Раненый город

Днестрянский Иван

Часть первая

 

 

1

Поднимающееся все выше летнее солнце грело тихий парк на окраине южного городка. На ажурной металлической башенке при входе, накаляясь в мареве, начавшем истекать от залитого солнцем асфальта, висели большие круглые часы. Едва слышный внизу ветерок шевелил верхушки тополей, но цветы на клумбах и веточки кустарника живой изгороди были неподвижны. Над ними без помех вели свой танец пестрые бабочки. От цветка к цветку, на доли секунды зависая над лепестками, стремительно мчался бражник. На посыпанных крупным песком дорожках редкие следы прохожих не стерли еще бороздок, оставшихся от метлы. Как готовые к салюту пушки почетного караула, чем-то даже похожие на них, застыли у скамеек чугунные, крашенные серебрянкой урны. Рано утром их жерла были старательно очищены дворниками от огрызков и окурков, ни один ком мусора не успел заново зарядить их.

А дальше, в тенистой глубине под дубами, на серой плите сжимал рукой автомат краснозвездный солдат. Трепетали на каменном лице пробивающиеся сквозь листву лучики, и от их дрожания лицо казалось живым. Раздавленные шляпки желудей у памятника, казалось, говорили о том же — это не прохожие, а солдат иногда сходит сюда. В низкую щель под его постаментом, распластавшись на прохладной земле, изредка забирались играющие в прятки или войну мальчишки. Тогда игра света переставала быть чистой иллюзией, твердый камень вновь наполнялся смыслом солдатской жизни — он защищал. И сейчас солдат, как всегда, смотрел в сторону, откуда могли появиться дети.

Там, в глубине квартала за парком стоял длинный трехэтажный дом красного кирпича. Широкими окнами, бодрым шагом корпусов заявляла о себе архитектура тридцатых. Со времени его постройки минуло четыре десятилетия, над городком прогремела война, и дом был восстановлен из руин. Близились годы, которые позже назовут глубоким застоем. Но времена загаженных подъездов, затоптанных палисадников и размалеванных непристойными надписями стен еще не пришли в эту страну. В доме и вокруг него продолжалась размеренная, не затронутая сомнениями и лихом провинциальная жизнь. Был тот самый час между утром и днем, когда молодежь уже ушла на работу, пенсионеры, проводив ее, занимаются домашним хозяйством, а дети, приехавшие на каникулы из больших северных городов, вот-вот выскочат по одному из дома, чтобы пойти рыбачить на обмелевший Адагум или заняться дворовыми играми.

Из одного из подъездов дома выбежал худой и нескладный мальчишка лет десяти. Не увидев никого из друзей, он остановился, соображая, чем заняться дальше. Невидимые за деревьями, приглушенно гудя моторами и изредка сигналя, проезжали по улице Свердлова грузовые автомашины, везя зеленый горошек на консервный комбинат. Там, за парком и чуть в стороне, была площадь перед центральными воротами комбината, где машины выстраивались в очередь на разгрузку. Можно было податься туда за сладким горошком. Но сбрасывать его стручки с машин, подбирая затем с земли в снятые с себя и завязанные узлами рубашки, была забава для ватаги пацанят, а не для одинокого мальчишки. Смущала и доска почета у ворот комбината, с которой укоризненно смотрел на него портрет его бабки — Александры Митрофановны. Издалека не различить было лица, но красно-желтое пятно золотой звезды и множества орденских лент безошибочно указывало на неё.

К тому же он был трусоват и, хотя старался не показывать страха перед приятелями, прекрасно отдавал себе в этом отчет. Стоит ли рисковать, когда не перед кем показать свою удаль, а на маленьком базарчике у моста через речку горошек стоит всего десять копеек за кучку? Там есть хлебный магазин, в который, наверное, уже привезли свежие булочки. И еще в аптеке на углу дома можно купить плитку сладкого гематогена. Илюшка Дойнорович из Ленинграда, которого сегодня почему-то нет во дворе, называет его «обезьяньей кровью». Мальчишку слегка коробило от таких слов, потому как он был брезглив. Но съесть было можно. Тем более что шоколадка стоила куда дороже. Целых тридцать три копейки! Это было больше, чем ему обычно давали карманных денег. Нащупав в кармане двугривенный, мальчишка пошел в сторону базарчика.

Старая шелковица за домом всегда поражала его своей мощью. Огромное дерево — нечего и прикидывать, как залезть. Ягоды оно тоже давало огромные, такие больше нигде не увидеть. Судя по множеству роящихся каждый год вокруг дерева ос, они невероятно сладкие. Скоро вся земля внизу вновь будет усыпана этими черно-фиолетовыми ягодами. Ему всегда хотелось попробовать их, но было нельзя — взрослые требовали рядом с аптекой и поликлиникой ничего не подбирать. Тут-де ходят и плюют нездоровые люди. Вот и в этом году придется обносить кислую мелкоту в соседних дворах.

Когда он вышел к поликлинике, за которой на площадке у моста через речку начинался торговый ряд, к остановке, расположенной правее, за канавой водостока, идущего к Адагумке со стороны комбината, подошел автобус. На минуту мальчишка заколебался. Не сесть ли в него, чтобы поехать на вокзал? Он любил гулять на вокзале и станционных путях, хотя это ему запрещали. Железная дорога, длинные нефтяные составы и пролетающие на Новороссийск и Краснодар скорые поезда привлекали его. В одних он считал вагоны, в других мечтал поехать в новые края и города. В конце этого лета мечта могла сбыться. Ему обещали поездку в Москву и уже оттуда, тоже поездом, домой, в Молдавию. Вот это дело! Не то что на самолете, из которого ничего не видно в облаках!

Страна, раскинувшаяся вокруг, была огромна, необъятно велика. В трех республиках успел побывать мальчишка. Везде люди были доброжелательны, везде жили друзья и лежали вокруг манящие, непройденные дороги. Казалось, можно выбрать любую — и будущему нет границ. Он так и не узнал бы, что такое граница, если бы его семья не переехала жить в Кишинев, а потом — в маленький молдавский городок на берегу быстрого Прута, такой же добрый и спокойный, как этот кубанский городок. Но и эта граница не воспринималась всерьез. Ведь за Прутом лежала братская Румыния. Колосились такие же, как на Кубани, поля. С городских крыш были видны те же, что и в Молдавии, дороги и села. Только машин на румынских дорогах было поменьше, а бедных, соломенных крыш в селах гораздо больше. Единственное, что было в Румынии и чего не было здесь, — это жевательная резинка, которую молдавские дети бегали выпрашивать у румынских дальнобойщиков. Он тоже как-то раз бегал с ними. Но попрошайничать оказалось совсем не интересно, а просто унизительно. Наверное, поэтому его в Румынию совсем не тянуло. Ни он, ни кто-либо другой, не мог даже предположить того, что случится с его большой страной всего через каких-то пятнадцать лет.

Чтобы успеть к автобусу, надо было перебежать проезд между домом и поликлиникой, по которому приближалась чья-то автомашина. Бегать стремглав через дорогу ему тоже возбранялось. Минута колебания — и автобус лязгнул закрывающимися дверями. В следующую минуту, пропустив мимо тарахтящий «Запорожец», мальчишка направился к базарчику.

Теперь какое то движение впереди, на другой стороне реки, привлекло его внимание. Там от берега отъезжал потрепанный грузовик и трое мужчин быстро кантовали по настилу моста бочку. Четвертый следом за ними волок то ли стол, то ли скамью.

