля столько раз повторяет?

А она все повторяла и повторяла.

И вдруг я почему-то прочел фразу наоборот. Это было какое-то секундное возвращение к действительности.

— Пап, нажми кнопку!

Я еще, конечно, не осознал, где нахожусь, но раз Ольга просила, значит, надо нажать.

Я и нажал кнопку возвращения в настоящее. И сразу же лента в сознании, которая прокручивалась в обратном направлении, остановилась. Это позволило мне окончательно прийти в себя. И я увидел, что нахожусь в кабине капсулы. Ничто не напоминало мне, что я действительно возвращаюсь из прошлого, что нахожусь не в тренировочной капсуле.

Но я не трогал ни одной ручки. Я сидел неподвижно, передо мной было лицо девочки с большим белым бантом.

— Ты возвращаешься! Ты возвращаешься!

Вспыхнула световая сигнализация и раздвинулись створки иллюминаторов. Лицо девочки исчезло.

«Ну что ж, — сказал я себе. — Я нахожусь в тренировочной капсуле. Ольге надоело выслушивать мои объяснения, и она убежала. Через полчаса запуск».

Я толкнул люк и почувствовал, что он завинчен. Что случилось? Вдруг крышка люка отлетела в сторону, и ко мне заглянул человек.

— Жив! — заорал он. — Жив и даже улыбается!

— Что случилось, ребята? — спросил я, вылезая из люка. — Кто перетащил сюда эту капсулу? Ведь скоро запуск.

Мне не дали договорить, схватили на руки и потащили к краю пятачка. Рядом бежала женщина в белом халате и кричала:

— Отпустите его! На носилки! Его же исследовать надо!

— Успеете. Теперь успеете, — сказал кто-то.

Я видел, что лица людей радостны, но не понимал причины такого бурного веселья. Кроме того, мне было немного неудобно, что я что-то забыл, а через несколько секунд запуск. Еще отменят из-за этого.

Когда меня наконец отпустили, я увидел плачущую Валентину.

— Валя, — сказал я, — мы же договорились, что ты не будешь плакать.

— Я и не плакала…

— Но ведь ты плачешь. Я вернусь. Не бойся за меня.

— Ты вернулся, — сказала она, плача и смеясь. — Ты вернулся!

«Ты возвращаешься! Ты возвращаешься!» — вдруг вспомнил я. И лицо Ольги. Значит…

— Где Ольга? — крикнул я.

— Я опять упустила ее, — сказала Валентина. — Но теперь, мне кажется, она вернется к нам навсегда.

Я просто вынужден был поверить, что побывал в прошлом. Кинокамера, у которой не было программного управления и которая включалась при нажатии кнопки возвращения, зафиксировала, что я действительно на полчаса проник в прошлое.

Весь институт потом долго ломал голову над тем, что же со мной произошло. Постепенно картина вырисовывалась.

Время в капсуле раздваивалось. Одна составляющая его текла вспять и воспринималась ярко и отчетливо. Другая составляющая текла в нашем обычном понимании, но практически не воспринималась.

Теперь я мог рассказать всем, что со мной произошло в капсуле, почему я вернулся, почему погиб Левка, почему теряли сознание предыдущие испытатели, почему не возвращались некоторые автоматические капсулы. Задавать программу автоматическим капсулам необходимо было хотя бы за несколько часов перед стартом, если их отправляли на продолжительный срок.

Мы выиграли сражение, хотя и с потерями.

А что мы имели в результате?

В прошлое проникнуть можно. Но капсула движется медленно, со скоростью обычного времени.

Прощай, мечта проникнуть в прошлые столетия! Нельзя увидеть даже собственное детство, потому что сам испытатель за это время в капсуле превратится в ребенка.

Какова же практическая польза наших исследований? Конечно, можно проникнуть в прошлое на сутки или даже на неделю. Но для этого испытателя надо столько же времени специально готовить. Вписывать в его мозг события последних суток в обратном порядке с помощью какой-либо аппаратуры или заранее стирать всю информацию за сутки, предшествующие запуску.

Да, результаты были очень скромные. Не могло быть и речи об исследовании истории. В лучшем случае мы могли вторично просмотреть недавние события, расследовать какое-либо преступление.

Теперь для испытателей появился еще один вид тренировок. Тренировки в темпокамере, камере времени. А точнее — антивремени.

Это были самые тяжелые тренировки. Ведь эксперимент проводился над нашим мозгом, после чего мы не помнили многих событий своей жизни. И, несмотря на то, что все это было нужно, именно этот вид тренировок отталкивал людей от нашей профессии. Она потеряла ореол романтики.

Через несколько лет мы уже не тренировались, мы работали, проникая в прошлое с исследовательскими целями.

Я рассказал Валентине, как меня спасла наша таинственная девочка. Наш Солнечный зайчик. Это она заставила меня нажать кнопку возвращения.

После того дня мы ждали ее каждый вечер, но она не приходила. Теперь мы знали точно, что она появилась не из будущего. Это было принципиально невозможно. А мы даже не догадались сфотографировать ее.

Ольга не появлялась у нас больше. Она словно возникла для того, чтобы однажды спасти меня и исчезнуть навсегда.

Особенно тяжело переживала ее исчезновение Валентина.

Но время шло, и боль постепенно стиралась.

Когда у нас родилась дочь, мы без колебаний назвали ее Ольгой. Валентина оставила в квартире все так, как было, когда у нас появлялся Солнечный зайчик.

Она ни за что не позволяла мне делать какие-нибудь перестановки.

— Она еще вернется, — говорила Валентина. — Пусть для нее все будет привычным.

Прошло несколько лет. Наша дочь пошла в школу. Валентина заплетала ей в косы такие же большие банты, какие были у Солнечного зайчика, шила ей такие же платья. Она до мельчайших подробностей помнила девочку. Однажды она даже сказала мне, что наша дочь и лицом и фигурой походит на ту девочку. Прошло уже девять лет, и я не мог точно воспроизвести в памяти портрет девочки. Ведь и видели-то мы ее всего несколько раз.

7

Это произошло однажды вечером в конце мая. Валентина в это время была в командировке. В квартиру кто-то настойчиво позвонил. Так могла звонить только наша Ольга. Я открыл дверь, на пороге стояла, конечно, она.

— Почему ты так долго задержалась в школе? — строго спросил я.

Она удивленно посмотрела на меня.

— Но ведь я уже была дома.

— Когда это? Что-то я не заметил.

— Сразу после школы. Я поливала цветы, а ты сходил в кондитерский магазин. Мы пили чай. Ты был еще такой смешной. Потом я пошла готовить уроки и поиграть к Марине.

Теперь я посмотрел на нее удивленно. Цветы не были политы. Ни в какой магазин я сегодня не ходил.

— Ну и сочиняешь ты, Оля. Надо все-таки приходить домой пораньше или предупреждать, чтобы я не беспокоился. Садись кушать.

Мы сели за стол. Я взял газету. Она поглядела на меня сердито. А когда дело дошлодо чая, она не вытерпела и спросила:

— Папа, почему ты не достанешь коробки с пирожными и конфетами? Ведь я же ничем не провинилась, правда?

— Оля, о каких коробках ты говоришь? Я не покупал ничего сегодня.

— Покупал! Ты был такой смешной. Курил. И придумал смешную игру, как будто ты меня не знаешь и впервые видишь. Спрашивал, как меня зовут.

Я обжегся горячим чаем.

— Постой, постой! Что ты говоришь? Какую игру?

— Ну как будто бы мы не знаем друг друга. И еще сказал, что тебя зовут Онуфрием…

— …Балалаевичем! — заорал я во все горло.

— Балалаевичем, — засмеялась она и стала вдруг так похожа на быстрого, неуловимого солнечного зайчика, так похожа на ту Ольгу, на ту девочку. — Вспомнил?

— Вспомнил, Олька! Все вспомнил! Так это, значит, ты и была?

Она захлопала ресницами. Выражения радости, испуга, удивления, восторга и недоумения возникали и исчезали у нее на лице.

— Ну, а кто же это еще мог быть, папочка? Ты сегодня какой-то совсем смешной. То игру придумал, а теперь все забыл.

— Я все помню, только не могу поверить, что это была ты. Ты и цветы уже поливала? И играла на рояле? И я не знал, как танцевать лагетту? Правильно?

— Ты придумал новую игру, папочка?

— Придумал, Олька! Ты подожди немного, я сбегаю в магазин. Бегом!

Потом мы пили чай с эклерами «Снежный». Она так их любила. Я вспомнил то, что случилось со мной однажды, девять лет назад.

— А когда мы танцевали с тобой чарльстон, ты сказала: «Тебя, папочка, не перетанцуешь».

— Да. Смешно. — Она засмеялась, словно серебряные колокольчики рассыпались по полу.

Когда она ложилась спать, я осторожно спросил:

— Оля, когда ты шла из школы, а потом к Марине, с тобой ничего такого не было?.. Ну голова, например, закружилась? Или еще что-нибудь?

— Нет, папа. Я встретила Кольку из шестой квартиры.

Да, это была она. Солнечный зайчик. Но как она могла очутиться в прошлом? Девять лет. Я работаю столько лет над проблемой путешествий в прошлое, но я ничего не могу понять. А она так просто путешествует в прошлое и настоящее… Значит, возможно что-то принципиально новое, другое. Значит, нам нужно искать другой путь…

Когда Валентина возвратилась из командировки, я ей все рассказал. Она мне сначала не поверила. Как такое может быть? И это говорит старый испытатель!

А я уже знал, что в скором времени я тоже появлюсь в том времени вместе с Ольгой. Человек, которого я однажды встретил с Ольгой, ведь это был я! Это я тогда, не в силах сдержаться, оглянулся и бросил быстрый взгляд на себя, тогда еще двадцатитрехлетнего.

— Помнишь тот день, когда ты ее увидела в первый раз? Она так была обрадована, что ты приехала из командировки. И сразу же назвала тебя мамой. Потом мы не попали в кино и гуляли по Городскому саду. А потом она внезапно исчезла. Вон на диване лежит ее портфель, но сама она еще дома не была. Я не знаю, как он попал в комнату. В котором часу она тогда исчезла?

— В девять, — одними губами прошептала побледневшая Валентина.

— В девять часов она позвонит в дверь и спросит, почему мы ее бросили в саду одну. И нисколько не удивится, что ты приехала, потому что для нее ты приехала тогда, на несколько часов раньше.

Все в этот вечер валилось из рук Валентины. Она и верила и не верила. Было уже довольно поздно, и Валентина на всякий случай позвонила всем знакомым, у которых могла быть Ольга. Но ее ни у кого не было.

В девять часов раздался звонок. Валентина не нашла в себе сил подняться с кресла. Я открыл дверь.

— Почему вы меня бросили одну в Городском саду? А? Признавайтесь! Испытываете на храбрость?

— Олька, — сказала Валентина и заплакала. — Солнечный зайчик!

— Почему ты плачешь, мама?

— Я ждала, я все время верила, что ты вернешься.

— Ну, мама, не такая уж я трусиха. Здесь всего-то четыре квартала.

Здесь «всего-то» было девять лет.

 

Май

Весь май простоял холодный. Мой шеф сказал, что такой весны не было шестьдесят лет. Он был прав. Почти прав. Такой весны не было еще никогда.

Деревья стояли голые и испуганные, и каждый день хлестал то холодный дождь, то мокрый снег. Все исходило тоской и ожиданием тепла.

И вот в последнюю неделю мая, когда казалось, что лето обойдет наш город, в утренней метеосводке передали, что днем ожидается двадцать градусов тепла, да еще и без существенных осадков. Никто не поверил в это. Как же! Двадцать градусов! После восьми месяцев снега!

Прохладное утро не предвещало обещанной жары. А когда я шел из института на обед домой, в черном плаще и черной кепке, солнце прожгло мою спину и разогнало кровь так, что застучало в висках. После дождей воздух был прозрачен и голубел, и что-то уже происходило с голыми ветвями деревьев. В недвижном воздухе ясно слышались шорохи и вздохи, словно звуки радостного пробуждения. Окна девятиэтажек студенческих общежитий раскрылись настежь, и в них уже торчали голые спины парней и девушек, подставленные чисто вымытому солнцу.

Странно было смотреть на людей, что шли по улицам. Кто в плаще, кто в пальто, кто перекинув пальто через руку. Никто ведь не поверил с утра в это тепло. И какая-то мягкая растерянность в лицах: извините, так уж вышло… Кончено! Сбросить с себя, наконец-то, и зимнюю одежду, и зимнюю спячку, и зимнее настроение.

А я шел так и не сняв плаща: пусть все расплавится во мне от солнца. Трава уже кое-где повылезла из земли и зеленела. Птицы одурели от счастья: голуби, воробьи и скворцы копошились в земле и на влажном еще асфальте. Тополя на глазах выбрасывали из почек сережки и роняли их на плечи и головы прохожих. Сережки пахли смолой, или это так пахли осыпавшиеся стручки почек?..

Когда я подошел к дому, то почувствовал, что меня ждет еще что-то радостное. На мгновение я испугался: мне уже ничего не надо. Пусть это будет завтра, а сегодня я уже переполнен счастьем.

Я подошел к двери, вставил в замочную скважину ключ, за дверью тишина. Странно. Почему это Никса не встречает меня радостным лаем? Я открыл дверь и вошел в прихожую. Ах, вот все-таки она. Собака бросилась ко мне, цокая ногтями по полу, виляя хвостом, нагибаясь и приседая. Сейчас бросится мне на грудь и попытается ткнуться мокрым носом в ухо. Я нагнулся. Так у нас было заведено. Но Никса вдруг бросилась в комнату, залитую солнцем, припала там передними ногами к полу, взвизгнула, снова бросилась ко мне, прыгнула передними лапами мне на грудь, но тут же, перевернувшись прямо в воздухе, снова бросилась в комнату.

— Никса! — сказал я.

— Гав! — ответила Никса из комнаты.

— Что с тобой сегодня? Это весна на тебя так подействовала?

— Гав! Гав! — Как четко различается в собачьем лае радость.

Нужно было немного прогулять собаку. Я снял наконец плащ и потянулся за поводком.

— Гав! — сказала Никса.

— Да что это с тобой, Никса!

Я вошел в комнату.

На стуле у окна сидела девушка и гладила по спине мою собаку. Не так-то просто это было сделать — Никса вертелась, как вьюн.

— Здравствуйте, — сказал я тихо и растерянно.

Девушка подняла голову:

— Здравствуйте.

А вот в ней-то не было никакой растерянности, словно она каждый день сидела у этого окна.

— Я уже ходила с Никсой на улицу… Это ничего, что я здесь? — спросила она.

— Ничего… — Я вроде бы опомнился. — Это хорошо, просто здорово!

Но вот только как она могла попасть в квартиру?

— У меня был ключ, — пояснила она.

Фу ты, черт! Конечно же, у нее просто-напросто был ключ. Что тут голову ломать, все ясно.

— У вас хорошая собака. Мы с ней немного поиграли…

Ну, кто же она? — думал я. Это так здорово, что она здесь. И хорошо, что ключ у нее оказался. А то ведь могла постоять, постоять у дверей и уйти, не дождавшись меня.

Солнце золотило ее волосы, но я так и не понял, какого они цвета. На таком солнце все из золота. Она сидела спокойно и гладила собаку. А Никса положила голову ей на колени и зажмурилась от удовольствия. На девушке было летнее, короткое и без рукавов, платье, цветное и яркое. И вообще вся она была какая-то весенняя. Другого определения я не мог подобрать.

Я вернулся в прихожую, снял пиджак, повесил его на крючок, сегодня он мне уже не понадобится. Рубашка прилипла к спине. Нет, пора переходить на летнюю одежду. Вот как эта девушка. И все-таки странно…

Я снова вошел в комнату и сел на стул. Никса подбежала ко мне, посмотрела своими совсем человеческими глазами и чуть наклонила голову набок. Все в ней сейчас было вопросительно и выжидающе.

— Хорошо ведь, Никса, что она пришла к нам?

— Гав! — сказала Никса.

Девушка встала и подошла ко мне. Встал и я. Она доставала мне макушкой до подбородка и поэтому смотрела вверх, внимательно, словно ожидая чего-то, и в глазах ее были прозрачная зелень и бездонность.

— Давай говорить друг другу «ты», — сказала она.

— Давайте… то есть, конечно, давай.

Она протянула мне руку. Ладонь была прохладная, маленькая, пальцы крепко сжали мои, не хотелось выпускать их. Спросить ее, откуда она взялась такая? Я боялся. Спрошу, а она исчезнет или скажет, что ошиблась номером квартиры, и уйдет. Нет уж, ничего я не буду спрашивать. Пусть останется маленькая тайна. Если сохранить тайну, то она продлится… Вдруг она, эта тайна, продлится еще!

— Так будет лучше, — кивнула она. Словно мысли мои прочитала. — А вообще-то я появилась у вас в городе только сегодня.

— Понятно, — сказал я, хотя ни черта мне было не понятно!

— У меня здесь много дел. Я сейчас уйду. А вернусь вечером. Или лучше я встречу тебя у института. И тогда мы пойдем вместе. Хорошо?

Я кивнул.

— Никсу я возьму с собой. Мы побродим по лесу. А вечером ты покажешь мне город.

Не хотелось мне ее отпускать.

— Это очень нужно?

— Очень, очень.

Никса нетерпеливо взвизгнула, почувствовала, что ее поведут в лес.

Девушка высвободила руку и провела ею по моей щеке. Щека горела.

— У нас с тобой все будет хорошо, — сказала она.

— Это навсегда? — спросил я и понял, что спрашивать было нельзя.

Она засмеялась, замотала головой из стороны в сторону. А я так и не мог рассмотреть, какого цвета у нее волосы. А смех ее болью застрял в сердце.

— Так мы пойдем?

Никса уже вся была — нетерпение! Ах ты, собака! Ведь я твой хозяин.

Солнце рвалось через открытое окно и балконную дверь, с улицы доносились запахи молодой листвы.

Я вышел на балкон и не услышал даже, как хлопнула дверь, а увидел их уже внизу. Никса шла без поводка, рядом. Это тоже было странно. И еще… Березки-то перед домом уже распустились и зеленели вовсю. И там, где шли они, деревья тоже распустились, а что делалось дальше, я не мог рассмотреть.

Я сварил суп из брикета, выпил холодного вчерашнего молока, переоделся. Я как бы принял окончательно переход от зимы к весне.

В институте я закончил генераторный датчик для измерения переменных электрических полей, положил на свой рабочий стол два метровых листа меди с зазором между ними в несколько сантиметров, создав тем самым конденсатор, и начал градуировать свой датчик. Я гонял его на разных частотах и при разных напряженностях поля, составил градуировочную таблицу, а потом вычертил график.

Шеф смотрел на меня несколько оторопело: такого темпа в работе я ему еще не показывал. Из студенческих девятиэтажек доносилась музыка. А у меня в голове и без того была музыка, трепетная и неожиданная.

— Странно, — сказал шеф, — во дворе института еще ни один листочек не распустился.

— Так ведь только первый день тепло, — возразил ему кто-то.

— Да, первый. Однако вот на Красноармейской, на западной ее стороне, уже все тополя распустились?

— Почему только на западной?

— Потому, что на западную сторону солнце светит с утра, а на восточную — после обеда. К вечеру распустятся.

— Место там открытое, что для той, что для другой стороны.

Да, я заметил, когда шел с обеда, что тополя выпустили листья. А на другую сторону и не взглянул, в голову такое не пришло. Постойте… По этой стороне улицы шла она с моей собакой. Здесь был самый короткий путь в лес. И шеф и я проходили здесь после обеда. Я мало что заметил, а вот шеф — многое. Ну, на то он и шеф, чтобы все замечать и знать. Я немного успокоился.

Перед концом работы распустились деревья и под окнами нашего института. Произошло это почти мгновенно. Я заметил. Заметили и другие, но почему-то не начали спорить, выдвигая гипотезы и объяснения, а просто торопливо засобирались домой.

Я вышел из проходной и увидел мою незнакомку. Она сидела на куче кирпичей за дорогой. Никса лежала возле ног, а в руках у девушки была охапка цветов. И где только она смогла их найти? Какие сейчас в лесу цветы? Через день, через два — тогда они действительно будут. Букет из кандыков, медунок и подснежников…

Я подошел, а она все сидела, и деревья вокруг стояли совершенно зеленые. Не могли они так распуститься за день. Неделю нужно на это.

— Ну, как? — сказал я.

Никса посмотрела на меня отсутствующим взглядом.

— У вас тут хорошо. Весь лес зазеленел.

— Давно вы меня ждете?

— Минут десять.

Десять минут назад деревья вокруг института покрылись листвой!

Подошел шеф и уставился на девушку испуганно-недоверчиво, потом сказал:

— Познакомь.

Как я мог их познакомить? Я даже не знал ее имени. Я просто сказал:

— Знакомьтесь.

Они протянули друг другу руки, но имен тоже не назвали. Шеф-то, конечно, просто забыл свое. Мимо шли научные работники и инженеры. Деревья стояли зеленые-зеленые.

— У вас должно получиться тоже, — сказала она моему шефу. — Я знаю. Вы ведь сейчас пойдете по правой стороне Красноармейской?

— Да. — Шеф очнулся.

— Вам это понравится, вот увидите.

— А вы?

— Мы пойдем по берегу через Лагерный сад.

Я думал, что шеф обидится, но он уже словно сам желал отделаться от нас. Конечно, у него жена, дети, магазин, ясли, то да се… Он наскоро попрощался и чуть ли не бегом рванул по краю лесопитомника к Южной площади, от которой и начиналась улица Красноармейская. А девушка подошла к проходной и положила свои цветы на бетонную плиту, так что стало ясно, что они не просто брошены здесь, а подарены тем, кто будет проходить мимо.

Мы пошли по бетонной дороге к обрыву, бетон через сто метров кончился, дальше вела тропинка, по правую сторону которой тянулся огромный пустырь-свалка с предупреждениями на фанерных щитах: «Сваливать мусор запрещается!».

— Не смотри туда, — сказал я. — Вот влево ионосферная станция. Здесь красиво.

— Да, — сказала она. — Красиво тут у вас. Только и пустырь должен зеленеть.

— Он и в хорошие-то годы не… — начал я и замолчал.

Пустыря не было. Вернее, был, но… но какой же это пустырь-свалка?! Зеленеющие бугры и ложбинки. Густая трава скрыла отбросы человеческой деятельности.

— Да-а… — сказал я. — А завтра снова все завалят мусором.

— Жаль, что завалят. Но что я могу сделать?

Мы шли и разговаривали, а иногда молчали. Легко было и разговаривать и молчать. Зеленели маленькие березки возле нашего института и старые березы и осины в Лагерном саду. А потом мы пошли по проспекту Ленина к центру города. И что-то вокруг было не таким, как положено быть, что-то совершалось словно вопреки законам природы, я это чувствовал, но не мог объяснить. Ну да! Деревья вовсю зеленели, а ведь еще утром они были совершенно голыми. Не могут они так быстро зазеленеть. Не могут. Неделя на это нужна.

Наступал вечер, но воздух все еще был чист. Солнце еще высоко стояло над левым берегом Маны, но уже можно было представить, каким будет закат, — мягким, теплым, во все небо.

— Ты замечаешь, что творится с природой? — спросил я.

— Замечаю.

— Наверное, она слишком долго ждала тепла, все в ней уже было подготовлено к сегодняшнему дню, но удерживалось холодами; и вот солнце и тепло — как пусковой импульс. Поэтому все расцвело и распустилось…

У главного корпуса политехнического института, где проспект Ленина сбегает с горы вниз и открывается вид на главпочтамт и низинную часть города, я вдруг смутно ощутил, что сейчас своими глазами увижу разгадку тайны. Вот она рядом, тайна, нужно какое-то усилие мысли, чтобы сообразить, что же происходит. Небольшое усилие воображения. Надо мной шелестели на легком ветерке листья, шумели проносившиеся мимо машины, проходили люди, в основном студенты и студентки, а я стоял и пытался прочистить какие-то фильтры в своем головном мозге. Я чувствовал, что только здесь, только сейчас смогу понять все.

А она стояла и улыбалась, она знала все. И как, наверное, был смешон я, ничего не понимающий, беспомощный и страдающий от этого.

Кто-то пробежал мимо, вниз, и прокричал:

— Смотри, а там еще голые деревья!

Конечно, можно все видеть и быть слепым. Как я… Над нами березы шумели листьями, а там, внизу, в тополиной аллее не было и намека на зелень, словно весна там еще не начиналась. Это было необъяснимо и жутко. Слишком резок был контраст.

— Ну, пошли, — сказала она.

— Такого не может быть, — пробормотал я. — Невозможно… Мор, что ли, на них какой нашел?

— Да нет же. Просто нужно, чтобы их кто-нибудь разбудил. Они, конечно, распустятся, но все же лучше им помочь.

— Это как же?

— Просто пройтись рядом и представить себе молодую листву. Деревья надо любить.

— Так это ты помогла деревьям по одной стороне Красноармейской?

— Я. Я еще и в лес ходила.

— А другая сторона?

— А по другой стороне уже, наверное, прошел твой шеф. У него это тоже получается.

— Да откуда у него может взяться такое свойство?

Никса посмотрела на меня и гавкнула, голос свой проверила.

— Оно передается от человека к человеку. Я сразу поняла, что у него получится.

— А у меня?

— Ты же не веришь…

— С научной точки зрения это ерунда. Невозможная вещь.

— Тогда у тебя ничего не получится.

— Конечно, нет. И ни у кого не может такое получиться.

— Не может? А ну, смотри!

Она бросилась вниз по ступеням. Никса за ней. А я остался стоять. Что мне еще оставалось делать? Зеленая волна двинулась вниз по проспекту. Сверху все было отлично видно. Ну и явление природы! Там, внизу и впереди, была тополиная аллея, и вот по ней-то зашагал светло-зеленый изумрудный цвет. Движение зелени даже немного опережало ее. Поэтому, наверное, на ровном месте я и не заметил ничего, там я шел среди уже распустившейся зелени.

Я догнал ее и сказал:

— Попробую сам.

Но у меня ничего не получилось. Я и убеждал себя, и настраивал, я вроде бы и любил лес, и хотел, чтобы он зазеленел, но ничего, ничего у меня не получалось. Я мог бы так идти сколько угодно среди голых деревьев, пока бы не пришло время распуститься им самим.

В общем, я оказался неспособным делать чудеса.

У меня нашлось другое занятие: показывать ей город. Так и ходили мы с ней до самой ночи, и собака, устав, еле плелась за нами.

Она осталась у меня. Может, ей была нужна рядом с собой обыденность. Может, чудеса невозможны без чьей-то ординарности… Но уж мне-то эта тайна была очень, очень нужна.

И теперь я каждый год жду весну, жду пору, когда деревья вот-вот начнут распускаться, и иду среди голых стволов. Но деревья так и остаются голыми. А потом мы идем с ней, и Никса бежит за нами. И тогда все вокруг начинает зеленеть. Но я не завидую, я тихо радуюсь, и каждый раз у меня возникает надежда, что когда-нибудь и я научусь оживлять лес.

 

Газетный киоск

1

В двадцати шагах ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Только электрические фонари да подслеповатые фары автомобилей тускло светили размытыми желтыми пятнами. Полета градусов ниже нуля! Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин, и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг. Я бежал из гостиницы в клуб электромеханического завода, где в двенадцать часов открывалась конференция, бежал быстро, потому что был в легких ботинках и осеннем пальто. Нос совершенно онемел, и хотелось сунуть его под мышку. И еще мне хотелось, чтобы мороз отпустил и я смог бы посмотреть на свой Усть-Манск, побродить по его новым кварталам, зайти к кому-нибудь из старых друзей в гости, а потом пойти в городской парк, как когда-то давным-давно, покататься там с горок, потерять шапку и найти ее набитую снегом, и смеяться, и играть в снежки, и дурачиться… Десять лет я не был в Усть-Манске, а до этого прожил в нем двадцать лет.

У меня в запасе было еще полтора часа. Я хотел прибежать первым и согреться. А потом стоять и смотреть, как замерзшие люди вместе с клубами пара вваливаются в фойе, стучат ногами и растирают друг другу щеки.

— Никогда в этом киоске не купишь свежую газету, — раздраженно сказал кто-то закутанный с ног до головы и чуть не сбил меня с ног. — Извините.

Я отскочил в сторону и увидел перед собой газетный киоск в кружевах искрящегося инея. Он весь светился изнутри и был как из сказки. Вот только как там сидит старушка, продающая газеты? Предположим, что внутри на десять градусов теплее. Все равно минус сорок. Бр-р! Как только она там сидит? Может быть, замерзла уже?

Я решил купить газету, чтобы не терять зря времени на некоторых докладах. На мой судорожный стук окошечко киоска тотчас же открылось.

— Бабуся! — крикнул я. — Пять сегодняшних газет. Одну местную.

— Я не бабуся. Я Катя-Катюша, — ответил мне девичий голос.

— Катя-Катюша? Отлично, Катя-Катюша! Так как же насчет газет, Катя-Катюша? — Слово «Катюша» губы выговаривали с трудом, но я нарочно несколько раз повторил его.

— У меня не бывает сегодняшних газет.

— Это я уже слышал. Но только зачем мне вчерашние? Я их уже читал.

— И вчерашних не бывает, — ответила девушка, и в окошечке показалось ее лицо в теплой вязаной шапочке. — Господи! Да вы же щеки поморозили! Оттирать нужно! Вам далеко?

— До клуба электромеханического…

— Не успеете. — И чуть помедлив: — Заходите ко мне. Здесь тепло.

— А можно?

— Заходите. Чего уж…

Я дернул дверцу киоска, протиснулся вместе с клубами мгновенно образовавшегося пара внутрь — там и на одного-то человека места было мало — и остановился в нерешительности.

— Садитесь, — девушка указала на кипу газет.

Я сел и сразу же придвинул ноги к двум электрическим батареям.

Внутри киоска было светло, тепло и сухо. И еще — очень чисто и уютно.

— Щеки почернеют, девушки любить не будут, — сказала она и засмеялась. — Оттирайте.

Я стянул зубами перчатки и попытался распрямить пальцы. Ничего не вышло.

— Плохо ваше дело, — сказала девушка, сняла варежки и, вместо того, чтобы оттирать мои щеки, осторожно прикоснулась к ним теплыми ладонями. Я не возражал. Она спросила: — Вы приезжий или просто пижон?

— Я приезжий, Катя-Катюша. Я бегу из гостиницы на конференцию… По распространению радиоволн.

— A-а… Я уже читала в газете. — Она еще несколько раз провела своими теплыми ладонями по моим щекам. — Теперь отойдут.

— Спасибо, Катя. Давайте знакомиться, — я протянул ей свою еще не совсем отогревшуюся пятерню. — Дмитрий Егоров.

Она тоже протянула свою руку и при этом почему-то весело рассмеялась.

— Так это, значит, вас раскритиковали на конференции? Вы и есть Дмитрий Егоров, беспочвенный фантазер?

До меня не сразу дошел смысл ее слов.

— Катя, я не беспочвенный фантазер. Я, напротив, почвенный. Вы представляете, как проникают радиоволны в почву, точнее, в глубь земли?

Она отрицательно покачала головой.

— Ну, тогда скажу короче. Я ищу полезные ископаемые и воду с помощью проникающих радиоволн. Без буровых вышек и проб грунта. Но только никаких фантазий здесь нет. Интересно?

— Интересно, — ответила она. — Расскажите. Все равно ведь конференция начнется в двенадцать.

Я рассказал ей, как нынешним летом наша экспедиция работала в Васюганских болотах на севере области, как нас ели мошка и комары, как барахлила аппаратура, и ребята становились злыми и замкнутыми, а Гошка, наш руководитель, начинал орать песни. Ему предлагали заткнуться, катиться подальше, показывали кулаки, а он все пел, выплевывая гнус, и называл нас «манной кашей». Но «манной кашей» нас не проймешь. А вот его песнопений никто выдержать не мог. Кто-нибудь, всхлипывая, начинал хохотать. А потом не выдерживали и остальные. И все хохотали, хватаясь за животы…

Комары все так же ели нас, а аппаратура не работала, но в нас появлялась злость на самих себя, на свою беспомощность. И мы уже не хотели быть «манной кашей» и не вылезали из тайги, хотя нас отзывали три раза. Только наша аппаратура так и не заработала как следует. Это, в общем-то, мало кого удивило. Есть электро-, магнито-, радиационная и гравиразведка. Но мы-то хотели совсем другое. Мы хотели видеть сквозь землю, как через прозрачное стекло. Экспедиция провалилась.

— И все равно интересно, — закончил я. — И нужно…

Мне показалось, что в ее глазах промелькнула мгновенная зависть. Ведь в конечном итоге я что-то делал, к чему-то стремился, падал и вставал и шел дальше. А она сидит в этом маленьком киоске, продает газеты и открытки, отсчитывает сдачу, видя только протянутые в окошечко человеческие руки, и даже не пытается что-нибудь изменить в своей судьбе. Я расправил плечи и предложил:

— Катя-Катюша, поедем с нами в экспедицию?!

— Поварихой? — вполне серьезно спросила она.

— Почему именно поварихой? — смутился я.

— А кем же еще?

— Ну, например…

— Хорошо, я согласна, — сказала она. — Но вы все равно меня не возьмете. Вы шутите. А притом продавать газеты тоже интересно.

— Куда уж интереснее, — с сарказмом, как мне самому казалось, сказал я. — Так и просидишь здесь всю жизнь.

Она не обиделась, сверкнула на меня своими большими глазами, в которых уже не было зависти, а только смех и ирония.

Я уже окончательно согрелся, но уходить не хотелось. За все это время никто ни разу не стукнул в окошечко. Наверное, в такой мороз никому не хотелось покупать газеты.

Я украдкой рассматривал Катю. Она была небольшого роста, с черными, выбивающимися из-под шапочки волосами. И глаза у нее были черные, а щеки немного припухлые, как будто она их слегка раздувала. На ней были кожаные сапожки на высоких каблучках, а в углу, за стулом, я заметил валенки. Легонькое зимнее пальто с небольшим воротником было расстегнуто до половины, и из-под него выбивался голубой пушистый шарф.

— А почему вы решили, что я фантазер? — спросил я, возвращаясь к началу разговора. — И про критику… Еще неизвестно, кто…

Я не договорил, потому что она вдруг сунула мне в руки газету и сказала:

— Читайте. На третьей полосе.

Я развернул газету и прочитал: «24 декабря в 12 часов в Доме культуры электромеханического завода открылась всесоюзная конференция по распространению радиоволн…»

— Какое сегодня число? — хрипло спросил я, с ужасом думая, где я мог потерять целый день.

— Двадцать четвертое, — ответила Катя серьезно.

— Тогда почему об открытии говорится в прошедшем времени? Ведь она откроется только через час!

— Так ведь это завтрашняя газета.

Я перевернул лист. Газета «Красное знамя», 25 декабря.

— Ничего не понимаю… Какое же сегодня число?

— Двадцать четвертое.

— Ну, вот что, Катя. Вы меня простите. У меня что-то с головой. Переохладился, наверное.

— Вы не переохладились, и голова у вас в порядке. Это завтрашняя газета! Я продаю завтрашние газеты.

Этого не может быть, подумал я, но ведь статья-то написана про нашу конференцию. И мой доклад назван прожектерским.

— Странно, — сказал я. — Теперь я знаю, что со мной будет в ближайшие часы. А если я захочу все сделать не так, как здесь написано? Возьму и не пойду на конференцию?

— Ничего не выйдет, — сказала Катя. — У вас нет причин для этого. Ведь это не только ваш доклад…

— Да, действительно. — Я на мгновение представил себе взбешенную физиономию Гошки. — Похоже, что ничего не изменишь… Ловко это у вас получается, Катя. Продавать завтрашние газеты — это не то что сегодняшние. Это интересно.

— Значит, не возьмете в экспедицию? — спросила она насмешливо.

— Вот что, Катя, — сказал я, не отвечая на ее вопрос. — Когда вы закрываете киоск?

— В восемь.

— Я зайду за вами в половине восьмого. Хорошо?

— Хорошо. Только что мы будем делать? На улицу вас надолго нельзя выпускать. Замерзнете.

— Что-нибудь придумаем. Я побежал, Катя-Катюша. Я хочу сделать все, чтобы меня не назвали беспочвенным фантазером!

— Счастливо, — кивнула она. — А я хочу вас ждать.

Я как вкопанный остановился в дверях, не зная, что и сказать. Опять она смеется надо мной!

— Бегите, бегите. Я буду ждать!

2

Я выбежал в пятидесятиградусный мороз и, окутанный столбом пара, помчался вверх по проспекту — мимо университетского общежития, мимо скульптуры Кирова, стоящего с поднятой рукой, мимо корпусов политехнического.

В просторном фойе Дворца культуры с канделябрами, люстрами и кожаными диванами было уже полно народу. Я сдал свое чисто символическое пальто в гардероб, взбежал на второй этаж и оттуда с балкона стал смотреть вниз, надеясь отыскать в толпе знакомое лицо.

Мне повезло, и через десять минут я уже разговаривал со своим бывшим однокурсником. Начались вопросы: где? когда? кем? женат? дети? сколько? диссертация?

Из знакомых я больше никого не встретил, однокурсник вскоре оставил меня. Он был одним из организаторов конференции, и я понимал его. Хлопотное все-таки дело эти конференции.

Ровно в двенадцать зазвенел звонок. Вступительное слово произнес знаменитый академик. Потом объявили распорядок работы секций и подсекций, комитетов и комиссий. Конференция начала свою работу.

Я не взял в Катином киоске газету. Почему — сам не знаю. Наверное, растерялся, заторопился. И теперь приходилось слушать длинные обзорные доклады.

В перерыве все бросились в буфет пить пиво и жевать бутерброды.

Потом началась работа секций, и в нашей секции, к моему удивлению, оказалось человек сорок. А я-то думал, что все радиофизики ринулись в исследование ионосферы, плазмы и прочего, что ближе к космонавтике.

Половина докладов была из тех, которые нужны будущим кандидатам наук, чтобы набрать шесть печатных работ. Ведь любой доклад, даже самый захудалый, засчитывается как печатная работа. И сами докладчики старались отбарабанить их побыстрее, облегченно вздохнуть и скромно сесть на место. Вопросов и выступлений по таким докладам обычно не бывает.

