Это было ночью, точнее — в половине двенадцатого ночи. Моя лаборатория была пуста. Сотрудники давно разошлись по домам. Я никого не пригласил на это испытание. Я даже никому не намекнул, что оно произойдет. Откровенно говоря, в тот момент, когда все отказались участвовать в эксперименте, мне с обиды показалось, что сотрудники работают со мной вовсе не ради науки, а ради тех лир, которые им дают возможность существовать так, как они считают нужным. Они охотно делают то, что не нарушает их обычного существования, но отнюдь не горят желанием познать неизвестное. Поэтому я и решил провести опыты без них.

— А это не страшно? — спросил меня художник, немного смущаясь. Я заметил, что на нем был новый костюм и новая шляпа.

— Как Анджела? — спросил я, пытаясь оставить его вопрос без ответа. Ведь я сам не знал, страшно это или нет.

— Она очень счастлива. Мы снова переехали в комнату синьоры Больди. Что я должен делать, синьор профессор?

— О, ничего особенного. Побыть вот в этой одежде две минуты в одиночестве, в темной комнате.

— Всего лишь?

— Да.

— И что будет после?

— А после вы мне расскажете все, что вы чувствовали, переживали, может быть, видели…

— Видел? Разве можно увидеть что-нибудь в полной темноте!

— Ну, может быть, вам приснится сон или что-нибудь в этом роде.

— А почему вы думаете, что я обязательно усну за эти две минуты? Я не хочу спать.

— Я ничего не думаю, Ренато. Но такая возможность есть. Вы будете совершенно один в полной тишине, и может случиться, что вы уснете. Обязательно запомните все, что вам приснится!

— Но если я не захочу уснуть, это будет хорошо или плохо?

— Как получится… А сейчас раздевайтесь и натягивайте на себя костюм.

Он переоделся в камере. Когда он вышел, я не мог удержаться, чтобы не улыбнуться. Плотно облегающий фигуру зеленый резиновый комбинезон придавал ему вид артиста цирка, изображающего фантастическое пресмыкающееся. Кабель с огромным количеством тонких проводов волочился за ним, как хвост.

Я проверил приборы, включил электрокардиограф, электроэнцефалограф, прибор для измерения кровяного давления и прибор для записи напряженности мускулатуры. Я хотел, чтобы мой эксперимент сопровождался непрерывным объективным контролем за состоянием организма испытуемого. Я должен был знать, когда он будет спокоен, когда взволнован, когда усталым, когда подавленным… Данные записывались синхронно на магнитную ленту… Отдельный моток магнитной ленты я оставил для того, чтобы записать рассказ Ренато. Он так и не пригодился…

Я включил генераторы и подождал, пока режим электронных ламп не установился. Начала работать развертка электроннолучевой трубки. Медленно завертелись диски прибора магнитной записи. На четырех осциллографических экранах поплыли зеленые волны. Это биение сердца, биотоки мозга, давление крови, напряжение мускулатуры. Опыт начался.

Мир искусственных ощущений обрушился на человека… Я с некоторым страхом посмотрел на слегка гудевший прибор, в котором теперь для Ренато была заключена вся вселенная…

Первые секунды были ничем не примечательны. Изолированный в камере человек пребывал в состоянии полного покоя, он ровно дышал, его сердце билось ритмично, кровь уверенно текла по артериям. Но вот я заметил, как слегка вздрогнул электронный луч на осциллографе электрокардиоскопа. Одновременно слегка поднялось кровяное давление и напряглись мускулы. Кровяное давление поднялось еще выше, а пульс начал частить. Я включил микрофон, установленный у изголовья койки, и услышал, что дыхание художника стало мелким, порывистым и частым, как у человека, который быстро бежит. Через несколько секунд симптомы возбуждения повторились, после снова сменились покоем, и так было несколько раз.