Встревоженно загудели торговки:

— Эй, а это что? Продавать? Почем продавать будете?

Но мужики в ответ лишь отмахнулись. Гулко бухнув, бочка встала прямо посередине моста. Рядом с ней оказался и вмиг был уставлен кружками стол. Двое парней стали по обе стороны от него с черпаками. Еще один готовился ополаскивать и подавать кружки. Последний — крепкий, седой мужчина в летах, выступил вперед. Глянув на зашевелившийся, уставившийся во все глаза на непонятное представление торговый ряд и, видимо, не желая упустить момент всеобщего внимания, он тут же во весь голос грянул:

— Эй, падхады, пей всэ, кто жалаэт, за добрым выном! У мэня дэнь ангэла! Всэх угощяю! Дэнь мой, мост мой, бэз стакан вына за мой ангел, мой здоровие, по мосту хода нэт!!!

Ответ на щедрое предложение не заставил долго ждать. Засмеялись торговки и покупатели. Поддерживая шутку, с возгласами «Ура, да здравствует день ангела!» к мосту двинулся передовой отряд станичного пролетариата. Сыновья старого грузина взмахнули черпаками, полилось вино в первые кружки. Мальчишка засмеялся. Ему не нужно было вина. Ему было интересно, и он был по-детски счастлив, предвкушая, как смешно он сможет рассказать об этом своим друзьям. Впереди был целый день, впереди были три месяца едва начавшихся летних каникул…

…Вдруг похожее на цветной сон, оживленное памятью видение дрогнуло, посерело и исчезло. Вместо него возникли и скачками стали прыгать мысли: «Да, жалко, что я не пил тогда… Надо было попробовать… Кому это все мешало… Дружно жили, и плевать, кто грузин, а кто молдаванин или еврей… Русских за Днестр, евреев в Днестр, свиньи поганые… Посреди нарастающего беспокойства он так и не очнулся окончательно, как грохнул близкий взрыв.

 

2

Рука привычно дернулась к автомату. Боком, в полупадении, спрыгиваю со столов, сдвинутых вместе перед давно разбитым не то взрывной волной, не то мародерами окном и бегу из комнаты на лестничную клетку. Перед выходом на нее короткая, ставшая уже рефлекторной остановка. Ствол автомата привычно описывает дугу вслед за взглядом, готовый блеснуть огнем. Поодаль слышится второй взрыв.

По короткому маршу из нескольких ступенек спрыгиваю вниз и останавливаюсь у выхода во двор. Я уже знаю, что случилось, и не спешу выйти. Коли «проспал» две, то может упасть, не услышанная мной в полете, и третья мина. Но ничего больше не слышно. Тихо. Автомат легким движением уходит на ремне за плечо. Вдруг подумалось: сколько в Советской армии ни заставляли отрабатывать приемы обращения с оружием, но как следует выполнять их так и не научили. Тут же всего чуть больше месяца прошло, а оружие давно стало продолжением тела. Легкое и свободное. Наоборот, без него чувствуешь себя как инвалид без костыля. Заныло ушибленное об угол бедро. Когда лег отдыхать, поленился лучше сдвинуть столы друг к другу — и вот результат…

Я зол на себя. На войне, даже такой дурной, как эта, как бы тиха и спокойна она в отдельные дни ни была, ни на минуту нельзя забывать, на каком ты свете. Знал за собой грех — отрешенно вспоминать и мечтать, и вот, несмотря на многократный зарок, впал в него снова. В штаб-квартире поваляться не дали, так я будто нарочно сделал глупейшую вещь — отошел и разлегся в соседнем подъезде. И вот тебе на: трах-бах — и ты в хвосте событий. «Идиот, тебя когда-нибудь так убьют!» — говорю себе негромко. Раздражение не уходит. И тогда с воплем «Не спи, сука!» со злости леплю сам себе оплеуху. Ну, кажется, очухался полностью. Отстраненное отношение к бытию исчезло, и я шагаю во двор.

Надо проверить, не повредило ли шальное попадание результатам моей ночной стирки. С ночи мое обмундирование было выложено для просушки на низкую каменную стенку, оставшуюся от дворового забора после того, как на дрова для самодельного гибрида печки с мангалом, выполняющего функции нашей полевой кухни, был разобран шедший по ее верху штакетник. Строго говоря, вместо того чтобы валяться в трансе от воспоминаний, я должен был снять оттуда свои вещи минимум час назад.

Гляжу, как раз перед этим обглоданным забором, руки в брюки, с автоматом, как и у меня, через плечо, возвышается длинная, башкастая фигура взводного — Пашки Мартынова. Это дурной знак. Так Паша может стоять, только разглядывая нечто ему интересное, дающее повод проявить власть или почесать язык. В этом плане мы с ним похожи, уж я-то, несмотря на недолгое по меркам мирного времени наше знакомство, это знаю. Вот только шустрости и наглости мне против него не хватает. Пашкино умение тут же появляться на месте любого «залета» и с ходу песочить подчиненных — это что-то поразительное. Надо полагать, одно из качеств, отличающих командира по призванию от таких, как я, ротозеев, — мелкотравчатых командирчиков по случайности.

Приближаюсь и тоже смотрю.

Действительность превосходит самые мрачные ожидания. Прочистившая мне мозги от ностальгии шальная мина взорвалась едва не в моих вещах. Хуже того, она взорвалась не на земле. Ударив в ствол дерева, наклонно торчащий над стенкой, она выплеснула густой веер осколков, которые при обычном падении разлетелись бы ниже, точно на мое уже успевшее просохнуть обмундирование. Над его останками повисла минута молчания.

— Это капец, — наконец говорю я.

Паша поворачивается, обжигает взглядом, затем снова смотрит на мое несчастное тряпье.

— Я тоже так думаю, — произносит он. И решительно выпячивает губы. Как всегда перед тем, как сочное словцо кому-нибудь в ухо вклеить.

— Сволочь!

— Нет, он не просто сволочь. Талант! Обалденное попадание! Я шизею от таких натюрмортов. Даже тебя за разгильдяйство матюкать нету желания.

Я знаю, что на сей раз он прав, но считаю своим долгом возмутиться:

— Это я-то разгильдяй?

— Ну а кто же?! Дисциплинированный и знающий свое дело замкомвзвод не теряет портки средь бела дня при скандальных обстоятельствах, подчеркивающих меткость противника! Это может дурно повлиять на нашу молодежь!

Ну, начался один из его обычных проносов! Только не сейчас, когда у меня такое паршивое настроение! Я взрываюсь:

— Ты лучше вспомни, как потеря тобой каблуков на ботинках чуть не стоила жизни и здоровья половине нашей гвардии! По дисциплине мы с тобой квиты, Паша, и трепаться тут не о чем! Без твоего остроумия тошно!

Как обычно, я произношу его имя с ударением на последний слог. Так повелось во взводе с тех пор, как в одном из первых же своих выступлений он сообщил, что по родословной, подобно небезызвестному в этих краях Остапу, имеет корни в Турции. С тех пор за глаза и в глаза он — Али-Паша Бендерский. Он не обижается. Я догадываюсь почему. Как бы ехидно ни звучал этот титул, он намного лучше иных зоологических прозвищ, которые можно образовать от его фамилии.