Потом начались доклады посерьезнее. Некоторые были просто блеск. А уже в шестом часу выступил и я. Я говорил сдержанно и уверенно, и меня слушали, не перебивая. Мне даже показалось, что не будет завтрашней статьи о «беспочвенном фантазере». Вопросы задавали самые простенькие, и я уже надеялся выйти отсюда живым, но это была только легкая разведка. Через полчаса от моего доклада не осталось камня на камне. Причем особенно старались «зубры» из политехнического института. Как назло, в комнату вдруг вошел фотокорреспондент и несколько раз сверкнул вспышкой.

А я почему-то не был особенно расстроен. Конечно, от Гошки мне достанется. И денег на летнюю экспедицию дадут в три раза меньше, чем необходимо. Но я сделал все что мог. Я старался изменить корреспонденцию в завтрашней газете. Старался изо всех сил. Ничего не вышло. И теперь я знал, что в газете все будет так, как я уже читал. Значит, девушка из стеклянного киоска действительно продает завтрашние газеты!

3

Я зашел за ней без двадцати восемь. Раньше не мог освободиться. Двадцати минут до закрытия киоска мне хватило, чтобы немного согреться.

— Ну и как? — спросила Катя, а глаза у нее смеялись.

— Все правильно, — ответил я. — Доклад прожектерский… Странно только это все. Откуда же тебе привозят завтрашние газеты?

— Из типографии, — спокойно сказала она, — откуда же еще?

Пора было закрывать киоск. Катя переобулась в валенки, потушила свет и заперла дверь. Нам повезло, и через минуту мы остановили такси. Гулять по улице в такой мороз было невозможно, особенно мне. Я пригласил ее к своему институтскому товарищу, и она согласилась.

Мой товарищ жил в двухкомнатной квартире. Его жена только что пришла с работы и сразу же начала жарить картошку. Трое ребятишек, от шести до девяти лет, затеяли с нами возню.

Мы распили бутылку вина и часов в одиннадцать ушли. Я проводил Катю до общежития и даже зашел в коридор. Мы проговорили еще с час, но я уже не приглашал ее в экспедицию. Я и сам бы с радостью согласился продавать вместе с ней газеты.

Мне всегда все хотелось узнать до конца, и я спросил Катю:

— Ну, а все же какой смысл в этих завтрашних газетах?

— Я-то знаю, — ответила она.

— Но ты все равно ничего не можешь сделать!

— Как знать, — ответила она мне загадочно. — Завтрашние газеты приходят разные. Не во всем, конечно. В мелочах. Погода чуть теплее или холоднее. Чья-нибудь болезнь или выздоровление, чья-нибудь радость или грусть. Газеты приходят немного разные, а я выбираю какую-нибудь одну. И уж это и есть настоящая газета.

Она резко наклонила мою голову, поцеловала в губы и убежала, крикнув:

— Завтра в девять!

А я остался стоять, растерянный и счастливый.

4

Утром я встал часов в семь. Сосед по комнате еще спал, его храп разносился, наверное, по всей вселенной. Он не давал мне спать всю ночь, и выслушивать его рулады у меня не было больше сил. Я оделся и пошел в буфет съесть горячую сардельку. Потом вернулся в комнату, взял портфель, пальто и спустился в фойе. Там я просидел, наверное, с час. Я должен был зайти к Кате в киоск в девять часов, а было еще только восемь.

В полдевятого я не выдержал и ринулся в морозное утро. Было ничуть не теплее вчерашнего, и, наученный горьким опытом, я теперь передвигался по улицам только бегом.

Газетный киоск, как и вчера, блестел, словно усыпанный алмазами. Я постучал в окошечко и вместо приветствия крикнул:

— Катя-Катюша, я замерзаю!

Она не ответила, скомканная газета зашуршала внутри киоска, я дернул дверь и ввалился внутрь.

Катя сидела, повернувшись ко мне всем корпусом и прижимая к груди кипу пахнущих типографской краской газет.

— Я вовремя? Не опоздал?

— Не знаю, может быть, — сказала она еле слышно.

Это меня несколько удивило и озадачило. Она была чем-то расстроена и словно не хотела со мной разговаривать. Я спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Случилось, — сказала она. — Мне нужно уйти.

Я ничего не понимал.

— Прости меня, Дмитрий. В десять часов загорелся… загорится детдом на улице Вершинина. Я должна предупредить.

Я мельком взглянул на часы. Времени было еще больше часа. А до улицы Вершинина, где расположен детдом, я знал, было минут десять ходу.

— Здесь есть где-нибудь поблизости телефон? Надо просто позвонить им.

— Телефон есть в институте радиоэлектроники. Но по телефону могут не поверить. Надо идти.

— Мы успеем еще, — сказал я. — Давно ты это прочла?

— Только что, когда ты стукнул в окошечко.

— Бежим, — сказал я.

— Не ходи со мной. Я должна одна.

— Ерунда. Подробности известны?

— Известны, — ответила она, но как-то через силу, словно не хотела отвечать, словно говорила неправду.

— Дети все невредимы?

— Все…

Я выскочил из киоска, за мной вышла Катя, закрыла киоск на замок и сунула ключ мне прямо в карман. Я был немного взвинчен и не так остро чувствовал мороз, как пять минут назад.

Она схватила меня за руку, и мы побежали.

Возле кинотеатра «Октябрь» мы срезали угол и очутились на улице Вершинина, прямо напротив детского дома. Здание было новое, двухэтажное, кирпичное, в окнах горел свет, и ничто не предвещало близкого пожара. Мне даже вдруг показалось, что Катя подшутила надо мной, что она зачем-то проверяла меня. Но она так решительно дернула калитку небольшого, не выше метра, заборчика, что у меня пропали всякие сомнения. Калитка тотчас же со скрипом отворилась, но возле парадного нам не повезло. Или звонок не работал, или его никто не слышал. И только когда мы догадались обежать дом, то сообразили, что парадное наверняка завалено всяким хламом и входить нужно с черного хода.

Дверь была открыта, а свет — конечно, в целях экономии — выключен. Натыкаясь друг на друга и на ступени, мы добрались до коридора. В нем было светло. Напротив можно было угадать парадную дверь, заваленную почти доверху грудой самых разнообразных предметов. Слева располагалась кухня. Оттуда тянуло приятными запахами. Рядом была комната, что-то вроде столовой, и там уже сидели ребятишки. Две воспитательницы с подносами ходили вокруг столов. Напротив была спальная комната. Что находилось на втором этаже, я, конечно, не знал.

Катя сразу же направилась к двери столовой и поманила женщин рукой:

— Можно вас на минутку?

Воспитательницы взглянули на нее удивленно, и одна из них, поставив поднос на тумбочку, подошла к дверям.

— Не спрашивайте, откуда я это узнала, — начала Катя. — Я не смогу объяснить этого толково… Около десяти часов в этом здании возникнет пожар.

— Ой, — схватилась за грудь женщина.

— Надо одеть детей и договориться с соседними домами, чтобы их приняли.

— Ой, — повторила женщина и позвала вторую: — Мария Павловна!

Дети с интересом поглядывали на нас и уже начинали шуметь и шалить.

— Мария Павловна, пожар у нас, — запричитала женщина.

— Что случилось? — строго спросила Мария Павловна. — Вы кто такие?

— Я продаю газеты, он — инженер. В десять часов у вас будет пожар. Детей надо выводить.

— В такой-то мороз выводить? — снова строго сказала Мария Павловна.

— Так ведь пожар, — прошептала первая воспитательница.

— Действовать надо, — решился вступить в разговор и я. — У вас тут есть телефон?

— Есть, — ответила Мария Павловна и показала рукой. Телефон оказался за моей спиной.

— Он позвонит в пожарную, а вы одевайте детей. — Катя говорила спокойно и негромко. Она старалась говорить убедительно, чтобы ей поверили.

Первая воспитательница, испуганно ойкая, убежала на второй этаж. Из кухни вышла повариха и присоединилась к нам. С улицы пришел дворник, закутанный шарфом до самых глаз, и стукнул об пол деревянной лопатой, которой сегодня на улице делать было совершенно нечего. Я набрал номер и, когда на другом конце провода ответили, сказал в трубку:

— Нужно пожарную машину к детдому на улице Вершинина.

— Давно горит? — деловито осведомился мужской голос, а невидимому для меня собеседнику крикнул: — Седьмую на выезд! Что горит-то? — Это уже относилось ко мне.

— Пока ничего, но в десять часов загорится.

— Снова шутники, — недовольно сказал голос, и трубку повесили.

Я набрал номер второй раз, но разговор кончился так же безуспешно. Мне не верили.

Со второго этажа спустились три женщины. Одна из них была заведующая детским домом.

— Противопожарная безопасность у нас в порядке, — сказала она нам. — Вы с проверкой?

Кате снова пришлось объяснять, но заведующая все же подтащила нас к стене и заставила прочесть «порядок эвакуации детей в случае пожара».

— У вас хоть есть огнетушители? — спросил я, поглядывая на часы. Было уже около десяти.

— Есть, — сказала заведующая. — Были то есть. Они вот тут висели, — и она указала на стену. — Один сорвался и чуть было не убил Танечку Солнцеву. Пришлось в сарай вынести.

— Почему огнетушителей нет на месте?! — рявкнул я.

Заведующая сразу струсила. Она решила, что мы действительно комиссия с проверкой.

— Аникеич! — крикнула она. — Тащи живо огнетушители!

Дворник рванулся на улицу, тотчас же возвратился, потому что у него не оказалось ключей. Женщины начали нервно разбираться, у кого могут быть ключи. Аникеич нашел их у себя и снова ринулся на улицу.

— Одевайте детей! — приказала Катя.

Ее и послушали и нет. Детей подняли из-за стола и повели по коридору. Но все это делалось как-то неуверенно, словно все ждали, что ложную тревогу вот-вот отменят.

Детей было около пятидесяти. И, как я понял позже, на втором этаже было еще сто двадцать. Я начал растаскивать свалку у парадного входа. Санки кидал прямо в спальню, бочонки с остатками прокисшей капусты закатывал на кухню. Кто-то пытался мне помогать, но я крикнул, чтобы быстрее одевали детей и сразу же выводили на улицу.

Катя снова позвонила в пожарную команду, и ей, кажется, поверили. Я разгреб половину свалки, и теперь мне нужно было только добраться до двери, чтобы все остальное выкинуть прямо на улицу. Пошли какие-то грабли, лопаты, старые половики и ведра с пробитыми днищами.

Повариха загасила плиту водой. Начали выключать электрокамины, но они были включены в самых неподходящих местах, так что до розеток кое-где нельзя было сразу и дотянуться. Одна из воспитательниц побежала в кинотеатр договариваться, чтобы там приняли детей в фойе. Заведующая все еще не верила нам.

Отворилась дверь черного хода, и в коридор ввалился дворник с двумя огнетушителями в руках.

— Горим! — крикнул он, прибавив несколько крепких слов, и ударил огнетушителем об пол. Но толку от этих мерзлых огнетушителей было мало. А пар, ворвавшийся вместе с дворником в коридор, не рассеивался. Это был не пар. Это был дым. У меня ело в глазах. Дворник бросился помогать мне. И, когда парадная дверь была очищена, деревянная перегородка уже горела.

Через двадцать минут приехала пожарная машина. Дети к этому времени уже были в безопасности. Пожарное начальство начало разбираться в причинах пожара. Воспитательницы еще не совсем пришли в себя от пережитого. А я мчался в машине «скорой помощи», держа в своей руке холодную и мокрую Катину ладонь… Катя пыталась удержать падающую деревянную перегородку между двумя комнатами, чтобы успели увести последних детей. Их вели по запасному выходу, металлической лестнице со второго этажа во двор. Их всех увели, а она не успела отскочить, и на нее рухнула горящая деревянная перегородка. За минуту до этого она сунула мне в руки полуодетую девочку и крикнула, чтобы я подошел с улицы к окну, возможно, через него придется подавать детей.

У меня даже мелких ожогов не было. А на ее лицо мне не разрешили взглянуть, оно было закрыто чем-то белым.

5

Я сидел в холле клиники, растерянный и разбитый. Врачи сказали, что сделают все, что в их силах. Я представлял, в каких случаях говорят такое.

Мне раза три предлагали уйти, потому что я ничем не мог помочь и только раздражал врачей своими вопросами. Когда меня выгоняли в четвертый раз, а я все приводил доводы, чтобы остаться, один из молодых врачей вдруг сказал:

— Пусть попытается, если хочет помочь. Завтра об этом объявят в газетах, сегодня вечером передадут по телевидению и радио, но, может быть, будет уже поздно. Вы где живете?

Я покачал головой:

— Я приезжий.

— Жаль. Значит, у вас здесь нет знакомых?..

— Есть, но очень мало.

— Нужно делать пересадку кожи. Нужны добровольцы. Человек пятьдесят. Может быть, больше.

— Я сделаю! — закричал я и выбежал на улицу.

Конференция уже начала свою работу.

У меня хватило ума не поднимать паники и разыскать своего институтского товарища. Он выслушал меня молча и сказал:

— Подумать только. Вчера она была такая веселая. — И добавил: — Ты хорошо сделал, что сказал мне. Все будет сделано. Вашу же секцию и пошлем первой.

Я вошел вместе с ним в помещение, где работали радиофизики-почвенники, и сел на первый попавшийся стул. Мой товарищ о чем-то пошептался с председателем секции, и тот, дождавшись, когда выступающий закончит свой доклад, объявил:

— Товарищи! В городе произошел несчастный случай. Требуется кожа для пересадки. Я думаю, мы сделаем перерыв и все вместе пойдем в клинику. Это недалеко, всего два квартала… Девушка может умереть.

В клинику отдельными группами и через определенные интервалы пришла вся конференция.

Около часу дня меня все-таки впустили в палату, где находилась Катя. Белая подушка, белая простыня поверх тела и моток бинтов вместо лица. Только черные кружочки глаз с обожженными ресницами да чуть обозначенные губы. Я присел на табурет рядом с кроватью.

Катя смотрела на меня неподвижно, не мигая. А я не знал, что сказать ей. Я бы только погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала:

— Щеки почернеют, любить не будешь…

— Буду, буду, — сказал я. — Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем на Васюганские болота кормить комаров.

Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже.

— Вы здесь ничем не можете помочь, — сказали мне. — Идите в гостиницу. Зайдите к Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь, действуйте. Утром можете прийти.

Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок, зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой полосой кверху. Я сразу нашел небольшую заметку под рубрикой «Происшествия». В ней говорилось, что вчера в десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова.

Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша.

В газете была написана неправда! Ведь она не погибла, она жива!

Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что, когда утром зашел сюда, Катя смяла газету, взглянула на ту, что сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она знала, что с ней произойдет, и все же пошла.

Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. И заметка о пожаре была. Только в ней говорилось, что погиб… Дмитрий Егоров.

В висках застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я должен был лежать, придавленный горящими досками!

Я взял из пачки еще одну газету… Погиб Дмитрий Егоров… Третью… То же самое. Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить…

И я нашел этот экземпляр. В нем было написано, что Екатерина Смирнова получила сильные ожоги. Он был правильный, и теперь сотни людей делали все, чтобы она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание тех заметок.

И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что Катя жива, что она только получила ожоги, но будет жить, обязательно будет жить! Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск.

Было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим.

— Прочтите, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя будет жить! Захотите этого!

Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить.

— Вы должны очень желать этого, — говорил я. — Это она, Катя, доставляет вам маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что, не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая погода, и вы идете в воскресенье в лес за грибами или за ягодами. Это она предотвращает катастрофы на улицах. Читайте газету. Пусть Катя живет!

Мне верили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят.

Я зашел на главпочтамт и отдал ключи от газетного киоска. Потом я забежал на конференцию, и «зубры» из политехнического института сказали, что в моем фантазерстве что-то есть, что они уже дали телеграмму о продлении моей командировки. Они понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города.

Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север.

Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг…

Я бежал к Кате, потому что она меня ждала.

 

Город мой

С высоты птичьего полета город был похож на скопление серых стандартных коробок. По вечерам, когда опускались пыльные сумерки и улицы пустели, видны были только линии уличных фонарей. Утром призрачные светящиеся нити улиц постепенно размывались и исчезали, и крупнопанельные коробки, словно облегченно вздохнув, выпускали из-под своих крыш тысячи деловитых горожан, спешащих на работу.

В эти нежаркие утренние часы, особенно если ночью шел освежающий дождь, город словно приподымался на цыпочках, протягивая к солнцу зеленые ветви молодых скверов, бульваров и парков. Но скоро трубы фабрик, заводов и котельных, выхлопные газы тысяч автомобилей заволакивали небо белесой дымкой, и город становился понурым и пыльным.

Город был стар и знал, что некрасив и плохо спланирован. Но он был удобен. У каждого жильца в квартире газ и вода, в соседнем доме магазин, через два квартала кинотеатр, в двадцати минутах езды драматический театр или филармония, в пятнадцати километрах тайга, теперь уже просто лес с жестянками, битым стеклом, порезами на деревьях, киосками «пиво-воды» и прокатными пунктами, но зато и с цветами, лохматыми лапами кедров и капризно изогнутыми ветвями берез.

Город мучился сознанием собственного несовершенства, но в какой-то мере его успокаивало то, что он все-таки нужен людям.

Архитектор Виталий Перепелкин покидал Марград. Он поссорился с ним. Они не поняли друг друга. Виталий Перепелкин обиделся на город.

— Да я отсюда, в случае чего, ползком уползу, — в который уже раз говорил он жене. — И не расстраивайся, Зоя. Усть-Манск ничем не хуже Марграда. Даже в сто раз лучше. Построю там «падающую волну». А потом еще и еще. Представляешь, какая будет красота?!

— Уж я-то представляю, — ответила Зоя.

— Да! Надо же посидеть молча перед дорогой, — вспомнил Виталий и устроился на краешке стула. — Ну, что ж, пора! Через месяц получу квартиру и приеду за вами.

Из спальни вышел карапузик двух лет от роду и сказал:

— Папа в командиловку е-е-едет…

Виталий схватил сына в охапку, повертел его в воздухе, поставил на пол, поцеловал жену куда-то в ухо, бодро сказал: «Ну, я пошел», потоптался еще в коридоре, подхватил чемодан, решительно открыл дверь и перешагнул порог.

Десять маршей лестницы, девяносто ступенек. Обшарпанная входная дверь с именами, выведенными неровным детским почерком. Куча ребятишек, прокладывающих автотрассу в груде песка, стук домино, «классы» на асфальте. Завывание саксофона на втором этаже. Старушки, серьезно обсуждающие проблему внучат. Веревки с бельем. Аккуратно политые березки в палец толщиной.

Перепелкин дошел до угла здания и остановился. Не мешало бы купить сигарет, в вокзальном буфете всегда столько народу. Он обогнул дом, выкрашенный зеленой краской, которая местами облезла, так что виднелся серый бетон, и повернул в противоположную от вокзала сторону. Здесь в соседнем доме находился гастроном.

Обрадовавшись тому, что не встретил никого из знакомых и не пришлось объяснять, почему в руках чемодан, он вышел из магазина и не спеша двинулся к вокзалу. До отхода поезда оставался еще почти час. Ему надо было пройти три квартала по улице Шпалопропиточной и свернуть направо к привокзальной площади.

Он шел, стараясь не думать о городе, и только мысли о том, как жена проведет этот месяц с сыном, не давали покоя. Поскорее бы уж осесть в Усть-Манске.

Улица с одинаковыми домами, однообразие которых только усиливала разноцветная окраска домов, не привлекала его внимания. Только пивной ларек на углу оживлял перспективу улицы. Поравнявшись с ним, он свернул направо на проспект Рационализаторов, прошел еще метров пятьдесят и почувствовал что-то непонятное. Привокзальной площади не было. Вместо нее перед ним стоял дом с гастрономом, откуда он только что вышел, а впереди тянулась улица Шпалопропиточная с его домом, другими домами и пивным ларьком через три квартала.

— Вот так задумался, — негромко сказал он вслух, взглянул на часы и успокоился. Времени еще было достаточно. Он покачал головой. Такой круг дать! Подумать только!

Перепелкин снова пошел вперед, но теперь, удивленный тем, что мог так задуматься, он с интересом рассматривал свою тысячу раз виденную улицу. С нее все и началось, когда он проектировал эту улицу и вместо стандартного пятиэтажного дома № 93 вписал дом типа «открытая ладонь». Еще в строительном институте начал он эту «открытую ладонь», а тут не утерпел и вставил в проект. Проект вернули с шумом и выговором, хотя «открытую ладонь» можно было сделать из стандартных блоков.

Сейчас, представив на месте дома № 93 проектный дом, он признал, что «открытая ладонь» выглядела бы нелепо среди этих пятиэтажек. И все же он был не совсем неправ.

Тогда он еще не знал, что это были первые его шаги к сегодняшнему пути на вокзал.

Около пивного ларька он закурил сигарету, повернул за угол и увидел гастроном… С городом творилось что-то неладное. Теперь-то уж Перепелкин точно знал, что не сделал никакого круга. Он несколько минут постоял, растерянно оглядываясь, и повернул назад.

За углом гастронома была улица Шпалопропиточная, а через три квартала виднелся и сам гастроном… Какой-то чертов круг! Куда ни пойди, везде улица Шпалопропиточная. Перепелкин решил, что назад идти нет смысла, и повернул около пивного ларька направо. Перед ним был гастроном, улица Шпалопропиточная, а через три квартала виднелась кучка людей у пивного ларька.

До отхода поезда оставалось минут сорок. Возле магазина было довольно многолюдно, и Перепелкин чуть было не налетел на инженера Сидорова из группы проектировщиков, которой он, Перепелкин, недавно руководил. Сидоров был лет на пять старше Виталия и спроектировал не одну улицу в Марграде. Они поздоровались: Перепелкин — испуганно, а Сидоров — растерянно, потому что только что вышел из квартиры Виталия. Он приходил уговаривать его вернуться в управление главного архитектора.

— Так-таки и уезжаешь? — наконец вымолвил Сидоров.

— Уезжаю! — с вызовом ответил Перепелкин. — Надоела эта канитель. Не хочет — не надо…

— Кто не хочет?

— Кто-кто… Город! Не хочет стать красивым, пусть таким и остается.

— Город-то хочет. Только главному архитектору надо доказать.

— Так ведь пять лет уже доказываем! — сказал Перепелкин и, спохватившись, поправился: — Доказывали, то есть.

— Нет, не доказывали! — вспылил Сидоров. — Доказываем! Доказываем и докажем! И Марград станет красивым!

Перепелкин ничего не ответил и переложил чемодан из одной руки в другую.

— Значит, уезжаешь? — снова спросил Сидоров. — А я ведь у тебя сейчас был. Не знал, что ты так скоро.

— Я вот сегодня подумал, — сказал Перепелкин, — в жилом доме типа «кленовый лист» у нас планировка двенадцатого этажа все никак не получалась. Тяжело выходит, неизящно. Надо бы еще на пять сантиметров поднять потолок и поставить «летающие» перегородки.

— Так ведь кто-то предлагал уже…

— Кто-то? Ты и предлагал. Все так и надо сделать, и тогда «кленовый лист» вырвется на простор.

— Тебе-то что до этого?

— Ах, да. Ты извини, опаздываю я.

— Не вернешься?

— Ни за что на свете, — ответил Перепелкин, но в его голосе не было уверенности. — Пусть Марград таким и остается, если ему это нравится.

— Вернешься, я тебя к себе на работу не возьму. Учти, — предупредил Сидоров своего бывшего начальника и ушел, не попрощавшись.

Перепелкин снова переложил чемодан из одной руки в другую, но не успел сделать и десяти шагов, как из магазина слегка навеселе вышел его двоюродный брат Сметанников.

— А, Виталька, черт! — заорал он. — Давай-ка по стаканчику!

— Понимаешь, Петя, — ответил Перепелкин, — мне на вокзал надо. Времени уже осталось мало.

Оба стояли, не зная, что еще сказать друг другу. Потом Перепелкину вдруг пришла в голову мысль.

— Послушай-ка, Петя, может, ты проводишь меня до вокзала? А?

Сметанников на секунду задумался, достал из кармана мелочь, пересчитал ее и твердо произнес:

— Провожу.

Перепелкин уже начал понимать, что одному ему с этой злополучной улицы не свернуть. И он решил: как только они подойдут к углу, вцепиться в локоть двоюродного брата, закрыть глаза и таким образом прорваться, наконец, к вокзалу. Сметанников начал что-то рассказывать Перепелкину, но тот слушал его невнимательно, лишь иногда невпопад вставляя: «Да, да. Угу».

…Сколько ночей провела их группа, реконструируя на бумаге Марград и застраивая его новые кварталы. Прекрасный город получался у них. Даже в Москве удивлялись. И в самом Марграде вроде бы одобряли. Но дальше этого не шло. Каждая квартира в доме типа «открытая ладонь», «планирующая плоскость», «голубая свеча», «кленовый лист», «падающая волна» стоила на пять процентов дороже обычной, стандартной. А где их взять, эти пять процентов?

В Марграде строился новый дизельный завод, и нужны были тысячи квартир. Срочно, немедленно. Тут уж было не до «кленового листа». Всегда так. Сначала хоть что-нибудь, а потом уже получше, но оставляя это самое «что-нибудь». Перепелкин доказывал, что через десять лет все равно придется сносить эти серые уродины, и тогда уж государство пятью процентами не обойдется. С ним согласились, но говорили, что снос ведь будет все-таки через десять лет, а квартиры нужны сейчас. Пять тысяч семей живет в старом Марграде в подвалах и полуподвалах, им сейчас не до «планирующей плоскости».

Пять лет Перепелкин бился и доказывал, а теперь вот уезжал в Усть-Манск, потому что там решили строить новый жилой район из домов типа «башня» и «нож». Это, конечно, не «кленовый лист», но все же близко. И потом, может быть, со временем удастся построить и «открытую ладонь»…

До пивного киоска оставалось шагов тридцать. Перепелкин вцепился в своего двоюродного брата железной хваткой. Тот что-то напевал, попутно давая пояснения. До поворота оставалось двадцать шагов, пятнадцать. И в это время Сметанников увидел свою жену. И Перепелкин увидел ее. И она увидела их обоих, причем значительно раньше, потому что стояла в позе полководца, широко расставив ноги и уперев двухкилограммовые кулаки в бедра.

Сметанников только присвистнул, вырвался от Перепелкина и опрометью бросился в обратную сторону. Его жена тоже взяла с места в карьер. Свирепый ветер чуть не опрокинул Виталия на асфальт. Осторожно, как в полусне, дошел он до поворота. За углом снова был гастроном и улица Шпалопропиточная.

Перепелкин стиснул зубы. До отхода поезда оставалось двадцать минут. Мимо него, как пуля и пушечное ядро, пронеслись Сметанников и его жена. С одного взгляда было понятно, что Сметанников не продержится в лидерах и двадцати секунд.

Перепелкин увидел свободное такси и выбежал на дорогу.

— На вокзал, опаздываю! — взмолился он.

— Садись, — открыл дверцу таксист.

Машина легко развернулась. Перепелкин отдышался. Теперь-то уж его не задержит перекресток. Такси все-таки. На сей раз все кончится благополучно.

Таксист включил правый поворот. Перепелкин зажмурил глаза. Резко завизжали тормозные колодки, таксист выругался. Виталий со страхом открыл глаза. Такси стояло, уткнувшись передними колесами в бордюр рядом с гастрономом.

— Не получилось, — прошептал Виталий.

— Что за чертовщина! — выругался шофер. — Ведь трезвый я.

— Попытайтесь еще раз, — попросил Перепелкин.

Такси вывернуло на проезжую часть и снова понеслось к перекрестку. Перед поворотом таксист сбавил скорость.

Снова визг тормозов. Такси стояло возле гастронома.

— Вы что-нибудь понимаете? — испуганно спросил шофер.

— Понимаю, — ответил Перепелкин. — Теперь я все понимаю. — Он расплатился с таксистом и вылез из машины. Шофер сидел с побледневшим лицом и тут же отказался везти кого-то в аэропорт.

Теперь Перепелкин все понял. Город не хотел отпускать его. Но с какой стати! Он столько лет пытался сделать город красивым, а получал только выговоры и нахлобучки. Перепелкин снова пошел вперед. Он еще вполне мог успеть на поезд, надо было только поторопиться.

Он шел и думал, что город напрасно старается его задержать. Он устал, ему все надоело, а в Усть-Манске он сможет осуществить хоть малую часть своей мечты о прекрасном бело-голубом городе. Отпусти! Остался ведь еще Сидоров и вся их группа. Пусть теперь они обивают пороги и доказывают. Отпусти! Мне все равно нельзя возвращаться, после того как я с треском уволился из управления главного архитектора. Теперь, если я и останусь, то ничего не смогу предпринять. Ну кем же теперь меня могут взять на работу? Техником? Инженером? А я и руководителем отдела ничего не смог добиться.

Отпусти!

Чуть не со слезами на глазах Перепелкин завернул за угол. На привокзальной площади толкался народ. На проспекте Рационализаторов трезвонили трамваи, старушки продавали букеты цветов. Встречающие и провожающие тащили чемоданы, корзины с овощами и фруктами. Стоял шум и гвалт.

У Перепелкина захлестнуло сердце. Путь был свободен. Очереди перед вагоном уже не было. Он отдал проводнице билет, вынул из кармана сигарету и закурил.

— Товарищ, проходите, — сказала проводница. — Сейчас трогаться будем.

Он кивнул.

— Заходите, а то подножку подниму.

— Поднимайте, — сказал он. — Я, наверное, не поеду.

— Раньше надо было думать, — осуждающе сказала женщина. — Билет-то заберете, или как?

Но он уже махнул рукой и шел к выходу.

Он успокаивал себя тем, что уедет завтра, ведь надо еще сказать Сидорову, что в «кленовом листе» необходимо поставить «летающие» перегородки, иначе получается не совсем красиво и изящно.

Он уже забыл, что говорил об этом Сидорову, и теперь думал о том, что надо хоть на полпроцента снизить стоимость здания. А это значит, снова бессонные ночи, снова безумная идея, которая неделями будет смутно ворочаться в гудящей голове, пока не ляжет на ватман четкими линиями. Потом он подумал, что придется ездить в министерство, доказывать свою правоту на конференциях, строить макеты, получать выговоры за расходование рабочего времени не по назначению. Придется снова сколачивать группу, потому что старая уже начала разваливаться. Только Сидоров держится молодцом.

И еще, что асфальт надо в городе сделать не серым, а коричневым, с разными оттенками, утопить дома в зелени, и не в обычной — хилой и редкой, — а в густой и могучей. А для ребятишек устроить гектары тайги прямо возле домов, с буреломом, колючими кустами, крапивой, ягодами и цветами, которые можно рвать и приносить домой маме. А для взрослых — тихие ресторанчики, куда не рвались бы любители выпить. Разрешить пешеходам спокойно ходить по улицам, не оглядываясь по сторонам на перекрестках, убрать дымящие трубы. И чтобы из каждого окна открывался вид на бескрайнее море зелени, чтобы город был напоен солнцем и чистым воздухом и можно было в любой час бродить по тихим приветливым бульварам и проспектам.

Пусть будет проспект Света, переулок Ромашек, бульвар Роз…

Он подошел к своему дому. Уже стемнело. Громкие голоса мам звали ребятишек домой. По столу все еще стучали костяшки домино, хотя уже ничего нельзя было рассмотреть. Старушки прощались и все никак не могли проститься.

Обшарпанная дверь. Девяносто ступенек вверх.

Перепелкин открыл дверь своим ключом и переступил порог. В коридор вышла жена и сказала:

— Я поджарила тебе колбасы. Огурцов нарезать?

Он не успел ничего ответить, потому что она обняла его за шею и тихо-тихо рассмеялась счастливым смехом. Уж она-то знала, что он никуда из Марграда не уедет.

В домах гасли огни. Город засыпал, оставляя только блестящие линии уличных светильников, пересекающиеся под прямыми углами.

Город погружался в ночь, тихо вздрагивая в полусне, вздыхая, что-то шепча, тихо улыбаясь и ожидая рассвета.

А под утро по улицам Марграда прошел тихий ласковый дождь…

 

Разноцветное счастье

1

Перед тем, как войти в испытательный бокс, я взглянул на индикатор личного счастья. Золотистая стрелка остановилась на тридцати пяти делениях. Достаточно, чтобы быть в хорошем настроении.

Эдик Гроссет стукнул меня ладонью между лопатками и сказал:

— Прости меня за эти несколько минут.

— Брось, Эд. На то и эксперимент. У тебя нет выбора, ты обязан это сделать. Не вздумай только хитрить. Иначе все ни к чему!

Про хитрость я сказал, конечно, зря. Гроссет не умел хитрить, никогда и ни при каких обстоятельствах. Но тем труднее ему было участвовать в этом эксперименте.

— Сам понимаешь, — сказал Эдик. — Это все равно, что вывернуться наизнанку. Противно.

— Перестань скулить. — Я взялся за ручку двери. Лицо Эдика, как мне показалось, осунулось и постарело. — И Ингу заставь.

— Телячьи нежности, — сказал Сергей Иванов. — Работать — значит работать. И нечего тут рассусоливать…

Перед боксом толпилось еще человек десять. Среди них выделялся могучим телосложением и удивительным спокойствием Антон Семигайло. Мне всегда казалось, будто он создан специально для иллюстрации выражения «в здоровом теле — здоровый дух». Глядя на Антона, можно было сказать даже, что в исключительно здоровом теле — ну просто поразительно здоровый дух! Во всяком случае, уровень счастья у него всегда выше средней нормы, а часто даже более семидесяти процентов.

Антон пожал мне руку и подмигнул. Я ни с кем не хотел прощаться, но так уж получилось. Вслед за Семигайло и все остальные начали протягивать мне руки.

— Вы все с ума посходили! — раздался голос руководителя наших работ Карминского. — До начала эксперимента осталось десять минут, а вы его специально взвинчиваете! Ему же еще успокоиться надо!

Однако никто не ушел. Уж очень хорошо все знали кандидата технических наук Виталия Карминского, чтобы в страхе разбежаться по своим местам.

— Как со счастьем? — спросил наш руководитель.

— По сто восемьдесят пакетов каждого цвета, — ответил Иванов.

— Хватит?

— Что он, бездонная бочка, что ли?

— Ну-ну, — согласился Карминский. — Не подвела бы только аппаратура.

— Что вы, — спокойно пробасил Семигайло. — Все на уровне.

— Знаю я этот уровень. А как с откачкой счастья?

— Плохо, — ответил Гроссет.

— Что так?

— Освободили бы вы меня, Виталий Петрович, от этого. На теплотрассу бы лучше послали, землю копать. Все равно ведь кого-нибудь пошлете. А я добровольно.

— Каждый сверчок знай свой шесток, — глубокомысленно изрек Карминский. — Все расписано и утверждено. Изменений не будет.

В это время в лаборатории зазвонил телефон. Инга подняла трубку, послушала и сказала, кивнув мне:

— Саша! Тебя к телефону. Марина хочет с тобой говорить.

Я вопросительно посмотрел на Карминского.

— А, — безвольно махнул он рукой. — Говори. Чего уж тут поделаешь. Сорвем эксперимент! Ей-богу, сорвем…

Я взял трубку:

— Марина?

— Я, Саша. Слышишь? Я люблю тебя!

Я промолчал. Много, много лет я не слышал от нее этого слова.

— Ты слышишь, что я говорю? Сашка!

— Слышу.

— Я люблю тебя!

— Не верю.

— Ты это говоришь, потому что эксперимент?

— Марина, я знаю это точно.

— Ладно, дерзайте! — У нее будто перехватило горло. — Буду думать про тебя только самое плохое. Отключаюсь.

Она испугалась? Или что-то поняла? Десять лет прожито вместе. Десять лет… Много или мало?

— Ну что, сантименты кончились? — строго спросил Карминский. — Разрешите начать эксперимент?

Я открыл дверь бокса, перешагнул порог и повернул рукоятку. Теперь дверь была плотно закрыта. И сразу же на меня навалилась тишина, неприятная, холодная, испытующая. Я сделал несколько шагов, очутился возле кресла, сел в него, удобно устроившись. Ведь неизвестно, сколько мне придется в нем просидеть. Теперь лишь оставалось натянуть на голову шлем, но я не торопился. Подождут. Перед началом всегда ждут. Я хотел успокоиться, попробовать ни о чем не думать, а сам начал строить логические предположения, почему Марина мне позвонила. Она, конечно, знала, что сегодня эксперимент, но это ничего не проясняло… «Я люблю тебя». Решила утешить или… Ничего не понимаю!

На пульте перед креслом засветилась лампочка. Ага, им надоело ждать, просят включить мой телефон. Я щелкнул тумблером.

— Ну, что ты там? — сердито спросил Сергей Иванов. — Можно начинать?

— Сейчас… — Я натянул на голову шлем, похлопал его ладонью, чтобы лучше прилег. Хорошо, что сейчас конструкция шлема не требует бритья головы. Сколько курьезов из-за этого было…

— Готов, — сказал я, к своему удивлению, не почувствовал ни страха, ни желания бросить всю эту чертовщину. А! Будь что будет! Это даже интересно.

— Сашка, я буду поддерживать с тобой телефонную связь, — сказал Гроссет. — Кричи, если что.

— Начинайте, — ответил я.

— Проверяю уровень личного счастья, — услышал я чей-то голос. — Тридцать пять процентов. В норме.

Я выключил свет. Сидеть в темноте мне казалось приятней. Теперь уровень моего счастья начнут искусственно понижать. Доведут до нуля, а потом попробуют догнать до ста.

Меня начали «выворачивать наизнанку».

Сначала меня выселили из квартиры, потом уволили с работы, как не соответствующего занимаемой должности. Они экспериментировали, а для меня все это было на самом деле. Марина укоризненно говорила мне: «Докатился». Я и сам был расстроен. Черт возьми, никогда не предполагал, что не соответствую должности ведущего инженера. Или за десять лет я действительно порастерял все свои знания, или их и не было, но никто не догадывался об этом. А, ладно. Работа у нас не проблема!..

— М-да, — с сожалением протянул Карминский. — А я думал, что работа для него все.

— Вы по цифрам не судите, — сказал Эдик. — Неизвестно еще, сколько процентов у нас с вами эта самая работа составляет. Можно, кстати, проверить!

С квартирой было хуже. Сколько лет жили в маленькой душной каморке. Получили тридцать квадратных метров — и вот снова лишились всего…

— Всего ноль целых две десятых, — сообщил Гроссет.