«Показания приборов могут регистрировать состояние человека, — думал я, — но как ничтожно мало можно узнать по ним о его внутреннем мире! Собственно, практически они не говорят ни о чем, а лишь фиксируют покой или возбуждение…»

В конце эксперимента, когда мне начало уже казаться, что мои предположения не верны, что ничего интересного из него не получилось, я вдруг заметил резкое изменение частоты биотоков головного мозга. С каждой секундой она становилась все более высокой. Пульс превысил сто пятьдесят ударов в минуту, а мускулатура совершала высокочастотные вибрации — такое обычно бывает только при сильном мышечном напряжении. Я слышал, как быстро дышал художник. Дыхание иногда прерывалось стоном, скрежетом зубов… Ренато заворочался на койке, попытался встать и вдруг закричал нечеловеческим голосом. Я испугался и хотел было прервать испытание, но возбуждение исчезло так же внезапно, как и появилось, хотя до самого конца опыта сердце продолжало стучать часто и сильно. По истечении двух минут я выключил генератор и контрольные приборы. Не успел я это сделать, как дверь кабины отворилась и в ней появился художник. Он быстро, без моей помощи, начал снимать комбинезон.

— Ренато, давайте я вам помогу, — сказал я, подходя к нему.

— Ничего. Я уже с этой штукой освоился, — сказал он, пытаясь расстегнуть «молнию», которая затягивала одежду сзади.

Он быстро надел свой костюм и, завязывая галстук, подошел ко мне. Сосредоточенное лицо его не выражало ни удивления, ни смущения, ни робости. Оно было, я бы сказал, очень деловитым.

— Ну, как, Ренато? — спросил я, усаживаясь в кресло и оглядывая его с ног до головы.

— Что как, профессор? Давайте скорее деньги, и я поеду.

— Поедете? Куда? — удивился я.

— Боже! Как будто вы не знаете. Мне нужно скорее в Неаполь.

— Право, Ренато, я не знал, что вам нужно в Неаполь. Но, как мы условились в самом начале, вы должны, прежде всего, рассказать мне о том, что вы чувствовали, пережили…

На лице художника появилось выражение досады.

— Должен вас разочаровать, профессор. И на этот раз ничего интересного не было.

— На этот раз? Что вы имеете в виду?

— Ох, опять все начинается сначала, — с досадой произнес он, усаживаясь на стул. — Все было так, как и в первый, и во второй, и в десятый… В общем, как всегда.

— Не понимаю… — прошептал я.

Мне стало немного страшно.

— Странно. В прошлый раз вы меня отлично понимали, а сейчас — нет. Очень странно. — Он пристально посмотрел мне в глаза. Затем, решительно подвинув свой стул к моему креслу, он прищурился и произнес вполголоса:

— Знаете, профессор, мне в последнее время начинает казаться, что вы с ними заодно.

— С кем?

— Не притворяйтесь, будто не знаете. Ведь я имел глупость неделю назад проболтаться вам обо всем, так что не стройте из себя невинность. Или, может быть, вы боитесь, что вас обвинят в соучастии? Ха-ха-ха! Как мне не пришла в голову эта мысль раньше! Так знайте, Кардуччи, если дело дойдет до суда, то я не побоюсь назвать настоящих виновников. Впрочем, об этом мы с вами поговорим в следующий раз. А сейчас, давайте деньги, я тороплюсь в Неаполь.

Я подошел к двери лаборатории и встал возле нее. Мне было ясно, что после пребывания в испытательной камере Ренато превратился в другого человека. Куда девалась его робость, его застенчивость? Откуда у него появились решительные нотки в голосе, уверенность в жестах, в движениях? Что это за намеки на «последнее время», на «следующий раз»? Нет, я решительно не мог так просто отпустить его.

— Ренато, дорогой, сядьте, — взмолился я. — Вспомните наш договор. Вы обещали мне рассказать все-все, начиная с момента, когда за вами захлопнулась дверь кабины, и до момента вашего возвращения.

— Дорогой профессор! — воскликнул он, весело улыбаясь. — Я уже сказал, что все было, как обычно. Я прекрасно выспался.

Тогда меня осенила мысль…

— Ренато, скажите мне, где вы были и что с вами произошло до нашего сегодняшнего свидания здесь, в лаборатории?

— Вы это знаете. Я был в Неаполе.

— В Неаполе? Но ведь только сегодня состоялось ваше переселение на квартиру к синьоре Больди!