Пауза. Мартынов переваривает пилюлю. Я тоже молчу, не хочу с ним ругаться. Человек он хороший. И вояка не робкого десятка, грамотный. Мой учитель, можно сказать. Чтобы окончательно прекратить шуточки и подколы, перехожу на личное:

— Может, это и к лучшему. Все равно не представляю, как дальше смог бы ее носить…

— Может, и так, Эдик, — сбавив взятые было обороты, отвечает Паша. Перемирие им принято. Он тоже хорошо помнит о неожиданном и жестоком бое две ночи назад. Затем он сочувственно улыбается мне и продолжает:

— Да и примета такая есть: теперь, будь спок, жив будешь! Если только грубо не споцаешь в очередном пиф-пафе! — В этой последней фразе звенит прежний, справившийся с невольно допущенной им бестактностью Али-Паша.

— Что за шум, а драки нет?

Со стороны ближайшей парадной появляется Федя, в гражданской жизни бывший помощник дежурного по горотделу и милиционер-водитель, а посему добровольно исполняющий обязанности мастера на все руки и изобретательного поставщика всего, чего только господа офицеры ни попросят.

Офицеров же у нас трое: Паша — старлей, прошедший Афган. Он командир. Я — младший лейтенант и его заместитель. Это потому, что на момент кильдыка, когда Родина позвала нас в бой, а мы, в отличие от многих наших товарищей и сослуживцев, благородно с этим призывом согласились, у меня не было опыта. Всего несколько месяцев назад я получил серо-голубые погоны с красным просветом и был зачислен на должность следователя ГОВД. Третий — прекрасной души человек, но абсолютно мягкий и апатичный до всех видов и степеней командования и руководства, вечный лейтенант Вася Тенин по прозвищу Тятя. Он гораздо старше нас возрастом, но, как и мы, молод душой. В мирской жизни он тоже следователь, только не свежеиспеченный, а с приличным стажем. Насчет детей у нас конкретного разговора не было, дочка вроде есть. А племянник у него уже взрослый, воюет неподалеку. В страшную ночь с девятнадцатого на двадцатое июня, расстреляв все патроны, переплыл Днестр и пришел к нам. Мы же сидели в Тираспольском горотделе и буквально бесились, потому что, судя по всполохам на западном горизонте и грохоту, из-за которого временами приходилось повышать голос, бой за Бендеры шел здоровый и люди гибли, а приказа выступать на помощь, да и вообще никакого приказа не было. И о том, где в это время были те, кто должен командовать, тоже не было ни слуху, ни духу. Само присутствие Васи здесь — немой укор множеству попрятавшихся за Днестром засранцев. Паша, Федя и я жутко его уважаем за безропотность, человечность и правильные взгляды на разные жизненные фортели.

— Ну, так будет драка или нет? И что вообще сталось? Лейтенант так вылетел с автоматом из хаты — я подумал, ежели, не дай Бог, румыны прорвались — им всем торба! Дай, думаю, повременю, а то и меня под горячую руку спросонья шлепнет!

— Этот могет, — гудит в унисон Али-Паша. Но под моим взглядом все же решает не продолжать.

Федя подходит ближе и останавливается рядом с нами. Бегают глазки, и его крестьянская рожа расплывается в сложной смеси сочувствия и ухмылки:

— Да-а! Кончилась твоя роба! А я утром шел и думал: забрать ее или нет? Теперь и забирать-то нечего!

Ах, чтоб его! Меня передергивает. Догадываюсь, что будет после этого корявого невоинского словечка, за которое Али-Паша ему уже раза три на шиворот клал, и пытаюсь упредить:

— Ты, Кацапюра! Лучше б молчал душевно!

Поздно.

— Роба! — кривя рот и раздувая ноздри, презрительно фыркает взводный. — Вы оба — менты, а значит, начисто лишены военной дисциплины и интуиции! — зло вклинивается он в начавшееся соболезнование. — Думали, забыли, проспали! Сразу видно, по-настоящему ни разу не видели Кузькину мать!

— Слушай, ты, великий воин! Хватит тыкать всех в нос своим моджахедским прошлым! Ты вот честно скажи, было ли в твоем Афгане что-нибудь хуже, чем здесь за последние сорок дней?

Али-Паша хмыкнул, и его правая клешня пошла во взмахе ладонью кверху, что обычно следовало понимать как потерю дара речи от негодования: «эх, ну и балбесы мне на голову свалились!» — и лишь иногда помягче: «чего мне с вами, желторотиками, говорить». Но в последние дни мы как-то сдружились, срослись, и получилось у него движение еще мягче, вроде: «ну какое это сейчас имеет значение!». Мы улавливаем: чем мягче смысл — тем медленнее летит ладонь.

Этот взмах в словесных баталиях ему дается все чаще. Оперились бывшие желторотики. Палец в рот не клади! С другой стороны, куда взводному деваться? Хоть по натуре он и трепач, но вранья и фантазерства избегает, в этом грехе замечен не был. Вот и отмахивается. Мы знаем: в верхней точке ладонь повернется тыльной стороной вперед, рухнет вниз и раздастся возглас типа «отвалите от меня!», а может, и кое-что похуже. Это надо упредить.

— Нет уж, ты при Федьке скажи!

— Прицепились! Как же, чтоб МВД при случае не начало кашлять на Минобороны… Если честно хотите знать, так хреново мне в Афгане ни разу не было! Во-первых, у «духов» не было брони и пушек. Из кишлаков и с высот мы их всегда сгоняли. А тут — дудки! Бывали там, конечно, обстрелы неприятные, даже атаки, но чтобы неделями без продыху… Во-вторых, такого отвратного руководства действиями, когда все поротно и побатальонно варится в своем соку, на милость румын и Божию, а общего командования да требуемой техники с боеприпасами все нет, я тоже в Афгане не замечал! Оборонцы сраные… Две недели им понадобилось, чтоб наладить подвоз жратвы и простых патронов! И то до сих пор побираемся… Да если бы у мулей было столько же решимости, как у «духов», или сопоставимая с потребной на войне организация, нам давно была бы крышка!

Ценное признание. Послушаем дальше. Али-Паша злым голосом продолжает:

— Инициатива везде за ними! Они захватили на левом берегу Пырыту, Кошницу, Кочиеры, Роги. Здесь заняли половину Бендер, Гыску! На юге взяли Рэскэецкий мост. Тьфу, даже не взяли, а просто погулять на него вышли! И сейчас могут свободно выбирать, где и когда ударить, если захотят! А в Тирасполе все хнычут: «Ой, на нас напали, мы защищаемся, мы мирные, ни шагу вперед!» Словом: «Дорогие мулечки, не бойтесь, нападайте снова!» Зато по радио и в газетах такой вой, будто третья Отечественная началась! «Оккупанты! Фашисты! Интервенты!» Газетная оборона! Е-мое, какие оккупанты, когда все это — самая настоящая гражданская война, самими коммуняками и их же бывшими корешами националистами заделанная? Кто такие Снегур, Косташ и Друк? А Смирнов кто такой и Кицак, командир хренов? А кто вокруг них крутится? Раньше, небось, на одних партсобраниях вместе сидели! И теперь такое чувство, что они за нашими спинами на собрании сидят и торгуются, пока мы здесь должны стоять, как за Сталинград! Одна надежа в этой торговле — на Лебедя! А мы что будем делать, если командующего снова заменят и Молдова возьмет да попробует провести еще одну серьезную операцию на нашем участке? Я вам скажу, что мы будем делать! Несколько десятков мулей мы, конечно, прибьем! При везении, может, сотню, и пару их румынских советников прихватим! И сдохнем!!! Несколько человек переплывут Днестр, не более! И, если мне повезет быть среди них, я постараюсь выполнить обещание, которое дал Смирнову подполковник Костенко!!!