— Странно, странно, — сказал Карминский.

— И ничего нету странного, — защищала меня Инга. — У каждого свои моральные ценности.

Лишать меня серванта, дивана, стульев и телевизора не имело смысла. Это, кажется, понимали все. И все-таки лишили. Все сгорело.

— Ага! Четыре процента! — заволновался Антон Семигайло: обрадовался, что нашел единомышленника. (А я плевал на все это барахло. Голова есть, заработаем, купим.)

— У него же мультивокс сгорел!

— Проверим еще раз, все по отдельности, — сказал Карминский. — Диван, сервант, стол. Что?

— Кухонный стол, — подсказал Сергей.

— При чем тут кухонный стол?!

— У него же там ноты хранятся, — с улыбкой пояснил Сергей.

Он явно подшучивал над нашим руководителем. Ведь это Карминский хранил в кухонном столе ноты своих машинных симфоний. Симфоний, которые под его руководством и по его программам сочиняла математическая машина нашего отдела. Это было хобби Виталия Петровича.

Но Карминский проводил сейчас эксперимент и к шуткам был не склонен.

— Кухонный стол, — сказал он. — Телевизор. Эти самые… костюмы, платья…

— Ноль процентов, — сказал Эдик.

— У него что, действительно из всего домашнего имущества лишь один мультивокс имеет цену? — спросил Карминский. — Проверим. Мультивокс.

— Четыре процента.

Мультивокс мы делали вдвоем с Гроссетом. Бились над ним четыре года. А через полгода они появились в продаже. Но наш был лучше! Лучше в том смысле, что он был создан специально для нас. Мы понимали его, и он понимал нас с полуслова, вернее с полумысли, потому что мультивокс воспроизводил музыкальные мысли, музыку, которая так часто звучит в голове, — странную, непонятную, ускользающую. И бывало порой до слез жалко, что не можешь воспроизвести ее. Во-первых, нет музыкального образования. А во-вторых, будь оно, все равно нужно какое-то связующее звено между мыслью и нотными знаками. У композиторов все получается и без мультивоксов. Но ведь мы не были ни композиторами, ни даже людьми с выдающимися музыкальными способностями. Во всяком случае, Марина именно так и считала. Гроссет сочинял симфонии, их даже исполняли, правда, лишь в нашем городе. А я писал симфонические этюды-экспромты. Музыковеды таких не признавали. Не бывает, мол, симфонических экспромтов! Как не бывает? Вот же они! Послушайте! Но даже Марина не верила, что такое может быть. Раз не было раньше, значит, не может быть и в будущем.

— Все равно буду их писать, — говорил я. — Не хотят слушать, не надо. Некоторые люди все же понимают.

— Бросил бы ты эту ерунду. Диссертацию давно пора делать.

Ох, уж эта диссертация. Была ли она мне нужна? Я честно признавал, что работа не настолько меня увлекает, чтобы я был в состоянии выдать какую-нибудь оригинальную мысль или идею. Я был довольно средним инженером.

— Все — и средние, и серые — пишут диссертации, — доказывала Марина. — Одни гении, что ли, докторами и кандидатами становятся?

— К сожалению, нет, — отвечал я. — Но чтобы я, серый инженер, стал серым кандидатом?! Нет, не получится. Хватит их и без меня.

— А композитор из тебя получится?

— Еще не знаю. Когда пойму, что нет, — тоже брошу.

— Может, ты только к старости поймешь?

— К старости и брошу. А пока мне интересно этим заниматься…

Эксперимент шел уже полчаса.

— Ну что ж, перейдем к личности? — не то сказал, не то спросил Карминский.

Гроссет тяжело вздохнул.

— Выключаю Марину, — странным голосом сказал Эдик.

Марина меня не любит! Удар? Нет. Я это предполагал и раньше, а теперь знаю точно.

Дело не в том, что она любит кого-то другого. Нет. Это просто стандартная, нравящаяся соседям и знакомым любовь. Мы часто появляемся на людях вместе, за исключением тех случаев, когда я отказываюсь от этого сам. Ей это только приносит облегчение, но она все равно твердит:

— Ты со мной не разговариваешь, не ходишь в кино, молчишь, ничто тебя не интересует. Все люди как люди, а ты?

Но о чем говорить? Ведь разговоры-то не получаются. Не получаются! Может быть, и хорошо, что я умею молчать?

Любви нет. А что же есть? Привязанность. Привычка. Все утряслось, устоялось. Ничего не хочется изменять.

— Один процент. Почти один, — сказал Эдик растерянно.

— Сколько точно? — спросил Карминский.

— Господи! — сказала Алла, молодой инженер, ей было лет двадцать, не больше. — Человека жена не любит, а он: сколько процентов!

— Товарищи! Мы на диспуте о любви или важный эксперимент проводим, запланированный тематическим планом? — строго спросил Карминский. — Что за детство?!

— Господи! Что же это делается? — снова сказала Алла.

— Ноль целых девятьсот одна тысячная, — зло сказал Эдик.

— Опять шуточки? У этой шкалы нет тысячных делений.

— Извиняюсь. Ноль девяносто.

— Товарищи! Прошу относиться серьезно.

— Может быть, ускорим темпы? — предложил Иванов. — Время идет, а мы тут дебаты разводим.

— Молодец, Сергей, — сказал Карминский. — Время — деньги. Кто там у нас следующий по списку? Гроссет? Выключаем Гроссета.

Мы знали друг друга пятнадцать лет. Странный он был парень. То заговорит, разорется, руками размахивает, бараньи кудри свои дергает. Доказывает что-то. А потом вдруг скажет: «Нет, доводов мало», — и замолчит. Если не мог что-то доказать, сдавался немедленно. Даже на экзаменах. Скажет: «Я не уверен в этом, давайте сразу следующий вопрос».

Что нас сблизило?

Любовь к музыке? Да. Вначале только это. Хотя само отношение к музыке у нас было разное. Я признавал в музыке только импровизации, полет фантазии. Он — строгую, кропотливую работу. Я никогда не задумывался, садясь за мультивокс, что я буду играть. Это приходило уже во время игры. А Эдик неделями не подходил к инструменту, что-то тщательно вынашивая в голове. И я часто, очень часто вынужден был признавать, что его симфонии всегда содержательней моих импровизаций.

Но главное все-таки было не в музыке. Просто мы понимали друг друга без слов. Мне нравилось то, что он всегда разный, никогда не повторяющий себя, честный. Однажды, еще в институте, его побили вместо меня. Я не знал, что это должно было произойти. Он знал и пошел один… Мне стало известно это месяц спустя. А сам Эдик и словом не обмолвился…

Теперь его нет. Есть кто-то по фамилии Гроссет с его лицом и фигурой. Но это не Эдик. Я чувствую, я твердо знаю это. И пусто, пусто на душе. Как жить на свете без друзей?

— Десять, — сказал Эдик.

— Что десять? — переспросил Карминский.

— Процентов.

— Ого! Отлично! На снижение резко пошло. Скоро закончим… Следующая — Инга Гроссет.

О, счастье мое! Не мое, конечно, а Эдика. На них смотреть — и то счастье. Она танцевала испанский танец на одном из институтских вечеров. Как танцевала… Они познакомились. А через неделю решили пожениться. Я сам по поручению бюро факультета разговаривал с ним — не легкомысленна ли такая скоропалительная женитьба. Дурак дураком! Как будто дело в сроках. Ведь у них вся жизнь — переходный процесс. Ничего устоявшегося, стандартного, каждый день все по-разному, по-другому.

— Четыре процента, — сказал Эдик.

— Отлично, — радовался Карминский. — Кто следующий?

— Но почему больше, чем у Марины? — из женской солидарности спросила Инга.

— Разберетесь позже. Иванов Сергей.

— Ноль два. Пять. Три. Ноль пять. Стрелка скачет.

— Скачут зайцы! — заорал Карминский. — Семигайло! Почему аппаратура барахлит!

К Сергею у меня отношение сложное. Работать с ним было одно наслаждение. Все спорилось в его руках. Когда мы еще только разрабатывали индикаторы счастья, он мог за день изобрести с десяток схем, спаять и настроить их. И они работали. Правда, повторить их обычно уже никому не удавалось. Они работали только созданные его руками. И дома, и в лесу, и в командировках он был таким. Если что-нибудь всем казалось невозможным, он, не раздумывая, бросался вперед очертя голову. И у него получалось. На мотоцикле он умудрялся ездить по таким немыслимым дорогам, где даже тракторы вязли. В шахматы выигрывал в безнадежных позициях. У него был какой-то странный талант везения и легкая рука.

Десять лет он, Эдик и я были неразлучны. Потом он немного отошел от нас. Это произошло тогда, когда я понял, что люблю его Нину.

Стрелки индикаторов пляшут, и Карминский почем зря ругает Семигайло, который ни в чем не виноват.

— Все работает нормально, Виталий Петрович.

— Нормально, нормально. Тогда проинтегрируй по времени.

— За какой отрезок?

— Откуда я знаю! За минуту.

— Хорошо… Две и семь.

— Антон Семигайло!

— Ноль.

— Алла Куприна!

— Ноль две.

— Карминский!

— Ноль.

— Филатов! Скрипкин!.. Президент США!.. Директор института! Дежурный водопроводчик!..

— Ноль, ноль, ноль…

— Где осечка? — спросил Карминский. — Остается двенадцать процентов. Вроде всех перебрали. И знакомых и незнакомых.

— А здоровье-то забыли! — взревел Антон. — Здоровье — это о-го-го!

— Здоровье!

— Ноль.

— Он же хочет стать знаменитым композитором, — сказал Сергей.

— Сергей, как ты можешь? — прошептала Инга.

— Слава! Признание! Талант!

— Ноль, ноль, ноль.

Карминский устало опустился на стул.

— Ну, что еще позабыли?

— Может, взять толковый словарь и по порядку? — предложил Сергей.

— Вот что, Гроссет. Спроси-ка у него сам. Ему лучше знать.

Они отобрали у меня все. У меня уже ничего и никого не было, кроме Нины. Эдик, конечно, знал. Разве это скроешь? И Сергей знал, но не подавал виду. А может быть, не знал?

Маленькая женщина с черными короткими волосами, которую я и в мыслях-то боялся поцеловать, потому что потом нужно будет смотреть Сергею в глаза.

— Сашка, — позвал меня Эд.

Я сделал усилие и напряг всю свою волю. Нет у меня никого и ничего! Нет! Один я! В этом сером, бесцветном и пустом мире.

— Двенадцать процентов, — тихо-тихо сказал Эдик.

— Итого ноль, — заключил Карминский. — Первая половина эксперимента закончилась. Иванов, давай сюда контейнеры со счастьем!

Сергей ногой подтолкнул ящик. Молча подкинул на ладони полиэтиленовый мешочек с розовым счастьем и запустил им в ползающую по подоконнику муху. Убить муху счастьем!

— Кощунство! — укоризненно покачал головой Карминский.

— Вычтите из зарплаты, — тихо ответил Сергей.

— А все-таки странно, — вдруг всполошился Карминский. — Только сейчас в голову пришло… Существует ведь какое-то отношение к жизни, какие-то убеждения, цели… Ничего этого мы у Александра не отнимали, а он абсолютно несчастлив!

— Во-первых, убеждения у человека не так-то просто отнять, — возразил Эдик.

— Да-да, — сразу же согласился Карминский. — Тут методика нашего эксперимента явно недоработана. Надо еще подумать…

— Все равно ничего не выйдет. Отношение к жизни и мультивокс — это не одно и то же. Более того, если мы и сможем отнять у него убеждения, то из бокса выйдет уже не человек… Вспомните народовольца Николая Морозова. Он просидел в каземате двадцать пять лет, но тюрьма его не сломила.

— Да, но у Александра-то сейчас нуль!

— Сейчас — да. Это потому, что на него все слишком быстро обрушилось. Пройдет время, и он сам начнет искать выход, то есть начнет выходить из этого состояния абсолютной опустошенности без всяких пакетов со счастьем. Именно убеждения человека и дают ему возможность выжить в таких ситуациях. Но эксперимент наш и без того получается жестоким.

— Методика, методика… — пробормотал Карминский.

А я болтался между горем и счастьем, никому не нужный. И мне никто не был нужен. В душе и голове пустота. Абсолютная! Странное состояние. Так, наверное, чувствует себя камень. Перетащит его река с места на место — хорошо. Не перетащит — и так пролежит тысячу лет. Но я все-таки не камень! Пожалуй, самой яркой мыслью была мысль о бесполезности собственного существования… Я представил себе, как они все сидят там, в лаборатории, вычерчивают графики, обсуждают результаты, готовятся к продолжению эксперимента. Несчастный подопытный кролик!

— Убейте меня! — закричал я в микрофон. — Убейте!

Ведь каждый из них мог бы очень просто зайти в бокс и стукнуть меня по голове табуреткой или чем-нибудь еще. И все… Но нет. Они будут сидеть. Никто и пальцем не пошевелит, чтобы поднять табуретку! Тоже мне, коллеги…

— Не могу! Не могу больше!

2

Года четыре назад нам предложили новую тему. Нужно было разработать индикаторы счастья. Ох и смеху было в первые дни, когда мы изучали техническое задание! Неужели серьезно? Оказалось — без всяких шуток.

Нам выдали несколько экспериментальных датчиков, ненадежных, громоздких, которые определяли общее настроение человека. Первый индикатор нужно было возить на грузовике. К технической стороне дела мы уже относились серьезно, но к самой идее — все еще с усмешкой.

Потом наша лаборатория получила ящик полиэтиленовых пакетов неопределенного цвета. В них находился какой-то газ, вдыхание которого приводило к улучшению общего настроения. Некоторые пакеты ссохлись, потому что газ улетучился из них или превратился в порошок.

Карминский, тогда еще ведущий инженер, тщательно изучил инструкцию по применению и разрезал один пакет. Помню, дело было перед обедом, и мы все хотели есть как черти. И вдруг… Я почувствовал, что сыт. И не просто сыт, а сыт приятно, счастливо. Никогда я не получал такого удовольствия от самой еды. Антон лучился блаженством. А уж он-то любил поесть! Но, видимо, одного пакета сытного счастья на всех было мало, и Семигайло потребовал вскрыть еще один. Я испугался. Ведь я сыт по горло, только испортим все.

— А… Экспериментировать так экспериментировать, — сказал Карминский и вскрыл еще один пакет.

И ничего не произошло. Антон выворачивал пакет. По его растерянному выражению лица было ясно, что он все еще ничего не понимает. «Что же это, братцы? — как бы говорил он. — Обман?»

А одна девушка, старший техник Лена, которую почему-то не задело «сытное» счастье, вдруг удивленно посмотрела вокруг, вся расцвела, высоко подняла голову, гордая и счастливая.

— А вы не верили! Ведь он же любит меня!

Оказывается, Карминский вскрыл пакет с газом, который мы потом назвали «счастьем любви». И действительно, Ленка вскоре вышла замуж. Она уволилась, но еще с год я встречал ее иногда в городе с белобрысым толстоватым парнем, и всегда она прямо светилась. Но я почему-то думал, что тот вскрытый пакет не повлиял на ее жизнь. Это просто было совпадением. Не получи мы тогда этого ящика, все равно она ходила бы гордая и счастливая.

— Отметим. Другой тип счастья, — сказал Карминский. Он всегда отличался любовью к систематизации, к раскладыванию по полочкам, хотя часто эти полочки были покаты.

— Почему без этикеток? — разволновался Антон.

— Потерпи, — успокоил его Сергей. — Скоро обед. Десять минут осталось.

— Макетные образцы счастья, — важно заметил Карминский. — Что с них возьмешь? Вот когда все это запустят в серию…

Кто-то догадался включить наш тысячекилограммовый индикатор и по очереди присоединить его к каждому из нас. Что ни говори, а процент счастья был у всех выше, чем обычно.

Постепенно мы привыкли к своей теме. Действительно, ведь измеряют же температуру человеческого тела. Значит, медицине это нужно. Почему же не измерять уровень счастья человека? Может быть, это еще важнее, чем температура.

Больше в отделе никто не усмехался по поводу наших индикаторов. А мы работали не покладая рук. Нас все время торопили, но и помогали тоже здорово. Новейшее оборудование, аппаратура, материалы, необходимые штатные единицы — все появлялось как по мановению волшебной палочки. Макетная мастерская с молниеносной быстротой выполняла наши заказы.

Удобные индикаторы нужно было сделать во что бы то ни стало. И мы сделали. Весом в тридцать граммов и размером чуть меньше градусника, который ставят под мышку.

Внешний вид нашего индикатора был, конечно, неважный. Ну, что это такое? Идет человек по улице, а из кармана пиджака у него выглядывает стеклянный градусник. Смех да и только! И мы, и наше начальство понимали это. И после массовых летних отпусков — вот повезло-то всем! — мы снова принялись за работу. Через год мы демонстрировали уже изящные вещицы. Были индикаторы в виде часов со стрелками, показывающими проценты и даже доли процентов, индикаторы в виде запонок и брошек, где процент счастья определялся по цвету и звуку, в виде колец и браслетов, детских сосок-пустышек и вечных ручек.

Иногда мое воображение разыгрывалось, и я отчетливо представлял, как в магазинах, киосках и цветочных ларьках вдруг начнут продавать счастье в чистом виде.

Розовое — семейное, крепкое, непробиваемое, добротное. Голубое — мечтающее, ищущее, стремящееся к чему-то необыкновенному. Желтое — безумное, не знающее границ и меры. Коричневое — сытное, приятное, отяжеляющее пузо. Красное — решительное, бескомпромиссное, прямолинейное и честное. Серо-буро-малиновое — для шутливых подарков в дни рождения, все переворачивающее вверх дном, смешное, легкое и быстро забывающееся. Синее — свистящее и резкое, как ветер морей и странствий.

OI Да разве можно было бы перечислить все цвета и оттенки счастья! Кто знает это? Может быть, где-нибудь в ведомостях и калькуляциях они и будут перечислены с точным указанием цен и срока действия. Может быть. Но тогда этот перечень, наверное, займет тысячи страниц.

Не будет только черного счастья. В принципе и такое вполне возможно. Счастье лжи, подлости, обмана и клеветы. Но если такой род счастья и будет выведен в научных целях, то секрет его производства, надо полагать, спрячут далеко-далеко, за семью замками. А может быть, такое счастье и невозможно? В самом деле, и ложь, и клевета, и подлость — ведь это же вечный страх. Какое уж тут счастье, если все заполняет страх? Да и подлец по-настоящему счастлив лишь тогда, когда его ненароком принимают за благородного человека.

Я представлял себе, как в первые недели и месяцы возле магазинов и ларьков выстроятся длинные очереди. Женщины средних лет будут расхватывать розовое семейное счастье. И не зря. Некоторые любители спиртного неожиданно протрезвеют. Чудаки будут брать голубое счастье и становиться еще чуднее, делать странные открытия, говорить странные речи, совершать необъяснимые поступки, часто прямиком переходящие в геройство. Идя на какое-нибудь собрание, люди будут захватывать с собой красные пакетики и потом резко, правильно критиковать себя, свое начальство и испытывать при этом огромное счастье оттого, что говорят правду.

Разумеется, коричневое, сытное счастье вначале будут стесняться покупать. Но и тут найдутся предприимчивые директора столовых, кафе и ресторанов. Прямо на раздаче будут продавать коричневые пакеты, и взявший их будет съедать невкусный стандартный обед или ужин, испытывая явное счастье, чувствуя, как тяжелеет желудок.

Сорванцы вместо того, чтобы потратить пятнадцать копеек на обед в школе, будут вскладчину покупать синее счастье и воображать себя капитанами дальних плаваний, космонавтами, отважными землепроходцами и исследователями. Значительно возрастет успеваемость в школах и институтах, особенно по географии, физике и истории.

Словом, эффект от продажи счастья, как я предполагал, был бы только положительный. Каждый человек будет теперь считать своим долгом носить индикатор и тщательно следить за уровнем своего счастья, не допуская, чтобы оно падало ниже определенных пределов. Появятся новые науки: счастьеоника, счастьеведение, счастьетехника. В поликлиниках откроются специальные кабинеты счастьепедии.

В свободное время, по вечерам, мы с Гроссетом иногда экспериментировали. И однажды заметили, что если сложить десять процентов розового, например, счастья с десятью процентами голубого, то в одном случае получается десять и одна десятая, а в другом — тридцать два процента. А могло получиться — правда, очень редко — всего пять процентов.

Наверное, это стали замечать и другие. Ведь иногда получить, например, в подарок букет цветов приятнее на голодный желудок, чем на полный. И чья-нибудь случайная улыбка может наполнить сердце ощущением счастья гораздо большим, чем при покупке новенького автомобиля.

И вот мы получили новую тему. Необходимо было исследовать — в чем счастье.

Работа есть работа, и мы принялись, снова засучив рукава, выполнять план. Разработали аппаратуру по «откачке» счастья и методику насыщения счастьем. Для первого раза нужно было выяснить, можно ли догнать процент счастья у человека до ста и как это сделать.

3

Я сижу в испытательном боксе, задыхаясь от пустоты, которая заполняет мою душу, мое сознание. Нет в мире ничего, что приносило бы мне счастье, и сам я никому не даю его.

— Не могу я больше так жить! Вы слышите?

— Слышу, Сашка, — сказал Эдик. Он чуть не плакал.

— Начинаем! — скомандовал Карминский. — Розовое! Один пакет.

Сергей поспешно схватил пакет, пихнул его в пневмотрубу, нажал кнопку, пакет влетел в бокс. Иванов нажал еще одну кнопку. Острое лезвие ножа вспороло пакет.

Я едва заметно улыбнулся. Жить еще стоит.

И тут они начали напихивать меня счастьем.

Только и слышалось:

— Два пакета зеленого!

— Ноль один процента.

— Отлично! Пятнадцать серо-буро-малинового!

— Ноль два.

— Прекрасно! Коричневого! Синего! В крапинку! Фиолетового! Еще два! Еще восемнадцать! Прекрасно! Чудо!

— Ноль. Ноль один. Пошел вниз. Еще ноль четыре.

Бедняги. Они запыхались. Исследовать счастье — задача нелегкая. Все суетились. Там надо было вставить новый рулон бумаги в самописец. Там кончилась фотопленка в шлейфовом осциллографе. Магнитные барабаны математической машины заполнялись информацией. Стрелки вдруг начинали бешено биться о края шкал. Нужно было сделать мгновенное переключение.

— Отлично, старик, — сказал Эдик. — Ты им задал жару!

Гроссет повеселел. Как только мне отвалили голубого счастья, я немедленно вернул Эдика в свое сердце. Он это почувствовал и теперь радовался. По-моему, ему сейчас весь этот эксперимент до чертовой бабушки. Сидит, машинально отсчитывает, строит график, а сам рад, что самое страшное, самое неприятное — предательство друга, хоть и на несколько минут, хоть и во имя науки, — все же позади.

Я вернул их всех. И Марину. Как я был счастлив, что она есть, Марина. Все, что было у нас хорошего, давно-давно, всплыло перед глазами. Ведь это потом между нами установились чисто деловые отношения, простые, понятные, обычные…

Давайте сюда ваше счастье! Я сумею им распорядиться. Режь, Сергей, пакеты, режь, учись вскрывать счастье!

Я вернул их всех. И Ингу, и Сергея, и свой мультивокс.

Мне стало весело. А у них — заклинило, заклинило!

— Может, бросить? — сказал Сергей. — Толку-то ведь никакого.

— Не может быть! — заволновался Карминский. — Сколько?

— Двадцать пять, — ответил Эдик.

— Аппаратура что-нибудь?..

— Ерунда! — пробасил Семигайло. — Аппаратура как часы.

— Что он, бездонная бочка, что ли? Ну-ка дайте, я сам с ним поговорю.

Карминский схватил телефонную трубку и заорал:

— Саша, милый! Ну, что тебе надо? Говори! Яхту? Славу? Ну, возьми же, возьми. Господи, эксперимент же пропадает… Ага, проняло наконец!

Это я открыл свое сердце для Нины.

— Какого цвета был пакет? — заорал Карминский. — Зафиксировали?

— Никакого, — пожал плечами Сергей. — Не было никакого.

— Почему всплеск? На пятнадцать процентов! Напутали, что ли?

— Да не посылали ему никакого счастья! — обиделся Сергей.

— Странно. Ты объясни, Саша, что произошло. Хоть до девяноста процентов дотяни! Я тебе все что угодно. Кто там ближе? Дуйте на склад! Да еще пару ящиков выпишите.

— Не надо, Виталий Петрович.

— Как не надо? — опешил Карминский.

— Бесполезно, — пояснил Эдик.

— Плевал я на все эти эксперименты, — сказал я. — Пусть Семигайло лезет в бокс. У него уровень счастья выше нормы. Вот над ним и проводите эксперименты.

— Да ты что! С ума сошел! У нас же план!

— Все! Снимаю этот дурацкий колпак. По плану — нужно провести эксперимент. Его результаты не планируются. Пусть на первый раз будет отрицательный результат.

— Не допущу! — закричал Карминский и защелкал тумблерами на панели пульта. Я рванул шлем, да так резко, что ударился головой о стенку. На минуту у меня даже в глазах потемнело.

— Вот и отлично, — вдруг обрадовался чему-то Карминский. Тому, что я ударился, что ли? Больно. Чему же тут радоваться?

Я бросил шлем на пол, открыл дверь бокса и вышел на божий свет.

— Парни! — сказал я, хотя среди них было и много женщин. — Парни, я больше не могу. Здесь нужно специально готовиться. Вы меня простите.

Я чувствовал, что им неудобно. Ведь они вывернули мою душу, мое самое сокровенное Я.

Все они стали какими-то нерешительными. Даже Эдик не подался мне навстречу. Впрочем, и я их видел как в тумане.

— Ладно, Александр, — сказал Карминский. — Ты на сегодня свободен. А нам надо обрабатывать результаты эксперимента.

4

Комплексный обед в институтской столовой состоял из окрошки, куска тушеного мяса и стакана компота. У раздачи было душно, от кастрюль и баков тянуло жаром и каким-то соусом с замысловатым резким запахом. Народищу, несмотря на все старания работников столовой, было много, и очередь рассасывалась медленно.

Антон Семигайло, Эдик Гроссет, Сергей Иванов и я лишь минут через двадцать отошли от стойки с подносами в руках. Антон, как всегда, взял два вторых. Он взял бы и три, но ему было неудобно. Я всегда думал, что таким, как он, надо давать к зарплате надбавку. Получаем мы одинаково, а съедает он, как минимум, в два раза больше, чем я. Где же справедливость?

Мы сосредоточенно жевали.

— Эх, — сказал Антон. — Ревизором бы пойти по ресторанам, как в кинофильме «Гангстеры и филантропы»!

Каждый раз в обед он начинал разговор, смысл которого сводился к тому, что он не наедается. Мы уже не обращали на это внимания, и все же кто-нибудь, не удержавшись, вставлял какую-нибудь едкую реплику. Но Антон не обижался. Он вообще был не из тех людей, которые, слыша, что они прожорливы и глупы, обижаются. Он только расплывался в улыбке: ведь надо же, глуп, туп, а достиг. Достиг! Это главное. Как достиг, уже неважно. Вдвойне приятно, что ты туп и глуп и тем не менее достиг. Чего? Ну, хотя бы места ведущего инженера, как Антон Семигайло.

— Ха-ха-ха! — обычно отвечал Антон. — Ваш юмор помогает мне выделять желудочный сок. Приятно!

Раз желудочный сок выделяется, значит — приятно, значит — счастье. Это закон. И Семигайло постиг его в совершенстве.

— Послушай, Антон, — сказал я. — Шпарь-ка ты прямо сейчас в испытательный бокс. Эксперимент-то ведь в этом случае закончится удачно.

— Бросьте вы, — ответил Антон. — Хорошая еда — это половина счастья и без эксперимента.

Даже Антон иногда врет. Ведь хорошая еда для него — все счастье. Я сидел с ним рядом и будто нечаянно задел его за рукав. По-моему, его наручный индикатор показывал процентов девяносто. Исключительный случай! Патологический! Еще две порции мяса, и индикатор разлетится от перегрузки.

Наконец, с обедом было покончено. Мы вышли из столовой, купили газеты в киоске и пошли в свою лабораторию.

Карминский переписывал запись результатов эксперимента. Увидев меня, он спросил:

— Что это был за всплеск в конце? Кто или что? Объясни, пожалуйста.

— Идите вы… — ответил я, и он отошел.

Они сидели и обрабатывали результаты эксперимента. Молча. Не было оживления, как обычно в таких случаях. А мне было нечего делать. Меня стеснялись.

Я бы ушел сейчас, но нельзя.

— Поедешь на рыбалку? — спросил меня Сергей. — Одно место есть свободное. Я домой заезжать не буду. Антон — тоже. Поедешь?

— Нет, — я покачал головой. — И ты не езди. Сегодня у Нины день рождения. Ей тридцать один.

— А, ерунда. Восемнадцать или тридцать один…

— Ей будет приятно, если ты вспомнишь.

— Значит, не поедешь?

— Нет. И вообще учти, что я хочу поздравить ее с днем рождения. И подарить ей цветы.

— Ох и клев сейчас на озере, — вздохнул Сергей.

А ведь они с Антоном всегда ставили сети. При чем тут клев? Не то он говорит.

— Сергей, я поеду к ней.

— Зря. Сейчас такая рыбалка.

Я был уверен, что теперь, после того, что я сказал, рыбалка занимает его не очень. Просто он не хотел изменять своим правилам.

Рабочий день кончился. Сергей, Антон и Карминский поехали на озера. Инга подошла ко мне и молча уставилась на меня.

— Передай Марине, — сказал я. — Домой не вернусь. Не могу.

— Я понимаю, — сказала она…

Я поехал в магазин и купил гладиолусов на все деньги, что у меня были. Потом сел в автобус и поехал в пригород Усть-Манска. Туда, где жила Нина.

Я должен, обязан был увидеть ее.

Из города я выехал довольно рано, народу в автобусе было немного, и мне удалось не помять цветы. Больше всего на свете сегодня я хотел сохранить их.

Ее дом был вторым от остановки. Я поднялся на третий этаж, позвонил, и она открыла мне.

В первое мгновение в ее глазах выразилось удивление. Удивление, которое я больше всего любил в ней. Потом она машинально спросила:

— А где Сергей?

— Уехал на рыбалку.

Она как-то потухла. Я протянул букет, который до этого напрасно пытался спрятать за спиной.

— Это тебе, Нина! Поздравляю с днем рождения!

— Спасибо, — сказала она. — Проходи.

И я прошел в комнату. Ее дочь, Наташенька, играла на полу в куклы. Ей было четыре года.

Нина сразу прошла на кухню, словно меня и не было. Я занялся разговором с Наташенькой, который в основном состоял из вопросов: «Почему ты есть? Кто ты такой? А папка еще не пришел? А у Тани головка отпала…»

Я сел прямо на пол. Неудобно играть с детьми, сидя на стуле или на диване. Прошло пять минут, десять. Нина не выходила из кухни. А мы с Наташенькой играли в куклы.

— Нина, — сказал я негромко. — Ты слышишь меня?

И она ответила, хотя я был уверен, что она не открывала рта:

— Конечно, слышу. Только не заходи на кухню.

Она плакала. Беззвучно. Молча. Самые страшные слезы. А я продолжал сидеть на полу.

— Нина, — сказал я. Но она не могла меня слышать. — Что делать? Я люблю тебя. Так получилось. Я люблю жену одного из своих друзей. Нина. Можешь ты это понять?

— Могу. — Она не ответила вслух, но я расслышал ее.

— Что же мне делать?

— Не знаю…

— Только ты можешь сказать, что мне делать.

— А ты не знаешь? Ты будешь действовать в зависимости от моего ответа?

Я передвинул куклу в очереди, купил яблок и заплатил за них мелко разорванными бумажками. Наташенька была в восторге.

— Будь мужчиной!

— Это значит — уходи?

— Не знаю. Я сама ничего не знаю.

Она вышла из кухни. В клеенчатом переднике, с руками, красными от свеклы, и совершенно спокойная.

— Будь счастлива, Нина.

— Спасибо, Саша. Я постараюсь…

5

Я просидел у обочины дороги под деревом несколько часов. Начало темнеть. Напротив из окна на третьем этаже раздавалась музыка, но там никто не танцевал. Да и кому было? Ведь собрались одни женщины. На балкон иногда кто-нибудь выходил, но это каждый раз была не Нина. Хозяйке некогда. На кухню, в комнату, подогреть, остудить, вымыть посуду, посидеть минутку с гостями, уложить спать Наташеньку. И все время казаться веселой. На вопросы: «Куда девался Сергей?» — отвечать шутками.

В свой день рождения Сергей приглашал желающих из нашей лаборатории в магазин грузинских вин. Мы выпивали по стаканчику, поздравляли новорожденного, шли на берег реки, курили, говорили. Потом снова возвращались в магазин. Сергей редко приглашал нас к себе в гости. Может быть, стеснялся. Ведь она, Нина, не инженер, даже не техник.

После нескольких таких кругов, здорово навеселе, мы разъезжались по домам. Сергей писал нашим женам шутливые объяснительные записки, чтобы нас не особенно ругали за столь позднее возвращение.

На следующий день все начиналось с вопроса: «Ну, как доехали?» Все всегда кончалось благополучно. Иванов рассказывал, как Нина отпаивала его молоком и при этом весело смеялась. Моя Марина, естественно, не приходила в восторг от таких торжеств. Она обычно сонно поднимала голову с подушки и говорила всегда одно и то же слово: «Пришел?» Потом отворачивалась к стене и мгновенно засыпала.

…На кухне задернули занавески. Кто-то в третий раз ставил одну и ту же пластинку.

— Ты все еще здесь? — спросила Нина. — Иди домой. Скоро пройдет последний автобус. Марина, наверное, переволновалась. Ты тоже ее не жалеешь.

— Ага! Вот здорово! Во-первых, почему «тоже»? Разве дело в том, что Сергей тебя не жалеет?

— Пусть будет без «тоже».

— Хорошо. Но при чем тут «не жалеешь»?

Возьми меня, возьми меня В чужие города…—

пела пластинка.

Ну и ладно! Тридцать процентов счастья — это тоже немало. К врачам не буду обращаться!

Возьми меня, возьми меня В чужие города…

— Уходи, — сказала Нина. Это было сказано с таким вызовом, с такой болью, с такой отчаянной решимостью, что я понял: сейчас, в это мгновение, она перестанет быть тихой, сбросит с себя тщательно скрываемую покорность выдуманной судьбе, страх перед возможностью потерять маленький кусочек уже имеющегося счастья, страх перед неизвестным. Теперь она сама станет решать свои проблемы, не дожидаясь, когда Сергей позволит ей это.

Тихое, спокойное, розовое счастье. Работа, не слишком скучная и не слишком интересная. Муж, исправно приносящий деньги домой. Варка обедов, стирка белья. Вечером телевизор до одурения. Все правильно, все в меру. Все как у людей!..

И все, как на лезвии бритвы! Между счастьем и горем, в какой-то вязкой пустоте, когда даже отгоняешь в страхе мысль, что что-то может быть по-другому, не так ровно и спокойно, однажды и навеки заведено.

Говорят, что нельзя предсказать будущее. У некоторых людей — можно. И на день, и на год, и на всю жизнь. Прямая линия без взлетов и падений.

— Уходи! — сказала Нина.

— Нет.

— Тогда возьми меня, возьми меня с собой…

— Нина. Любишь?

— Ну зачем тебе слова? Разве дело в словах? Разве нужно об этом говорить? Ты должен чувствовать это всегда, каждое мгновение, без слов…

Часто бывает так: нравятся глаза, манера танцевать, умение быть в компании веселым, остроумным. И уже — «люблю». А ей не нужно слово. Почему же я всегда ждал, что она скажет, чуть ли не бросится на шею, заплачет и засмеется от радости? Розовое счастье все еще сидит во мне! Я наговорил ей столько слов, хороших и злых. Напыщенный и иногда сентиментально страдающий, я думал, что понимаю ее. И хотел, чтобы поняла она.

— Я бегу к тебе! — крикнул я.

Она понимала все. Давно. Сколько же времени прошло?

— Не нужно. Я приду сама.

Я поднял голову. В окнах ее квартиры горел свет. Музыки уже не было. Слышались голоса. Это расходились ее подруги.

— Ты знаешь, что нас ждет? — спросил я.

— Знаю. Все равно будут и обеды, и грязная посуда, полы, телевизор.

— И все?

— Нет. Каждый день будет новый. Я знаю, будут и слезы, и размолвки. Ты ведь вспыльчив. Все будет.

— И ты не боишься?

— Нет.

Погас свет на кухне. Мне не нужно было глядеть в окно, чтобы знать, что она делает сейчас. Вот она стоит посреди комнаты. Что она оставит здесь? Воспоминания, свои сомнения, страх, кусочек своей души? Все равно трудно. Все ведь с виду было правильно. «Какая семья!» — говорили соседи. Они никогда не ругались, даже крупно не ссорились. А счастья не было…

Нина подошла к Наташеньке, погладила ее, спящую, по головке. Может быть, в этом самая главная проблема?

— Нина, я ничего тебе не обещаю, кроме того, что нам будет трудно. И соседи будут говорить: «Ну как они живут?» И никогда толком нас не поймут. Что за жизнь, если ее понимают все, кроме нас? Пусть будет наоборот.

Она вдруг подошла к окну и посмотрела в темноту. Она не могла видеть меня. Она не знала, что я здесь стою.

— А если это пройдет? — спросила она. — Что будет с тобой? Что будет с нами?

Даже здесь она не спросила, что будет с ней. Что будет с нами? Не знаю. Это уже не имеет значения, если мы перестанем понимать друг друга.

Я даже не помню, когда увидел ее в первый раз. Это не осталось в памяти. Только: «О-о! Сережка женился! Молодец!» Потом видел ее и десять раз и сто. И ничего не менялось. Мир оставался прежним. Она всегда молчала. Петь — не пела вообще. Было даже странно. Мы по праздникам, после тостов, начинали танцевать, обязательно со всякими чудачествами, горланили песни, кто громче. Со стороны это, наверное, было не очень красиво. А кому из нас приходило в голову посмотреть на себя со стороны?

Потом я заметил, что она все время улыбается. Тихо, незаметно и грустно, словно уже давным-давно все про нас знает. А Сергей как-то стеснялся, сторонился ее. Он был веселый парень, но себе на уме. Не знаю, что у них произошло, но только это было очень похоже на то, что у нас с Мариной.