— Ш-ш-ш! — зашипел он, подойдя ко мне вплотную. — Сумасшедший! Разве можно о таком говорить громко. Это нечестно, Кардуччи. Вы обещали мне молчать. Скорее давайте деньги, мне пора идти. А то я опоздаю на десятичасовой автобус.

Я отошел от него подальше и, не сводя с него глаз, произнес:

— Ренато, сейчас полночь…

При этих словах лицо его приняло удивленное выражение, затем на нем появился испуг, после — ярость.

— Вы меня предали? Скажите, предали? Что я вам плохого сделал? Почему вы с ними заодно? О, если бы я знал!..

Он упал в кресло и закрыл лицо руками. Затем сказал решительно:

— Хорошо, пусть приходят. Пусть. Я скажу им всю правду. Мне теперь все равно. Только я прокляну вас навеки, бесчестный вы человек. Я так верил вам, так верил!

— Успокойтесь, мой молодой друг, — я подошел к нему и положил руку на его плечо. — Успокойтесь. Ничего с вами не произошло. Никто вас не предал. Вы пришли в эту комнату в половине двенадцатого вечера и находитесь в ней всего полчаса, из которых две минуты пробыли наедине с собой вон в той кабине.

— Вы всегда так меня успокаиваете. Только не пойму, для чего это нужно.

— Я вас никогда не успокаивал и никогда прежде не говорил с вами. Я подозреваю, что за то время, пока шел эксперимент, вам приснился сон, очень яркий и очень содержательный, а вы приняли его за действительность. Поверьте мне, Ренато, вы здесь у меня первый и, наверное, последний раз!

— Сон? Вы говорите сон? Ну вот что, дорогой профессор. С меня этих шуточек довольно. Хватит. Я уже слышу это, по меньшей мере, десятый раз. Одевайтесь!

— Что?

— Одевайтесь, говорю я вам: сейчас я нам покажу, сон это или не сон. Одевайтесь и пойдемте со мной. Если уж я не попал сегодня в Неаполь, я покажу вам мой сон в Риме.

На словах «мой сон» он сделал ударение.

Представляете мое положение? Человек, который в течение двух минут находился под влиянием моего «внешнего электронного мира» и которому, без сомнения, за это время что-то приснилось, собирался меня куда-то вести, чтобы показать свой сон! Теперь мне начало казаться, что я сошел с ума и что вся эта история с экспериментом мне снится!

Глаза у художника горели, весь он нервно вздрагивал, в его лице и движениях чувствовалось нетерпение и решимость.

— Да скорее же, чего вы медлите!

— Куда мы пойдем? Сейчас полночь, — взмолился я.

— Это как раз то время, когда я могу лучше всего показать вам мой сон.

На улице мы взяли такси, и Ренато сказал шоферу адрес.

После нескольких минут молчания Ренато спросил.

— Кстати, вы захватили с собой деньги?

— Да.

Через несколько минут мы вышли из такси, и Ренато потащил меня через площадь к высокому зданию. Все окна были темными, и, когда мы подошли к подъезду, я остановился. «В конечном счете, — подумал я, — просто глупо подчиняться человеку, который находится если не в состоянии сомнамбулизма, то, во всяком случае, под впечатлением ярких картин, навязанных ему моим генератором».

— В доме все спят, Ренато, — сказал я.

— Ха-ха-ха! Сейчас вы увидите! Не верьте спящему городу. Не верьте темным окнам и погашенному свету. Не верьте уличной тишине. Они обманчивы, как молчание человека, который развращает и убивает, как тишина кладбищ, на которых ведьмы справляют шабаш, зримый и слышимый только тем, кто проклят Богом. Идемте!

Он уверенно толкнул тяжелую дубовую дверь, и мы оказались в тускло освещенном коридоре.

— Только не говорите, кто я, — прошептал Ренато.

Он уверенно шагал впереди, волоча меня за руку. Мы поднимались по каким-то лестницам, опускались в подвалы, и я чувствовал, что с каждой минутой мы глубже и глубже погружались в глухое чрево каменной громады, созданной безвестным архитектором несколько столетий назад. Мне казалось, будто этот давно умерший архитектор предвидел, что будущим поколениям людей понадобятся глубокие норы, чтобы скрывать в них пороки своего века…

Когда мы стали опускаться по широкой, с золочеными перилами лестнице, покрытой богатым пестрым ковром, до моих ушей донесся вначале едва различимый, а после все более и более явственный гул.