Прекрасный спич. К его концу Пашин голос поднимается почти до крика. Его рука рубит воздух, то почти упирается пальцем мне в грудь, то отлетает назад и вверх, как бы зовет за собой. Я внутренне аплодирую. Федя опасливо помалкивает. По мнению, которое читается на его сельской морде, не к добру помянул взводный, наряду с вражинами, наших приднестровских вождей. В чем-то он прав. Хватит взводного задирать. Нервы ему еще понадобятся.

— Успокойся, Паша, мы все это знаем. И не раз об этом говорили. Поверь, менты по этому поводу бесятся не меньше кадровых военных! И мы же здесь, как и ты, делаем, что можем, не за коммуняк, а за Родину!

— Вот за это я вас и люблю, менты поганые!

 

3

— Эй, мальчики, хватит глотки драть, идите рубать, пока тихо! Хрен его знает, что румыны хреновы через час удумают! — Это Тятя через окно нашей штаб-квартиры зовет. Пока мы тут друг перед другом прыгали, остроумие оттачивали, он спокойно поделал нехитрые свои дела, да и на стол накрыл, чем Бог послал. Уважаемый человек, знающий и ценящий любой момент жизни, не то что мы, недоумки.

Идя рубать, думаю о слове «Родина», которое так просто, чуть не банально произнес. Никто из пескарей премудрых, кто продолжает тихо жить далеко и даже близко отсюда, надеясь сохраниться и дождаться обещанной всем сладкой жизни, не поймет ведь, что сказано было всерьез. И моими друзьями всерьез, без пафоса и оскомины, понято.

Ненавижу обывателей! Всех!!! Ненавижу, подхалимистых и недалеких, которые с готовностью подхватывали любую чушь. Пели славу всем генсекам по очереди! Брежневу, Андропову, Горби, теперь поют Ельцину! Допелись!!! Ненавижу самомнительных и обиженных, кто развернулся на сто восемьдесят градусов и гадит на свою страну, смотрит на Запад. Пальцем о палец не ударили, но считают, что им недодали возможностей и благ. Это они выдумали и продолжают повторять гнусное слово «совок». Не самая лучшая, как оказалось, была страна, но именно они в ней стали балластом! Ненавижу хитрых и вороватых, радующихся раздорам и норовящих ухватить все, что плохо лежит. Бегают толпами и сучат ножками друг на друга: «Гадкие коммунисты! Подлые демократы!». И те, и те сволочи! Одни коснее, вторые шустрее — вот и вся разница! Под всем этим мусором наша Родина потерялась. Но с нами здесь только она одна. Только ее земля, которая взрастила нас и которую мы продолжаем видеть и чувствовать, как прежде, по-нашему, а не по-«деморосски», «румынски» или «советски». Все эти будто бы исполненные глубокого смысла слова на самом деле — всего лишь никчемные прилагательные. Так понято нами здесь. Поэтому среди клоунов и добровольных зрителей всеобщего политического балагана у нас друзей нет. Есть только враги: самые опасные, опасные и так далее, по убыванию, под порядковыми номерами!

Миллионы наших сограждан, что бы ни происходило, раззявив варежки, продолжают сидеть перед экранами своих телевизоров, знают про войну, смотрят и радуются: «Не у нас!». И судачат на кухнях гнилыми словами про тухлый политический момент. А при случае еще воображают, что они нас понимают, имеют право осуждать или пользоваться нашим авторитетом! Сколько я видел в разных городах, даже в близкой отсюда Одессе дурачков, которые искренне полагали, что раз я приднестровец, то непременно коммунист. Одно дерьмо рожу воротит, кривится, другое бросается с радостью, как жопа на очко, начинает срать на мозги своей давно сгнившей ересью! Увольте! Я не из вашего шапито!

И посреди этой пустыни спешит беда еще хлеще: наши приднестровские руководители, казалось бы, лучшие из лучших, из высоких побуждений взявшиеся руководить народным делом, на самом деле больше думают о себе и своих политических играх. В этом я с Али-Пашой солидарен. Бендерская оборона стала началом конца моей веры в то, что из ПМР выйдет что-то путное. Восемь убитых, до двадцати раненых и больных только в одном нашем взводе при первоначальном составе двадцать восемь человек! Если бы не бендерские ополченцы да продолжавшие изредка прибывать добровольцы, от взвода бы уже остались рожки да ножки! Мы — дырка от бублика, в которую наци своим раскормленным пятаком все никак не могут пролезть…

Оружие и техника у республики есть. Так почему же они не там, где надо? Почему рядом с батальонами гвардии, с честью державшими удары врага, стали создавать новые мелкие части на правах территориально-спасательных отрядов? Поначалу тоже хорошие были отряды, как здешний, бендерский отряд. Но уже весной в ТСО начали брать всех подряд, и дисциплина упала. Все хуже и хуже народец идет в Черноморское казачество. Никто не спорит, первые казаки были орлы! Грамотные отставные военные, идейные добровольцы. Они-то в первую очередь и полегли в траншеях под Кошницей и здесь, на площади у горисполкома. А теперь вместо них кто? Наглецы в широченных галифе с лампасами, на кабацком «умняке». Ведут себя не лучше, а то и хуже молдавских волонтеров! И отдельно от всех продолжают существовать совсем плохо вооруженные отряды и батальоны рабочих ополченцев. Их набирали как на убой. Без грамотных командиров, без набравшихся опыта товарищей-гвардейцев, часто и вовсе безоружные, они несли наибольшие потери.

Такой был общий порыв, когда все начиналось, казалось, сожми этот кулак — и горы можно сдвинуть! Но вместо этого все вразнобой и кое-как, вместо кулака — растопыренные пальцы! Лишь теперь, с опозданием на многие месяцы, пришел приказ об объединении разношерстных и уже потерявших лучших командиров и бойцов частей в бригады. Мы прочитали и ахнули: бригады создаются не на основе проявивших наибольшую стойкость батальонов, а как собрания обломков, которыми продолжают жонглировать так плохо проявившие себя полковники из Управлении обороны ПМР. Как теперь объединить в одно целое гвардейцев, казаков, ополченцев и ТСО? Кому нужны такие бригады? Все это неспроста. Я догадываюсь, почему так делается! Они же боятся не только националистов, но и нас! Боятся, что армия, которую сами создали, вмешается в политику и не даст «пожать плоды»! Только так можно объяснить то, что случилось с бендерским батальоном гвардии и его командиром Костенко, и то, что происходит сейчас с нами!

Тем же путем партократы угробили Советскую армию. Тасовали ее и перетасовывали. Утюжили связи между командирами и частями, преследовали за инициативу. И сдохла армия, бессильно проводив в гроб Союз, который поголовно давала присягу защищать до последней капли крови! Один маршал повесился, второй в тюряге кается! Позорище неслыханное!