И однажды я понял, что она все время ждет чуда, каждый день, каждую секунду. Чудеса происходят, только их никто не замечает. Она ждала чуда, а Сергей не верил в чудеса и ее заставлял не верить. А она не хотела не верить. И тогда он пришел к мысли, что она ничего не понимает в этой стремительной, рациональной, не терпящей сомнений жизни, которая окружает нас. Он пожалел ее, оставил ей только домашние заботы. Не понимает — не надо. Он все будет решать сам. Примеров много, все правильно. У Сергея был железный характер и крутой нрав. Он никогда не колебался, не сомневался, все решал сразу, и все у него получалось. Так должно было быть и на этот раз.

Но произошла осечка.

Стоило раз взглянуть на нее, когда она была одна, чтобы понять все. Ничего у Сергея не вышло. Нет, взглянуть не один раз. Может быть, миллион! И лишь в миллион первый раз увидеть. ЭТО не лежит на поверхности. ЭТО спрятано очень глубоко в душе.

…Чуть заметная полоска зари горела на горизонте. Дома засыпали.

— Что будет с тобой?

— Не знаю, Нина. Я этого не знаю. А с тобой?

— Я сейчас выйду. Подожди. Холодно.

Она скользнула с балкона в комнату.

«Сейчас что-то произойдет, — подумал я. — Что? Сейчас Нина будет здесь. И еще что-то. Что?»

Что-то забухало, как огромные часы. Ближе. Громче. Где-то во мне. Из-за угла дома показалась безмолвная женская фигурка. Стук молота раздавался все ближе, все громче. Я уже ничего не слышал, кроме этого знакомого и странного, страшного звука.

Нина сжала лицо в ладонях, нагнула голову и торопливо шла, почти бежала в мою сторону.

И в это время что-то взорвалось у меня на руке. Над ухом кто-то противно хихикнул. Я машинально отвел руку в сторону. Рукав рубашки был разорван, в каплях крови. Я понял, что это такое.

— Нина! — закричал я и бросился ей навстречу. — Сними свой браслет! Сними!

Она не ожидала увидеть меня здесь и остановилась, удивленная и счастливая. Счастливая, я был уверен в этом.

Некогда было объяснять, и я молча пытался сорвать с ее руки браслет — индикатор счастья.

— Что ты делаешь? — тихо спросила она.

— Нельзя тебе носить этот браслет.

— Чудеса… Ты откуда здесь взялся?

Я наконец сорвал браслет, зажал в кулаке и размахнулся, чтобы выбросить его. Не успел: он тоже взорвался. Ей оцарапало щеку и плечо.

— Не надо, ничего не надо, — сказала она, когда я пытался вытереть капельки крови с ее лица. — Ты почему здесь оказался? Или это правда, что ты со мной разговаривал весь вечер?

— Правда.

— Пойдем?

И мы пошли по шоссе, как семнадцатилетние, обнявшись за плечи.

За поворотом замаячило размытое пятно света от фары мотоцикла. Мы посторонились, но мотоциклист вдруг резко затормозил, чуть не задев нас коляской. Это был Сергей.

— И далеко вы направляетесь? — спросил он.

— Сергей, — сказала Нина, — я не вернусь. Понимаешь, не вернусь… Там дома соседка осталась…

— Сергей, — сказал я. — Это случилось, и ты тут ничего не изменишь.

— Что-нибудь осталось выпить? — спросил Сергей.

— Осталось…

— Пойдемте выпьем по этому поводу.

— Нет, Сергей.

— Ну что ж! Идите к черту… Наташку не оставишь?

— Нет.

Он дал газ и рванул с места.

— Не больно? — спросила Нина, дотрагиваясь до разорванного рукава.

— Нет. Все в порядке. А тебе? — Я дотронулся до ее щеки.

— Нет. — Она покачала головой.

…А вы хотели видеть счастливого человека. В чем же ошибка эксперимента, товарищ Карминский?

6

Первое, что меня поразило, когда я открыл глаза, был яркий солнечный свет. Я сидел на упаковочном ящике из-под счастья. Инга держала меня за плечи. Антон перевязывал руку.

— Дрянь эти индикаторы, — сказал он. — Я свой сегодня же выброшу.

— С индикаторами еще придется повозиться, — глубокомысленно поджал губы Карминский.

— Тебе не больно? — спросила Инга.

— Ничего, старик. — Эдик попытался улыбнуться мне. — Мы это сделали ненарочно. Почему так получилось, еще никто не может понять.

— Понимаешь, — сказала Инга, — это было все как на самом деле. Только сжато во времени и без перемещений в пространстве.

— Где Сергей? — спросил я.

— Ушел позвонить домой. Вот он.

Вошел Сергей. Все молча уставились на него.

— Все правильно, — усмехнулся Сергей. — У нее тоже взорвался индикатор счастья… Ничего страшного. Оцарапало щеку и плечо, как ты и предполагал… Ну, так кто едет на рыбалку?

Я встал и подошел к нему.

— Сергей, я тебе не лгал.

— А… иди к черту, — сказал он без всякой злости, как очень уставший человек. — А у нее действительно есть характер.

— Без обеда сегодня работали, — заявил Антон. — Учтите, товарищ Карминский.

— А у вас день не нормирован, — нашелся руководитель. — Эксперимент, слава богу, удачно прошел. И с первого раза.

— А чем он удачен? — поинтересовалась Алла. — Что мы выяснили? Что человек может быть счастлив? А как?

Все были страшно растеряны и немного злы друг на друга. Если бы я ушел, тогда бы им было легче, свободнее.

— Сколько ящиков счастья израсходовали? — спросил я, чтобы что-то сказать.

— Сначала по сто восемьдесят пакетов каждого цвета, — начал Виталий Петрович. Нет, он был только ученый. Только кандидат технических наук. — А потом заклинило. А позже без всяких пакетов вдруг получилось. Помнишь, когда ты шлем сорвал?

— У вас получилось?

— Ну да, а у кого же? Эксперимент получился. В понедельник начнем обрабатывать результаты. Сегодня бы надо вообще-то…

— Валяйте.

Я позвонил Марине и сказал, что домой не приду.

— Я знаю, — ответила она. Она плакала. — Не могу поверить. Все было так хорошо. Саша, что же произошло?

— Прости, Марина.

Я не мог с ней говорить. Я ни с кем сейчас не мог говорить. Вышел из института, пешком добрался до цветочного магазина и купил огромный букет цветов на все деньги, что у меня были.

И вдруг я понял, что сейчас не могу ехать к Нине. Что я ей скажу? То, что уже говорил сегодня? Все осталось таким же сложным, как было вчера и год назад.

 

Лагерный сад

Многие еще, наверное, помнят, что в Лагерном саду когда-то не было асфальтированных дорожек и разноцветных скамеек. И ходить там можно было где захочешь, а сидеть где вздумается: прямо на траве под соснами или на обрыве, свесив ноги. И единственную лестницу, которая вела к реке, не могли отремонтировать много-много лет. Она совсем уже развалилась, и спускаться по ней было опаснее, чем просто спрыгнуть вниз.

Обрыв в Лагерном саду шел вдоль берега извилистой линией, кое-где глубоко вдаваясь в территорию сада, а кое-где выпячиваясь к реке. И на этих мысах всегда стояли парни и девушки. Лагерный сад пересекала одна-единственная аллея, являвшаяся как бы продолжением проспекта. Она была метров сто пятьдесят длиной и вела прямо к обрыву. Сюда приводили приезжих, чтобы они могли с высоты посмотреть на извивающуюся реку и на поля за ней.

В городе любили Лагерный сад. Сосны в нем перемежались с березками и невысоким осинником. Встречались тополя и кедры. Здесь, даже если и было много народу, стояла тишина, или это ветер с реки относил звуки в город?

В Лагерном саду, в отличие от городского сада, не было никаких аттракционов и развлекательных заведений. Только в самом начале единственной аллеи стояла бочка с квасом, да и то лишь летом.

Почти на самом краю обрыва, немного в стороне от деревьев, прилепилась развалившаяся избушка. Окна в ней были крошечные, крыша вся в заплатах, отставшие листы фанеры придавлены кирпичами. Избушка стояла здесь, наверное, лет сто, и до ее трубы без особого труда можно было дотянуться рукой. В домике жил старик, часто выходивший посидеть на завалинке, и две собаки-дворняжки. Они или безмолвно и безразлично следили за людьми, проходившими мимо по тропинке вдоль обрыва, или бежали за кем-нибудь метров сто, потом возвращались.

На углу полуразвалившегося домика красовался кусок фанеры с надписью: «Вход 5 коп.». Наверное, этот кусок прикрывал какую-нибудь дыру. Старик всегда курил и ни с кем не заговаривал, даже не делал попытки к этому. Вся тропинка возле того места, где он сидел, была усыпана окурками, и каблуки гуляющих вдавливали их в землю.

Привычка гулять по Лагерному саду прочно овладела мной. И день уже казался мне чем-то неполным, потерянным зря, если я не бродил по краю обрыва или в глубине сада.

Девушку в серой юбке и белой кофточке с короткими рукавами я видел здесь часто. Обычно она приходила сюда с гурьбой мальчишек и девчонок. Они бежали от конечной остановки по аллее к обрыву и стояли там минут десять, о чем-то споря вначале, потом умолкая. Постепенно группа рассыпалась, редела. Одни шли к выходу из сада, другие просто разбредались кто куда. Девушка оставалась одна. Она стояла так близко к обрыву, что я боялся, как бы резкий порыв ветра не сбросил ее вниз.

Мне было двадцать лет, и я знал, что она не исчезнет навсегда. Я бы нашел ее, все равно нашел. Я не подходил к ней, не решаясь спугнуть ее мысли, ее настроение. Она стояла неподвижно, а ветер развевал ее волосы. Потом она вдруг оборачивалась, смотрела в мою сторону. Это длилось всего одно мгновение. И убегала. Убегала по единственной аллее к автобусной остановке.

А я оставался в Лагерном саду, и бродил один, и думал, что подойду к ней завтра. Но наступало завтра, а я все не подходил…

— Дай закурить, — сказал как-то старик, когда я шел мимо домика.

Я протянул ему пачку сигарет. Он взял одну, подумал и взял еще одну.

И я закурил вместе с ним, облокотившись на заборчик из жердей. Мы оба молчали. Я — потому что не знал, что сказать. Он, наверное, по привычке. Сигарета моя догорела до фильтра, я бросил ее в обрыв и уже совсем было собрался уходить, как вдруг неловко повернулся и зацепил плечом кусок фанеры с надписью: «Вход 5 коп.». Лист оторвался и упал. Я смутился, схватил лист, хотел прикрепить его к стене. Старик осторожно, но настойчиво потянул его у меня из рук. Я отдал. Старик взял кусок кирпича, валявшегося рядом, и прибил фанеру на прежнее место. Никакой дыры этот лист не закрывал.

— Для чего он здесь? — спросил я.

— Плати пять копеек и заходи, — буркнул старик.

Так это была афиша! Старик, видно, давно потерял надежду, что в его избушку кто-нибудь зайдет. И в рекламе он явно смыслил мало. Я пошарил в кармане, но пяти копеек не нашел.

— Ну, давай еще сигарету, — сказал он, — да и заходи, если хочешь.

Я дал ему сигарету и спросил:

— А что там?

— Что хочешь, то и есть, — снова буркнул он, сел на завалинку и затянулся сигаретой. На меня он перестал обращать внимание.

Я перепрыгнул через изгородь, подошел к покосившейся двери, с трудом открыл ее, спустился по деревянным ступеням вниз. Дверь захлопнулась, но не плотно. Внутри избушки стоял полумрак. Свет проникал только через два маленьких окна да щель в дверном проеме. Посреди избушки стояла печь, в углу — нары, покрытые старой изорванной шкурой, возле дверей — грубо сколоченный стол и бочка с водой. Ничего особенного и таинственного. Я обошел печку. За ней оказалась еще одна дверь… «Наверное, что-то там», — подумал я и толкнул ее. Но и там ничего. Я вышел наружу. Все было так же, как и минуту назад. Только на солнце набежала откуда-то появившаяся тучка да старик курил уже не сигарету, а папиросу.

— В чем заключается аттракцион? — спросил я.

— Иди, иди, — сказал мне старик. — Возвращайся только поскорее.

На обрыве снова стояла та девушка. И тут что-то неудержимо повлекло меня к ней. А она вдруг нетерпеливо обернулась и махнула мне рукой. Остолбенеть можно было от счастья! Значит, и она обратила на меня внимание! Я подошел. На ней было совсем другое платье, чем обычно.

— Помоги Ольке выбраться, — попросила она и показала вниз. По обрыву карабкалась вверх девочка лет семи. Я осторожно, чтобы не поднимать пыли, спустился к ней. Девочка подала мне руку, и мы благополучно выбрались наверх.

— Я бы и сама смогла, — сказала девочка.

— Конечно. Ты вон какая ловкая!

А девушка сказала:

— Стало прохладнее. Пора домой.

И они пошли.

«Сестры, что ли?» — подумал я.

— А ты не пойдешь? — вдруг обернулась девушка.

— Я?

— Не задерживайся долго, — попросила она.

Я было двинулся за ними, но меня окликнули. Старик что-то кричал и махал мне рукой.

— Сейчас! — крикнул я им вслед и подбежал к старику. — Ну? Что случилось?

— Заходи, а то мне надо еще воды натаскать, — сказал он и подтолкнул меня к двери.

Я снова вошел в избушку. Как и несколько минут назад, обошел вокруг печки, остановился возле двери, которая была чуть приоткрыта. Из нее пробивался косой солнечный луч. Машинально толкнул дверь и оказался на том же самом месте, откуда вышел. Мне и в голову не пришло обратить на это внимание, потому что я сразу же бросился смотреть, куда ушли эти сестры. Но их уже не было. Такая досада взяла меня!

— И зачем только вы меня позвали?! — набросился я на старика.

— Красивая девушка, — вместо ответа сказал он.

— Еще какая красивая!

— Любишь ее. — Он не спрашивал, а словно утверждал.

— Люблю.

— Ну и люби. Только помни: пока любишь ее, она будет молодой. Такой, как сегодня.

Я и без него знал, что она всегда будет молодой. Какой же ей еще быть?

— Дай-ка закурить, — опять попросил он.

Я выдал ему сигарету и спросил:

— Так что же все-таки за аттракцион в этой избушке? И зачем две двери?

— Дверь здесь одна, парень, — ответил он. — Одна дверь. Куда вошел, оттуда и вышел.

А действительно, дверь-то была одна. Только сейчас это до меня дошло. А внутри домика я шел по прямой, лишь огибал печь. Вот тебе на! Что же это было? Вывернутое пространство? Здесь? Но для чего? Я так его и спросил:

— Для чего это?

— А чтобы посмотреть, что там будет.

— Так ведь это одно и то же место. Что же здесь смотреть?

— Место-то одно, да время разное.

— При чем тут время?

— А при том. Кому ты помогал на обрыв влезть?

— Девчушке одной. Олей зовут.

— Вот то-то и оно, что Олей… Дочь это твоя была. А девушка — твоя жена.

— Ну, вот еще, — смутился я.

Он вдруг замолчал, закашлялся. А я вспомнил, что когда вышел из этой двери, то на небе была тучка, хотя и сейчас, и до этого на небе ни облачка! Да и одежда на ней, на этой девушке, была другая. И позвала она меня так, словно не сомневалась, что я подойду.

— Можно еще раз?

— Отчего же. Хоть сколько. Пять копеек только плати. А лучше дай сигарету. Только подумай, стоит ли?

— А что так?

— Да так… Заходили тут всякие…

— А вы-то сами заходите?

— Захожу, да только все в одну дверь. Выйдешь в другую, а вернешься ли? Да и на что оно мне?

«Конечно, — подумал я. — Он настолько стар, что может и не вернуться».

Но я не боялся этого. Будет ли только она здесь в это время?

— Если захочешь, конечно будет, — сказал старик.

И я рискнул. Я отдал ему всю пачку сигарет и шагнул в дверь.

А когда вышел, то почувствовал, что за спиной ничего нет. Домика нет. Только асфальтированная дорожка да белоснежные корпуса зданий над обрывом.

Я оглядел себя. Все на мне было другое. Да и сам я, казалось, стал чуть ниже ростом и шире в плечах. И в сердце вдруг что-то кольнуло, словно какая-то болезнь послала предупреждение.

А на обрыве стояла она. Она и еще одна девушка. Они были очень похожи друг на друга, только вторая повыше ростом. И обе замахали мне руками.

— Ну что ты все ходишь туда? — сказала она. — Ведь уже сколько лет прошло, как эту избушку снесли. А ты все ходишь.

Они были очень похожи друг на друга. У обеих чуть вздернутые носы, восточный разрез глаз и черные волосы. И лет им, казалось, поровну. Их так и называли: сестры. Я сейчас это вспомнил. Я все-таки что-то помнил, но очень мало.

— Что с тобой, папка? — спросила меня дочь.

— Так, Оля. Грустно. Время бежит… Только вошел в одну дверь и вышел, а прошло почти двадцать лет. За один миг.

— Брось, папка. Ты еще совсем молодой.

— Правда, ты совсем не изменился, — сказала она. — Какой был, такой и остался. Секрет молодости, наверное, знаешь?

Я посмотрел на нее. Нет! Это она совсем не изменилась. Ей так и оставалось восемнадцать. Прав оказался старик. Она всегда будет молодой.

А я? Что я помню из этих двадцати лет, промелькнувших в одно мгновение? Что я знаю о ней? Только то, что люблю ее. Двадцать лет! Ведь я даже не знаю, какие ей нравятся цветы, запахи, книги. Я почти ничего о ней не знаю. Кроме одного: я люблю ее.

Они взяли меня под руки, и мы пошли по чистеньким асфальтированным дорожкам Лагерного сада мимо киосков и каруселей, мимо аттракционов и клумб. Лагерный сад был уже не тот. Только молодые парочки все так же ходили в обнимку и целовались, полагая, что их никто не видит. Или им просто ни до кого не было дела?

И мне вдруг так захотелось очутиться в том, старом, Лагерном саду, в котором я увидел ее первый раз…

Но домика старика уже не было. И даже на одно мгновение я не мог вернуться в прошлое.

— Знаете что? — сказал я жене и дочери. — Расскажите-ка мне, как мы жили эти двадцать лет… Я что-то… Все тот день у меня перед глазами…

А в Лагерном саду, как и раньше, как и всегда, было тихо-тихо. Это, наверное, ветер с реки относил звуки в город.

 

Вдохновение

В одном из залов краеведческого музея открывалась выставка картин художников-любителей. Событие не такое уж и ординарное для Марграда! К 12 часам дня широкая лестница, ведущая на второй этаж, была запружена людьми.

Внизу, около раздевалки, стоял Юрий Иванович Катков, крепкий мужчина лет сорока пяти. Было заметно, что он немного нервничает, но старается казаться спокойным. Ему было отчего волноваться. Он выставил свою картину, после того как двадцать пять лет не брал в руки кисть.

Приглашенный из Новосибирска известный художник Самарин перерезал красную ленточку, и люди хлынули в зал.

Народу внизу стало меньше, и Юрий Иванович не спеша начал подниматься по лестнице. Войдя в зал, он остановился возле первой же картины и начал внимательно ее рассматривать. Два монтажника стояли на перекладинах опоры высоковольтной линии. Их богатырские фигуры, веселые лица, потоки света, льющиеся на них спереди, создавали атмосферу радости. Им было легко работать. Это чувствовалось в их позах и выражении лиц. Лишь бы вовремя подвозили изоляторы и бухты провода. Спасательные пояса не подведут, движения точны, сила в молодых телах, красота вокруг. Эти люди были победителями.

Каткова мало интересовала техника живописи. О какой уж технике ему говорить или рассуждать, когда столько лет прошло среди станков, машин и гор металла, когда руки огрубели и держат свободнее тяжелый гаечный ключ, чем легкую кисть. Вот и здесь. Отточенная техника не тронула его. Он отметил только общее настроение, которое вызвала у него картина. Это было ощущение победы, но победы легкой. Эти парни наверняка не знали, что такое настоящий бой. Им все давалось легко.

И все же картина ему понравилась. Но задерживаться возле нее надолго не было желания. Достаточно было взглянуть, почувствовать счастье этих парней, а потом сразу идти дальше. Тогда еще оставалось ощущение радости труда, которое хотел передать художник.

Посетители выставки говорили о цвете и красках, о размерах полотен и тщательно проработанной перспективе пейзажей, о подражании Дейнеке, о Сарьяне, о том, сколько времени тратит художник на свою картину, и о том, сколько он получит денег, если картину продадут. Одни подолгу останавливались возле каждого полотна, другие чуть ли не бегом осматривали сначала все и лишь потом задерживались возле наиболее для них интересного.

Комиссия приняла картину без всяких возражений, но сейчас Юрий Иванович на мгновение испугался. А что, если ее здесь нет? Он ушел с работы, чтобы осмотреть выставку одному. Потом можно будет прийти всей семьей.

И вдруг он почувствовал, что следующее полотно — его, хотя самой картины еще не было видно, так как перед ней собралось много людей.

— Еще одно направление! — с гневом в голосе сказал красивый высокий мужчина, выбираясь из толпы. — Вы представляете — пустое полотно. А название «Вдохновение».

— Нет, нет, — сказал другой. — Оно не совсем пустое. Там какие-то тени, но нельзя понять, что это такое.

— Куда смотрят устроители выставки?! Так и до сюрреализма можно дойти и до поп-искусства!

Катков посторонился, пропуская разгневанного мужчину и его спутника, и на мгновение увидел свою картину. Да нет же! Она не пустая! Что имели в виду эти двое?

И вообще возле картины говорили непонятное, совсем не относящееся к его полотну. Так, во всяком случае, ему показалось. Может, речь идет о соседних полотнах? Но рядом висели два индустриальных пейзажа.

Катков постоял немного и отошел к окну.

Он давно хотел написать эту картину. Наверное, тогда же, двадцать восемь лет назад. Но была война. Мать возвращалась домой поздно вечером с провалившимися от усталости глазами. Отец, вернувшийся с фронта без руки, все ходил по родным и знакомым и пил. Раньше он был резчиком по слоновой кости. А теперь, с одной рукой!.. По ночам мать шила рукавицы, стирала белье и плакала. Только семилетний брат и пятилетняя сестра не знали забот и допоздна носились по улицам. А солнце летом в Якутске почти не заходит.

Война была далеко, за тысячи километров. Но ее чувствовали не только по сводкам Совинформбюро. Калеки на улицах. Дети худые, как прутья. И здесь, за шесть тысяч километров от фронта, был госпиталь.

В школах — военная подготовка, штыковые бои. Посылки на фронт с теплыми варежками и бельем… А он, ученик девятого класса, организует бригады по заготовке дров, жердей, погрузке угля…

Он услышал за спиной вежливое покашливание и оглянулся. Перед ним стоял марградский художник Петровский и незнакомый Каткову пожилой человек.

— Самарин, Анатолий Алексеевич, — протянул он руку.

— Катков, Юрий Иванович.

— А скажите-ка, Юрий Иванович, где мы раньше с вами встречались? Вы случайно не работали в студии Броховского в Усть-Манске? Примерно в пятидесятом?

— Нет-нет, я никогда не был профессионалом.

— Странно, откуда же вы знаете, что я там работал и что это именно там со мной произошло?

— Да нет же! Я впервые слышу, что вы там работали. А что там произошло с вами, тем более не знаю.

— Странно, — задумчиво сказал Самарин и смешно задвигал козлиной бородкой.

Художник Петровский все время стоял молча, но по его лицу было видно, что он хочет что-то сказать. Юрий Иванович кивнул ему, и тот, откашлявшись, спросил:

— Где вы откопали сюжет своего полотна?

— Мне его не пришлось откапывать. Он у меня в голове уже двадцать восемь лет. Все никак не мог собраться. Думал, что уж никогда не напишу.

— Вы сказали: двадцать восемь? Но ведь это было пятнадцать лет назад.

Юрий Иванович рассмеялся:

— Да нет же. Это было в сорок третьем, в Кангалассах.

— Невероятно. Я точно знаю, что это было в Ташкенте, в пятьдесят пятом.

— Вы, наверное, говорите о чем-то другом.

— Я говорю о полотне, которое называется «Вдохновение». — Он расстегнул рукав рубашки и показал шрам от локтя до запястья. — Вот чем мне пришлось заплатить за это вдохновение. Но я не жалею, — улыбнулся Петровский. — За это можно было отдать и жизнь.

— За что «за это»? — спросил Катков.

— За вдохновение, — ответил Петровский.

— И все равно я не могу поверить, что вы никогда не бывали в студии Броховского, — сказал, прощаясь, Самарин. — Простое совпадение здесь невозможно.

Катков еще с полчаса побродил по залу, подолгу задерживаясь возле некоторых картин. Многое ему нравилось. И только несколько бодряческих, скорее похожих на рекламы полотен вызвали у него недоуменную улыбку. В них все было напоказ, неестественно легко и неправдоподобно. Его все-таки тянуло к своей картине. И он снова подошел к ней.

На картине был изображен обрывистый берег с широкими деревянными мостками, по которым несколько подростков цепочкой катили тачки с углем. Возле берега стояла деревянная баржа. В ее необъятное нутро они сбрасывали уголь из тачек и возвращались назад на берег.

…Да. Все было действительно так. Небольшой поселок Кангалассы в двадцати километрах от Якутска вниз по Лене; горы угля на берегу, черные от угольной пыли тела, горячее якутское солнце и проливные дожди, четырнадцать ребят и усталость, усталость, усталость…

Они приехали сюда с гитарой и мандолиной, чтобы по вечерам сидеть у костра и петь. Вначале у них еще было свободное время, но они так уставали за день, что руки отказывались держать гриф. Поскорее смыть с себя грязь и уголь, поесть, блаженно растянуться в палатке во весь рост, немного поговорить, пошутить над нерасторопным Алехой Бирюковым и заснуть. А утром голос Потапыча: «Хлопцы! Уголек ждет!» Никто не знал, когда он умудрялся спать. Это был двужильный старик, всюду и все успевающий делать. Он наращивал деревянные съезды с кучи угля, разжигал костер, варил картошку, нагружал тачки ведерной лопатой. И все время приговаривал: «Уголек-то ждет, хлопцы».

А с хлопцами что-то происходило. Раньше они были уверены, что могут все. Перевыполняли же план на лесозаготовках! Они и на фронт пошли бы, не берут только. И работать могут как черти. Дайте только эту работу!.. А вышло, что не такие они железные. И летний зной стал невыносим. И баржи оказались какими-то бездонными. Болели все мускулы, все тело, не успевавшее втягиваться в монотонный, но бешеный ритм работы. Они грузили по четырнадцать часов в сутки, а Потапычу все было мало. Ведь скоро кончится короткое якутское лето, начнутся дожди, холод, пойдет по Лене шуга. И до следующего лета будут лежать бурты угля, засыпанные снегом. А в июне и ночью светло почти как днем. Работать можно круглые сутки.

Все понимали девятиклассники. И никому не приходило в голову возмущаться дряблым картофелем и перловой баландой. Четырнадцать часов с тачкой! Надо — так надо. Только исчезли шутки, потух огонек в глазах, все делалось через силу, машинально, как во сне.

Потапыч это видел. Каждый раз, когда приезжали новые группы грузчиков, происходило то же самое. Месяц тяжелых работ доводил их до такого состояния, что они уезжали, едва завидев смену и даже не попрощавшись с ним. Потапыч не обижался. Он хорошо знал человеческую натуру. Знал, что неприятности забудутся, люди «отойдут» и уже по-другому будут смотреть на проведенный в Кангалассах месяц.

Прошло всего две недели, но страшно было представить, что впереди еще две. Потапыч старался растормошить их хоть чем-нибудь. Он достал где-то ведро селедки и несколько пар новых брезентовых рукавиц, читал им при свете керосинового фонаря газету, когда они уже проваливались в лихорадочный сон. Только напрасно это было. Все валилось у ребят из рук.

В конце второй недели произошло событие. Алеха Бирюков не удержал тачку. С берега к барже был порядочный уклон, и тачку понесло вниз. Растерявшись, он не выпускал ее из рук и бежал рысцой. А тачка катилась все быстрее и быстрее, и Алеха уже несся вниз сломя голову, делая нелепые прыжки. Тачка при такой гонке сто раз должна была завалиться набок или перевернуться, но она благополучно влетела на баржу, не снижая скорости, пересекла ее по помосту из досок и с шумным всплеском свалилась с противоположного борта. Вместе с ней ушел под воду и Алеха, так и не разжавший пальцев.

Все это произошло настолько быстро, что остальные ничего не успели сделать, только кто-то крикнул: «Потапыч! Алеха!» Растерянность прошла, и двое ребят прыгнули в ледяную воду. С откоса, ломая кусты, спрыгнул Потапыч, быстро отвязал лодку и оттолкнул ее от берега.

Очутившись в воде, Бирюков выпустил из рук тачку, всплыл на поверхность и тут же снова начал пускать пузыри. Он плохо плавал. Ребята еще не успели доплыть до него, когда Потапыч рывком втянул Алеху в лодку. Затем он помог и тем двоим влезть в нее, и через минуту лодка была уже у берега. Все это он проделал молча. И мимо ребят на берегу прошел молча, не сказав ни слова. Искупавшиеся побежали сушиться к костру. А потом возле них собрались и все остальные.

Ребята сидели у костра, нехотя отгоняя ветками мошкару, лишь иногда перебрасываясь случайными фразами, не находя в себе сил даже для того, чтобы радоваться Алехиному спасению. Устали. Провались оно ко всем чертям! И уголь, и баржа, и Потапыч… Только бы вот так сидеть… Только бы сидеть…

Потом кто-то вспомнил о Потапыче. Странное дело, Потапыч исчез. Юрка Катков с трудом поднялся и, пошатываясь, пошел к палаткам. В одной из них он нашел Потапыча. Через минуту он вернулся к костру и удивленно сказал:

— А Потапыч-то плачет…

Сначала никто не пошевелился, не поверил.

— Он правда плачет…

Они медленно побрели к палатке и откинули полог. Потапыч, стоя на коленях, уткнулся лицом в березовый чурбан. Плечи его вздрагивали. А парни стояли молча, не зная, что делать. Он, наверное, почувствовал их присутствие и поднял голову. Некрасивое лицо его стало черным. Он плакал, но слез на его лице не было. И оттого он казался еще страшнее и невозможнее.

— Саньку убили, — хрипло сказал он.

Они догадались, что это известие еще утром привез ему старый сморщенный якут Тургульдинов, который на разбитой телеге доставлял им хлеб из поселка.

— Саньку, — повторил Потапыч.

Они так никогда и не узнали, кем этот Санька приходился Потапычу. Сыном, братом, другом, а может быть, дочерью?

— Картошку я начистил, — вдруг сказал он. — Ешьте… Спите… Сегодня… — Помолчал, потом чуть слышно сказал еще раз: — Саньку, гады, убили… — Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил шаг, поравнявшись с ним, но не остановился и прошел дальше к бурту угля. Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку. Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул носом. Пятый сказал: «Мошка проклятая!» — и зло сплюнул себе под ноги. Шестой… Седьмой… Двенадцатый крикнул: «Тачка есть у шестого бурта!» Это относилось к Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула в Лене… Последний оглянулся на палатку. Там, ухватившись рукой за растяжку, стоял Потапыч…

— …Ах, Юрий Иванович! — услышал Катков лукавый голос соседки по этажу. — Вечно-то вы что-то скрываете!

— А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?

— Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас!

— Что вы! Шутите, конечно.

— А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же это вам рассказал?

— Никто. Я сам видел.

— Ой! — сказала Галина Львовна, женщина лет тридцати, с хорошенькой фигуркой и красивым, приятным лицом. — Как же это? И зачем вы меня нарисовали в таком виде? — И она смущенно, едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.

Он был высокий и худой. И у него уже не было сил. Но все же было ясно, что он выдержит, вкатит проклятую тачку на гору, трясущимися руками наполнит ее углем, и покатит снова, и упадет, и снова встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется из его горла. Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому что в его глазах вдохновение.

Ему даже не приходило в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски, грязные руки в ссадинах, шершавые рукоятки тачки…

Алеха Бирюков на вид покрепче, хотя в семнадцать лет сил еще маловато. Но и им уже овладело странное вдохновение. Вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою слабость, за дрожь в поджилках. Его теперь не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он больше не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля.

И сам Катков, представивший, как сидит, тупо уставившись в колени, его отец, который уже никогда в жизни не возьмет в руки резец скульптора. Отец, который выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их необстрелянная, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов, и тут же упал, сначала подброшенный вверх вместе с комьями земли и останками своего лучшего друга, и очнулся за сто километров от линии фронта, еще не зная, что у него нет руки, и снова представляя себе фигурку женщины, вырезанную из слоновой кости, которую он хотел изваять еще до войны, но все не решался… Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, родившееся из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое.

Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения.

Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Скользкий, глинистый берег. И пятнадцать уставших, отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И где-то чуть заметно, в глазах каждого, — еле уловимая радость. Радость, потому что в душе они почти уверены, что выдержат.

Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали у костра, и пар шел из их разгоряченных глоток. Потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: «Там вдали за рекой…» А они, ошеломленные, слушали и молчали. Такой у Потапыча был голос…

…Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа.

Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил. И название картине он дал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они всегда были вместе.

Катков заглушил в себе воспоминания, снова возвращаясь к действительности. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, когда он после долгих размышлений принес ее сюда. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: «Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел». Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал про Кангалассы. Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика и смеялась тому, какой он занятный. И сейчас. Смотрят, молчат, удивляются. Неужели он не смог выразить в своей картине трудное вдохновение, которое тогда охватило их, неужели оно так и осталось в его душе?

Юрий Иванович посмотрел на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, спустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект — в зной, в шум, в людскую сутолоку.

Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его слушали внимательно, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: «Время тогда было другое». Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным?

А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.

— Да, да, да! — Говорил Самарин. — Это студия Броховского. Я не вылазил из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я грунтовал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывался страх, и тоска, и жалость, и злость на самого себя. Было время, когда я хотел все это бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый переломный момент. С него все началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время… Талант этот Катков.

— Согласен с вами, — ответил Петровский. — И про вдохновение правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все свои силы в кулак и победить. Это было то же вдохновение.

— Значит, вы видите в полотне не то, что я? — спросил Самарин.

— Я вижу самый важный момент в своей жизни, — ответил Петровский.

— Но то же самое вижу и я. Только из своей жизни.

— Это же невозможно! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое?

— Мы, наверное, этого никогда не узнаем.

— Счастливый, должно быть, человек этот Катков, — вздохнул Петровский.

А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблуков, асфальту. В сорок пять лет уже не особенно расстраиваются оттого, что не совершили в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.

Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода, к его людям и заботам. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступали усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И снова в его душе появилось странное вдохновение, и он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются подземные «кроты», — огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.

Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрее. А картина? Ну что ж, он напишет еще одну. И снова назовет ее «Вдохновение».

Он не знал, что люди увидели в тот день себя на удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было главным в их жизни.

Катков не знал этого. Он шел быстрым шагом, и его ждала новая работа, новое вдохновение.

 

Сентябрь

Каждый год в конце сентября я беру отпуск. Меня не влечет бархатный сезон на юге, я остаюсь в Усть-Манске. Рано утром я выхожу из дому и спешу в лес.

Кедровым бор выводит меня к Басандайке. За лето она почти совсем обмелела, и я перехожу ее вброд. Я с удивлением смотрю на странное смешение красок: золота и густой зелени, белых полос и широких коричневых мазков. Они стоят вперемежку. Березы и кедры. Как юноши и девушки, приготовившиеся к танцу. Но я лишь на мгновение могу задержаться здесь. Я лезу в гору. Пионерские лагеря. Асфальтированная дорожка над обрывом. Людей нет. Молчание. Говорит только лес. Вперед, вперед! Через поле не скошенной еще пшеницы, через овраги и разбросанные березовые островки. Рябины, сползающие вниз по оврагу. Мне легко, мне не терпится, я бегу все дальше и дальше.

Синий утес… Он возвышается стометровой стеной над грустной Маной. Серо-синий, кое-где изъеденный ветрами, размытый дождями.

Я пришел.

И я снова встречаю ее.

Она появляется среди берез сразу, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих листьев. Она останавливается в пяти метрах и смотрит на меня долгим взглядом.

— Здравствуй, — говорю я.

— Здравствуй, — отвечает она.

— Значит, я увижу их?

— Ты не передумал? Еще есть время.

— Нет, я все решил.

Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.

Так было и в первый раз.

Я встретил ее здесь же. Много лет я прихожу сюда в конце сентября. Она, как и сегодня, словно возникла среди деревьев, черноволосая, в белом платье. Я посмотрел на нее. Нельзя было не посмотреть на нее хоть раз. Я думал, что она пройдет мимо. А она подошла ко мне.

— Тебе не холодно в таком легком платье? — спросил я. Было действительно прохладно, сентябрьское солнце уже не так греет.

— Нет, — ответила она.

Мы подошли к обрыву. Противоположный берег Маны был низкий, заливной, весь в озерах и старицах. Горизонт отстоял от нас километров на двадцать и терялся в сероватой дымке. Я не хотел уходить, не уходила и она. Стоять с ней рядом было радостью, и я сказал:

— Ты очень похожа на одну женщину.

— Я знаю, — ответила она.

— Ты не можешь этого знать. Это было очень давно.

— Я все знаю.

— Ты колдунья?

— Нет, — усмехнулась она. — Просто я все знаю.

— Тогда скажи, как ее звали.

Она назвала ее имя и добавила:

— Это и мое имя. Спроси еще что-нибудь.

Я не стал спрашивать, повернулся и пошел прочь от обрыва. Мне не хотелось ее ни о чем спрашивать. Она все знала. Я поверил в это. Я не хотел вспоминать то, что старался забыть. Но она догнала меня, остановила и потрепала рукой по макушке.

— Не обижайся. Мне очень хотелось побывать здесь. Нарви мне букет. Я возьму его с собой.

— Сейчас уже нет цветов.

— Цветов нет, но есть листья. Разве они менее красивы, чем цветы?..

Она повернулась и пошла и растворилась среди берез. И тогда я бросился за ней, но не догнал, потому что некого было догонять. Только ветер вздымал маленькие вихри листьев и бежал дорожкой среди деревьев, словно это был ее след.