— Ага, сон? Вы слышите? — воскликнул Ренато. — Вот вам спящий город!

У дубовых дверей с тяжелой средневековой резьбой и с четким девизом вокруг изображения сатаны «Забудь, что ты жив…» мы остановились. Откуда-то из-за портьеры появился толстый человек в черной маске и в одеянии арлекина.

— Дайте сто лир этому негодяю. Это Цербер, который сторожит вход в царство Аида.

Я едва расслышал слова Ренато, потому что из-за массивной двери неслись страшные крики, визги, шум, вой, рев.

Я вручил деньги арлекину, и он услужливо распахнул перед нами дверь. Я рванулся назад, но цепкие руки Ренато удержали меня.

— Теперь смотрите, смотрите внимательно! — прокричал он.

Сначала мне показалось, что я нахожусь в воскресный день на пляже во Фреджене, где на очень-очень узкой полоске песка между сосновым лесом и морем собралось население всего Рима. Но через мгновение это прошло. Густое, почти прямолинейное облако табачного дыма висело над огромным скопищем людей. Казалось, все они болтаются в нем на невидимых нитях. Они качались, корчились и вопили, как кошки, повисшие над пропастью. Люди сидели на столах, раздевались, одевались, пили, ели, таскали друг друга за волосы, хватали друг друга за горло, скрежетали зубами, падали, вставали, лежали в изнеможении, обессиленно, как привидения, бродили из стороны в сторону, извивались, как змеи, падали и, казалось, умирали…

Это было кошмарное зрелище. Настоящий ад, хуже — судный день, неистовое пиршество перед всеобщей гибелью.

— Ренато, боже мой, что это такое?! — пытаясь скрыть ужас, спросил я.

Он, скрестив руки на груди, с выражением величайшего презрения долго смотрел на безумную вакханалию, происходившую в этом нечистом человеческом муравейнике.

— А музыка! Вы слышите музыку, профессор?

Только тогда я понял, что присутствующие в зале танцуют! Слева, на эстраде, уродливой и кривой, составленной из гнилых досок, грязных камней и листов ржавой жести, стояли, сидели и лежали музыканты в изорванных одеждах. Они терзали скрипки и виолончели, разбивали рояли, дули в саксофоны и тромбоны с такой яростью, будто хотели выдуть из них самую душу. Они крошили барабаны, маленькие и большие. Перед микрофоном стояло сумасшедшее существо. Оно было тонким и длинным и почему-то напоминало струну на гитаре, которую то натягивают до предела — так, что она вот-вот лопнет, то отпускают, и она безнадежно свисает, неспособная издать ни единого звука. Певица периодически вытягивалась, приподнималась на носки. Из ее горла вырывался пронзительный визг, способный проколоть самые толстые барабанные перепонки. Визг переходил в крик голодного шакала, в звериный рев, в лошадиное ржание и, наконец, замирал в страшном хрипении. Над всем этим властвовал какой-то скрытый патологический ритм. Он гипнотизировал людей, заставляя их повиноваться хаосу звуков…

В конце зала, за кроваво-красной портьерой, мы снова оказалась у широкой, устланной ковром лестницы. Дорогу преградили две женские фигуры, затянутые в черные лоснящиеся одежды, с масками вместо лиц.

— Этим, родившимся от брака смерти и разврата, дайте по сто лир каждой…

Наверху была мертвая тишина. Оглушенный криками танцевального зала, я в нерешительности застыл перед золоченой решеткой, отделявшей лестничную площадку от длинного, тускло освещенного мраморного коридора.

Ренато толкнул ногой решетку, и она бесшумно распахнулась. Ступая по мягкому ковру, делающему шаги совершенно неслышными, я вдруг почувствовал легкий дурманящий запах, смешанный с запахом больницы… Чем дальше мы уходили по коридору, тем он становился все более и более тяжелым. Голова начала понемногу кружиться.