Видеть последствия такой политики, безуспешно звать на защиту населения эту разложенную советскую армию и тут же делать со своими едва созданными приднестровскими войсками то же самое?! В это тяжело поверить, но дела красноречивее слов. Что же это за логика у наших политиков такая? Когда им было надо, зазвали и дали в руки оружие куче мальчишек, не забыв налить им на мозги наскоро вскипяченного идейного отстоя пятидесятилетней давности про власть Советов, новоявленных фашистов, румын-оккупантов. Худо повернулась война — затаились, пропали за их спинами. Будто не стало на другом берегу Днестра Тирасполя. Телефонные вызовы и курьеры с просьбами о помощи уходили за реку как в никуда. А вышло отсидеться — тут же вылезли снова руководить и разбираться, кто хорошо воевал, а кто плохо! Я не знаю солдата, которого не трясло бы от этого.

Костенко был умнее прочих и первым начал понимать: что-то в ПМР пошло не так. И справились с ним так легко потому, что остальные, вроде меня, все еще продолжали клювами щелкать! Мотаю головой и скрежещу зубами. Ловлю удивленный взгляд идущего рядом со мной Феди. Все! Стоп! Опять разнервничался! Зацепил-таки меня Али-Паша. Как легко мы друг друга стали цеплять! Нервы-нервишки прячем, успокаиваемся и топаем кушать, больше ни о чем не думаем! Я, как целостный организм, вам, закипающим мозгам, приказываю! Выполнять!!!

Озадаченный дерганиями моего лица Кацап при входе в парадную хватает меня под локоть и, наклонясь к уху, спрашивает:

— Не понимаю, как он рукой машет? Так вывернет, что неудобно же…

— Кто машет?

— Да Али-Паша.

— А-а! Это у него привычка. От занятий спортом. Джиу-джитсу или другая какая-то хрень, он говорил, да я уже не помню…

— Джиу что?

— Как хрястнет по морде, узнаешь что! Улетишь, словно в тебя из пушки попали. Я видел, как один фраер обнаглел — и улетел.

— Я не видел…

— Ну, тогда радуйся. Недолго тебе осталось. Еще раз скажешь «роба» — и получишь…

— Вот это да! Я думал, у нас один Серж на кулаки скорый!

Надо же, он думал! Интересно, а как иначе наш добрый и даже временами интеллигентный взводный смог держать в порядке два десятка шалопаев и нескольких норовящих усесться ему на голову бывалых солдат? Все видят, Серж с дружками Али-Пашу слушаются, а раз так — сомнений в авторитете командира не возникает. Но почему они слушаются? Потому что он умнее их? Как бы не так! Я вот тоже умнее. И что? Мои приказы кто-то из стариков слушает? В бою еще так-сяк. А в быту — панибратство. Повысишь командный голос — будет скандал, и без риска получить по морде видали они меня с моими распоряжениями в гробу и в белых тапочках. Но поначалу я давать не мог, а сейчас это уже бесполезно. Вертикаль отношений во взводе сложилась и подняться в ней можно, только честно выполняя свой долг. И никак по-другому.

 

4

Входим в нашу штаб-квартиру в соседнем, почти нетронутом войной подъезде. Рассаживаемся на кухне за столом, в приятной, сохранившейся обстановке. Целое окно радует глаз. Пусть даже его может выбить ударной волной и порезать морды осколками, все равно не стоит уничтожать такое приятное напоминание о мире, как целое стекло. Тятя превзошел самого себя. На столе стоит недурственный сервиз. В расписные бело-синие блюдца и тарелки «гжель» разложена жратва. Картошечка в мундире, тушенка. В хрустальных салатнице и вазочке посередине — лущеные грецкие орехи и искусственный мед. В больших, «сиротских» чашках дымится только что заваренный кофе. Ба! У нас есть хлеб! Это приятно! К хлебу мы относимся с уважением, его возят из-за Днестра с оказией, когда румынва ведет себя тихо. Картошка — оттуда же. Была своя, да уж давно кончилась. Гуменюк и Семзенис тоже здесь, проглоты, облизываются. И еще у нас, похоже, гости! Ну, конечно, Миша Тенин!

— Привет, ребята!

— Норок!

— Слава героям!

Жмем руки, раздаем и получаем приятельские тумаки. Настроение сразу поднимается. Садимся и тянемся по очереди за хлебом. Кто начинает мостить на него тушенку, кто мед. Федя заботливо чистит от шелухи картошку. Тятя окидывает всех взглядом, добро, от души улыбается и делает над столом легкое движение пальцами руки.

— А по чуть-чуть?

Али-Паша предостерегающе поднимает бровь. Он и сам не против, но его долг командира, да и мой тоже пресечь могущий оказаться довольно быстрым переход от «чуть-чуть» к мощной пьянке. Это иногда бывает сложно по той причине, что почти все наши имеют склонность успокаивать шалящие нервы таким способом. Кто не имеет такой склонности, у того нервы не шалили, а значит, он не совсем наш. Но командир молчит, и Тятя обнажает объект. Дружные одобрительные и удивленные смешки и возгласы:

— Мать честная!

— Ого-го!

Смотрю и глазам своим не верю. Коньяк «Виктория». Лучший из молдавских. Двадцать пять лет выдержки! Я такой не пил ни разу, только видел. В разбитых и частично разворованных молдавскими волонтерами городских магазинах и кафе мы не встречали ничего круче «Сюрпризного». Все, что осталось после мулей, грабивших город в ночь на двадцатое июня, наши воины давно выжрали без остатка, любое приличное спиртное стало редкостью. Фруктовую спиртовую эссенцию из танков завода безалкогольных напитков допиваем. Гадость. Мозги от нее слипаются так же быстро, как кишки. Паша сдается без боя. Лед сломан. Общее оживление за столом.

— Тятя, рюмки!

Василий достает дипломатично не выставленные им сразу на стол, чтобы не породить преждевременного начальственного сопротивления, рюмашки.

— Миша, а повод? — спрашивает взводный.

— Когда друзья вместе, и враги не мешают, — это уже повод! Скажем, у меня день ангела!

— Так я провидец! — говорю я и начинаю рассказывать о том, как только что вспоминал о дне ангела, но это никому не интересно.

Миша сует мне в руки бутылку.

— Предвидел — наливай!

— Давай, сынок, у тебя рука легкая, — подбадривает Тятя.

Разливаю коньяк. Над столом повисает тонкий аромат винограда. Блаженные, предвкушающие улыбки. Окидываю взглядом честную компанию, всем ли налил. Тесновата «хрущобная» кухонька, всех не вмещает. В коридоре сиротливо сидит с бутербродом Сережа Дунаев, из последнего пополнения, прибывшего неделю назад. Он чем-то понравился Али-Паше, и тот определил его не к Сержу и Жоржу, а ко мне, Феде и Тяте.

Негусто их тогда прибыло. Хорошо, к тому времени самая опасная заноза — кинотеатр «Дружба» — была вытащена и вторую неделю держалось местное перемирие между нами и нашими лучшими врагами, ротой батальона полиции особого назначения, базировавшейся за парком, в укрепленном пятиэтажном общежитии по улице Кавриаго, шесть. Благодаря этому боевые действия в последний период сводились в основном к взаимным минометным и гранатометным обстрелам, снайперским засадам, перестрелкам вокруг кладбища и на дальних дистанциях с гопниками, да еще с какими-то идиотами, которые засели в нескольких пятиэтажках посреди частного сектора в направлении микрорайонов Ленинский и Шелковый.