На следующий день я излазил все овраги, стараясь найти красивые листья — красные, оранжевые, темно-желтые и светло-серые. Букет ей понравился.

— Почему ты не захотел сделать этого вчера?

— Я боялся, — честно признался я. — Боялся, что не уйду от тебя.

— Ты и тогда боялся, — тихо сказала она. — Когда у тебя должен был родиться сын.

— Кто может знать, сын или дочь?

— Я знаю. У тебя родился сын.

— Нет! Ты ничего не можешь знать. Это было давно. Тебя и самой-то еще, наверное, не было тогда… Да. У меня должен был быть ребенок. Но я не захотел этого. Струсил? Возможно. Тогда было слишком трудное время, чтобы иметь ребенка.

— У других ведь рождались?..

— Ну и пусть. Я ни о чем не жалею.

— А ты совсем не изменился.

— Ты говоришь так, словно знала меня раньше.

— Знала.

В тот день мы больше не говорили об этом. Просто бродили по лесу, загребая ногами листья, разглядывая муравейники, радуясь солнцу и прозрачному воздуху. Я помогал ей перепрыгивать через ручьи, переносил через маленькие болотца, потому что она была в летних туфлях. Я разглядывал ее украдкой. Да, она была очень похожа на ту женщину, только той сейчас было бы не двадцать лет.

— Хороший сегодня день? — спросила она на прощание.

— Самый лучший, — искренне ответил я.

— Ты однажды уже говорил это, — погрозила она мне пальцем.

— Значит, сегодня еще лучше.

— Мне пора. Я ухожу. А завтра снова буду здесь.

И она ушла и снова затерялась среди берез, и маленькие смерчи побежали за ней, но не догнали и успокоились, улеглись желтыми полосами.

На следующий день я сказал:

— Ты и есть та женщина, которую я когда-то любил.

— Конечно, — согласилась она. — Я — это она.

— Как можно поверить в возможность этого?

— Но ты же сам пришел к этой мысли.

— Значит, это возможно?

— У нас стало возможным. А у вас нет.

— У вас, у нас. Как это понять?

— Я расскажу. Помнишь, в вашем классе учился один мальчишка? Белобрысый, худой. Он любил стихи и плохо успевал по физике.

— Помню! Мы же с ним потом в одной роте служили.

— Так вот. Он стал великим физиком. Он разработал теорию возможных миров.

— Неправда. Его убили. Я был с ним рядом, когда он упал. Я вынес его, но он был уже мертв.

— Почему его убили, почему ты остался жить? Как это произошло?

— В разведке. Мы неожиданно увидели трек автоматчиков. Он встал передо мной. Он заслонил меня.

— Вы увидели их одновременно?

— Нет. Я чуть раньше. Он смотрел в другую сторону. Я часто думал, что мог бы заслонить его прежде, чем это сделал он.

— Почему же ты этого не сделал?

— Не знаю.

— Так вот, ты успел это сделать. Он вынес тебя к своим, но ты был уже мертв. Ты умер, а он остался жить.

— Нет. Все было наоборот. Ведь я стою перед тобой.

— Это здесь. А в мире, который является для вас только возможным, тебя нет.

Я поверил ей, хотя не мог себе представить этого странного мира. Мира Возможного. И отсутствие себя в этом мире я не мог представить.

Был еще день. Я просил ее рассказать мне о Мире Возможного. И она рассказала… Мир ее был прекрасен. Не своими городами и реками, не полетами за пределы солнечной системы и радостным трудом. Он был прекрасен мыслями, чувствами и отношениями людей. Она рассказала мне про моих друзей. О белобрысом худом поэте, который стал Великим Физиком. И о других, которых уже не было на этой Земле или о которых я ничего не знал. И чем больше она рассказывала, тем явственнее я понимал: моя жизнь была цепочкой маленьких и больших предательств, невидимых окружающим, потому что они были спрятаны глубоко в душе; цепочкой страхов и сомнений, когда нужно было действовать прямо и решительно; цепочкой недомолвок, которые незаметно перерастали в боль и страдания других людей.

Я испугался любви к женщине, испугался, что она затянет меня в свой непонятный мне мир. И я посоветовал ей избавиться от ребенка, чтобы быть свободным. Я спрятался за спину своего лучшего друга, когда нам в лицо смотрели дула автоматов. Я не подал руки одному человеку, когда тот в этом нуждался; посмеялся над другим, когда этого не следовало делать; я ушел, когда мне не нужно было уходить; закрыл глаза, когда нужно было смотреть еще пристальней, чем прежде.

— Неужели все это правда? — Я покачал головой. Неужели правда?.. Кристально чистых людей нет. Если собрать все грехи человека, накопленные им за свою жизнь, то у каждого, наверное, наберется немало. И все равно… Тяжело… страшно…

— Правда, — сказала она, имея в виду свое, потом посмотрела на меня. — Почему ты никогда не спросишь меня о своем сыне?

— Так он все-таки родился?

— Да, в нашем мире он родился. Ему уже двадцать лет. Он работает летчиком-испытателем и любит очень красивую девушку.

Она рассказывала мне о нем, а я все слушал, слушал, слушал. Мне хотелось знать о нем все. Мне хотелось видеть его. И тогда я стал просить ее, чтобы она привела его сюда.

— Это невозможно, — сказала она. — Ведь его нет в вашем мире. И он не может появиться здесь.

— А ты? Значит, та женщина еще жива, если ты здесь?

— Да. Это, должно быть, так. Тебе не хочется увидеть ее?

— Я боюсь.

— Ты всегда боялся.

Она ушла и не появлялась целый год. А в этом году в конце сентября я увидел ее вновь. На том же самом месте. Она нисколько не изменилась. Ей снова было двадцать лет. Я бросился к ней и прижал к себе. И она не протестовала, только заметила:

— Ты изменился за год. Поседел…

Да. Она была права. За год я изменился.

Теперь я был не только слушателем, я рассказывал сам, а она смотрела на меня удивленными и радостными глазами. И глаза ее говорили: «Тебе стало лучше…» Да. Я прожил беспокойный год. Лучший год в своей жизни.

Мы рассказывали друг другу, а потом просто молчали, и желтые листья берез падали нам на плечи.

— Ты был у нее? — спросила она.

— Был. Она не захотела меня видеть.

— И ты ушел?

— Нет. Я все же увидел ее. И рассказал ей все.

— Она простила тебя?

— Нет. Но она улыбнулась.

— Ты любишь ее?

— Люблю.

— Ты вернешься к ней?

— Нет. Я ей не нужен. У нее есть семья.

И был еще день. И еще. Один счастливее другого. Она возникала среди белых стволов берез, и я бежал к ней. Мы сидели, обнявшись, у самой воды, и река медленно текла у наших ног, что-то тихо нашептывая нам.

— Я хочу посмотреть на ваш мир, — сказал я вчера.

— Я ждала этого. Ты не боишься?

— Нет.

— Но это невозможно. Тебя нет в нашем мире. И ты не можешь в него попасть. Разве что на мгновение. Но тогда ты не сможешь вернуться назад. И, прожив мгновение там, ты исчезнешь, перестанешь существовать везде.

— Все равно я хочу увидеть этот мир. И тебя, и сына, и великого физика, и всех остальных.

— Подумай. Здесь мы могли бы встречаться еще долго.

— Нет. Разреши мне все увидеть собственными глазами.

— Хорошо. Подумай хотя бы до завтра.

…Она появляется среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из опавших березовых листьев. Останавливается в пяти метрах и смотрит на меня долгим взглядом.

— Здравствуй, — говорю я.

— Здравствуй, — отвечает она.

— Значит, я увижу их?

— Ты не передумал? Еще есть время.

— Нет. Я все решил.

Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.

— Поцелуй меня, — говорит она. — Там будет много людей.

Мы стоим, прижавшись друг к другу, двадцатилетняя женщина и я, уже совсем седой, поседевший в один день. Я чувствую, что она не хочет меня отпускать. Ведь теперь она потеряет меня навсегда.

— Подожди меня здесь, — говорит она. — Я дам тебе знак.

Она уходит все дальше, все дальше, медленными шагами, оглядываясь и останавливаясь на секунду. Обнимает березу. Может быть, ей трудно идти, или там, за березой, кнопка неведомого мне аппарата?

Она оторвалась от ствола, выпрямилась, позвала меня. И я пошел к ней.

Я хочу хоть на миг увидеть мир, в котором я не испугался своей любви; мир, в котором я не убил своего сына; мир, в котором я не предавал своих друзей, не прятался за их спины.

Я иду к тебе, моя молодость! Возьми меня хоть на миг!

Ветер взвивает сухие желтые листья, создавая маленькие стремительные вихри. Ветер режет лицо, сушит глаза… Я подхожу к ней все ближе, ближе. Остался один шаг…

 

Билет в детство

Этот вокзал не был похож на все другие. Здесь никто никого не встречал и не провожал. Никто не суетился, не спешил и не опаздывал. Здесь не было камер хранения и носильщиков, потому что никто из пассажиров даже на одно мгновение не захотел бы расстаться со своим багажом, состоящим из воспоминаний о прошлом и мыслей о будущем.

Сюда приходили после глубоких раздумий. Одни — предчувствуя приближающуюся смерть, другие — перед тем, как навсегда улететь с Земли; третьи — чтобы полнее осознать сущность своего Я, сравнить себя, теперешнего, с молодым, на которого еще не налипли комья сомнений, страха, зависти, пошлости и себялюбия, который еще не согнулся под тяжестью повседневных забот.

Были и такие, что приходили сюда от безделья. Но вокзал не прощал людям насмешек и оскорблений. На них страшно было смотреть, когда они возвращались, так стыдились они своего настоящего. Но этих было мало, или они просто не решались появляться здесь.

…Я уже давно ощущал потребность встретиться с самим собой, задать самому себе несколько вопросов и самому же на них ответить. Эта потребность росла во мне с каждым днем, и однажды я не выдержал и пошел на вокзал.

— Билет в детство, пожалуйста, — сказал я в окошечко кассы и через пять минут уже сидел в жестком вагончике допотопной конструкции, с нетерпением ожидая свистка паровоза.

В купе рядом со мной оказалась старушка с корзиной фруктов и конфет. Волнение, с которым она поминутно перебирала ее содержимое, могло рассмешить кого угодно, но только не в этом поезде. Ее можно было понять: она ехала к маленькой девочке, в свое детство.

Напротив сидели мужчина с поседевшими висками и старик. Я знал этого мужчину по портретам в журналах. Это был известный пианист. Перед каждым концертом он совершал поездку в свое детство. Утверждали, что именно связь с детством делает его игру неповторимо прекрасной, но я слабо верил в это. Многие музыканты ездили в свое детство, но что-то мало среди них было гениев.

Старик сидел, положив руки на массивную трость. Он вез в подарок детству только мудрый взгляд своих уставших глаз.

Поезд тронулся… Размеренно стучали колеса, изредка раздавался свисток паровоза. Кто-то в соседнем купе потребовал у проводника холодного пива и долго ворчал, возмущаясь плохим обслуживанием.

Прошел грустный и задумчивый час. Вдали за поворотом уже можно было различить платформу.

— Приехали. Станция, — объявил проводник.

Все начали торопливо собираться и сбились в проходе.

— Суздаль! — удивленно сказала моя соседка.

Это был Загорск. Для меня это был Загорск. А для нее — Суздаль. Для старика — Пенза или Сызрань. Каждый приехал в город своего детства. Я уже видел золоченые купола Троице-Сергиевской лавры. А кто-то видел тайгу, стремительное течение Енисея, ленивую гладь Онежского озера.

Загорск… А я даже и не знал, что это мой город. Я не помнил своего детства.

Вагон быстро опустел. Старушка увидела в толпе встречавших пухленькую девочку, замахала ей платком и заплакала. Пианист положил руку на плечо мальчугану, и они пошли к виадуку, очень серьезно и сосредоточенно. На платформе было шумно и тесно, но постепенно люди расходились.

Меня никто не встречал. Я несколько раз махал рукой то одному, то другому мальчишке, но каждый раз он оказывался не мной. Трудно представить, каким ты был в детстве, тем более, что у меня не сохранилось ни одной фотографии. И вообще, были ли они?

Через десять минут около поезда почти никого не осталось. Только на самом краю платформы десятилетний мальчишка в майке и не по размеру больших брюках пинал носком ободранного ботинка стаканчик из-под мороженого.

— Сашка! — крикнул я. Но он, даже не взглянув в мою сторону, спрыгнул с платформы, пересек железнодорожные пути и скрылся за углом здания.

Я так ждал встречи со своим детством, так надеялся, что это поможет мне обрести утраченную в последнее время уверенность в себе, поможет лучше понять свои поступки. Эта встреча была так необходима мне.

А он не пришел…

Искать его в городе не имело смысла. Я бесцельно проболтался на вокзале около часа, дожидаясь, когда объявят посадку на обратный поезд.

Весь путь до Усть-Манска меня не покидало ощущение какой-то невосполнимой потери. Почему он не пришел? Почему? Соседи по купе были погружены в свои мысли, лишь одна женщина все время пыталась рассказать о своих проказах сорокалетней давности, но никак не могла найти внимательного слушателя.

Не успел я сойти с поезда на вокзале в Усть-Манске, как меня вызвали к диспетчеру.

— Простите, — сказал молодой парень в железнодорожной форме, когда я вошел в диспетчерскую и назвал свою фамилию. — Мы виноваты в том, что испортили вам настроение. Что-то произошло с системами волноводов темпорального поля. А может быть, темпограмма не дошла до адресата, и поэтому он не пришел вас встречать.

— Он мог и не захотеть со мной встретиться. — Я махнул рукой, собираясь выйти.

— В следующий раз это не повторится, — заверили меня. — Мы все проверим. Можете ехать в детство хоть завтра.

— Вряд ли в ближайший месяц у меня будет свободное время, — ответил я и вышел, не попрощавшись.

Приближался один важный эксперимент, и времени действительно не хватало.

И все же на следующий день я снова был на вокзале, снова ехал в дряхлом вагончике, снова стоял на пустеющем перроне.

На краю платформы, как и вчера, я увидел мальчишку.

— Сашка! — крикнул я. — Это же ты!

Я чувствовал, я твердо знал это.

Он хотел спрыгнуть с платформы, но передумал и остался стоять, глядя себе под ноги. Я бегом кинулся к нему, схватил за плечи. И вдруг он прижался к моей груди. На секунду, не более. Затем оттолкнул меня и, глядя исподлобья, сказал:

— Так вот ты какой…

В его голосе было очень много от взрослого мужчины. И вообще для мальчика он выглядел очень серьезным.

— Сашка! Значит, ты все-таки узнал меня?

— Еще бы. Но только я не Сашка. Меня все зовут Роланом… Ну, то есть Ролькой.

— Но ведь меня-то зовут Александром. Значит, и ты — Сашка.

Он пожал плечами.

Я в свои сорок лет выглядел еще крепким человеком. А он был нескладный и худой.

— Послушай, Сашка. Я буду звать тебя Александром, а не Роланом. — Здесь он снова пожал плечами, как бы говоря: «Как хочешь». — Почему ты такой тощий, чертяка?! Тебе надо заниматься спортом, иначе долго не протянешь.

На мгновение мне показалось, что его глаза смеются надо мной, и я тоже расхохотался. Какую глупость я только что ляпнул! Ведь я стою перед ним живой и здоровый. Как же в таком случае он может «долго не протянуть»? Вот ерунда-то.

Он тоже засмеялся, и мы дошли до самого виадука, хлопая друг друга по спинам ладонями и даже не пытаясь что-либо сказать из-за распиравшего нас смеха.

Привокзальная площадь была не такой, какой я привык ее видеть. Бывая в Загорске, я почти всегда заходил в кафе «Астра». Но сейчас его еще не было и в помине. Справа доносился гомон базарчика, который не могли заглушить даже паровозные гудки.

— Ну, ладно, Сашка, — сказал я. — Трудно ведь сразу вести себя так, чтобы кому-нибудь из нас не было смешно. Я еще не раз попаду впросак. И это вовсе не означает, что мы с тобой не должны где-нибудь основательно пообедать.

— Я не хочу, — сказал Сашка. — Нас уже кормили.

«А что он думает на самом деле? — попытался сообразить я. — Если бы я хотел есть, то никогда бы не отказался, тем более что предложение исходит от меня же самого. Ага! Но ведь я-то взрослый человек, я все понимаю. А он?»

— Не хочешь так не хочешь, — сказал я. — Расскажи-ка лучше, как ты живешь? Кто твои друзья?

— Только не надо допроса, — ответил он, и я понял, что мои вопросы действительно напоминают анкету, на которую нельзя ответить искренне.

Мы подошли к базарчику, и я спросил:

— А мороженого хочешь?

— Ага! — радостно ответил он.

— С орехами или пломбир?

— Ну да. С орехами! Такого и не бывает.

— Посмотрим, — загадочно сказал я, но у женщины, продающей мороженое, действительно не было ни того, ни другого. Я спросил ее на всякий случай, но лучше бы я этого не делал. Она вдруг раскричалась на меня: «Ишь чего захотел!» Сашка потянул меня за руку:

— Пойдем…

Но я все же купил порцию обыкновенного молочного мороженого. Сашка взял его, глядя в сторону, но мне еще пришлось раза два сказать ему: «Ешь, чего ты?» — прежде чем он развернул бумажку. И тут же, как мне показалось, он забыл про меня. Сразу стало видно, как он хотел это мороженое. Обыкновенный десятилетний мальчишка, у которого мечты и желания еще не идут дальше этого…

— А ты научился лечить неизлечимые болезни? — неожиданно спросил он.

Я растерялся.

— Откуда ты это можешь знать? Ведь я занимаюсь этим всего лет двадцать. И начал совершенно случайно. Неужели я думал об этом еще тридцать лет назад?

— Но ведь я — это ты, — сказал он. — Только в детстве. Я знаю про тебя больше, чем ты про меня, потому что всегда хотел, чтобы ты был похож на меня, чтобы ты занимался тем, чем хочу заниматься я. Я этого очень хочу.

В нем как-то странно сочетались детская наивность и суровость взрослого.

— Нет, Сашка, я еще не научился лечить неизлечимые болезни. Но я думаю, что скоро это станет возможным.

— Правда? — обрадовался он.

— Правда. — Я потрепал его по макушке. — Но только мне очень не хватает времени. Тебе хорошо. Ты еще не замечаешь, как быстро бежит время.

Он бросил на меня стремительный взгляд, чуть насмешливый и странный, словно знал и скрывал до поры что-то очень важное для меня. Выцветшие брюки сидели на нем мешком. Рубашка в клеточку выгорела. «Не сладко же тебе приходится», — подумал я.

— Мне тоже не хватает времени, — сказал он наконец.

— Вот как?! — рассмеялся я. — И чем же ты занимаешься, что у тебя не хватает времени?

— Я хочу, чтобы ты получился счастливым…

— Ну, что ж. Считай, что я таким и получился. Только знаешь ли ты, что такое счастье?

Он не ответил на мой вопрос, словно и не слышал его.

— И еще я хочу, чтобы люди становились счастливее оттого, что ты есть.

Вот уж этого-то я наверняка не знал. Счастливы ли люди оттого, что я есть? Нет, я не мог это утверждать с уверенностью…

— Ты очень серьезный, Сашка. Это все-таки плохо в твоем возрасте.

— Это хорошо.

— Не будем спорить. А почему ты вчера не подошел?

— Ты ведь тоже не сразу приехал ко мне? А почему я должен был сразу броситься к тебе? Я тебя тоже ждал.

— Прости…

Мне показалось, что между нами внезапно возникла стена отчуждения, что мы чужие друг другу и что я никогда не смогу его понять, этого десятилетнего мальчишку, — то ли потому, что взрослые вообще плохо понимают детей, то ли потому, что он умнее меня. Но последнее я отбросил сразу же, так как не мог согласиться, что с годами глупею. Во всяком случае, до этой встречи мне такое и в голову не приходило.

Мы долго бродили по городу. Я узнал, что и он не помнит отца и мать, живет в интернате. Его неразговорчивость, некоторую скрытность я отнес за счет того, что это была наша первая встреча.

Позже я понял, что хотя Сашка и говорил меньше, чем я, но именно он направлял разговор. Он экзаменовал меня, делая это незаметно, ненавязчиво. И я вынужден был согласиться, что он в чем-то все-таки умнее меня. Не суммой знаний, которые я накопил за свои сорок лет. Конечно, нет! Может быть, своей системой мышления, своей способностью точно знать, чего он хочет, своей собранностью и иронией. Грустной-грустной, немальчишеской иронией.

Мы договорились встретиться еще. Я уехал с вечерним поездом. В последнюю минуту, когда я уже был в тамбуре вагона, он весело засмеялся, несколько раз лихо подпрыгнул и крикнул:

— А ты ничего! Не совсем такой, как я предполагал, но все же ничего. Пока!

Стена отчуждения между нами исчезла. И снова это сделал он. Сделал, когда сам захотел.

— Пока, Сашка! — крикнул я.

Поезд тронулся. Как мне было легко! Радость, непонятная, странная, необыкновенная, распирала грудь.

И все-таки я не знал, не мог предполагать, как нужна была мне эта встреча. Я стал работать так, как не работал уже давно. Какое-то небывалое вдохновение овладело мной. Теперь я был уверен, что эксперимент пройдет удачно. Я сделаю то, о чем мечтал еще в детстве.

Несколько месяцев промелькнули незаметно. Целый ряд больших и маленьких удач, бессонные ночи, мимолетные сомнения, ожесточенные споры и захватывающие обсуждения, встречи и командировки. Наш институт работал над очень трудной и важной проблемой. Мы разрабатывали мгновенные нехирургические методы лечения травм на расстоянии. Короче, об этом можно рассказать так. Человек упал с высоты и разбился. Пока его доставят в ближайшую клинику, будет уже поздно. Мы разрабатывали методику и аппаратуру, которая позволяла этот мешок костей превратить снова в человека, так что он даже не успевал почувствовать боли. Человек падал с высоты и тут же вставал совершенно целым и невредимым.

Мы хотели уменьшить количество нелепых смертей. И у нас это уже получалось. Теперь я мог сказать: «Да, люди будут счастливее оттого, что я есть». Сказать только Сашке, то есть самому себе, и никому больше.

Только через полгода я смог выбрать время и купить билет в детство… Сашка на вокзал не пришел…

«Детская, нелепая выходка, — подумал я. — Обиделся, что я долго не приезжал». А я мог бы ему многое рассказать из того, о чем он мечтал.

Расстроенный, я вернулся в Усть-Манск. На вокзале меня снова пригласили в диспетчерскую.

— Что-нибудь с телеграммой? — с надеждой спросил я.

— Нет, телеграмму мы послали. Дело вот в чем… У вас не было детства… Это невероятно, но это так.

— Что за ерунда! Ведь я видел… я уже разговаривал с Сашкой.

— Это был не Сашка, то есть это были не вы в детстве. Это был Ролан Евстафьев.

Ролан Евстафьев? Я не знал такого, но фамилия была мне знакома.

— У вас не было детства.

— Но почему же тогда он приходил встречать меня? Да нет же! Это именно он, то есть я. Я это чувствую.

— У вас не было детства. Это случается по разным причинам. Очень редко, но случается.

Мне дали стакан воды. Наверное, вид у меня был растерянный и жалкий. Я плюхнулся в кресло, не в силах выйти сейчас на улицу. Меня не тревожили и больше ничего не говорили. Да и что они могли сказать? Они выяснили, что у меня не было детства. Почему и как это произошло, они не знают. И помочь тут мне ничем не могут.

Когда у человека бывает трудное детство, говорят, что у него не было детства. Война, тяжелая болезнь, жестокое отношение окружающих людей… Да! Но у меня-то не было детства в прямом смысле, как мне только что сказали.

Я немного пришел в себя. Настолько, чтобы нормально двигаться, не вызывая подозрительных взглядов прохожих.

Через час я добрался до своей лаборатории. Было уже довольно поздно, почти все разошлись. Я сел за свой стол и попытался собраться с мыслями. Через некоторое время лаборатория опустела. Может быть, перед уходом они что-нибудь и говорили мне, но я не слышал… Только за стеной раздавался стрекот печатающей машинки. Это Елена Дмитриевна перепечатывала материалы наших экспериментов.

Я сидел за столом и вспоминал. Выискивал в памяти факты и сопоставлял их, и вспоминал, вспоминал.

Двадцать лет назад я очень долго болел. Во время болезни я потерял память. Я не помнил ни друзей, ни знакомых, ни самого себя до этой болезни. Странно, но в моей памяти отчетливо сохранились все знания и опыт начинающего молодого ученого. Исчезло только то, что касалось лично меня. Я как бы родился заново. Ко мне часто приходила одна девушка, Лена Евстафьева. Елена Дмитриевна Евстафьева. Двадцать лет она работает моим секретарем. Однажды вечером, это было уже после болезни, примерно через год, она вдруг заплакала за своим столиком, заставленным телефонными аппаратами и заваленным деловыми бумагами и папками. Я приподнял за подбородок ее мокрое от слез лицо.

— Я все равно люблю тебя, — сказала она.

Это было так неожиданно. И потом, почему «все равно»?

Она встала и ушла. Впервые ушла с работы раньше меня. На мой безмолвный вопрос она ответила:

— Не спрашивай. Ничего не было.

И я ничего не спросил у нее. Почти два десятка лет мы работаем вместе, и я ни разу не нашел времени поговорить с ней самой обо мне. Нет… Я просто боялся услышать от нее что-то… Что? Не знаю…

Замуж она не вышла. Я был женат, но недолго и неудачно.

Лена Евстафьева…

Я не помнил первой половины своей жизни, но был уверен, что Лены в ней не было.

Я набрал номер справочной и попросил продиктовать мне список лиц, работавших в институте двадцать лет назад. Тогда это была просто большая лаборатория. Монотонный голос называл фамилии: Абрамов… Волков… Ролан Евстафьев.

Стоп. Он работал здесь же. Я продолжал вспоминать. Нет. Я не помнил такого.

Перебирая личные дела, я узнал, что Ролан Евстафьев умер в тот день, когда я потерял память. Потерял память?!

И тут я понял. Я никогда не терял памяти. Меня просто не было. Я возник… стал существовать в тот день, когда он умер.

Кто я? Киборг? Киборг, у которого вырезан аппендикс и который часто страдает насморком? Нет.

Его сознание, его Я вписали в мое тело? Нет.

Он создал меня и умер. Тут, конечно, ни при чем ни мое тело, ни даже клетки головного мозга. Он создал меня в каком-то более сложном, более совершенном смысле этого слова. Он создал мой образ мышления, мой интеллект. И я должен быть таким, каким он хотел видеть меня.

А этот мальчишка? Ведь он уже все продумал в свои десять лет, потому он со мной так странно и говорил. Он уже знал, что я — это то, что он создаст в будущем, когда поймет, что смертельно болен и уже ничего не успеет сделать сам.

Меня не должно было быть. Я не был предусмотрен штатным расписанием природы. Он создал меня.

У меня не было детства. Он подарил мне кусочек своего детства.

В соседней комнате зазвонил телефон. Елена Дмитриевна взяла трубку.

Я никогда серьезно не любил женщину. Он подарил мне ее. Теперь я знаю. Я всегда любил ее. Я скрывал это от себя. Я обманывал и себя и ее.

Он, этот десятилетний мальчишка, сделал для меня все, ничего не попросив взамен… Лишь одну порцию мороженого.

Он только раз захотел встретиться со мной, чтобы проверить, правильно ли поступит однажды, когда-то в будущем.

Я слышу, как Лена встала со стула и идет к дверям моей лаборатории легкой походкой.

Ей тридцать семь лет. Она вдова Ролана Евстафьева, которому я обязан всем.

Сейчас она откроет дверь, и я все спрошу. Я спрошу ее, кто я.

И она мне все расскажет.

Дверь открывается.

Сейчас я узнаю все.

 

Настройщик роялей

Его звали просто настройщиком. Никто не знал, сколько ему лет, но все предполагали, что не менее ста; а ребятишки были уверены, что ему вся тысяча, такой он был сухой и сморщенный.

Он появлялся в чьей-нибудь квартире часов в десять утра, с небольшим чемоданчиком в руке, и долго не мог отдышаться, даже если надо было подниматься всего на второй этаж. Его сразу же приглашали пройти в комнату, предлагали стул, заботливо спрашивали, не налить ли чаю, потому что настройщики на вес золота: инструментов нынче стало много, чуть ли не в каждой квартире, а настройщиков нет.

И вот он сидит в чисто прибранной комнате, делая частые неглубокие вдохи, покорно дожидаясь, когда сердце перейдет с галопа на неторопливый шаг, и молчит. Он не произносит ни слова. И седенькой старушке, которая до сих пор с опаской обходит пианино, приходится говорить. Она понимает, что раз пришел настройщик, значит, надо говорить об инструменте. Она с радостью поговорила бы о погоде, о том о сем, но положение обязывает говорить только об инструменте.

— Вот купили эту пианину. Говорят, дочка пусть учится играть. Ей и было-то три года, а уже деньги копить начали. Теперь-то, говорят, в кредит купить можно. Ну, да ведь не знаешь, что завтра будет. Купили, и слава богу, Танюша уже второй класс кончает. И играет. Придет со школы и за нее, значит, за пианину эту. Понимает уже все. И по нотам разбирается.

Старушка смолкла, ожидая, что заговорит настройщик, но тот не произнес ни слова. И, когда молчание стало слишком затягиваться, снова заговорила:

— С матерью, с дочкой, значит, моей, они по вечерам сидят. Бренчат, бренчат, хорошо получается. Особенно эти… этюды. И отец тоже сядет где-нибудь в уголок и слушает. Молчит и слушает…

Настройщик молча кивал, чему-то улыбаясь.

— Значит, Танюша в час придет? — вдруг звонким мальчишеским голосом спросил он, так, что старушка чуть не ойкнула от удивления, — ведь она ему об этом ничего не говорила…

— В час, в час…

— Ну, так я в час и зайду! — весело и громко сказал настройщик.

Взял свой чемоданчик и вышел из квартиры.

На лестничной площадке он немного постоял и решительно позвонил в соседнюю дверь.

Его встретила высокая полная женщина в тяжелом, расшитом павлинами халате, в замшевых туфлях с загнутыми вверх носками и с огромной бронзовой брошью на груди.

— Вам кого?

— Я настройщик, — тихим, усталым голосом отрекомендовался старик.

— А! Наконец-то. Проходите. Терпенья уже от соседей не стало. Ноги об коврик вытрите. Проходите вот сюда. Садитесь на этот стул. Пианино у нас чешское. Тыщу триста вбухали. Такие деньги! А оно и играть-то не играет.

Настройщик поставил чемоданчик на пол и осторожно опустился на стул, словно тот мог не выдержать его иссохшее тело.

Хозяйка квартиры подошла к пианино, открыла крышку и стукнула пятерней по клавишам:

— Слышите! Оно и не играет совсем.

Настройщик повернулся к инструменту одним ухом, словно прислушиваясь.

Женщина еще раз стукнула по клавишам, извлекла из инструмента какой-то сумасшедший аккорд.

Настройщик все так же молча продолжал сидеть на своем стуле.

— Что же вы? — загремела хозяйка. — Пришли, так работайте. Или вам тоже стаканчик водки надо? Нет уж! Приходили тут батареи промывать, так сначала им водки подавай! А после них ремонт на тридцатку пришлось делать… Что же вы сидите?

— Кто у вас на нем играет? — осторожно спросил настройщик.

— Я играю. А вообще-то для Коленьки купили. А вам-то что до этого?

— Нужно, — твердо ответил настройщик.

— Коленька! — позвала женщина. — Иди сюда. Уроки потом сделаешь.

Из комнаты вышел мальчик лет десяти и, глядя куда-то в сторону, поздоровался.

— Не хочешь играть? — вдруг спросил его настройщик.

— Не хочу! Не хочу и не буду! — скороговоркой ответил мальчишка и испуганно посмотрел на мать.

Та погрозила ему пальцем и строго выговорила:

— Мал еще: хочу — не хочу. Что скажу, то и будешь делать.

— Коля, сыграй мне что-нибудь, — попросил настройщик. — Просто так, как будто для себя. А я послушаю, что с вашим инструментом.

Мальчишка насупился, но все же сел за пианино и сыграл этюд Черни.

— Вот слышите, как тихо играет, — сурово сказала Колина мама. — На третьем этаже уже ничего не слышно. За что только деньги берут?

— А в школе сказали, что у меня слуха нет, — объявил Коля.

— Не твое дело, есть или нет, — отрезала мама.

Настройщик подошел к пианино, и Коля поспешно уступил ему место. Старик ласково пробежал по клавишам пальцами обеих рук и осторожно погладил полированную поверхность.

— Хороший инструмент. Почти совершенно не расстроен.

— Так ведь тихо играет, — забеспокоилась хозяйка. — Соседи играют — у нас все слышно. Мы играем — им хоть бы хны. Ни разу не пришли, не сказали, что мы им мешаем. А мне чуть ли не каждый день приходится стучать в стенку. Телевизор не посмотришь… Сделайте, чтобы играло громко. Чтобы на всех этажах слышно было.

— Понимаю. Это пустяковое дело, — сказал настройщик.

— А сколько берете? — подозрительно спросила Колина мама.

— Я беру десять рублей.

— За пустяковое-то дело?

— Кому — пустяковое, кому — нет.

— Ох, уж с этими халтурщиками спорить! Все равно вырвут.

— Я настройщик, — твердо сказал старик.

— Господи, да заплачу я. Сделайте только, чтоб как гром гремел.

— Сделаем. Так, значит, ты, Коля, не хочешь играть на пианино?

— Нет, — ответил мальчишка, глядя в угол.

«А слуха у сорванца действительно нет», — отметил настройщик.

Он снял с пианино передние стенки, верхнюю и нижнюю, вытащил из чемоданчика всякие молоточки, ключики, моточки струн и с час провозился с инструментом, ни на кого не обращая внимания. Потом поставил стенки на место, закрыл чемоданчик и сказал:

— Готово. Можете проверить.

Хозяйка недоверчиво подошла и долбанула по клавишам пухлой пятерней. Раздался ужасающий грохот, в окнах зазвенели стекла, с телевизора упала фарфоровая статуэтка купальщицы.

— Ну, теперь они у меня попляшут! — грозно сказала женщина. — Коленька устанет — сама сяду. А ну, сынуля, давай! Садись! Посмотрим, долго ли они выдержат.

Мальчишка, чуть не плача, сел за пианино, и квартира снова наполнилась неимоверным грохотом.

— Прекрасно, — сказала Колина мама и выдала настройщику десятку.

Тот, не торопясь, положил деньги в потрепанный бумажник и взялся за чемоданчик. Лишь только он переступил порог квартиры, как гром сразу же смолк. Настройщик на всякий случай переступил порог в обратном направлении и удовлетворенно улыбнулся. В квартире гремело пианино и дребезжали стекла. Но только в квартире. Сразу же за ее пределами гром стихал.

Настройщик знал свое дело.

Он поднялся на третий этаж и позвонил в дверь, из-за которой доносилось пьяное пение. Здесь со вчерашнего дня праздновали день рождения.

Дверь открыл глава семьи, нетвердо державшийся на ногах, но очень вежливый.

— Папаша, проходите. Мы вас ждали. Шум сейчас мы устраним. Не хотите ли стаканчик за здоровье моей любимой дочери? Впрочем, пардон-с. Бутылки пусты. Но это мы вмиг организуем. Садитесь за стол. Это моя жена. А это не то брат жены, не то дядя. Черт их всех запомнит! Его драгоценнейшая супруга. А это моя Варька. Что за черт! Варька, где ты? Варька! — зычно крикнул отец. — Иди сюда. И сыграй нам на пианино… Три этюда… Три этюда для верблюда, — пропел он и вдруг захохотал, а за ним и все остальные. — Она у меня талант! Ее на конкурс хотят послать. Талант, а для отца и гостей не заставишь сыграть! Варька! Ну, Варюшенька, сыграй нам.

В дверях показалась девочка. Вид у нее был сердитый и вызывающий.

— Чего вам надо! Орете второй день, а я вам играй! Все равно ничего не понимаете.

— А я говорю — играй! — приказал папа.

Настройщик вдруг подмигнул девочке, и та прыснула в плечо от смеха. Потом села за пианино и отбарабанила что-то совершенно непонятное.

Папа, мама и гости зааплодировали.

— Доченька, сыграй для гостей еще что-нибудь, — попросила мама.

— А водки-то тю-тю, — сказал вдруг настройщик, и все забыли про музыку.

— Это мы сейчас сообразим, — уверил папа, и через минуту они вместе с дядей-братом устремились в магазин.

— Нельзя их одних отпускать, — сказала мама, и обе женщины бросились за мужьями.

— А теперь мы посмотрим, что случилось с вашим пианино, — довольным голосом сказал настройщик. — И мешать нам никто не будет.

— Да, не будет! Сейчас вернутся и затянут «Скакал казак через долину».

— Не вернутся. Они двери не найдут.

— Правда, не найдут? Вот здорово! — сказала девочка. — Всегда бы так.

— Так и будет. Как только они тебя заставят играть, сразу всем понадобится за чем-нибудь выйти, а вернуться назад они не смогут, пока ты их не захочешь впустить.

— И я буду играть одна?

— Одна. Никто тебе не помешает.

— Спасибо, дедуля, спасибо! — Девочка бросилась на шею настройщику, так что тот едва устоял на ногах. — Я бы их совсем сюда не пустила и все время играла.

— Как захочешь, так и будет, Варюшенька. А теперь давай вместе возьмемся за него.

Через час пианино было настроено, и старик, устало закрыв глаза и задумчиво улыбаясь, слушал, как Варенька импровизировала.

Потом они сжалились и впустили гостей в квартиру. Настройщику было выдано десять рублей, и он осторожно положил десятку в потертый бумажник. А папе снова захотелось, чтобы дочь сыграла для гостей.

Варенька заговорщицки подмигнула настройщику и сказала:

— С огромнейшим удовольствием.

Едва она села за пианино, как папа встрепенулся:

— А пивка-то не взяли! Пойдем-ка, пока магазин не закрыли.

Мужчины чуть ли не бегом выскочили на лестничную площадку.

— Опять квартиру не найдут, — заволновалась мама. — Надо проследить. — И обе женщины вышли следом.

— Вот здорово! — закричала в восторге девочка. — Приходите ко мне еще, дедуля! Я так хочу вас еще видеть!