— Куда мы идем, Ренато? — прошептал я.

— Следующий круг ада…

Представьте себе роскошно убранную гостиную со старинной мебелью в стиле барокко, обитую красным плюшем, с круглыми столиками для карточной игры, стены, обтянутые зеленым шелком, бронзовые фигуры в нишах, державшие в руках факелы-бра, в которых горели электрические лампы. У стен — широкие диваны… Две роскошные хрустальные люстры с большим количеством крохотных электрических лампочек затянуты черным крепом. Откуда-то доносилась монотонная музыка, скрипичная пьеса на одной струне, унылая, как звук капель, падающих из кухонного крана…

Гостиная была полна хорошо одетых людей, неподвижных и молчаливых… Те, что сидели на диване, через длинные резиновые трубки потягивали дым из небольшого пылающего очажка — бронзовой чашки, стоявшей на колбе с водой. Вокруг столиков в расслабленных, безвольных позах тоже сидели мужчины и женщины. Через тонкие стеклянные трубочки они что-то потягивали из бокалов. Третьи в безвольной позе полулежали в креслах. «Наркоманы!» — догадался я.

Это был молчаливый праздник смерти. Лишь иногда тяжелые вздохи и легкий стон нарушали тишину гостиной.

При виде этого бесшумного самоубийства я задрожал как в лихорадке.

— Они видят свои сны, — шептал Ренато. — Сейчас они живут, не здесь, а где-то далеко, в несуществующих мирах, в чудесных краях пестрых и бесформенных грез…

Следующий круг ада — художественная выставка. Она была совершенно пуста. Только в самом конце длинной галереи в кресле скорчилась фигура человека.

— А вот здесь — настоящий кошмар! — воскликнул Ренато.

Лицо его исказилось от ярости, глаза сощурились, как у пантеры, изготовившейся к прыжку на свою жертву. Он судорожно сжал мою руку.

— Смотрите. Смотрите и запоминайте. Все, что мы видели там, воплощено здесь. Эти картины изображают мир тех людей! Здесь квинтэссенция вырождения мыслей и чувств пресытившихся жизнью обреченных бездельников. На полотнах записан их страх перед грядущим, их ужас перед одиночеством, их паника перед неизбежным безумием. Вот две дрожащие параллельные черные линии на белом фоне. Читайте, профессор! Здесь написано: «Любовь…». А вот еще. Правильная геометрическая спираль, прорванная округлыми розовыми выпуклостями, напоминающими культи безруких и безногих. Эта картина называется «Завтра». Обратите внимание на это. Серая глыба, под ней что-то бесформенное и лужа крови. И фон, напоминающий тонкое ажурное кружево. Как вы думаете, что это такое? Это «Философия». А уродливый шар, перекусываемый желтыми зубами, — «Болезнь». Вот и скульптура. Благородный сицилийский мрамор и бесформенное четвероногое чудовище, раскрашенное масляными красками в пурпурный и зеленый цвета! Скульптура называется «Танец». Правда, профессор, похоже на то, что мы видели внизу?

Мы брели по пустынной галерее, и Ренато, останавливаясь возле каждого «произведения», с яростью и отвращением давал им убийственные характеристики.

— И они хотели, да и сейчас хотят, чтобы я писал так же! — кричал он. — Этого никогда не будет, никогда! Они хотели, чтобы я умер с голоду, они затравили Анджелу. Они забросали ее камнями! — И вдруг, перейдя на шепот, Ренато добавил: — Но я убил его, профессор.

— Кого?