По причине своей удаленности от линии фронта эти мули, похоже, чувствовали себя этакими Андриешами, и каждый божий вечер, нажравшись, открывали беспорядочную стрельбу по верхним этажам наших зданий на улицах Первомайской и Калинина, да и по всем высоткам центра города вообще. Огонь этот был неопасен, но раздражителен. Сколько мы ни упрашивали минометчиков дать этим недоумкам как следует прикурить, по причине постоянного недостатка мин цель была только пристреляна. Лишь изредка туда кидали одну-две мины, когда мули наглели до полного безобразия. Мы тоже периодически слали им ленту-другую из ПК. Мули пугались, и ненадолго замолкали. Зато разражался звоном и бранью полевой телефон. Из штаба батальона осведомлялись, почему из-за какого-то «нетерпеливого п…раса» они должны выслушивать горисполкомовское нытье и требования покарать нарушителя каких-то всеобщих межправительственных мирных договоренностей, существующих лишь на бумаге и в воображении высоких чинов. На том конце провода требовали к трубке взводного, а он по таким поводам выходить на связь был не дурак. Постовой обреченно докладывал, что мамки по уважительной причине нет дома. И трубка, осекшись было от злости, хрипела: «О, б…дь, ну и дисциплина, вашу мать! О восьмой школе слухи до вас, что, не дошли, глухари е…ные? Через пятнадцать минут не выйдет на связь — всем чукотский песец, сдадим вас горисполкому с потрохами! Комиссар уже икру мечет!!!» И потом еще несколько накатов и наворотов.

Это на другом конце провода бесновался командир первой роты капитан Горбатов, который после стабилизации городского фронта прочно осел во второй своей должности заместителя командира батальона. Офицер он хороший, но матерщинник оказался страшный. Словеса изрыгает такие, что своей смертью вряд ли умрет. Ей-богу, его когда-нибудь пришьет не румын, а какой-нибудь безусый лейтенант, слишком много узнавший про свою непорочную маму. Батя об этой опасности догадывается, а потому накачки, нагоняи и разгоняи своим подчиненным они дают по очереди.

Потом все слушали, как ругается выслушавший все это и оскорбленный в лучших чувствах постовой. Затем за телефон нехотя брался Али-Паша. «Чего? Да зае…ли совсем, товарищ майор! Проблемы? Нет у меня с дисциплиной проблем! Депутаты? Да пошли они на х… Как я могу людей удержать, когда за день по два десятка мин и по два цинка пуль от румын получаем?! Да, понял… Есть! Слушаюсь не открывать огонь… Есть!!!» И вскоре вся перепалка начиналась снова.

Чему я рад — меня обычно к трубке не вызывают. Штабат справедлив. Знают, не я здесь заказываю и исполняю музыку.

В сущности, минометчики и штабат были правы. Из батальонных восьмидесяток стрелять по пятиэтажкам — все равно что слону по заднице солью. Из Калашникова — эффект тот же. Но так хорошо со стороны рассуждать, а не когда пули в окна залетают. Один раз дежурили наверху, в картишки резались и тут шальная пуля пробивает у Сержа в руке валета треф. Из-за этого «меченого» валета он вдрызг проиграл следующий кон и прямо озверел. Вместо завершения общей культурной программы до самых сумерек просидел на крыше со снайперской винтовкой. Так ничего и не высидел. Далеко.

Ему на фарт, вскоре стало известно, что в дальних пятиэтажках засели волонтеры-мародеры, не вызывающие к себе со стороны ОПОНа никаких чувств, кроме омерзения. Узнав это и обоснованно рассчитывая на нейтралитет полицаев, Серж и Жорж со товарищи временно сменили позицию пулемета Владимирова и в один прекрасный вечер причесали этот мулятник под мелкий гребешок. А опоновские пулеметчики, которые запросто могли им помешать, даже не хрюкнули. Через некоторое время, к нашей неописуемой радости, одна из пятиэтажек разгорелась. Денек был ветреный, пламя относило на соседний дом и вскоре они занялись все. Пожар продолжался всю ночь. С благоговейного наблюдения за этим эпическим событием и началась фронтовая жизнь Дунаева.

Что там Дунаев, сам батяня почтил вниманием и, спускаясь с крыши, довольно бурчал: «Ну вот, ишаки, наконец-то майора порадовали, раскурили гадюшник, а то все тыр-пыр, тыр-пыр!» Что касается горисполкомовцев — очень у них нежный слух. И знают, — тяжелым оружием мы не обеспечены. Благодаря тому — чем громче музыка, тем легче спихнуть ответственность за нее на противника. Доложили: не наш стрелял пулемет и точка. Обошлось…

— Иди сюда, малек! Скромность солдата не украшает! Эй вы, хряки, подвиньтесь! В тесноте, да не в обиде!

Ворчание и шум теснее сдвигаемых табуретов.

— Спасибо!

Дунаев благодарно и с восторгом смотрит на меня. Аж неприлично. Он, дурачок, держит меня за героя. Пока ему везет, не было в его жизни ни одного боя. Только наблюдал со стороны. Замкомвзвод! Больше месяца в огне без передышки! Выиграл безнадежный ночной бой, в котором спалили бэтэр, ухлопали семь или восемь мулей, не считая тех, которых потом прибили минометчики и Гриншпун из своего «Мулинекса»! И далее все такое в том же духе.

Не объяснить ему, что ни радости, ни гордости я за это не испытываю. Что на бэтэр меня погнали не кураж, а боль и гнев. Что уж лучше бы все эти, дохлые теперь, мули сидели по домам, копали огороды, тискали своих жен и девок да укачивали детей. Тогда были бы живы Ваня и Крава. Женам и детям погибших врагов тоже не объяснишь, что их мужья и папаши сделали подлость, устроив засаду на приднестровскую разведгруппу на участке договоренного с их соседями-опоновцами перемирия. Для них они подло убиты жестокими сепаратистами. И вполне возможно, что два-три осиротевших пацаненка, крича от этой своей боли, напичканные националистической дурью, возьмут в свои лапки оружие и кинутся с ним на нас. Круговорот боли, лжи и зла в военной природе. Так оно крутит-молотит это кровавое колесо, и выхода из него, легкого и простого, нет. Нельзя бросить оружие, потому что придут со своими дурью и злом мули. Нельзя слегка, только защищаясь, бить их, потому что каждый вольготно чувствующий себя, вкусивший крови националист-недобиток будет продолжать сеять ложь и подстрекать к погромам и войне.

Националистов надо бить беспощадно, пока дикий ужас не заставит их остатки бежать и снова спрятать свое скотское мурло под маски улыбчивых лиц простых честных людей, под которыми они сидели, ожидая своего звериного часа! Тогда они никого больше из молдавских сел Правобережья не смогут угрозами и ложью призвать, заманить на эту подлую войну, затеянную для того, чтобы превратить Молдавию в румынскую провинцию. Да и у нас в решительном бою жертв будет меньше, чем за месяцы бессильного сидения в обороне. Бить и наступать! Восторгаться здесь нечем! Надо быстро эту войну кончать, если только еще получится! Мы воюем за мулиный страх, а не за свой гусарский флер! Вот этого-то Дунаев, напичканный книжками и тупыми фильмецами о прелестях доблестного пиф-пафа, не понимает. Почти как я сорок дней назад.

Ну и черт с ним! Точно так же, как на меня, с теми же чувствами, он смотрит на трофейный Федин автомат с рукояткой под цевьем.

— Чей тост? Миша, ты вроде инициатор…

— А ты виночерпий!