— Приду, Варенька, приду, — сказал настройщик, подмигнул и вышел за дверь. Здесь он минут пять постоял, слушая, как девочка переносит в музыку свою маленькую, чистую и уже очень сложную душу. А во дворе препирались папа и мама, в каком подъезде они живут.

Настройщик знал свое дело.

Было пять минут второго, и настройщик снова спустился на второй этаж, где жила Таня. Она уже пришла из школы.

— Здравствуй, Танечка, — мальчишески звонким голосом сказал старик.

— Здравствуйте, — ответила девочка. — Вы настройщик? И вы настроите мне пианино? У него «ля» в третьей октаве расстроено и «ре» в контроктаве западает.

— Мы его вылечим. У тебя хорошее пианино.

— Да вы садитесь, — засуетилась бабушка. — Отобедайте. Ведь время уже.

— Обед подождет, — ответил настройщик. — Сначала мы займемся лечением. А еще раньше ты, Танюша, сыграешь. Я сяду вот сюда в уголок, и меня совсем нет. Никого нет. Играй.

Девочка нерешительно перебирала ноты, не зная, что выбрать. Выбрала сонату Бетховена. Эту сонату играют редко, но настройщик много раз слышал ее. И в который раз подивился тому, как дети чувствуют музыку, как страдают и радуются вместе с ней. Безошибочно, но каждый по-своему.

Девочка кончила играть и сказала:

— Я очень люблю, когда меня слушает папа. Он как-то очень странно слушает, словно помогает мне. И еще я люблю играть с мамой в четыре руки.

«Да, — подумал настройщик роялей, — здесь работы совсем мало. Настроить „ля“ в третьей октаве да подтянуть „ре“ в контроктаве».

И все же он провозился целый час.

В это время пришел на обед папа, на цыпочках прокрался к дивану, взял в руки книгу, но так и не перевернул ни одной страницы.

Закончив работу, настройщик сложил инструменты в потрепанный чемоданчик и сказал:

— А теперь, Танюша, проверь, так ли я настроил твое пианино.

Девочка села за инструмент, и по мере того, как она играла, лицо папы меняло свое выражение. Сначала на нем была недоверчивость, потом удивление, затем самый настоящий испуг и, наконец, восторг и растерянность.

— Что вы сделали? — тихо спросил он у настройщика. — Она так никогда еще не играла. Ребенок вообще так не может играть! Ей ведь всего десять лет. Что вы сделали?

— Я настроил пианино вашей дочери, — скромно ответил старик.

— Но… но это что-то невозможное. Она чувствует музыку лучше, чем я.

— Она действительно чувствует музыку лучше, чем вы, хотя вы тоже чувствуете ее прекрасно. Об этом мне рассказала сама Танюша.

Папа смущенно протянул ему десять рублей и сказал, что расплачиваться деньгами за такую работу просто неудобно. Не может ли он еще что-нибудь сделать для настройщика?

Настройщик бережно положил деньги в потертый бумажник и откланялся, улыбнувшись на прощанье Танюше.

Выйдя на лестничную площадку, он постоял немного перед дверью и поднялся на четвертый этаж, потом на пятый, затем спустился вниз и зашел в соседний подъезд. И снова началось его путешествие по этажам.

Часам к семи он устал, годы брали свое, и зашел в ближайший магазин. Там он купил конфет, а в соседнем магазине — игрушек. А когда он выходил из магазина, его уже ждала толпа ребятишек, и он пошел с ними в сквер и там раздал конфеты и игрушки. Он точно знал, кому что нужно дарить. Одним — конфеты, другим — игрушки. Потом он рассказал им смешную сказку, а когда ребятишки начали, перебивая друг друга, пересказывать ее и показывать в лицах, незаметно ушел от них.

Потом он зашел еще в один магазин, и снова встретил шумную компанию своих бесчисленных друзей — ребятишек, и даже придумал новую игру, такую интересную, что все тотчас же увлеклись ею, а он незаметно ушел и от них.

И вот магазины начали закрываться, да и денег к тому времени у него не осталось. И теперь он уже не угощал ребятишек, а только что-то тихо рассказывал им и незаметно уходил, когда чувствовал, что им интересно и без него.

Солнце уже спряталось за домами, а он все шел, не спеша, слыша иногда музыку пианино и роялей, которые он настраивал. Многим людям настраивал он инструменты, мальчишкам и девчонкам, взрослым и даже одной старушке, которая уже двадцать пять лет была на пенсии.

Взрослые звали его просто настройщиком, а дети — дедушкой или дедулей, потому что никто не знал его настоящего имени. И лет ему было, может быть, сто, а может быть, и вся тысяча. Так, во всяком случае, думали ребятишки.

 

Спешу на свидание

Я стоял в магазине электротоваров и раздумывал, что мне купить: ИВП или ИХП. ИВП — это портативный изменитель внешности, а ИХП — портативный изменитель характера. Изменитель характера стоил гораздо дороже, но не в деньгах было дело. Я считал, что характер у меня вполне сносный, а вот внешность… Хотя… Ведь считала же меня моя жена когда-то красивым парнем! А потом, наверное, привыкла или поняла, что это ей только казалось.

Словом, я купил ИВП, размером чуть больше пачки сигарет, положил его в карман пиджака и вышел из магазина. Кажется, я еще и сам не очень-то понимал, зачем он мне нужен. Не дома же пользоваться им? Нет. Просто во мне назревал какой-то внутренний протест, взрыв. Я еще не знал, что сделаю, но уже исподволь готовил себя к этому.

На улице шел снег, пушистый и легкий. Снежинки, словно нехотя, падали вниз. Я нажал кнопку портативного изменителя внешности и пожалел, что рядом нет зеркала, чтобы посмотреться в него. Мимо прошел Кондратьев из нашего отдела. Он был уже немного навеселе, хотя после окончания работы прошло всего сорок минут. В таком состоянии он привязывался ко всем своим знакомым, чтобы они составили ему компанию для продолжения уже начатого им занятия. И по тому, что он даже не узнал меня, я убедился, что внешность моя подверглась значительному изменению. Никаких неприятных ощущений, как и говорилось в паспорте приборчика, я не испытывал.

Подошел троллейбус. Народу в нем было мало, и я сел на свободное сиденье у окна. Голова тупо болела от всевозможных совещаний и планерок в нашем СКВ. А придешь домой, что тебя там ждет? Нужно сходить купить картошки, подмести пол, просмотреть газеты и журналы и засесть за телевизор. Жена будет варить ужин. Потом она на минутку присядет к телевизору, спросит, что там в газетах пишут, а сама даже не выслушает ответа. Да я и не отвечал на такие вопросы уже давно. Говорить нам не о чем. Мы настолько привыкли друг к другу, что даже не замечаем один другого.

И вот тут-то мне и захотелось сделать что-нибудь не так. Не пойти, например, домой, а пригласить женщину, сидящую рядом со мной, в кино или ресторан. Влюбиться в нее, стоять вечерами под ее окнами, ждать встреч. Жене ведь все равно. Лишь бы деньги домой приносил да не приходил пьяный. Она ведь не расстроится, если даже узнает. А что?! Сделаю!

Я понимал, что никто со мной ни в кино, ни тем более в ресторан не пойдет. В лучшем случае воспримут как шутку, а в худшем — начнут звать милиционера. Да будь что будет! Я резко повернулся к женщине, сидящей рядом, и сказал:

— Послушайте! Хотите, я приглашу вас в ресторан? Ей-богу, ничего плохого в этом нет.

Женщина удивленно посмотрела на меня, и я узнал свою жену. Это было так неожиданно, что я на несколько секунд онемел. Но отступать было поздно, и я решил доиграть свою роль до конца. Тем более, что изменитель внешности сделал меня неузнаваемым.

— Или, может быть, вас дома муж ждет? — спросил я немного язвительно.

— Нет, — спокойно сказала она. — Никто меня не ждет. Моему мужу все равно.

— Тогда я вас приглашаю в ресторан.

— Сразу в ресторан? — рассмеялась она. — Нет. В кино было бы еще можно. А вы сразу в ресторан.

— Ну, тогда пойдемте в кино. Только вы не подумайте, что я донжуан какой. Просто домой идти не хочется.

— Я понимаю, — сказала моя жена. — Мне тоже не хочется. Придешь — дома тишина, тоскливо…

— Так не ходите!

— Нет, нельзя. Нужно ужин приготовить. Ведь кроме мужа у меня еще дочь. В первый класс уже ходит… Извините, — сказала женщина. — Мне выходить на следующей остановке. До свиданья.

— Я провожу вас! — закричал я на весь троллейбус.

— Не нужно. Еще увидит кто-нибудь и передаст вашей жене.

— Но с вами так легко было разговаривать… и интересно.

Моя жена как-то странно улыбнулась, но в это время троллейбус остановился, и она вышла. А я бросился следом, извиняясь перед теми, кого нечаянно толканул. Я догнал ее и крикнул:

— Подождите! Я пойду с вами, тем более что нам по пути.

— Вы говорите это нарочно, — сказала она.

— Нет, нет… Скажите хоть, как ваше имя?

— Вероника.

— А меня зовут Алексеем.

Она была в легкой шубке и черных сапожках, с пушистым шарфом на голове. Ей отчего-то вдруг стало весело, и лишь раза два она задумывалась на мгновение, и на переносице появлялись морщинки. Она несла хозяйственную сумку, и я чуть ли не силой отобрал ее. Мы дошли до табачного магазина.

— Все. Дальше меня провожать не нужно. Следующий дом — мой. До свиданья, Алексей.

— Вероника, неужели я вас больше не увижу? Ну, назначьте мне свиданье! Я буду ждать вас завтра возле кинотеатра в шесть вечера.

— Нет, Алексей. Ничего из этого не выйдет. Прощайте.

— А я все равно вас буду ждать! До свиданья!

Я отдал Веронике сумку, и она быстро ушла. А я завернул в табачный магазин, купил сигарет и только после этого двинулся домой. Возле дома я немного постоял и только потом вошел в подъезд, предварительно выключив свой изменитель внешности.

Жена встретила меня стереотипной фразой:

— Пришел?

— Пришел, Вероника, — ответил я, и, когда чуть позже справился насчет ужина, она ответила так же стереотипно:

— Нету ничего. Ходишь, бог знает где, да еще обеды спрашиваешь.

— Ах, опять ты свое начала. В столовую буду ходить, если тебе жалко.

— Ладно, — примирительно сказала Вероника. — Сходи-ка лучше за картошкой, а я пока мясо поставлю варить. Я сама недавно пришла.

— Ленка на улице бегает? — строго спросил я.

— На улице.

Я взял сетку и пошел в магазин. Потом подметал пол, хлебал борщ, читая книгу, просматривал газеты сидел у телевизора. Дочка наша уже легла спать. Вероника кончила свои домашние работы, устало опустилась на диван и спросила:

— Что там в газетах пишут?

Я, как обычно, не ответил, да она и не ждала от меня ответа. А я вдруг сказал:

— Вероника, завтра я задержусь. У меня срочное дело.

— Что еще за дело? — безразлично спросила жена.

— Да так. С человеком одним надо встретиться.

— Мне тоже надо, — вдруг сказала она.

— Странно, ты же никуда обычно вечером не ходишь…

— Ты тоже обычно сидишь вечером, уткнувшись в телевизор.

— Да я ничего. Надо, так надо. Только вот как Ленка одна дома будет?

— Ой, да большая она уже! Обед на газовой плите сама разогревает.

— Ну хорошо. А во сколько ты вернешься?

— Не знаю точно. Может, в семь, может, позже.

Вопреки своим правилам, я выгладил брюки. Вероника смотрела на меня удивленно.

На следующий день без пятнадцати шесть я был уже около кинотеатра. Верный изменитель внешности конечно, спокойно лежал в кармане. Я не очень-то верил, что Вероника придет на свидание. Мне и хотелось чтобы она пришла, потому что я знал, она будет не такой, как дома, и в то же время я был немного оскорблен, задет, что моя жена ходит на свидание с кем-то другим. Ведь для нее я сейчас был, конечно, другим И вот я стоял и ждал.

Она все-таки пришла. Чуть раньше назначенного срока.

Как истинный влюбленный, я бросился к ней навстречу:

— Здравствуйте, Вероника! Я все боялся, что вы не придете.

— Я просто случайно шла мимо и увидела вас, — ответила она, стараясь казаться рассеянной и безразличной. Но я-то знал, что случайно в этом районе города она не может оказаться.

— А вот в кино я вас пригласить не могу, — сказал я. — Все билеты уже проданы. Если вы не будете против, то завтра я обязательно достану билеты. Соглашайтесь.

— Не знаю, что и сказать, — ответила Вероника. — Я так давно не была в кино. Но дома-то что без меня будут делать?

— А разве ваш муж не приглашает вас в кино, театр?

— Это ему и в голову не приходит.

— Вот скотина, — искренне сказал я.

— Вы действительно так думаете? — спросила Вероника.

— Да. Я так думаю.

— Тогда я принимаю ваше предложение. А что мы будем делать сегодня?

— Сегодня? На улице тепло. Можно просто побродить по Университетской роще, — сказал я. — И еще. Разрешите мне, пожалуйста, взять вас под руку.

— А вы такой же, как все, — сказала моя жена, но взять под руку разрешила.

Мы долго гуляли по узеньким тропинкам Университетской рощи. Погода, что ли, тут виновата или лунный свет и искры на снегу? Но мне с Вероникой было удивительно хорошо. Она рассказала про свою школу, где преподавала историю, про учеников и товарищей, про директора и подготовку к смотру художественной самодеятельности. Все в ее словах было интересным для меня. А говорила она увлекательно. Она была прирожденным рассказчиком.

Я слегка прижал ее локоть к себе. Она вся напряглась, вырвала руку и сказала:

— Алексей, ведите себя благоразумно.

И мне стало стыдно, словно я пытался соблазнить чужую жену. А ведь сейчас мне так хотелось обнять ее за плечи и стоять, чуть-чуть покачиваясь, уткнувшись лицом в ее платок, и ничего не говорить, молчать.

— Вероника, ради бога извините меня, — сказал я. — Со мной что-то произошло. И мне так хочется обнять вас…

Вероника холодно посмотрела на меня и сказала:

— Почему бы вам это не проделывать со своей женой?

— Почему? — задумчиво повторил я. — Если бы она этого хотела.

— Значит, только потому, что ваша жена не хочет ваших объятий, вы и пригласили меня сюда?

Я испугался. А вдруг она сейчас уйдет, и никогда не будет больше этой ночи, этих деревьев, ее тихого голоса, скрипа шагов. Ничего больше не будет.

— Вероника, — сказал я. — Мне хорошо с вами. И моя жена тут ни при чем. Не уходите. Пусть этот вечер будет счастливым.

— Моему мужу тоже никогда не приходит в голову обнять меня, — вдруг сказала она. Я чуть не сел в снег.

Она протянула мне руку, и мы побежали, как когда-то, лет десять назад, прямо по целине, проваливаясь чуть ли не по пояс, и даже упали в сугроб и долго барахтались, пытаясь выбраться. А когда, наконец, нашли аллею, то были все в снегу, как дед-мороз и снегурочка. Я отряхнул ее, но снег попал ей за воротник, и она смешно съежилась, полуоткрыв рот. Губы ее были совсем рядом, в трех сантиметрах от моего лица. И глаза у нее были закрыты, но я не осмелился поцеловать ее. Я боялся, что она рассердится и прогонит меня.

Возвращались мы, взявшись за руки, как мальчишка и девчонка. Я проводил ее до подъезда. Мы стояли еще минут пять, потом она сказала:

— Я замерзла. Уходите, Алексей.

— Завтра в шесть. Там же. Не забудьте, Вероника, — сказал я.

Она кивнула и убежала в подъезд. А я постоял еще немного, потом дошел до табачного магазина, купил там сигарет и вернулся домой. Перед дверями на лестничной клетке вытащил свой изменитель внешности, выключил его. И так мне захотелось швырнуть его куда-нибудь подальше или просто растоптать! Но почему Вероника дома со мной не такая, какой была сегодня в Университетской роще? Все из-за этого идиотского изменителя внешности. Но я не выбросил и не растоптал его. Пусть хоть ей будет хорошо…

Когда я зашел в квартиру, Вероника что-то пела на кухне, но сразу же смолкла, увидев меня. Она уже переоделась в старенький халатик и домашние туфли. И вообще она стала обычной, какой я привык ее видеть всегда. Я тоже переоделся, напялив свое вылинявшее трико, висевшее на мне мешком, и заглянул на кухню.

— Еще ничего не готово, — сказала Вероника машинально.

Я взялся за газеты. Прибежала с улицы Ленка и тоже спросила ужин. Вероника рассердилась и крикнула мне, чтобы я сыграл с дочерью в шашки. Мы сыграли три партии, причем все три я проиграл. Я никогда не мог постичь премудрости этих шашек. Потом мы сели ужинать, и жена спросила:

— Что нового на работе?

— А-а, — сморщился я. — Все по-старому. А у тебя?

— Что в школе может быть нового? — ответила она.

И я подумал: действительно, ну что там может быть нового и интересного? За ужином, как обычно, нас развлекала Леночка. У нее был неистощимый запас историй, но и ее иногда нужно было поддерживать, поддакивать, вставлять вопросы, удивленно вскидывать брови, а мне так хотелось плюхнуться в кресло перед телевизором.

После ужина жена сказала:

— Я завтра после работы задержусь часов до девяти. Ты бы помог на кухне. А то завтра некогда будет…

— Да? — удивленно сказал я, и на мгновение сладко сжалось сердце: неужели и завтра возле кинотеатра она будет такой же чудесной, удивительной женщиной, как сегодня в Университетской роще. — А мне что же, дома прикажете сидеть?

Я заметил, что она вдруг испугалась, а потом сказала сухо и неприязненно:

— Можешь раз и посидеть.

— Не могу, завтра много работы.

— Так ты поможешь мне?

Еще бы я не помог! Да я бы все сделал, чтобы увидеть ее завтра у кинотеатра. Вероника распределила обязанности, и мы быстро управились с делами.

И снова на следующий день я ждал ее возле кинотеатра. Она пришла в хорошем настроении. У меня чуть ноги не подкосились, когда я увидел ее. Да и сам я, я это чувствовал, стал не таким сутулым и серым, как дома. Я тоже хотел быть красивым, хотел нравиться ей.

Я даже не запомнил, какой кинофильм показывали в тот вечер. Мы сидели в темном зрительном зале. Кто-то украдкой щелкал орехи, кто-то хрустел оберткой шоколада, некоторые вслух комментировали события, происходящие на экране, кто-то сдержанно храпел, а перед нами сидела парочка и целовалась в открытую. А я думал только о том, как бы мне насмелиться и взять ее ладонь в свою.

Я осторожно протянул руку и нашел ее пальцы. Я чуть-чуть, едва заметно погладил их. Вероника вздрогнула. Тогда я взял ее руку в свою, и она позволила мне это. Потом она повернула ладонь вверх и сжала мои пальцы.

Как я любил ее сейчас! Почему ее рука, которую я видел тысячи раз, сейчас привела меня в трепет? И ее едва заметный в темноте профиль, такой знакомый и такой необычный сейчас… Она вдруг погладила мою руку и прижалась к плечу. А я был счастлив. События, происходящие на экране, потеряли для меня всякий интерес. Я сидел и смотрел на ее лицо. Я любил ее.

Из кинотеатра мы вышли оба притихшие. Надо было что-то сказать. А что? Вам понравился кинофильм? Нет. Таких вопросов я задавать был не намерен. Я просто обнял ее за плечи. Она попыталась вырваться, но только один раз. И когда я еще крепче прижал ее к себе, она повернула ко мне лицо и сказала как-то тихо, нерешительно, словно оправдываясь:

— Глупая я…

— Нет, — сказал я. — Ты чудесная. И если твой муж тебя не любит, то он просто дурак.

— Алеша, не будем говорить об этом. Скажи лучше мне что-нибудь хорошее.

— Вероника, моя милая. Все слова глупые. Разве скажешь, что творится у меня на душе. Как сказать, чтобы ты поверила? Ведь я люблю тебя.

— Я знаю, Алеша. Но все равно говори. Говори.

— Странность какая-то происходит. Ведь я вижу тебя всего третий раз, а уже не утерпел и объяснился в любви. Все в тебе какое-то необыкновенное. И слова, и лицо, и глаза, и ресницы, и мысли. Иногда мне кажется, что я знаю тебя много-много лет. А потом опомнюсь — да нет же, всего три дня как знакомы. Ну кто знает, как приходит любовь? У меня и жена, и дочь. А вот я хожу с тобой. И хотелось бы мне быть рядом с тобой всю жизнь. И каждый день мне было бы интересно с тобой. Ну скажи, ты хочешь, чтобы я любил тебя?

— Хочу, — сказала Вероника. — Мне кажется, я всю жизнь ждала этих дней. Ну зачем жить, когда тебя никто не любит?.. Мне будто только что двадцать лет исполнилось… А вдруг все это сегодня и кончится? Я уже привыкла ко всему. И к тому, что меня муж не любит, и к работе, и к домашним делам. Это не тяготит, но и радости не приносит. А сейчас все взорвалось. Я приду домой и буду плакать. Ты такой ласковый и добрый. И я чувствую, что ты любишь меня. Неужели это пройдет? Мне так хорошо с тобой, что лучше бы я тебя не встречала. Нелогично, правда?

— Правда. Только ну ее к черту, эту логику. С тобой хоть на край света.

— Мне когда-то это же говорил мой муж. Десять лет с тех пор прошло. И край этот оказался так близко, что ему и одного шага не надо делать. Не надо идти.

Я повернул ее к себе. Ну конечно! Она плакала.

— Не плачь, Вероника. Это потому, что тебя муж не любит?

— Я тебя люблю, Алеша. Не надо мне ни мужа, ни кого другого. Я тебя люблю. Не отпускай меня… И мне тоже кажется, что я знаю тебя давным-давно… Ну, поцелуй же меня!

Мы стояли посреди тротуара и целовались. Мне было тридцать четыре года, а ей — тридцать два. Шел мягкий снег. И фонари на столбах огромными конусами света выхватывали этот снегопад из темноты. А мимо шли взрослые люди и всякие юнцы, молоденькие девушки и думали, наверное, про нас черт знает что.

— Отпусти, — сказала Вероника. — Ой, не могу… Я вся задохнулась.

— Я понесу тебя на руках, — сказал я.

— Не дури.

Но я все-таки поднял ее на руки, прошел два шага, поскользнулся и упал. Вероника засмеялась, она не сердилась на меня.

— Эх, Алеша. Лет десять назад нужно было носить на руках.

— Ай-яй-яй! — сказал какой-то прохожий. Это потому, что мы все сидели на снегу.

— Извините, — рассмеялся я. — Сейчас поднимемся.

Мы поднялись и пошли дальше. И через каждые десять шагов я останавливался и целовал ее в губы, в щеки, в замерзший нос и ресницы. Она не противилась. Она хотела этого.

Так мы дошли до нашего подъезда.

— Алеша, уходи, — сказала моя жена. — Мне все-таки нужно домой. Муж придет, сразу есть захочет. Да и Леночка одна… Уходи.

— Нет, я не отпущу тебя. Мне плохо без тебя. Я же умру без тебя.

— Ну хорошо. Еще пять минут.

Мы простояли полчаса. И мне никогда не было так хорошо. Может быть, только тогда, когда я поцеловал ее в первый раз. Мы познакомились Первого мая. А через неделю я поцеловал ее. И она не отшлепала меня по щекам, не прогнала, не сделала вид, что я обидел ее. Она сказала: «Еще. Хочу еще». И тогда мы простояли до утра, и слов было сказано мало, только самые нужные. Да и некогда было говорить. Потом мы поженились. И вот прошло уже столько лет…

— Ты замерз? — спросила Вероника.

— Нет, нет. Я нисколько не замерз.

— Пошли в подъезд. Здесь столько прохожих.

В подъезде было темно, какая-то парочка метнулась вверх. Здесь было тепло, но все равно я распахнул пальто, расстегнул ее шубу и прижал Веронику к себе. Она то принималась плакать, и тогда я целовал ее мокрые глаза, и она успокаивалась, то вдруг начинала гладить своими теплыми ладонями мое лицо, и я боялся шелохнуться, чтобы не спугнуть ее нервные пальцы.

Потом она резко вырвалась и сказала:

— Все. Уходи.

— Где я завтра увижу тебя?

— Алеша, ты действительно еще хочешь видеть меня? Я тебе не надоела?

— Что ты говоришь?! — замахал я на нее руками. — Как только в голову-то тебе это пришло?

— Давай встретимся в Лагерном саду, — сказала моя жена. — Завтра суббота. Леночка уйдет во вторую смену в школу. Давай в двенадцать.

— Спасибо, милая.

— Ну, а теперь иди. Тебя, наверно, дома ждут… Иди, иди…

Она убежала, и я снова вышел на улицу и направился к табачному магазину. Но на этот раз он был уже закрыт.

Прохожие удивленно смотрели на меня. А мне и самому сейчас казалось, что я похож на ходячий эталон счастья.

Я выключил изменитель внешности и открыл дверь квартиры. Тишина. Леночка уже спала. Я включил свет. Из кухни вышла Вероника. В стареньком халатике, какая-то маленькая, с заплаканными глазами.

— Ты где это бродишь до полуночи? — спросила она меня.

Вот она какая спокойная. А ведь только что целовала меня в подъезде. Нет. Любить мужа, очевидно, нет смысла. Меня как обухом по голове стукнули. Ведь она и целовала, и любила не меня, а того, другого Алешку. На меня она и взглянуть ласково не хочет. Я почувствовал, как снова ссутулилась моя спина, и я стал серым-серым, скучным-прескучным.

Я нехотя сказал:

— На работе задержался. Испытания заели…

— Испытания заели! — вдруг крикнула жена. — А на лице у тебя тоже испытания?!

— Что, что у меня на лице? — испугался я.

— Посмотрись в зеркало!

Я так и сделал. Все лицо у меня было покрыто следами губной помады. Да-а… Исцеловали меня крепко.

— Господи, ну что же делать? — Вероника чуть не плакала. — Ну зачем ты говоришь, что был на работе? У тебя ведь женщина есть! Зачем ты так?

Все ясно. Все эти три дня она, конечно, не узнавала меня, теперь мне не оправдаться.

И я взорвался:

— Послушай, дорогая. Ведь это же твоя помада! Ты не узнала меня, потому что я купил изменитель внешности. Ты меня не любишь. Это я, я тебя люблю! Три дня счастья — это, наверное, очень много для меня.

— Какой еще изменитель внешности? — удивленно спросила она.

— Вот такой. — Я достал из кармана пластмассовую коробочку. — Вот я перед тобой обычный, давно надоевший, скучный, некрасивый. А вот я нажимаю кнопку и становлюсь красавцем, которого ты сегодня и целовала в подъезде. Теперь поняла?

— Поняла, — засмеялась она. — Ты посмотрись в зеркало.

— Нечего мне смотреться. Все и так известно.

Но она все-таки настояла, и я взглянул в зеркало. На меня смотрело все то же лицо, мое собственное. Изменитель внешности был неисправен.

— И ты все время знала, что я — это я?

— Конечно, знала. Удивилась только сначала, что это с тобой произошло… Алешка, так, значит, счастье еще будет?

— Будет, Вероника. Есть уже.

— Ага! Значит, сначала вы ходите весь вечер где-то, а потом целуетесь! — это Ленка появилась в дверях спальной комнаты. Она была в ночной рубашке и босиком.

— Лена, марш спать! — скомандовал я.

— Ага! Я спать, а вы тут целоваться будете!

— Ну ладно, — сдался я. — Давайте пить чай. А потом устроим танцы.

Мы занялись приготовлением чая. И всем было хорошо и весело, я уверен в этом.

— Кого это мы спугнули в подъезде? — спросил я у Вероники.

— Они целовались? — строго спросила Леночка.

— Кажется, да, — замялся я.

— Тогда это были Медведевы.

— Медведевы? — удивилась Вероника. Да и я не поверил:

— Им же ведь уже по сорок лет!

— Ну и что же, — сказала Леночка. — Если они любят друг друга.

Мы с Вероникой понимающе переглянулись. В это время вскипел чай, и мы начали рассаживаться у стола.

А на другой день я вскрыл злополучный изменитель внешности. Этого можно было и не делать, достаточно было взглянуть на паспорт приборчика. Он был выпущен тридцатого ноября. А уж я-то знал, что выпускают некоторые заводы тридцатого ноября.

Потом Леночка ушла в школу, а мы с Вероникой отправились в Лагерный сад. Мы очень спешили на свидание друг с другом.

 

На асфальте города…

На проезжей части дороги собралась толпа прохожих, какая обычно возникает, если кого-то сбило машиной. «Вот вам еще пример, — подумал Игнатьев. — Очистить надо улицы от машин. Автострады можно строить и под землей». Игнатьев возвращался с трудного совещания, и в голове у него гудело. Он возглавлял областную комиссию, которой было поручено изучение вопроса о переносе дорог и автострад под землю. Сам он был ярым сторонником такого мероприятия, но, являясь председателем, старался воздерживаться от эмоций. Все учла комиссия: и стоимость предстоящих работ, и уменьшение загрязнения воздуха, и количество автокатастроф. Все «за» и «против» были взвешены, и все-таки воображаемая стрелка решения застыла где-то около нуля. Нужен был еще какой-то факт, какая-то мелочь, нюанс, чтобы сдвинуть стрелку с мертвой точки.

Игнатьев поравнялся с толпой и вдруг услышал крик своей младшей дочери:

— Папочка!

Папочка мгновенно перепугался и врезался в толпу, тоже негромко выкрикивая: «Танечка! Танечка!»

Перед ним расступились. Сначала он увидел темно-вишневую «Волгу», затем своих дочерей. Всех четверых, живых и невредимых. Они стояли перед автомобилем, обнявшись за плечи. За ними было пустое пространство, круг, в который никто из прохожих почему-то не вступал.

Шестилетняя Танечка отчаянно трусила. Это было заметно. Она бы и убежала давно, но старшая, десятилетняя Ира, крепко держала ее за плечо. Рядом стояли Оля и Марина, близнецы, им недавно исполнилось по восемь лет.

Старшая, конечно, понимала, что нет ничего хорошего в том, что они собрали такую толпу. И по ее глазам было видно, что она лихорадочно ищет выхода из этого неприятного положения.

Близнецы поглядывали исподлобья и были полны решимости. Первой увидела Игнатьева Танечка, резко вырвалась и с плачем (теперь, раз папа близко, можно и зареветь) бросилась к нему.

— Мы тут игра-а-ли…

— Ох, сейчас начнется, — вздохнула Ира.

— Все равно мы не пустим их, — сказала Оля.

— Поиграть и то негде, — вздернула носик Марина и отвернулась в сторону.

Все трое не сдвинулись с места.

Игнатьев прижал к себе Танечку, растерянно спрашивая:

— Что тут у вас произошло? Что опять натворили?

Пора бы ему и привыкнуть к беспокойному характеру дочерей, а все не может. Все еще кажется, что они лишь недавно научились ходить. И когда только успели вырасти?

— Послушай, дорогой товарищ Игнатьев! — Дверца машины открылась, на тротуар вышел рассерженный товарищ Чичурин, начальник отдела строительства при горисполкоме, оппонент Игнатьева по проблеме подземного транспорта. — Хоть ты и одержим своей прекрасной идеей, но по улицам еще разрешается ездить на автомобилях. И потом, с каких это пор взрослые стали брать себе в союзники маленьких детей, да еще своих собственных?

— Дети, — строго спросил Игнатьев, — что вы тут делали?

И только сейчас он прислушался к шумевшим вокруг него людям. Говорили о его дочерях неодобрительно, слышалось даже слово «безобразие». Многие не знали, что здесь происходит, но на всякий случай останавливались. А один парень, студент художественного училища, присел на корточки на асфальте, разглядывая что-то, потом выпрямился и сказал:

— Это же искусство!

— Да что тут происходит? — спросил Игнатьев.

— Встали вот твои дочери поперек дороги и не дают проехать, — сердито объяснил Чичурин. — Что прикажете делать?

— Ира, вы зачем безобразничаете? Ведь это дорога!

— Во-первых, здесь очень редко ездят, — начала Ира.

— Мы здесь город строим! — сказала Оля. — Вот так!

— Да-а, а разве по домам ездят? — взбунтовалась Марина.

— Папочка, папочка, этот дядя разрушит наши домики! — Танечка уже перестала плакать, хотя еще боялась оторваться от своего папочки.

— Ну, Игнатьев! — вспылил Чичурин.

— Хоть бы разошлись, что ли, — вздохнул Игнатьев, устало оглядывая собравшихся. — Ничего ведь не произошло. Сейчас мы разберемся. Товарищи, расходитесь, пожалуйста.

Собравшиеся стали расходиться.

Только девочки остались на месте. Немного сердитые, но нисколько не испуганные и даже радостные, потому что отстояли свое, не испугались ни «Волги», ни только что окружавших их прохожих.

— Еду я, — рассказывал Чичурин. — А они на асфальте на коленках ползают. Рисуют что-то. Я сбавил скорость, думал — разбегутся сейчас. А они словно и не замечают. Я даже просигналил им, благо тут автоинспекция редко появляется. Не услышать они меня не могли. Нет, ползают, словно не замечают. Сигналю еще. Поднимается твоя средняя.

— Олька?

— Она самая. Встала и руки в стороны расставила. Кричит что-то. Я остановился. Пока вылезал из машины, они уже все четверо…

Какая-то светящаяся стрела-молния беззвучно пронеслась мимо них, раздался негромкий хлопок. Взрослые вздрогнули от неожиданности. А лица девочек засветились торжеством, каким-то детским превосходством над взрослыми.

— Сейчас еще один цветочек будет, — сказала Танечка и посмотрела снизу вверх на папу, словно ожидая одобрения или поддержки.

— Здесь скоро все будет засеяно цветами, — сказала Оля, упрямо сдвинув брови.

— Ага! Чтобы их машины давили? — поджав губы, спросила Марина.

— Ну-ка, помолчите минутку, — строго сказал папа и добавил, обращаясь к Чичурину: — И что же дальше?

— Вылез я. А они говорят, что дальше дороги нет. Дальше начинается город.

— Что еще за город?

— Город на асфальте. На асфальте город. Значит, машинам ездить нельзя. Вот ведь как рассуждают. Полюбуйся.

Игнатьев и Чичурин сделали несколько шагов. И вдруг Игнатьев чуть не упал. Прямо перед ним, не более чем в метре, из асфальта вытягивался стебель какого-то растеньица. Он достиг высоты сантиметров в двадцать. Уже и листочки были на нем, густо-зеленые, с темноватыми прожилками. На конце стебля возник бутон, и через десять секунд перед потрясенным Игнатьевым расцвел цветок. Мраморно-белый, сочный, с пятью лепестками, необычный и очень, очень красивый.

— Вот и расцвел цветочек! — крикнула Танечка и выпорхнула из-под папиной руки.

Трое дочерей перестали изображать живую стену и тоже подошли к цветку, стараясь не наступить на белые линии мела.

— Ой, какой красивый, — прошептала Оля. — Такого еще не было. Правда ведь, девочки?

— Был, — уверенно сказала Марина. — У сто первого дома вчера такой распустился.

— Вы что, серьезно, что ли, хотите сказать, что цветы вот так из асфальта и вырастают? — спросил Игнатьев.

— Папочка! — испуганно крикнула Таня. — Ты на домик наступишь.

Папочка поспешно сделал шаг назад.

— Я что-то тоже не слышал, чтобы из асфальта цветы лезли, — поддержал Игнатьева Чичурин.

— Так ведь здесь не слушать, а смотреть надо, — сказала Оля и исподлобья взглянула на взрослых: как расценят ее дерзость?

— Это космические корабли маленьких человечков, — пояснила Ира.

— Что же им, и не приземляться теперь? — недовольно спросила Марина.

— Ах, корабли звездных пришельцев, — с облегчением рассмеялся Игнатьев.

В это время в воздухе опять чиркнула белая молния.

— Еще два домика нужно строить, — сказала Ира.

— Мы им вчера концерт устраивали, — начала Оля. — Они очень любят музыку. Просили сегодня вечером еще сыграть. Ты, папочка, дашь нам большой аккордеон?

— Это кто же такие — «они»? — переспросил Чичурин.

— Маленькие человечки, — сказала Ира.

— Папа, разве ты их не видишь? — спросила Оля.

Игнатьев внимательно посмотрел на асфальт. Ну что ж. Его дочери умели рисовать. Особенно старшая. А фантазии хватало у всех четырех. На асфальте были нарисованы дома, около десятка домов. Одноэтажные и двухэтажные. Из кирпича и бревен. С резными крылечками, трубами, палисадниками, дорожками. Городок был цветной. Фантазия девочек странно и причудливо трансформировала привычные представления об архитектуре.

Нечего было даже и пытаться понять стиль этого разноцветного городка. Это был особый, детский стиль. Здесь одна стена могла быть выше другой, крыша — покрывать только половину дома, труба — завалиться набок. Цветок мог быть выше дома, а маленькие смешные человечки…

Игнатьев вдруг подумал, что человечки-то нарисованы не детской рукой. Фигурки застыли в самых разнообразных позах. Вот женщина, развешивающая занавески на окнах потешного домика. Садовник, поливающий клумбу. Бабушка в окружении внучат. Мужчины, собравшиеся в кружок. Выписана каждая морщинка на лице, каждая складка одежды. Выражения лиц схвачены предельно реалистично.

— Да, я вижу, — вымолвил наконец Игнатьев. — Город у вас получился красивый. Хороший город. А кто рисовал маленьких человечков?

— А ведь действительно красиво! — воскликнул Чичурин. — По такой красоте и ездить как-то неудобно…

— Папа, ну а цветы-то хоть ты видишь? — спросила Оля, глядя исподлобья. Она начала сердиться на непонятливость взрослых. — Их за последнее время столько распустилось на асфальте.

Игнатьев оглянулся, заставив себя на несколько секунд забыть и свою комиссию, и совещания, и подготовку материалов к отчету, и всю эту ежедневную суету. Необходимую, нужную, но все же не позволяющую ему вот так взять и просто оглядеться.

Что делалось вокруг!

Асфальт во многих местах горел, переливался, сверкал, искрился цветами. Самых разнообразных форм и красок. Все цвета радуги, казалось, собрались на асфальте.

Чичурин вдруг заторопился, поспешно распрощался с Игнатьевым и его дочерьми и бросился к автомобилю.