— Эту продажную душу, этого урода, эту тварь Сикко. Вы должны его помнить. Когда мы встретились с вами в первый раз, в кафе на Виа-Браве, где я выставил свои картины, он их поносил при всех. Он завистливый и подлый, этот Сикко. Он всегда завидовал моему таланту. Он никогда не мог писать так, как писал я, и поэтому стал подражать уродству, выставленному в этом зале. Когда он узнал, что простые люди покупают мои картины, особенно те, которые я писал с Анджелы, он меня стал преследовать. Он появлялся везде, где выставлялся я. Он насмехался надо мной, оскорблял меня. Затем он пошел на страшную подлость. Он решил лишить меня натуры, в которой воплощена вся наша жизнь, все наши беды и страсти и все то красивое, что еще осталось…

Однажды, когда я пришел к вам, чтобы побыть в одиночестве с вашими аппаратами…

Едва Ренато произнес эти слова, я будто прозрел, дорогой друг. Действительно, что доказал мой опыт? Что означали те две минуты одиночества в искусственно сотворенном мной мире, куда я поместил Ренато? Только одно: нельзя отрешить человека от того, к чему он привык, нельзя создать для него мир, в котором он никогда не жил. Что бы вы ни делали, как бы вы ни играли на его чувствах, можно только воскресить в нем то, что было записано самой жизнью. Я вдруг почувствовал громадное удовлетворение, когда, наконец, понял, что человека создает окружение, в котором он живет. И если только вы не нарушаете самым радикальным образом его нервную систему, вам никогда не удастся отбросить его в какой-либо фантастический мир. Фантазия — это всего лишь неполное описание мира. Мой прибор воздействовал на все органы чувств художника, и, значит, он не мог жить иначе, чем в реальной жизни. Открытие, похоже, стоило опыта!

— Ренато…

— Не перебивайте, профессор. Сикко пронюхал, что я откуда-то получаю деньги. Он увидел, что я не умираю с голода, что Анджеле стало лучше. И что я пишу так, как никогда не писал. Так вот, несколько недель назад, когда я очередной раз был в вашей лаборатории, он пришел на квартиру синьоры Больди. Он вывел Анджелу на улицу и, поставив ее посредине, стал кричать всем прохожим, что она — подлая тварь, что она заманила его к себе и ограбила, и еще много-много гадости кричал этот Сикко. И тогда толпа стала бить Анджелу, бросать в нее камнями, топтать ногами, и, когда я прибежал, все было кончено.

— Ренато… — простонал я. — Ничего этого не было. Только два дня назад…

Не слушая меня, он продолжал:

— Тогда я решил отомстить негодяю. Вы уже знаете, как я это сделал. Я снова переселился на баржу и послал ему записку, чтобы он пришел. Я написал ему, что понял смысл новой живописи и согласен работать вместе с ним, что мы вместе создадим потрясающие абстрактные картины и скоро станем самыми богатыми художниками в Италии.

И он пришел. Он не знал, что мне было известно, кто виновен в гибели Анджелы…

— Ренато…

— Он пришел. Вы еще помните трюм баржи? Я стоял возле крутой деревянной лестницы по колено в воде и ждал, пока не послышались его шаги. Он шел быстро и уверенно, насвистывая песенку. О, как я его ждал! Я смотрел вверх, сквозь квадрат люка, видел на небе звезды и знал, что сейчас возникнет его силуэт. Когда он появился, я отошел в сторону и замер. Ох, какая холодная вода была в ту ночь! Ноги у меня заныли от холода, но я не обращал внимания.

Когда шея Сикко оказалась на уровне моей груди, я воткнул в нее нож. Он умер совершенно бесшумно. Просто свалился мне на руки, как будто бы я ему ничего не сделал и он умер сам по себе. Я протащил его по коридору до кормы и там выбросил в реку сквозь дыру в гнилых досках.

Несколько дней я жил у синьоры Больди, продолжая писать портреты Анджелы, хотя ее и не было в живых. Затем мне стало известно, что на барже побывал отряд полицейских. Тогда я переехал в Неаполь, к одному своему старому приятелю…

Мы подошли к самому концу картинной галереи и остановились у кресла, в котором, скрючившись, спал человек…

— Теперь на душе у меня спокойно, — взволнованно продолжал Ренато. — Я спокоен за Анджелу. Я спокоен за искусство. Я уверен, что художники, которые рисуют эту мразь, и ваятели этих чудовищ сгинут. Одни подохнут, как собаки, в сумасшедших домах, других честные люди уничтожат, как я уничтожил Сикко!

Последнюю фразу Ренато выкрикнул истерическим голосом. Лежавший в кресле человек вздрогнул, поднялся, протер глаза. О! Это был художник Сикко!