— Так я и знал! Все вы, негодяи, больше любите пить, чем говорить! Кроме командира, разумеется…

— Я, как старший по званию, сам определяю, кому говорить! — рявкает Паша. — Замкомвзвод, продолжайте выполнять свои обязанности. Тост!

— Я буду краток. Друзья! Обратите внимание, как называется этот старый, добрый коньяк, так долго зревший в мирных еще погребах Молдавии! В самом его названии — путь к миру и порядку кратчайшим путем. За победу! Слава нам, и смерть врагу!

— Гип-гип ура! — восклицает Семзенис.

Выпили. Нектар и амброзия! Балдеж! Закусывать не надо и не хочется!

 

5

— Миша, я лично и мы все тебе благодарны, но как ты решился ограбить свое подразделение на хороший коньяк? — обнюхивая продолжающую благоухать рюмку, спрашиваю я.

— С них не убудет! У меня там такие любители, что им без разницы, как и в каком виде вовнутрь попадает спирт. Согласятся даже на денатурат через клизму и капельницу! — смеется Миша. — А юноша, который взвыл после мощного тоста? Откуда он? Проверили ли его надежность? Не захована ли у него где-то берданка и не постреливает ли он ночами в нашем тылу?

— Готовь свою задницу! Еще пара таких свистков — непременно, как будешь назад идти, пальну!

Этого следовало ждать. Семзенис в любой компании, одной своей фамилией и погремухой «Латышский трелок» провоцирует разговоры о снайперах из Прибалтики, являющиеся частью местного фольклора и раздутые на другом берегу газетчиками. Немудрено, что он начал обижаться! Слухи ходят самые дикие. Болтали, что одну снайпершу поймали, раздели и посадили на бутылку, что еще одну подстрелили, живьем сбросили с крыши и нашли у нее литовский паспорт и удостоверение биатлонистки. Я лично документов и фактов такого рода не видал. И своей шкурой присутствия квалифицированных снайперов, на счастье, тоже не чувствовал. Те немногие, которых мы сняли, оказались обычными сельскими волонтерами или вылезшей из своих нор «пятой колонной» — городскими националистами.

У «пятой колонны» в ходу карабины. Их проще прятать. Опоновцы с винтовками СВД — те поопаснее звери будут, и есть среди них гады, у которых на совести душ накопилось немало. Но в целом полицейские командиры стрельбу из снайперских винтовок в городе не поощряют. Поэтому «непримиримым» приходится стрелять тайком. Попасть в мирняка или ротозея — это у них завсегда пожалуйста! А по гвардейцу, который тоже ведет огонь, — результаты сразу становятся не те.

Слыхали мы, правда, что на прикрытии горотдела полиции будто бы есть «маститые» и «настоящие» снайперы. Но задача им поставлена только на оборону и оплата, соответственно, дается не подушная, а повременная. И потому плевали они на свою стрельбу с высокой колокольни. Может, байка, а может, нет.

Как бы там ни было, на нашем участке, где пространство загромождено домами и пункты, с которых ведет обстрел враг, известны наперечет, гораздо опаснее не снайперы, а вражеские наблюдатели, корректирующие редкий минометный огонь. Некоторые из них, я убежден, до сих пор пробираются на нашу сторону под видом мирных жителей. Поэтому толпой сидеть во дворах опасно. Вон как в соседнем батальоне было: болтали под одним домом на ступеньках и только зашли внутрь, как прямо на эти ступеньки прилетают две мины. Если бы хоть на минуту задержались со своими лясами — труба. Еще раньше такое случилось на площади у горисполкома. Собрались бойцы у трофейной пушки, а сверху бац! Прямо в десятку, выкосило едва успевший принять орудие расчет. Да и в наш двор, совершенно не просматривающийся со стороны противника, мины в последнее время полетели. Четыре попадания за два дня наводят на размышление.

— Молчу, молчу, — Миша дает задний ход от обиженного Семзениса и делает вид, будто неудачно завязал разговор на важную тему. — Ну а серьезно, как у вас обстоят дела с косоглазыми?

— Да, пожалуй, никак. Полицаи из штатных винтовок постреливают. Иногда норовят подстеречь. За гопниками замечено, в основном. За неделю пять или шесть раненых, которых можно писать на сей счет. В основном на правом фланге и у соседа справа. Да и командир ОПОНа с Кавриаго божился, что этого дерьма на нашем участке нет, — дает справку Али-Паша.

— Житуха! А у нас эти долбаные танкоопасные направления! На нейтралке большие пространства. Танки не прут, но сволота всякая стреляет издалека — с крыш, из разных укромных мест постоянно. Особенно в июне тяжко было. С высоток центра в спину лупили, будто наших там вовсе не было. Причем не только из винтовок, а из пулеметов! Как наши бэтэры от мостов идут — целая собачья свадьба: искры по броне, визг, рикошеты… Затем поутихло. Мои дурики уже расслабили булки, как с двадцать второго числа все по новой. Такая стрельба пошла — башку не высунешь! В основном тоже мимо, но десяток раненых и одного убитого нам обеспечили. В ответ создали у нас группу охотников за этой сволочью. Главный — эвенк или якут — ей-богу не вру! Умопомрачительный старикан, чуть ли не с Таймыра! Как его сюда черти занесли, не спрашивал, но маскируется и стреляет офигенно и других учит! Пришил пяток карлсонов — и полегчало! Последние пару дней вообще курорт. Вот я в гости и пришел!

— Пришил или припугал? — это Гуменяра, освободив свою пасть от тушенки, спрашивает.

— Пришил с гарантией! Сразу стрельба скисла! А шутит и поет — что ваш Семзенис! «Чурка-палка два конец, с чердака упал румын, — эта песня про второй, он еще не долетел»!

— Заткнись, трепло!

— Бедные карлсоны! Они больше не живут на наших крышах, потерзай их души черти, господи! Так не выпить ли за их массовый упокой? — умильно глядя на бутылку, намекает на затянувшуюся паузу Тятя.

Я наливаю по второй. По Мишиным словам невесело им было. Один-два из каждых десяти раненых умирают. Уже в госпитале или еще при доставке туда. Большие, по нашим меркам, были у них потери. И Миша говорит, что было бы еще хуже, если бы не их соседи — рота парканских болгар. Те сами стрелки хорошие и мужики серьезные. Понимают, что защищают не только город, но и свое родное село. К тому же в большинстве люди верующие, обвязывают головы черными лентами со строками из Священного Писания. По этим лентам сразу видно, кто свой, а кто чужой.

Чокаемся.

— За полный крах мулей и прочих наших врагов!

— Слушай, тамада! За это мы уже пили!

— Это мы за нашу победу пили. А теперь за то, чтобы румыны обосрались сами, даже без нашего участия!

— Воображения у замка не хватает, но логика всесторонняя — на грани философии! — многозначительно бросает себе под нос, но так, чтобы слышали все, Али-Паша.

Семзенис сдавленно хрюкает. Ему смешно.

— Ну, а ты, брат, как твои подвиги? — не отстает от Миши Гуменюк.

— Я тоже пришил одного. Но не сейчас, а давно. Еще во время апрельского обострения.

— Миша, валяй, наши брехуны друг другу и мне своими байками до смерти надоели! Расскажи про своего карлсона, — просит Тятя.