— Поехал я! Через пять минут не выберешься отсюда! А дочери твои не дадут смять ни одного цветка. Что делается…

Его автомобиль осторожно развернулся и на самой маленькой скорости, лавируя и иногда даже сдавая назад, выкатился из переулка на автостраду.

— Эти цветы нельзя мять, — голосом учителя сказала Марина.

— Ну конечно, конечно, — поспешно согласился Игнатьев.

— Папка, — сказала Оля, — мы ведь все серьезно говорим.

— Этот цветок можно срезать и унести домой, но на его месте тотчас же вырастет другой, — сказала Ира.

— Это волшебные цветочки, — объяснила Танечка. Для нее еще многое было волшебным.

— Папа, ведь уже все, все ребятишки знают, что на Землю прилетели маленькие человечки, — сказала Ира.

— Встретились две цивилизации, а взрослые ничего не замечают. Ну надо же, — удивилась Марина.

— Они добрые, веселые, они любят музыку! А как они танцуют! — с восторгом выпалила Оля.

— Только им негде жить, — огорченно заметила Танечка.

— Постойте, постойте, — остановил их Игнатьев. — Давайте не все сразу, а по очереди. Ну хоть ты, Ира.

— Уже целую неделю на Землю прилетают корабли маленьких человечков. Когда они летят, их нельзя видеть. Только вот такие стрелы, как молнии. — Игнатьев зажмурился, потому что в метре от него пронеслась огненная стрела, и на асфальте распустился ярко-оранжевый цветок. — Это их корабли, — продолжала Ира. — Так мы думаем. Когда они выходят из корабля, он превращается в цветок. Они хорошие, эти человечки. Они как будто нарисованные. А как они радовались, когда мы нарисовали им домики!

— Это рисунки и есть, — заикнулся было Игнатьев.

— Нет, нет, папочка, — перебила его Оля. — Они живые. Они двигаются, они разговаривают с нами. А прилетели они с другой звезды, потому что там им негде стало жить. Их города раздавили автомобили.

— Так они еще и двигаются? — удивился Игнатьев.

— Конечно, — сказала Марина. — Как они могут не двигаться, если они живые. Только они очень боятся взрослых и особенно автомобилей и замирают сразу.

— Сказка какая-то, — прошептал Игнатьев. — Скажите же им, чтобы они меня не боялись.

— Улиас, Мелла! — крикнула Танечка. — Не бойтесь! Это наш папа!

И маленький городок ожил, наполнился движением, веселым шумом, какими-то непонятными звуками и восклицаниями. Плоские двумерные маленькие человечки ожили в разноцветном сказочном двумерном городке.

— Они спрашивают, — перевела Ира, — позволят ли им жить здесь. Не раздавят ли их, как случилось уже с ними однажды?

— Я думаю, что не раздавят. Вы ведь не позволите?

— Нет, нет! — в один голос закричали девочки.

— А еще они просят нас устроить им концерт, — сказала Оля. — Так мы возьмем большой аккордеон?

— А донесете? — усомнился Игнатьев.

— Донесем! — снова хором закричали они.

Игнатьев только покачал головой.

— Мы над ними шефствуем, — сказала Марина. — Все девочки и мальчики рисуют им города. А потом мы посмотрим, чей будет лучше.

— Почему я ничего не понимаю из их разговора?

— О! Это и мы не сразу научились, — сказала Ира. — С час, наверное, времени ушло.

— Ну, так мы пойдем за аккордеоном? — нетерпеливо спросила Оля.

— Пойдем. Ну и чудеса!

— Ура! Сейчас концерт для вас будет!

В двумерном городке бурно радовались маленькие плоские человечки.

Игнатьев и его дочери помахали человечкам руками и направились домой. Ребятишки всего двора рисовали смешные домики. А взрослые, не особенно вникая, отчего так тихо во дворе, просто радовались этой вечерней тишине.

Все пятеро с шумом ввалились в квартиру.

— Тише вы! — крикнула им из комнаты мама. — Тут по телевидению что-то важное передают.

Папа приложил палец к губам.

— Передаем экстренное сообщение, — взволнованно говорил диктор. — Многие радиостанции Земли приняли сообщение от неизвестных разумных существ. Разумные существа, именующие себя двумерцами, просят разрешения поселиться на нашей планете. В настоящее время создается комиссия, которая вступит с пришельцами из космоса в контакт. Просим всех присылать свои соображения по этому поводу. Предполагается, что комиссия закончит свою работу через пять месяцев…

— Носитесь бог знает где, — сказала мама. — Тут такие события происходят. Садитесь есть живо, а то вдруг еще что-нибудь передадут интересное.

— А мы уже… — начала было Танечка, но три сестры и папа так на нее посмотрели, что Танечка замолчала.

— Берите аккордеон, барабан, маленький аккордеон и пошли гулять, — скомандовал Игнатьев.

— Это еще что такое! — возмутилась мама. — А есть кто будет?

— Потом. Успеем, — успокоил ее папа.

Они стали собираться. Диктор снова начал читать экстренное сообщение, повторяя его в который уже раз. Взрослые во всем мире прильнули к телевизорам. А дети во всем мире, не слыша сообщения диктора, рисовали на асфальте города. Маленькие и большие, цветные и одноцветные, многоэтажные, каменные и из тростника. С клумбами, лесами, холмами и реками.

И короткие белые молнии время от времени разрезали небо, и тогда на асфальте расцветали фантастические цветы.

Но ребячьи города на асфальте все же были еще фантастичнее.

 

Жемчужина

— Теперь открой глаза, — тихо сказал Он Ей на ухо.

Она широко открыла и без того огромные черные глаза и сразу же задохнулась от радостного удивления.

Прямо над Ее головой сияла спиральная галактика с десятком изящно изогнутых рукавов. Она перевернулась через голову на сто восемьдесят градусов, и спираль оказалась под ногами. Но зато теперь перед глазами мириадами звезд искрились два шаровых скопления. Она повернулась еще чуть-чуть, и перед Ней возник сплюснутый диск четвертой галактики. Еще правее. Вот оно что! Они находились на окраине пятой галактики. Огромный, вполнеба, Млечный путь!

Затаив дыхание, зачарованно смотрела Она на этот блистающий, искрящийся, живущий какой-то своей странной жизнью мир. И Он иногда бросал по сторонам любопытный взгляд, но все Его внимание было поглощено Ее лицом.

А потом пришло нечто вроде легкого опьянения. Они подняли руки над головой, и мир подчинился Их желанию. Они играли галактиками, закручивая в пространстве замысловатые кривые. Они могли менять их местами, заставлять кружиться в стремительном хороводе. Они зажигали сверхновые, сталкивали друг с другом целые миры, высекая из них фонтаны негаснущих искр, и даже одним махом стирали всю картину мироздания, закрывая на секунду глаза.

Так прошел час. Он осторожно тронул Ее за плечо и сказал:

— Мы еще не выбрали. Летим?

— Летим, — ответила Она, и Они понеслись в гущу звезд, которые осторожно расступались при Их приближении.

Она была слабее Его и отстала. Он почти тотчас же почувствовал Ее отсутствие, остановился и окликнул, но не получил ответа. Она слышала Его. Ей просто пришло в голову, что Она одна в космическом пространстве и (а это так и было) не знает дороги к Солнцу и Земле. Сладкий ужас приключения сжал Ее сердце, но Его голос был уже настолько тревожен, что Она не смогла продолжать игры и, внезапно появившись из черной пустоты, обвила Его грудь маленькими крепкими руками. Он нахмурил брови и сказал что-то серьезное и нравоучительное. Она рассмеялась. Тогда Он сжал Ее руку в своей и уже больше не выпускал.

Пролетая мимо звезды Бетельгейзе, Они немного задержались.

— Как тебе нравится вот эта? — спросил Он.

— Нет, — сказала Она. — Издали хороша, а вблизи какая-то рыхлая. Да и слишком большая.

— Пожалуй, — согласился Он, и Они понеслись дальше.

Алголь отпугнул Ее своим красноватым цветом. Денеб Она просто пожалела. Жаль было лишать глаза прекрасную птицу. Мицар нужно было брать вместе с Алькором, а зачем Им две? Им нужно только одну звезду. Сириус остался на своем месте, потому что в южных широтах стояла ясная погода и отсутствие самой яркой звезды земного неба было бы тотчас обнаружено. Зачем тревожить людей? Завороженная красотой, Она остановилась возле Веги и уже хотела сказать «Вот эту!», но Он потянул Ее за руку, проговорив:

— Я знаю, что тебе нужно. Летим!

И Они снова понеслись прочь от Солнца, рассекая холод пустоты, пронизанной мириадами светящихся лучиков.

— Хочешь Жемчужину из Короны? — спросил Он.

— Правда? — обрадовалась она. — Хочу!

Они остановились в одном парсеке от звезды, излучавшей приятное тепло, и Он заметил на лице своей подруги восторг и изумление. Это были отблески несущейся Им навстречу звезды.

— Это действительно Жемчужина, — тихо сказала Она. — Я поняла. Это Гемма.

— Да, Гемма, — ответил Он.

— Возьмем ее с собой!

Они были совсем рядом с Жемчужиной Северной Короны. Ее глаза расширились от страха перед такой массой раскаленной материи. А Он подлетел вплотную, и теперь казалось, что Он держит звезду на вытянутых вверх руках.

— Обожжешься! — крикнула Она. — Надо было взять хотя бы перчатки!

— Ерунда, — смеясь сказал Он и сдвинул Гемму с ее вечной орбиты.

— Но она все равно большая для нашей комнаты!

— В нашей комнате поместится вся галактика, — пошутил Он и стал слегка обминать звезду с боков до тех пор, пока она не превратилась в небольшой шар.

— Без нее здесь плохо, — сказала Она с грустью.

— Мы вернем ее завтра утром. Ведь это только на одну ночь.

— Да, только на одну ночь, — печально согласилась Она.

На левой вытянутой руке Он держал пылающую Жемчужину, а правой крепко сжимал Ее руку.

Обратный путь до Земли Они проделали за пятнадцать минут. Над Сибирью стояли сорокаградусные морозы, и туман покрывал тысячи километров пространства…

Они вынырнули из тумана прямо перед своим подъездом и, не успев затормозить, сбили с ног человека в унтах, полушубке и пыжиковой шапке. Человек упал, и бутылки «Столичной» и шампанского, позванивая, покатились по утоптанному снегу.

— Новый год еще не начался, а они уже пьяные разгуливают, — проворчал человек в полушубке и бросился собирать бутылки. К счастью, ни одна не разбилась. Он даже не взглянул на сияющую Жемчужину, хотя машинально отметил, что перед подъездом небывало светло.

Они вбежали на свой этаж — лифт не работал по случаю праздника — и открыли ключом дверь квартиры. Он осторожно положил звезду на стиральную машину, стоявшую в коридоре, и начал оттирать побелевшие от мороза щеки своей жены. Она замотала головой, засмеялась и убежала в ванную принимать душ, пока не пришли гости.

Потом Они долго выбирали, на какую ветку положить Жемчужину, и расположили ее почти на самом верху, но так, чтобы ее можно было достать рукой. В Их малогабаритной квартирке можно было достать рукой и до потолка. Во всяком случае, Ему.

Они быстро накрыли на стол, а без пятнадцати двенадцать пришли гости: молодой, подающий надежды астроном с женой; сосед-пенсионер, бывший пожарный, и физик-теоретик с женой — тоже физиком-теоретиком. Минут десять все топтались в коридорчике, помогая друг другу раздеваться, доставая подарки, целуясь и обнимаясь. Потом пожарный сказал:

— А ведь пять минут осталось… — и крякнул.

Все всполошились, женщины забеспокоились за свои не приведенные в порядок прически, но времени было в обрез, и все поторопились занять места за столом.

Он принес из холодильника пару бутылок шампанского, молодой астроном проделал с ними все необходимые манипуляции, да так ловко, что, когда по радио раздался голос диктора, извещавшего о наступлении Нового года, бокалы у всех были уже наполнены и с протяжным певучим звоном сдвинуты над столом.

А через час, выпив и за старый и за Новый год, за успехи, за хозяев дома, все захотели потанцевать. Она пила мало и все время оглядывалась на медленно вращающуюся, светящуюся Жемчужину, а Он тихо улыбался при этом.

— Хочу «Вальс гаснущих свечей», — баритоном сказала жена астронома. — Люблю танцевать в темноте.

— Даешь вальс в темноте! — закричали остальные.

Старичок сосед, зная наверняка, что ему не придется участвовать в танцах, тем более в вальсе, тем более в темноте, налил полстопочки водки, выпил и, воспользовавшись шумом, положил себе кусочек фаршированных артишоков. Все хвалят, все едят. Любопытно попробовать. Он попробовал, покачал головой, как бы говоря: «Эх, молодежь…», и с хрустом раскусил соленый огурчик.

«Вальса свечей» в фонотеке физика-теоретика, принесшего с собой магнитофон «Астра», не оказалось. И вообще у него вальсов не было. Бывший пожарный покряхтел немного, сходил к себе в квартиру и принес старую-престарую пластинку «Амурские волны». Включили радиолу и выключили свет.

А в комнате по-прежнему было светло.

— Выключите елочные гирлянды! — догадался кто-то.

Выключили и гирлянды. В квартире все так же светло.

— Люминесцентная игрушка, — констатировал физик-теоретик. — Интенсивность свечения поразительная. Где купили?

— Это Жемчужина из Северной Короны, — сказала Она.

— Да, — подтвердил Он. — Это Гемма.

— Люди все достают, — недовольно сказала женщина-физик своему мужу. — А ты не мог купить приличных игрушек… Когда купили?

— Это мы взяли на одну ночь, — сказала Она. — Такое чудо разве можно купить…

— Да, — согласился физик. — Сейчас приличную вещь разве купишь…

— Это не вещь. Это звезда. Звезда под названием Гемма из Северной Короны. Это созвездие еще иногда называют Северный Венец.

— Что касается параметров Геммы… — начал молодой астроном, но его перебили.

— Невозможная вещь, — отрезал физик-теоретик. — Звезд на Земле не может быть.

— Ого! Да эта игрушка горячая! — воскликнул астроном, дотронувшись до звезды и дуя себе на пальцы.

— Одиннадцать тысяч градусов на поверхности, — сказал Он.

«А где же ящик с песком?» — лихорадочно подумал бывший пожарный и налил себе еще полстопочки, но не выпил.

— Да тут не одиннадцать, а все пятьдесят градусов будет.

— Одиннадцать тысяч градусов, а не одиннадцать, — поправил Он.

— Разыгрываешь, — обиделся астроном.

— Не верите? — спросил Он и взял чью-то вилку. — Смотрите. — Он дотронулся вилкой до сияющего шарика, и вилка начала исчезать. — Все, она при такой температуре просто испарилась.

Физик-теоретик отошел от елки, взял со стола салфетку и начал что-то писать, хмурясь и дергая шеей.

Бывший пожарный встал, оперся руками о стол и угрожающе произнес:

— Может возгореться!

— Да нет же, что вы! — возразила Она. — От нее ничего не может загореться здесь.

Сосед недовольно покачал головой и вышел в коридор.

— Вот вам! — вставая из-за стола, сказал физик-теоретик. — Вот формула, вот результат. При исчезновении вилки, при ее практически мгновенном испарении должен произойти взрыв. Где он? Я его не слышал.

— Что значит вилка по отношению к звезде? — сказал Он. — Ты ошибся в массе звезды на двадцать один порядок. Посчитай.

— Я взял массу этого шарика, — защищался физик-теоретик. — Ну сколько там? Пусть килограмм.

— Почему килограмм? Ведь это же масса звезды!

— Брось, брось, — не поверил физик и хотел поднять Гемму. Это ему не удалось. Астроном ввязался помогать ему, но у них и у двоих ничего не вышло. — Да, тяжеловатая штучка. Килограммов сто пятьдесят.

— А почему в таком случае елка выдерживает этот груз? — неожиданно спросила женщина-физик.

— Действительно, почему? — удивленно посмотрели друг на друга физик и астроном.

— Разве мы за этим принесли ее в нашу комнату? — спросила Она у Него. — Ведь мы хотели, чтобы было красиво, чудесно, необычно. А тут такие разговоры…

— Фокус какой-то и все, — сказал астроном.

— Давайте танцевать! — предложил Он. — Никто в мире еще не танцевал в комнате при свете звезды.

— А я хочу в темноте, — заупрямилась жена астронома.

В это время в комнату вошел сосед с ведром воды, сделал всем успокаивающий жест и поставил ведро возле елки, сказав назидательно:

— Предупредить пожар всегда легче, чем потушить. Прошу учесть.

Все снова сели за стол, и через пять минут про Гемму забыли. Все, кроме Нее и Его. Она все так же украдкой поворачивалась, чтобы краем глаза взглянуть на звезду. Бывший пожарный налил полстопки и поставил перед Ней.

— Что вы? Я не пью это, — сказала Она.

— И не пей, — наставительно ответил сосед. — Не обязательно ее пить. Ты садись на мое место, а я на твое. Это я себе налил. А то шею скрутишь. Красивая штука! Аж за сердце схватывает.

Они выпили за счастье, за исполнение желаний, танцевали. И даже бывший пожарный с удивлением обнаружил, что может отплясывать твист не хуже молодых. Поставили и вальс «Амурские волны». По очереди кто-нибудь из гостей трезвел или пьянел, так что шумная компания не распадалась. Было весело и легко. Никто не вспоминал о злополучной Гемме, которая чуть было не расстроила весь праздничный вечер.

Расходились часов в шесть утра. Он пошел провожать гостей, а Она с ногами устроилась в мягком кресле и смотрела на медленно вращающийся шар. Тени странных мыслей и улыбок проносились по Ее лицу, придавая ему загадочное выражение. Она встала и без всякого усилия положила Гемму себе на ладонь и не обожглась. Иногда с поверхности звезды срывались гигантские, в сотни миллионов километров, протуберанцы и слегка касались Ее лица, отражаясь, в зрачках белыми молниями. Поток всепроникающих нейтрино вырвался из недр звезды и покорно угас, коснувшись Ее грустной и одновременно радостной улыбки.

Когда пришел Он, Она прижала к груди Жемчужину и спросила:

— Уже все?

— Да, — ответил Он. — Пора.

— Я понесу ее сама.

— Хорошо.

Они вышли на улицу и рванулись в быстро редеющий туман.

Физик-теоретик по приходе домой сразу же уснул, крепко обняв свою жену, тоже физика-теоретика. А проснувшись и вспомнив Гемму, подумал: «Что не привидится с пьяных глаз!»

Астроном на следующий день проверил снимки звездного неба, сделанные с искусственного спутника Земли. Геммы в созвездии Северной Короны в эту ночь не было. Астроном радостно хихикнул и решил писать диссертацию об однократных изменениях яркости некоторых звезд. Материал для диссертации уже был.

…Они неслись среди звезд и наконец отыскали место, с которого взяли Гемму. Они выпустили из рук звезду, и та, стремительно расширившись, вновь приобрела свой первоначальный вид. Он прикинул в уме скорость Геммы и, приподняв, переместил ее на шесть миллиардов километров. Теперь все было в порядке…

Не успели Они лечь спать, как в квартиру постучал бывший пожарный:

— Вы эту штуковину уже на место определили? — спросил он. — Внучке хотел показать. Шуточное ли дело — звезда! Не каждому дано видеть ее равно как на ладони. — И он растопырил свою угловатую пятерню.

— Определили, дедушка, — сказал Он. — Звезды должны видеть все.

— Ну, стало быть, ладно. При случае, если что… вы… уж это… внучке показать…

— Непременно покажем, — пообещал Он, и сосед поверил.

По профессии Он был простым физиком-теоретиком, даже не кандидатом наук. Она преподавала в школе историю древнейшего мира. Они оба были чудаками и умели делать чудеса. Только Им редко верили…

 

Весна света

За толстыми керамитовыми стенами базы расстилалась снежная пустыня, делавшая поверхность безжизненной планеты одинаковой во всех ее точках, однообразной, унылой и холодной. Планета словно не могла пробудиться от бесконечного сна.

Они сидели возле электрического камина. Он и Она.

Она родилась в космическом корабле. Все ее детство прошло среди предметов, сделанных руками человека. Землю ей заменял пластик пола, вентиляция заменяла ветер, свет неярких светильников — солнце, вода журчала для нее только из крана, магнитофонные записи заменяли пение птиц и шелест травы. И лишь цветы, невзрачные, тусклые, но живые и от этого теплые и приятные на ощупь, были настоящие. Цветы росли в главной оранжерее корабля. За цветами тщательно ухаживали, но они все равно гибли. Их становилось все меньше и меньше. Последний увял, когда ей было одиннадцать лет.

Корабль тогда подошел к искусственной планетке диаметром в двадцать семь километров. Здесь было миллионное население, четыре университета, школы, театры, искусственные катки и даже рощи лиственных деревьев. Искусственная планета, казалось, затерялась среди звезд, но она была очень нужна людям. За ней начинался еще неисследованный космос. Здесь строили новые корабли, которые уходили в дальний поиск.

Она училась в школе, затем в университете. И у нее было много друзей и подруг. А потом Она встретила Его. Он недавно прилетел с Земли и не был похож на всех, кого Она знала раньше. Он видел все, Он видел Землю. Он даже родился на ней. И улетел с нее впервые в учебный полет, когда Ему исполнилось двадцать лет.

Он хорошо знал, что такое мягкая черная земля, знал, какое счастье валяться на траве и смотреть в небо, ощущая обжигающие лучи солнца. Он жил в Сибири, видел сохраненную навечно тайгу, переходил вброд холодные таежные речки и рвал цветы, а потом дарил их девушкам и уходил, потому что ни одна не тронула его сердце.

Когда Он встретил Ее, то удивился Ее жизнерадостности, счастливому выражению лица, потому что в Его воображении человек, который ни разу не видел Землю, не мог быть счастливым.

Они полюбили друг друга. Он — сын Земли. Она — дочь Неба. А потом огромный корабль ушел в дальний поиск открывать новые звезды и планеты, и они отправились с экспедицией. На каждой новой планете оставалось два или три человека, которые должны были все узнать о ней.

На одной из планет остались Он и Она.

Экипаж корабля соорудил им керамитовый домик, в котором был маленький зал для танцев и аппаратная с тысячей очень сложных приборов, столовая и кабинет для работы, кухня и ванная, прихожая и каморка, в которой жил старый-престарый робот, знавший Ее еще с пеленок.

Им было хорошо друг с другом. Одиночество не тяготило их. С утра они запускали маленькие ракеты, которые после обеда возвращались, доставляя им кинофильмы о различных областях планеты и данные о температуре, давлении, составе почвы — словом, обо всем, что можно было узнать о планете. Они обрабатывали материалы, танцевали, рассказывали друг другу всякие истории. И старый робот осторожно останавливался где-нибудь в углу и молча слушал их. Он вообще был неразговорчив.

Через день они садились в винтолет и летали по заранее намеченному маршруту, удаляясь от базы иногда на несколько тысяч километров. И тогда старый робот поддерживал с ними связь и пытался самостоятельно обрабатывать материалы исследований.

В этот день они сидели возле электрического камина.

Он молчал, словно не замечая Ее. И бобины магнитофона крутились зря, потому что Он не слышал музыки, и Она зря тормошила Его за плечо, предлагая потанцевать.

Она заметила, что с Ним что-то делается. Уже несколько дней Он был таким — неразговорчивым, ушедшим во что-то свое, чужим, непонятным. И Ей было от этого не по себе.

— Хочешь остаться один? — спросила Она.

Он очнулся и отрицательно покачал головой. Она запела что-то, а Он вдруг спросил:

— Почему эта планета мертвая?

Странный был вопрос. Почему эта планета мертвая? Почти все планеты мертвые. Жизнь даже в самой примитивной форме встречается очень редко. Она так ему и ответила:

— Потому что это обычное явление в космосе. Сколько мы с тобой знаем планет? Разве хоть на одной из них была жизнь?

— Была.

— Нет. — И Она отрицательно покачала головой.

— Ветер, снежные ураганы, песчаные вихри, землетрясения, вулканы. Нам везде приходилось бороться. А здесь все мертво. Нет ни гор, ни ущелий, ни ветра, ни смены температур, ни дня, ни ночи. Здесь все застыло, как при абсолютном нуле.

— Ну и что же в этом плохого? Разные бывают планеты. Попалась вот и такая. Зато какие здесь звезды! Отчетливые. И видны даже самые маленькие. А Солнце отсюда можно увидеть?

— Нет, нельзя.

— Вот видишь, как далеко мы забрались с тобой. А мне нравится эта тишина. Словно все замерло в ожидании чего-то нового. Хочет и боится. Ждет и не верит. Так и я. Мне тоже кажется, что я чего-то жду. И я, наверное, такая же мертвая.

Он воскликнул:

— Нет, ты живая, ты теплая, ты разная, ты можешь и смеяться, и плакать, и грустить, и радоваться… Я хотел бы показать тебе Землю.

— Ты знаешь, мне совсем не хочется туда. Наверное, потому, что я не могу себе представить ее. Сколько бы я ни смотрела фильмов, ни слушала рассказов, я не понимаю ее, не чувствую. Мне хорошо и здесь. Лишь бы горели звезды.

— Здесь даже звезды не такие, как на Земле. Одинаковые. А там они разные. То большие и мигающие — это перед дождем. То блестящие, сухие и маленькие — это в морозные ночи.

— Скоро придет корабль. Ты можешь возвратиться на Землю. Даже видя ее, ты, наверное, будешь тосковать по ней.

Она села на спинку кресла и обняла Его, спрятав свое лицо в Его волосах. Он не пошевелился. От электрокамина исходило приятное тепло, но это было совсем не то тепло, которое исходит от костра. Тепло огня живое.

Она чувствовала, что Он снова забыл о ней, в который уже раз. И Ей сделалось грустно и досадно, и неприязнь возникла в ней к Земле. И, может быть, впервые Она захотела увидеть ее. Узнать, что же в ней такого, что Он не может жить без нее.

Он только сказал:

— На Земле март.

Это Ей ничего не говорило.

А Его непреодолимо тянуло на Землю. Именно сейчас, когда там начинается весна, когда солнце поднимается все выше и выше, когда снега только чуть-чуть подтаивают и их ослепительное сияние вызывает чувство неудержимой радости и легкости. Когда в лесу уже твердый наст, и можно ходить без лыж, и маленькие ручейки пробиваются в оврагах и логах, а бугры кое-где обнажили землю.

В такие дни Он уходил в лес и бродил, не разбирая дороги, до вечера. Возвращался мокрый и счастливый. И особенно хорошо Ему было, когда удавалось найти первый подснежник, маленький, хрупкий, кажется, такой неприспособленный к жизни, а все же выбивающийся первым из земли.

Он сидел в неприступных стенах надежного убежища. Тепло камина согревало Его, волосы гладила, конечно же, самая красивая женщина на свете. И все равно Его давно уже тянуло прочь от этих стен, в мороз, в снег, в гнетущую однообразность. Разбросать, разбудить все, чтобы была весна света, чтобы Она увидела эту весну света… Нетерпение в груди накапливалось. И только одно сейчас удерживало Его — поймет ли Она его поступок, не разрушит ли Он непонятным для Нее желанием любовь. Ее любовь.

— На Земле март, — тихо повторил Он.

— Ну и что? — даже не удивилась Она.

Тогда Он сбросил Ее руки со своих плеч и встал. Она испугалась, но лишь на мгновение, потом успокоилась и сказала:

— Что такого, что на Земле март? Был февраль, стал март…

Он молча вышел в прихожую и надел меховой комбинезон, затем унты, рукавицы, теплый шлем, спускающийся прозрачным забралом на лицо. Она смотрела на Него немного отчужденно, но с усмешкой. Еще мать рассказывала Ей, что мужчин иногда что-то уводит с прямого, понятного и всеми одобренного и проверенного пути. Но чаще всего они все равно возвращаются. Возвратится и Он. Здесь некуда уйти.

Он открыл дверь. Клубы пара ворвались в переднюю и медленно исчезли, когда Он захлопнул за собой дверь. Старый робот вопросительно повернулся к Ней.

— Иди, — приказала Она. — Только чтобы Он тебя не видел.

Все-таки Она немного боялась, что Он не вернется.

А Он вышел из сверхнадежной керамитовой базы и остановился. Темнота кругом, но не полная, не страшная, а какая-то безразличная, пустая. Он крикнул что-то в эту пустоту, но не получил ответа. Здесь даже эха не было. Тогда он пошел вперед, по своим же следам, и добрался до того места, где остановился вчера. Он постоял немного в раздумье. Нет, Ему не хотелось возвращаться. Вперед, вперед. Оставить хотя бы цепочку следов на этой ничего не желающей планете. Хоть этим сделать ее не такой однообразной.

Он шел все быстрее. Стало жарко. И Он сбросил теплый шлем, потом рукавицы, расстегнул комбинезон. Старый робот шел в километре за ним, чуть в стороне. Увидев, что человек сбрасывает одежду, он изменил направление и подобрал ее. Он знал, что было холодно, но не решался напомнить об этом человеку. Ведь Она сказала, чтобы он только издали охранял Его, не попадаясь на глаза.

А человек шел все вперед. Он уже ничего не замечал вокруг. Да и что тут было замечать? Это белое однообразие? Он снова был на Земле, среди полыхающего бликами моря света. Сощурив глаза, Он смотрел на солнце. Нагнул ветку тальника в небольшом овражке возле замерзшего ручья и с давно забытым чувством, заставившим учащенно забиться его сердце, ощутил ее запах.

Затем Он очутился в березовой роще и медленно кружил вокруг стволов, прижимаясь к ним разгоряченным лицом и гладя их гладкую кожу с коричневыми зигзагами разрывов коры. Он прислушался. Он услышал, как переговариваются деревья. Как красные и желтые птицы то и дело вмешиваются в их неторопливую беседу…

Весна света! Половодье света! Солнце куда ни глянь! Солнце в небе, солнце на снегу, разбросанное мириадами блесток, солнце в воздухе, в деревьях, в настроении, в душе.

Он спустился в небольшую ложбинку, запнулся за что-то и упал в снег. Поднялся… и понял, что Он не на Земле. Он был на этой тоскливой планете. Тогда он ничком бросился в снег. Снег, прилипший к лицу, немного привел Его в себя. Он перевернулся на спину и посмотрел в небо. Звезды чуть заметно проглядывали сквозь темно-серую дымку. Снег попал Ему за воротник и растаял там. Он сел, ощущая, как холодная струйка воды проскользнула между лопатками.

Что-то заставило его оглянуться. Что-то было не так, как прежде. Он не сразу сообразил. Потом понял, что он не видит горизонта. Он встал во весь рост, но все равно не увидел горизонта. Он находился в небольшой ложбине. Это Его удивило… Еще ни разу на этой планете Он не встречал никаких отклонений от поверхности идеального шара.

Он попытался подняться вверх. Это Ему удалось, но с трудом, потому что склоны были довольно круты. Он медленно повернулся на месте. Горизонт был отчетливо виден. Так отчетливо, как никогда раньше. Он попытался сообразить, почему это. Потом понял: стало светлее.

И тут Он услышал какой-то звук…

Звук был очень знакомый, но необычный… здесь.

Он прислушался. Звук доносился из ложбинки. Тогда Он снова спустился вниз, растерянно глядя по сторонам. Ноги его чуть не по колено провалились в снег, Он попытался выбраться, но провалился еще глубже. Он начал разгребать снег руками и обнаружил, что снег мокрый. И это при семидесятиградусном морозе.

Он вспомнил, что напоминал Ему этот необычный звук. Так журчит первый лесной ручеек. Самый первый. Что-то мягко било по его ногам, возле самых подошв. Это и был ручеек. Он не поверил и зачерпнул воду рукой. Ручеек был холодный, прозрачный, свежий. Глаз нельзя было оторвать от него.

И тогда Он пошел вниз по ручью, увидел, как осел снег на одном из склонов ложбинки. «Так и должно быть, — подумал Он. — Это должно было произойти. Не может быть абсолютной смерти». Он что-то искал, разгребая руками рыхлый мокрый снег. А вокруг становилось светлее. Он уже явственно различал свою тень.

И вот в одном месте Он увидел, что снег протаял почти до самой почвы. Он бросился туда, низко наклонился, как в глубоком поклоне, и замер.

Маленькие беленькие лепестки подснежников на тонюсеньких стеблях пробились через тонкую корочку льда. Их было несколько. Он долго стоял и смотрел на них. Потом вспомнил Ее. Она должна увидеть их. Он сбросил с себя комбинезон, оставшись в одних брюках и ярком свитере. Осторожно сорвал подснежники, положил их на ладонь, прикрыл сверху другой ладонью и начал взбираться наверх. Он все время смотрел себе под ноги, чтобы случайно не упасть. А когда выбрался наверх, то вынужден был тотчас же закрыть глаза, такой ослепительный свет разливался вокруг. Он засмеялся от счастья и, проваливаясь по колено в снег, пошел к базе. Какое-то черное пятно на мгновение привлекло его внимание, но тут же исчезло. Это был старый робот. Ему приходилось трудно, ведь он был тяжелый и все время проваливался в снег, недоумевая, что же произошло, почему такая твердая раньше поверхность вдруг стала непослушной и коварной.

А Она, когда Он захлопнул дверь, разделась и легла в постель. Взяла книгу, но читать не хотелось. Мысли Ее все время возвращались к Нему. Что погнало Его прочь? Неисправимый! И Она ждала Его в темноте, начиная уже волноваться, — слишком долго Он задерживался. Но старый робот должен охранять Его. Роботу Она верила.

Дверь открылась внезапно, рывком. Она приподнялась на локте. Яркий свет ударил Ей в глаза. Она увидела Его, протягивающего Ей раскрытую ладонь. Он был без теплой одежды, мокрый и радостный.

— Что случилось? — испуганно спросила Она.

— Весна света! — ответил Он.

— Неисправимый, — тихо сказала Она.

— Смотри, — Он поднес к ее глазам чуть вздрагивающую ладонь. — Это подснежники. Я нарвал их для тебя.

— Здесь? — удивилась Она и взяла цветок. — Неужели это правда? — Она тихо рассмеялась.

— Ты увидишь это. — Он взял Ее на руки и, хотя Она, смеясь, просила: «Отпусти! Отпусти!» — вынес из керамитового домика. Она чуть не ослепла от льющегося отовсюду света и уткнулась лицом в Его грудь. Потом осторожно отняла свое лицо, медленно приоткрывая глаза.

— Необыкновенно как, — только и сказала Она тихо-тихо, но Он расслышал.

— Пойдем туда.

Он отнес Ее назад в домик. Она надела блестящие черные брюки и белый свитер, ботинки с толстыми подошвами.

И Они вышли вдвоем в сверкание снега, в удивительные блики солнца.

Взявшись за руки, Они пошли вперед.

Старый робот едва добрался до базы. Он согнал с себя капельки воды перед камином, подзарядил аккумулятор и сел в кресло. У него вдруг появилась потребность осмыслить все происходящее. Он думал долго, но не пришел ни к какому выводу. Неужели человек настолько одержим, настолько велик, что может растопить силой своих чувств вечные снега мертвой планеты? Или просто проснулось светило? Робот не выдержал и пошел в аппаратную, и включил там вычислительную машину. Он заложил в нее все данные о планете и ее солнце. Длинная лента ответа потянулась из вычислительной машины. Робот читал ее, удивленно покачивая головой.

А Они все шли вперед. И случалось, что Он отставал от Нее, и тогда Она брала Его за руку и вела за собой. Они оба смеялись, оба были очень рады. И неизвестно, кто больше. Он ли, потому что показал Ей эту весну… Она ли, потому что впервые увидела весну света…

А на Земле действительно был март. В северном полушарии начиналась весна света…

 

Самый большой дом

Девочка проснулась, но лежала не шевелясь и не открывая глаз. Ее разбудила тишина, которая была только во сне. Потом девочка осторожно открыла глаза и увидела перед собой лицо мамы.

Утро еще не наступило, только чуть посветлел восток. Едва заметный ветерок слегка шевелил мамины волосы, распущенные по плечам.

— Что с тобой, доченька?

Девочка протянула вверх ладони и обняла маму за шею.

— Хорошо дома…

— Хорошо. Ты спи. Еще рано.

— Я не хочу спать. Там тишина, а потом пусто, и я просыпаюсь.

— Хочешь, я посижу с тобой?

— Посиди и спой мне песенку. Помнишь, которую ты мне пела, когда папа ремонтировал отражатели, и у него заело трос, и он никак не мог попасть к нам. Про самый большой дом.

— Я спою тебе другую. Про лес и солнце.

— А ту ты уже не помнишь?

Мама чуть покачала головой и погладила девочку по черным, рассыпавшимся по подушке волосам. Она не забыла эту песенку — она не знала ее. Она не знала почти ничего, что касалось ее дочери. Да и кто это знал? Мама чувствовала себя виноватой перед девочкой.

— Закрой глаза, хорошая моя. Я буду тихо-тихо петь. А ты ни о чем не думай. Просто слушай.

И мама запела. У нее был низкий и ласковый голос, наверное, она любила эту песню. Девочка заложила руки за голову и, не мигая, смотрела маме в глаза. Так они и смотрели друг на друга. Одна из них пела, а другая слушала и молчала. А потом мама вдруг поняла, что девочка не видит ее, что она смотрит сквозь нее, что в мыслях она не на этой увитой цветами веранде, а где-то далеко-далеко.

…Едва заметно привычное тиканье. Оно настолько привычно, что без него стало бы странно. Без него — абсолютная тишина. Это ласково тикает индикатор нормальной работы всех жизнеобеспечивающих систем корабля. Девочка сидит в глубоком кресле рядом с креслом отца и играет самодельной куклой. Куклу сделала ей мама из обрезков своих старых платьев, которые не пошли на одежду самой девочки.

Отец хмуро вглядывается в индикаторы приборов, снова и снова вводит в математическую машину колонки цифр, изменяет программу и, дождавшись ответа, составляет новую. Обзорный экран открыт только на одну треть, и в него видны тусклые точки звезд. Туда, к одной из них, мчится корабль.

— Там наш дом, — внезапно говорит девочка и показывает рукой в самый центр экрана.

— Да, маленькая моя. Там наш дом.

Девочка привыкла показывать в центр экрана. Так ее научили отец и мать. Так и было раньше. Но сейчас ее палец указывал на какую-то другую звезду, которая теперь была в центре экрана. Отец ничего не говорил ей о том, что корабль сбился с курса. Ей этого еще не нужно было знать. Да она бы ничего и не поняла.

— Эльфа, тебе не скучно сидеть здесь?

— Нет, па… Я учусь быть капитаном большого-пребольшого корабля.

«Нет, доченька, я постараюсь, чтобы ты никогда не улетала с Земли», — думает отец.

А мама спит. Четыре часа сна. Потом четыре часа они все будут вместе. Потом заснет на четыре часа папа. И Эльфа вместе с ним. И тогда мама будет решать головоломку: как повернуть корабль к Земле.

Дверь открылась, и на пороге появилась мама. Ох, как красиво она была одета! Она все время меняла платья, комбинировала что-то, перешивала. И прическа у нее была красивая. Волосы рассыпались по плечам, и узенький золотой ободок пересекает лоб. Мама сейчас похожа на добрую волшебницу из сказки. Девочка так и говорит:

— Ты сейчас волшебница?

— Она у нас волшебница, — радостно подхватывает папа. — Правда ведь?

— Правда, правда!

— А если правда, — говорит мама, — то закройте глаза.

Капитан и его дочь закрывают глаза, и у них в руках оказывается по яблоку…

Мама, наверное, любит петь. Уже почти совсем рассвело, а она все гладит девочку по головке и поет. Поет про смешных зверюшек и ручеек, голубой-голубой, чистый-чистый. Девочка вдруг приподнимается на локте:

— Мама, ты говорила, что у нашего дома будет голубой потолок… и черный.

Мама чуть было не сказала: «Разве я так говорила?», но вовремя спохватилась.

— Хорошо, доченька. У нас будет голубой потолок. А ночью, когда темно, он будет черным.

— Со светлячками?

— Со светлячками? Ну конечно со светлячками.

— И по голубому будут плыть белые кудри?

— Да, — согласилась мама и подумала, что это можно будет сделать.

— И иногда потолок будет разрываться пополам?

— Все будет, как ты захочешь.

— А у нас правда самый большой дом?

— Ну, не совсем. Есть и больше. А тебе хочется жить в самом большом доме?

— Ты говорила, что я буду жить в самом большом доме.

— Людям лучше жить в маленьких домах. Таких, как наш. Чтобы кругом был лес, трава, и речка, и обрыв над речкой. А в лесу…

— Да, так лучше. Только ты говорила…

— Спи. Еще только светает, и очень рано. А утром мы пойдем с тобой на ферму. Ты ведь видела, как доят коров?

— Да… Но я пойду.

Девочка села на кровати. Ночная рубашка спустилась с ее худенького плеча, но она не заметила, не поправила ее.

— Я пойду. Я хочу идти. Ты отпустишь меня, мама?

— Я отпущу тебя, только сначала мы попьем молока… Значит, тебе не понравилось у мамы?

— Мне очень понравилось у тебя. Но я хочу идти. Я хочу посмотреть на другие дома. Ты ведь не обиделась, мама?

— Нет, нет. Но мне очень не хочется отпускать тебя.

Девочка оделась. Они вдвоем выпили молока, и Эльфа, осторожно ступая по чуть влажному от росы песку, дошла до садовой калитки и помахала рукой.

— Я пошла!

Девочка ушла, и тогда женщина повернула небольшой диск на браслете. Диск вспыхнул и матово засветился.

— Главного Воспитателя, — сказала женщина.

На экране тотчас же возникло лицо мужчины.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Она… она ушла, — сказала женщина.

А девочка шла по проселочной дороге, иногда поднимая голову и смотря на звезды, угасающие в утреннем небе.

…Капитан последнее время появлялся в рубке корабля редко. Эльфа вообще стала видеть его редко.

И когда он все же появлялся, весь замасленный и испачканный металлической пылью, она тотчас же взбиралась ему на колени, не давая даже умыться. Он играл с ней, потом осторожно снимал с колен, наскоро мыл руки и исчезал. Теперь Эльфа почти все время проводила с мамой.

Потом начались странные события. Сначала отец вынес ее диван в маленькую библиотеку, а мама сказала, что Эльфа будет спать здесь. Девочка только на миг представила себе, как ее окружает темнота, и залилась слезами. Отец впервые строго посмотрел на нее, она удивилась этому и успокоилась. Ей казалось, что первую ночь она не спала. Но приборы, датчики которых папа предварительно вмонтировал в диван, показали, что она плакала лишь пятнадцать минут, а потом уснула.

А однажды отец и мама посадили ее в кресло за небольшим круглым столом в зале отдыха и сказали, что она уже почти взрослая (ей и вправду было уже шесть лет). И, чтобы проверить, насколько же она взрослая, они решили запереть ее в библиотеке на неделю. Неделю она не должна видеть их. Мама пыталась было что-то сказать про три или четыре дня, но папа был тверд: неделю.

— Это очень нужно? — спросила Эльфа.

— Очень, — сказал папа.

— Я хочу, чтобы ты увидела наш дом, — сказала мама.

— Куклы вы у меня не отберете?

— Нет, — сказал папа. — Ты можешь взять с собой все, что захочешь. Мы просто решили проверить твою храбрость.

На следующий день ее заперли в библиотеке. Сначала ей нисколько не было страшно. Было даже интересно. Потом стало немного скучно. А к вечеру она расплакалась, но к ней никто не пришел. Отец в это время что-то сверлил в небольшой мастерской, расположенной в подсобных помещениях корабля. А мама сидела за вычислительной машиной. Рядом с пультом был установлен телевизор, на экране которого плакала девочка. И чем дольше она плакала, тем больше морщинок появлялось на мамином лице, но она продолжала делать вычисления. Иногда ее вызывал по телефону капитан и спрашивал:

— Ну как вы там? Держитесь?

— Держимся, — бодро отвечала она.

Через неделю Эльфа вышла из библиотеки. Отец носил ее на руках, а мама все время говорила:

— Теперь все будет хорошо. Я верю, что все будет хорошо.

После недельного затворничества Эльфа будто и вправду повзрослела. Мама учила ее мыть посуду, готовить пока еще нехитрые обеды, стирать в специальном составе платьица. Она учила ее читать, писать и считать.

А однажды Эльфа с отцом вышла из корабля. В скафандрах, конечно. Они долго носились в пустоте, то удаляясь от корабля, то вновь приближаясь к нему.

— Ты не боишься остаться здесь одна? — спросил ее отец.

— Нет, — храбро ответила девочка.

В десять часов утра Эльфа была у стоянки глайдеров. Она прошла несколько километров и немного устала, хотя ей и нравилось идти по полям и лесочкам, разговаривать со встречными людьми и спрашивать их, не знают ли они, где находится самый большой дом — ее дом. Если ей отвечали, что знают, где такой дом, она начинала расспрашивать о нем. Нет, это были другие дома, не такие, о каком рассказывала мама. Но она не отчаивалась, потому что кругом было весело, желтое-прежелтое ослепительное солнце сияло в голубом небе, а кругом были цветы, незнакомые, красивые, названия которых она еще не знала.

И всегда, стоило ей захотеть, рядом оказывались мама или папа.

На стоянке было только два глайдера. В один грузили какие-то большие ящики, второй был уже готов взлететь. Эльфа смело подошла ко второму и знаками попросила пилота открыть дверцу.

— Эльфа! — удивился тот. — Ты откуда здесь взялась?

— Пап, я хочу с тобой полететь.

— Полететь? Это можно. Но ведь я оказался здесь случайно и больше сюда не вернусь. Придется тебя потом с кем-нибудь отправить.

— Я останусь с тобой, папа.

— Со мной? Ты это твердо решила?

— Нет еще, но у тебя красивая машина.

— Ну хорошо. Садись.

Он осторожно втащил Эльфу в кабину, захлопнул дверцу. Глайдер взвился вверх.

Пилот показал рукой вправо и вниз и, когда девочка прильнула к стеклу, рассматривая с восторгом то, на что ей указали, осторожно повернул диск на браслете левой руки. Диск заблестел, заискрился.

— Главного Воспитателя, — сказал пилот.

На матовом маленьком экране появилось лицо человека. Он вопросительно поднял брови.

— Она у меня в кабине, — сказал пилот. — Глайдер типа «Божья коровка» № 19–19. Лечу в таежный поселок на Алдане.

Человек на экране улыбнулся:

— Ну что ж. Придется тебе везти ее туда. Мы предупредим людей поселка. Как она тебя называет?

— Папой.

— Спрашивала про самый большой дом?

— Нет еще… А его так и не разыскали?

— Нет, — покачал головой Главный Воспитатель. — Ведь она не знает, где он был. Да и был ли он вообще? Скорее всего, это какая-то детская гипербола. Жаль, что это становится ее навязчивой идеей… Но пусть пока попутешествует. Благодарю за сообщение.

Эльфа с удивлением смотрела вниз на зеленые пятна лесов, слегка пожелтевшие поля, синие прожилки рек и крапинки озер.

— Это ковер? — спросила она.

— Где? А… Вот это? Да. Очень похоже на ковер. Тебе нравится?

— Мне нравится. Это очень похоже на мой дом.

В таежном поселке глайдер сразу же обступили геологи. Они уже знали о прибытии Эльфы.

— Здравствуй, мама, — сказала Эльфа невысокой женщине, одетой в голубой комбинезон. У женщины были черные жгучие глаза, загорелое лицо и короткие черные волосы.

— Здравствуй, доченька…

…Мама тогда тоже была в голубом комбинезоне, в котором она всегда появлялась, прежде чем надеть скафандр. И отец был в голубом. Последние дни они оба были часто с ней. Отец играл с Эльфой, часто сажал ее в маленькую одноместную ракету, рассказывал, зачем здесь разные рычажки, кнопки, разноцветные глазки. Она уже разбиралась во всем этом, вернее, просто помнила своим детским, еще не отягощенным грузом знаний, умом. Во всяком случае, она могла водить ракету. Несколько раз она стартовала с корабля, удаляясь от него на десятки километров, и там делала развороты, меняла ускорение, тормозила и снова возвращалась на корабль. Управление ракетой, конечно, дублировалось с корабля.

Отец был необычайно ласков с нею. И мама… Она будто все время сдерживала слезы. Словно ждала чего-то. Ждала и боялась.

И вот однажды отец сказал:

— Сегодня.

Они снова усадили ее в кресло в библиотеке. А сами сели напротив, совсем рядом, чтобы можно было держать ее руки в своих.

— Эльфа, — сказал отец. — Ты уже взрослая девочка. Помнишь, мама рассказывала тебе о самом большом доме?

— Она мне про него пела.

— И пела про него. Это твой дом. Ты должна жить в нем. И ты туда полетишь в маленькой ракете, в которой ты уже столько раз летала.

Девочка радостно захлопала в ладоши. Она так хотела увидеть этот дом.

— Ты будешь лететь одна. И ты будешь лететь долго-долго. Но ты ведь не боишься находиться одна?

— Нет, — храбро ответила девочка.

— Ну и молодец. Ты не должна скучать. Я сделал тебе маленького смешного человечка. Он умеет ходить и даже разговаривать, хотя и не очень хорошо. Ты возьмешь его с собой.

— А вы? Почему вы не полетите со мной?

— Но ведь ракета рассчитана только на одного человека. Да и потом, нам нужно работать. Так ведь? — обратился он к жене.

Она не смогла ответить, только стиснула руку девочке да сглотнула комок в горле.

— Но вы прилетите позже?

— Да, да. Мы постараемся. Но пока нас не будет. У тебя там дома будет другая мама и другой папа. Ты сама выберешь.

— А они будут такие же хорошие, как и вы?

— Эльфа, ты сама их выберешь.

Девочка недоверчиво кивнула.

— Ты умеешь делать все, что тебе нужно. А когда ты подлетишь к Земле, тебя встретят. Тебя обязательно встретят.

И вот она уже сидит в ракете. Рядом с ней маленький смешной человечек — робот. На коленях — кукла. Над головой пространство в полметра. Перед ней пульт, некоторые ручки и тумблеры закрыты колпачками, чтобы Эльфа не могла их случайно задеть.

В ракете все предусмотрено. Запасы пищи, воды и воздуха. Книги, написанные от руки, которые сделала сама мама. Бумага, карандаш. Маленький эспандер, чтобы развивать мускулы рук, и велосипед, намертво прикрепленный к полу. Всего четыре кубических метра пространства.

— Ведь ей всего должно хватить? — в который уже раз спрашивает мама у капитана.

— Ей хватит всего на полтора года. Но ее должны встретить раньше. Через четыреста дней.

— Она не…

— Она не пройдет мимо Солнца. Я считал все много раз, да и ты проверяла.

— Да, проверяла…

Под креслом ракеты небольшой ящичек с бумагами и микропленками. Это их отчет об экспедиции. Экспедиции, в которую они вылетели вдвоем. Они сделали все, что было нужно. Вот только не могут вернуться на Землю, в свой дом. Но она, Эльфа, должна увидеть Землю.

Почти год отец переделывал эту маленькую ракету, последнюю из трех, когда-то имевшихся на корабле. Он предусмотрел все.

Мама едва сдерживается. Как только ракета стартует, она упадет, не выдержит, забьется в плаче. Ведь она никогда больше не увидит свою дочь. Никогда!

— Пора, — говорит папа. И движения его стали какими-то неестественными, угловатыми. — Эльфа, ты летишь к себе домой. Это твой дом. Самый большой дом в целом мире, во всей вселенной…

— Эльфа… — шепчет мама.

— У него голубой потолок? — спрашивает Эльфа.

— Да, да, да! — кричит мама. — И по голубому потолку плывут белые облака, похожие на кудри! А ночью он… черный… и светлячки.

— Эльфа. До свиданья, маленькая моя девочка. Будь мужественной.

— Эльфа… — Это сказала мама.

И вот Эльфа уже сидит в ракете.

— Старт, — говорит отец и нажимает кнопку на пульте.

Короткая молния срывается с обшивки корабля и уходит в сторону Солнца.

Мама не плачет, она просто не может плакать, не в силах. Плачет отец.

Неуправляемый корабль мчится вперед, куда-то далеко-далеко мимо Солнца.

— Сейчас мы будем обедать, — говорит женщина в голубом комбинезоне. — Прямо под открытым небом, у костра. Ты еще ни разу не сидела возле костра?

— Нет, — отвечает Эльфа.

— А потом мы пойдем в горы и встретим медведя.

— Настоящего?! — спрашивает девочка, а у самой от нетерпения горят глазенки.

— Настоящего.

— Пойдем сразу, мама.

— Нет, доченька. Надо сначала набраться сил.

А вся геологическая партия стоит вокруг и улыбается. Здоровенные парни в выцветших комбинезонах и совсем молодые девчонки.

— А правда ведь, что внизу ковер, когда летишь на глайдере? — спрашивает она всех.

— Правда, — отвечает пилот. — И когда идешь, тоже ковер. Смотри, какой ковер из брусники. Красивый, правда?

— Красивый, — отвечает Эльфа и садится на корточки и осторожно гладит жесткие мелкие листики. — А правда, что небо похоже на голубой потолок? Помнишь, мама, ты мне рассказывала о самом большом доме?

— Помню, — на всякий случай говорит женщина в голубом комбинезоне. Но она почти ничего не знает об этой девочке. Да и кто о ней знает больше? Разве что Главный Воспитатель Земли.

— …Возьмите меня на борт! Возьмите меня на борт! — Такие сигналы услышали однажды несколько кораблей, совершающих полеты в окрестностях Плутона. Чей-то спокойный мужской голос повторял: — Возьмите меня на борт!

Один из кораблей изменил курс и принял маленькую, неизвестно как здесь оказавшуюся ракету. В ракете не было мужчины. Его голос был записан на магнитопленку. В ракете была маленькая девочка.

— Я хочу домой, папа, — устало сказала она седеющему капитану грузового корабля, который подобрал ее.

— Где же твой дом, крошка?

— У меня самый большой дом.

А потом, уже на Земле, с ней разговаривал Главный Воспитатель. Девочка была удивительно развита для своих семи с половиной лет. Она многое знала, многое умела. На лету схватывала все, что ей объясняли. Но две странности были у нее. Она вдруг неожиданно для всех называла какого-нибудь мужчину папой, а какую-нибудь женщину — мамой. Проходил день, и у нее уже был другой папа и другая мама. И еще. Она все время просила показать ей Ее дом, самый большой дом.

Совет воспитателей навел справки о ее настоящих родителях. Нет, у них никогда не было большого дома. Вообще никакого дома не было. Прямо из школы эти астролетчики ушли в Далекий Поиск.

— Я буду искать свой дом, — заявила Эльфа и ушла от Главного Воспитателя. Тот ее не удерживал. Он только сделал так, что каждый человек на Земле теперь знал, что Эльфа ищет свой дом. Все обязаны были ей помогать. И каждый должен был быть готов заменить ей отца и мать.

— А правда, что крыша дома может загрохотать и сверкнуть? — спрашивала Эльфа.

— Ну нет, — сказал кто-то. — Крыши сейчас очень прочные.

— Правда, — вдруг сказал пилот глайдера. — Может. Вот будет гроза, и ты увидишь сама.

— Это страшно?

— Страшновато, но очень красиво.

— А правда, что стены дома раздвигаются, когда ты к ним приближаешься?

— Правда, — сказал пилот. — Вон видишь ту стену, за горой? Мы слетаем к ней, а она отодвинется дальше. И сколько бы мы за ней ни гнались, она будет отодвигаться все дальше и дальше.

— Это очень похоже на то, что ты мне рассказывала о самом большом доме, о моем доме, — сказала Эльфа женщине в голубом.

— Так это же и есть твой дом! Вся Земля — твой дом. Это самый большой дом во всем мире, во всей вселенной.

— Да, ты так мне и говорила…

А вечером, когда они спускались с гор к костру, небо уже потемнело. Женщина спросила:

— Ты ведь не уйдешь от мамы? Ты останешься со своей мамой?

— Мама, — ответила девочка, — я вернусь. Но сначала я хочу посмотреть свой дом. Я хочу осмотреть его весь.

Утром Эльфа снова была в глайдере. И когда он долетел до горы, она крикнула пилоту:

— Смотри, папа, стены моего дома раздвигаются!

 

Какие смешные деревья

Сначала было ничто, потом какое-то полузабытье. Сознание все время ускользало, хотя одна мысль уже живо билась в голове, пытаясь разбудить другие, спящие, участки головного мозга. Эта мысль была — приказание прийти в себя. Он ухватился краешком сознания за нее, как за спасательную соломинку. На какое-то мгновение его сознание заполнили свист и грохот, но это длилось недолго. Потом наступила звонкая тишина, и он окончательно пришел в себя.

Он лежал под прозрачным колпаком, который, как только сознание вернулось к нему, приподнялся и сдвинулся в сторону. Он еще с минуту полежал, чувствуя, как мышцы тела снова становятся сильными, а память начала восстанавливать события прошлого, пока не охватила все, что должна была охватить. И тогда он легко соскочил с возвышения. Теперь он помнил и знал все. Знал, что система «воскрешения» где-то дала небольшую осечку. Он не должен был чувствовать этого неприятного момента перехода к жизни.

«А как же дети?» — подумал он. Их каюта находилась в соседнем помещении. И, пока он шел к двери рубки управления, успел взглядом обежать все световые индикаторы.

Все было нормально, кроме одного зеленого глазка, который, казалось, извиняюще подмигивал ему. Это был его индикатор. Ну что ж. Он разберется, что случилось, когда они будут собираться в обратный путь. А теперь к детям.

Когда он открыл дверь детской, то сразу понял, что здесь все в полнейшем порядке. Вернее, в беспорядке. Дети кидались друг в друга подушками, и от этого в комнате был шум и визг. «Переход» они, видимо, перенесли прекрасно.

— Папка! — крикнула Вина. — Мы закидали Сандро подушками! Он первый начал.

— Да, я начал первым, — сознался Сандро. — Мне было очень весело, а они немного куксились. Нужно же было их растормошить.

— Отец, мы уже прибыли на место? — спросила Оза. Она была старшая и, не дожидаясь, пока отец напомнит им, начала наводить в детской порядок.

— Да, — ответил отец. — Мы уже прибыли, корабль вышел на орбиту спутника этой планеты. И если вы поторопитесь, то успеете посмотреть на нее в обзорный экран.

— Я первая! — крикнула Вина.

— Я думаю, — поправил ее отец, — что ты будешь последняя. Чтобы прибрать твою кровать, потребуется уйма времени.

— Я помогу ей, отец, — сказал Сандро.

— На сборы вам дается пять минут. Поспешите. Но чтобы здесь был полнейший порядок.

Он вышел, радуясь, что дети хорошо перенесли «переход». Что же случилось с его аппаратурой? Откуда взялись этот грохот и свист? Он думал об этом, пока шел в рубку корабля, и еще там, пока не прибежали дети.

Он хорошо знал устройство своего корабля и поэтому не мог понять, отчего мог быть грохот.

Дверь открылась, и в рубку вбежали дети. Оза, серьезная, сосредоточенная, знающая, что сейчас ей покажут что-то интересное и поучительное. Сандро, решительный, настроенный воинственно и готовый по малейшему знаку броситься из корабля вниз, чтобы первому достичь поверхности планеты. Вина, вся сгорающая от нетерпения, возбужденно ожидающая, когда же ей дадут поиграть этой интересной игрушкой, которая называется — Планета.

Отец рассадил их по креслам, которые могли вращаться вкруговую. У него был вид фокусника, который готовится к самому интересному, самому главному фокусу своей программы.

— Папка, ну скорей же! — не выдержала Вина.

— Все готово, — сказал отец. — Вот какая это планета! — И он нажал кнопку. Створки, закрывающие обзорный экран, разошлись, съежились и исчезли. Перед ними была прозрачная полусфера — впереди, под ногами и над головой.

Вина не выдержала и завизжала от восторга. Сандро весь подался вперед. Оза удивленно замерла в неловкой позе.

Перед ними был туманный шар, неподвижный туманный шар. Солнце освещало эту часть планеты. В промежутках между спиралями облачных покровов проглядывали голубые пятна океанов, светло-коричневые полосы пустынь, горные цепи, ослепительные полярные шапки.

Да! Из-за этого стоило перенестись через сотни световых лет. Отец делал снимки, ребятишки молчали, глядя широко раскрытыми глазами на это чудо.

— Хотите поближе? — спросил отец.

— Я хочу ступить на нее ногой, — решительно заявил Сандро.

— Успеем. Мы ведь прилетели сюда не на пять минут.

— Папка, мы будем ходить по ней?! — радостно крикнула Вина.

— А для чего же мы тогда брали скафандры? — сказала Оза. — Конечно, мы будем ходить по ней и даже бегать.

— Будем, — согласился отец, — но там мы увидим только малую часть, а отсюда можем рассмотреть все.

— Но ведь мы очень высоко над ней, — сказал Сандро.

— Мы снизимся и осмотрим ее всю.

— А как она называется? — спросила Оза.

— Я смотрел в звездных атласах, — ответил отец. — У нее очень странное название. Оно никак не переводится на наш язык. Смысл его непонятен.

— Мы дадим ей название, — предложил Сандро.

— Нет, сынок. У этой планеты есть свое имя.

Он сел за пульт управления, и корабль пришел в движение, начав описывать витки вокруг планеты и приближаясь к ней по спирали. Вскоре они уже летели над самыми облаками, видя в их разрывах реки, озера, леса, поля и даже города. Самые настоящие города! Ну, конечно, немного странные, маленькие и большие, разрушенные полностью и частично. А некоторые были совершенно целыми.

— Отец, — сказал Сандро. — Здесь существует какая-то цивилизация?

— Да, — ответил отец. — Или существовала.

— Но если она еще существует, то мы должны заметить это. Давай понаблюдаем за каким-нибудь городом!

— Согласен, — ответил отец. Их корабль замер на высоте десяти километров. Все четверо пристально всматривались в экран.

В городе не было никакого движения. У них уже начали уставать глаза, когда Оза сказала:

— Вон те точки! Они перемещаются.

— Какие? — заволновались все.

— Вон те, похожие на крестики.

— Тебе показалось, — сказал Сандро.

— Нет, не показалось, — заступилась за сестру Вина. — Они немного перемещаются.

Они наблюдали еще несколько минут и пришли к выводу, что предметы действительно двигаются, но настолько медленно, что это очень трудно заметить. Отец сравнил их размеры с размерами зданий. Они были одного порядка.

— Это, наверное, не жители городов, — сказал отец. — Они не поместились бы в эти здания. И, кроме того, они перемещаются не по поверхности планеты. Видите, внизу тени? Они находятся над поверхностью.

— А где же тут живые существа? — растерянно спросила Вина. Очень уж ей хотелось увидеть живого, самого настоящего инопланетянина.

— Спустимся еще ниже, — предложил отец.

Все согласились. Корабль остановился на высоте пятьсот метров, в самой гуще взвешенных, не падающих на поверхность, летающих крестов. Теперь улицы города были видны отчетливо. Тишина и полное отсутствие какого бы то ни было движения. Здесь даже облака не меняли свою форму. Это заметила Оза.

— Какой-то мертвый, застывший, уснувший мир, — сказал отец. — С высоты в несколько сот километров он гораздо красивее.

— Смотрите, смотрите! — закричала Вина. — Вон там растет дерево!

— Да, — согласился отец. — Это очень похоже на дерево. Только на мертвое дерево.

— Нет, нет! Вы не туда смотрите! Вон внизу, под нами, чуть левее. Видите, оно выпускает ветви!

— Вон тот черный куст? — спросил отец.

— Да, да. Только это не куст, — сказал Сандро. — Больше похоже на дерево.

— Какое-то странное дерево, — заметила Оза.

— Да. Какие смешные здесь деревья! Они растут на глазах!

Дерево, действительно, росло на глазах. Прямые ветви его, расположенные под разными углами к поверхности, постепенно изгибались и опускались вниз. Затем все дерево медленно оседало и исчезало.

— А вон еще одно! — крикнул Сандро.

— И еще!

— Они живые, отец. Спустимся и посмотрим. А?

— Чуть позже, — ответил отец. — Здесь город. Лучше мы спустимся в более пустынной местности.

Эти деревья ему чем-то не нравились. Они вырастали не только там, где было положено расти деревьям, но и посреди мостовой и на крышах зданий.

Он повел корабль на север. Внизу кое-где они продолжали замечать странные деревья и опустевшие полуразрушенные города.

Он снова услышал незнакомый грохот и свист, и сердце его тоскливо сжалось. И он подумал, что, пожалуй, зря притащил сюда детей. Можно было выбрать какую-нибудь давно известную планету, с аттракционами и экскурсионным бюро, с гостиницами и гидами. В следующий раз они посетят другую планету, не такую странную и застывшую.

И он почему-то вспомнил свою планету, населенную веселыми и смелыми людьми, своих друзей и знакомых, свою жену, которая сейчас была в далекой экспедиции, свой дом на обрывистом берегу голубого моря. Нет. Пусть дети посмотрят эту необычную планету.

Они выбрали место на зеленой застывшей поляне, переходящей далее в пологий холм, перерезанный узкой извилистой траншеей, прорытой какими-то животными или вымытой водой.

Он взял пробы воздуха, и тот оказался вполне пригодным для дыхания. Сам он решил выйти без скафандра, а детей заставил надеть их. Они надели реактивные ранцы — на тот случай, если понадобится перемещаться быстро. Дети были все так же оживлены и заинтригованы. А отец — немного озабочен. Смутное беспокойство внушала ему эта планета.

И вот они ступили на поверхность планеты. Скафандры не стесняли движений, и дети начали прыгать, кувыркаться, бегать друг за другом и кричать от восторга. Необычность обстановки подчеркивалась тем, что кругом стояла полная тишина, не было ни малейшего дуновения ветерка, ни малейшего движения вообще.

И вдруг отец увидел летящий предмет. Он летел откуда-то со стороны запада. Предмет был продолговатой формы. Он падал на поверхность по очень пологой дуге.

— Смотрите, — крикнул он.

Дети остановились и тоже начали наблюдать за предметом.

— Что это? — спросила Оза.

— Птица, — предположила Вина.

— Нет, — сказал Сандро. — У нее нет крыльев.

Отец снова услышал резкий свист. Но этот свист теперь был в нем самом, потому что вокруг по-прежнему была идеальная тишина.

Предмет упал и начал зарываться в почву, которая вдруг зашевелилась, приподнялась, как будто ее что-то выпирало изнутри. И вдруг почва разорвалась, и из нее начали вытягиваться побеги — черные, состоящие из комочков, шариков и неправильной формы параллелепипедов. Побеги росли на глазах, превращаясь в высокое дерево, напоминающее красивый фонтан. Одни побеги успевали изломаться и осыпаться на почву, другие только вылезали из земли, третьи уже достигали высоты метров десять. Дерево ни секунды не оставалось неподвижным. Оно все играло, жило, двигалось, росло и умирало по частям. И это буйное движение так контрастировало с остальным замершим, уснувшим миром, что невольно вызывало восторг и радость.

Дерево достигло, по-видимому, пика своего развития и начало уменьшаться, осыпаться, распадаясь на мелкие комочки. Что-то пролетело мимо плеча отца, и он успел схватить его. Это был кусочек чудного дерева. Он был твердым, как сталь, и тепловатым, даже горячим на ощупь.

Отец подкинул этот кусочек дерева на ладони и спрятал в карман куртки.

— Дерево! Это дерево! — кричали дети и собирали комочки, на которые оно распалось.

— Смотрите, летит еще одно! — крикнул Сандро.

Все повернули головы в направлении, которое указал мальчик. Такой же продолговатый предмет летел в их сторону.

— Это семя! — сказал отец. — Ну да, это же семя странного дерева. Смотрите, оно заострено спереди, чтобы лучше проникать в почву. И еще вращается вокруг собственной оси. Оно, как штопор, ввинчивается в почву и дает начало новому дереву. — Отец был очень доволен своими объяснениями. Теперь все укладывалось в его гипотезу. — Видите, как оно вгрызается в почву? Сейчас появятся побеги.

Отец, конечно, оказался прав. Из земли снова полезли черные, живые, шевелящиеся стебли.

И вдруг в воздухе показалось сразу несколько семян, потом еще и еще! Их было очень много. Они приближались медленно, безмолвно, вонзались в землю, и она во многих местах начала вспучиваться, вытягиваясь сначала хрупкими стебельками, а затем крупными деревьями. Это был уже целый лес. Он тянулся от горизонта на севере до горизонта на юге шириной в несколько сот метров.

— Деревья! Какие смешные деревья!

Одни деревья только начали прорастать, другие уже рассыпались на частицы, которые медленно летели по радиусам от того места, где упало семя. Эти частицы можно было рассматривать тоже как семена, потому что они давали начало новому, карликовому, в несколько сантиметров ростом, дереву.

— Вот здорово! — кричали дети. Да, такого они еще не видели. Вряд ли вообще кто-нибудь такое видел. Вал из растущих и умирающих деревьев катился в их сторону. Вот он уже достиг неглубокой траншеи и миновал ее.

— Папа, — сказала Вина. — Я хочу туда. В самую их чащу.

— И я тоже, — поддержал ее Сандро.

— А мне немного страшно, — созналась Оза.

— Нет, — сказал отец. — Туда мы не пойдем. Ведь мы до конца не знаем, что это такое. И притом, мне кажется, что там должно быть жарко. Вот пощупайте. — Отец поймал медленно пролетающий мимо кусочек дерева. — Видите, оно теплое. А там их очень много. Вам будет жарко.

— Но ведь мы в скафандрах! — возразил Сандро.

— На вас скафандры очень легкой защиты. Почувствовали же вы тепло этого кусочка дерева?

— А откуда прилетают семена? — спросила Вина.

— Оттуда, — показал рукой Сандро.

— Понятно, что оттуда. Меня интересует, откуда они берутся. Растут на деревьях?

— А действительно, не посмотреть ли нам, — предложил отец. Ему почему-то хотелось на время увести отсюда детей. — Включайте ранцы. Вверх и на запад.

Они взлетели все разом. Сверху картина была тоже очень живописна. Они пролетели над полосой неповторимого, невиданного ими раньше леса и, ориентируясь по летящим семенам, понеслись дальше.

— Здесь есть какая-то закономерность, — отметил отец. — Они летят не куда попало, а именно сюда, где эта траншея, канава или как там ее назвать. Может быть, во время дождей она заполняется водой, и тогда семена вызревают?

Они пролетели километров десять и заметили впереди стройный ряд стволов.

— Держу пари, что они вылетают откуда-то отсюда, — предложил Сандро.

— Никому не нужно твое пари, — сказала Вина. — Это ясно с первого взгляда и притом каждому.

— Они мне не нравятся, — заявила Оза.

— О! Оставалась бы тогда дома, — сказал Сандро.

— Сандро, ты не смеешь так говорить, — остановил его отец.

Стволы деревьев были гладкими, без всяких сучков и ветвей. Да и сами деревья, наклоненные под тридцать градусов к вертикали, казались неживыми, мрачными. Они не шевелились, лишь слегка приседали, как на корточках, когда из них вылетали семена.

— Нет, это не так интересно, — сказал Сандро. — Тот, живой лес, лучше. На него интереснее смотреть.

— Глядите, и сюда летят семена! — крикнула Оза.

— Ну вот, просмотрели, — недовольно буркнул Сандро. — Пока мы летели, те деревья, наверное, сами стали выбрасывать семена. Летим туда. Я хочу посмотреть.

— И я тоже, — заявила Вина.

— А я хочу на корабль, — устало сказала Оза.

— Ну, хорошо, — сказал отец. — Летим назад. Посмотрим, что произошло там с нашим лесом. А потом на корабль. Мы ведь сегодня еще и не завтракали. Согласны?

— Согласны, — заявили дети. Конечно же, все они немного устали.

Они вернулись назад, туда, где пышно распускались чудные, необычные, ни на что ранее виденное не похожие деревья. Они смотрели на них с высоты нескольких десятков метров.

Только лес жил. Все остальное было без движения.

В узкой и длинной канаве, с высоты это было хорошо заметно, виднелись какие-то пятиконечные предметы с одним укороченным лучом. И если кусочек дерева попадал в них, он тоже прорастал. И вообще, заметил отец, эти деревья были поразительно живучи. Они начинали расти везде, была ли почва глинистая, или каменистая, или вот в этих неправильной формы звездах. Полоса шевелящегося леса уже дошла до того места, где они стояли несколько минут назад, и продолжала двигаться дальше.

— На корабль, — скомандовал отец. — Завтракать и отдыхать. Потом продолжим осмотр.

Они полетели к кораблю и заметили, что поле пересекают еще две линии, параллельные друг другу, два канала.

И вот они уже на корабле. Отец опустился в кресло перед пультом, и корабль вертикально взлетел, остановившись на высоте пяти километров.

В столовой их уже ждал завтрак. Возбужденные виденным, они наперебой рассказывали друг другу: «А вот одно дерево… А у них почему-то нет листьев… Дерево… Стволы… А ты видела?..»

— А эти пятиконечные звезды очень похожи на людей, — сказала Вина.

— Что? — поперхнулся отец. — Что ты сказала?

— Они очень похожи на людей.

— Да, да, похожи, — подтвердили Оза и Сандро.

— Странно, — задумался отец. — Ну, хорошо. Идите в зал, отдохните немного, а я займусь делами в рубке управления.

— Папа, ты надолго? — спросила Вина.

— Нет, нет. Я быстро. Может быть, я слетаю вниз. Но вы не беспокойтесь.

А в голове у него снова прозвучал грохот. Грохота не должно было быть! И когда грохот затих, мысль, нелепая, глупая, страшная, закралась в мозг. Нет. Этого не должно быть! Он закрылся в рубке, включил обзорный экран, вынул из камеры, которая делала рапидосъемку, кассету, хотел вставить ее в проектор, но передумал и оставил ее на видном месте, чтобы она сразу же бросилась в глаза, если сюда кто-нибудь зайдет.

Затем он надел ранец, набрал на пульте управления время старта. Старт должен был произойти через пятнадцать минут, автоматически, если с ним что-нибудь случится. Настроил автоматический пуск на ритм своего мозга, если вдруг старт придется давать неожиданно, а его не будет на корабле, и вышел в шлюзовую камеру. Пятнадцати минут ему было вполне достаточно. Он бросился вниз.

Чем ближе он подлетал к поверхности планеты, манипулируя ручками реактивного ранца, тем явственнее в его голове звучали свист, вой и грохот. До поверхности осталось совсем немного, когда что-то произошло со временем.

Время начало стремительно убыстрять свой бег. И деревья, ранее распускавшиеся за десять минут, теперь возникали и умирали за секунду-две.

Он упал на дно траншеи, чувствуя, как в грудь врезается осколок снаряда. Голову разламывало от свиста и воя, от грохота взрывов, от тонкого повизгивания осколков. Он хотел встать, но не смог, только чуть приподнялся и упал навзничь.

«Хорошо, хоть дети не видят этого, — еще успел подумать он. — Они далеко, за тысячи километров. В Сибири… Как там жена-то одна с ними тремя?.. Сашка, Зоя, Валентина… Лишь бы они никогда не увидели этого…»

Он лежал, чувствуя, как горячая волна заливает грудь. Взгляд его был направлен в зенит, где чуть сверкало неподвижное пятнышко. И тут ко всему этому грохоту и реву прибавился еще один звук — монотонное гудение. Это шли бомбардировщики со свастикой на крыльях, прикрываемые истребителями. Три бомбардировщика вдруг отделились от общей массы и взмыли вверх.

«Сандро, Оза, Вина… Не успеют».

— Старт, — прошептал он.

— Васька, ты что? — прохрипел лежавший рядом солдат. — Зачем вставать? Команды еще не было…

— Старт, Сандро, старт. — Он приподнялся на локтях, небритый, серый и страшный. Грязная шинель на груди набухла кровью.

Он успел заметить, как рванулось ввысь блестящее пятнышко корабля.

— Ты лежи, Вась, лежи. В атаку сейчас пойдем.

Странное черное дерево, похожее на фонтан, выросло перед ним, и десятки его частичек впились в тело.

Последнее, что он услышал, было:

— В ата…

Вселенная вздыбилась, перевернулась и погасла.

Мир, из которого он прилетел или, быть может, который просто придумал за несколько мгновений, и мир, в котором он жил, исчезли для него навсегда.

А из окопов выплеснула и покатилась вперед волна оглушенных, грязных, разъяренных, что-то орущих солдат…

Ссылки

[1] Киборг — кибернетический организм.

[1] #c_2.png