За столом одобрительно кивают головами. Миша облизывает и откладывает ложку. Убедившись, что стал центром внимания, начинает:

— Ну, было это дело уж после того, как полицаев под Гыской раздолбали, и перед тем, как сороченцев постреляли. Согласительная комиссия уже работала, и Пологов с Когутом ополченцев с городских застав выгоняли. В общем, дней за пять — семь до Пасхи случилось… Тогда ж, помните, какая ерунда была: вроде мир, а по окраинам из гранатометов и винтовок вовсю шмаляют. По заставам на южной окраине города «василек» работал… Что ни ночь — то цветомузыка! А на северной окраине сороченцы и другие молдавские менты в поле стоят тихо, но с горба за ними и от Варницы стреляют.

— Не менты, а пенты, — вворачиваю для справедливости я.

— Один подонок от Северного микрорайона повадился стрелять, двух ребят ранил, а потом засек я его — на кране. Просто с винтовки загасить — далеко, у меня меткости такой нет, да и кабина железная, пробьет — не пробьет, зачем гадать? Не стали спугивать, подтянули крупнокалиберный пулемет, и я лично, как удостоверился, что цыпочка снова залез в гнездышко, сделал ему из кабины дуршлаг!

— Че… Чего-о? Друшляк, что ли?

— Мда, Федюня… Грамотей ты, однако! Вроде не бездельник, а в школе, видать, был двоечник. Как тебе только в дежурке журнал доверяли вести? — язвит взводный.

— Нормально я его вел! Этот, как его, дыр… дру… шлаг с тазом не путал!

— Помолчите, будет вам! Мишань, ну а дальше что?

— Ну, он, родимый, вниз и вытек. А кости, наверное, до сих пор там!

— Славно!

— Фу, какая гадость! — неожиданно выпаливает Федька.

— Что за барыня? От кого ждали, но не от тебя!

— Это он после купания стал такой восприимчивый!

— Да? А что там было?

— Как тебе сказать… Нырнул Кацап один, а вынырнуло их двое, — просвещает Мишу Гуменюк.

— Всех убью, кто будет ржать, дайте пожрать спокойно! — орет покрасневший Федор.

— Хватит на эту тему! Ша! — пресекает дальнейшие наезды Али-Паша.

Кацап действительно вчера здорово испугался утопленника. Мы пошли помыться и постирать. Пока я полоскал свою заскорузлую от чужой крови форму, Федя и Серега решили искупаться в реке основательно. За речным вокзалом Днестр глубок, и они, стоя на высоком берегу, подзуживали друг друга, кто нырнет первым. Первым прыгнул Кацап, с воплем бухнувшись в воду и подняв тучу брызг. Видимо, от вызванного им движения воды снизу освободилось и всплыло раздутое уже, с противным лицом несвежего утопленника тело. Подумаешь, что был в одной воде, чуть ли не в обнимку с ним, запросто сблюешь. И вообще, есть люди, которые особенно боятся утопленников. Короче, перемкнуло человека, и вылетел Федя из реки, как ракета. Заикается, глаза дикие, и ни взгляда на воду, пока его новый знакомый медленно уплывал засорять расположенный ниже по течению одесский водозабор.

Этих «ихтиандров» в Днестре хватает. Сначала, по весне, несло тех мулей, кто утонул в ночь на третье марта, во время «ледового похода» на Кочиеры. Когда они туда поперлись, в Дубоссарах увидели это и отдали приказ спустить часть воды из водохранилища, по льду которого они шли. Тонкий южный лед быстро лопнул. Сколько потонуло мулей, не знает никто. Тогда же должно было нести тех, кого националисты, по слухам, расстреляли в Пырыте шестого-седьмого марта. Они ворвались в село стремительно, сразу после того, как небольшой отряд гвардии отступил, неудачно взорвав Вадул-луй-Водский мост. Часть перил обвалилась, но полотно устояло. Местные активисты ПМР не успели уйти… Потом трупы в Днестр кидали все, кто ни попадя. По реке долго пленкой несло масло, вытекающее из разбитых трансформаторов Дубоссарской ГЭС. Только в последние дни везде стало тише, вверх по течению тоже давно не было сильных боев. Можно было рассчитывать на нормальные водные процедуры, но все-таки нарвались.

— Заткнитесь действительно, — просит шефствующий над помалкивающим Дунаевым Тятя, — малька мне портите, он зеленый уже! А ты, Серега, забыл, как сам стругал, когда к тебе с этим Петей, которого ранили, при артобстреле в окоп голова прилетела?

Стены кухни едва не трясутся от взрыва хохота.

— Ну, Тятя, защитил нравственность молодого поколения!

— Цензором его в Минобразования ПМР!

Тятя тоже смеется, понимает, что ляпнул невпопад. У меня вдруг начинает дергаться щека. Глажу ее, затем придавливаю — не помогает. Отвернувшись к стене, бью себе легкую пощечину. Но вокруг слишком много глаз.

— Ты что, мазохист?

— А он часто сам себе рожу бьет! — подхватывает Кацап, радуясь возможности сменить тему. — Который раз замечаю! Стоит, по сторонам зыркает. Потом ни с того, ни с сего себя по морде хлоп! И ругается сам с собой. Идешь мимо него, а он вдруг: «Сука, б…дь!». Непонятка когда-нибудь так может приключиться!

— Это называется копролалия, — медленно, со значением произносит Али-Паша.

— Как-как? — смеясь, переспрашивает Федя.

— Копролалия. Непроизвольное употребление бранных слов. Нервы это. И еще нервный тик, отсюда и оплеухи. Так что заткнись и ты тоже, Федюня, подобру-поздорову! — холодно и жестко заканчивает он.

За это я Паше благодарен. Когда все в норме, может нести чушь, ругать, гнать во все корки. Если чувствует: что-то не так — всех затыкает и тебя поддерживает. То, что должно быть в настоящем командире.

— Замок, разливай остатки! — тут же, сглаживая резкость, командует взводный.

Непродолжительное молчание за столом. Поглощают. Затем разговор возобновляется.

— Ничего, — говорит Миша, — все это дерьмо скоро кончится!

— Бабушка надвое сказала! — развязно, с апломбом возражает Гуменяра. — Сколько было уже перемирий и слухов о них?! И каждый раз, б, все кончалось препогано!

— На этот раз — точно. Идут переговоры с участием России. С первого августа собираются шабашить. Слухи верные!

— Знаешь, б, сколько уже верных слухов было? Уши повяли!

— Нет, эти — верные! Будут вводить российских миротворцев.

— Вводить, — это они умеют! Палковводцы!

— Большая надежда — эта Российская Педерация, вот где только она раньше была? — саркастически замечает Витовт Семзенис.

Это его любимый каламбур. В Прибалтике русские, брошенные на произвол судьбы, Ельцина и русскую политику просто обожают. Наш «Латышский стрелок» — не исключение. Больше, чем демороссов, Семзенис ненавидит только националистов, которых обязательно убивает дважды подряд: один раз — как получилось, а потом еще разок в башку — для контроля и душевного спокойствия. Мысль о том, что какой-то националист после знакомства с ним может остаться живым, для него нестерпима и абсолютно неприемлема. А к нормальным молдаванам он совершенно лоялен. При похожих воззрениях мы с ним крепко сдружились. Надо сказать, что у всех нас помощь, оказанная Приднестровью четырнадцатой армией, тоже ассоциируется персонально с генералом Лебедем, а не с ельцинской Россией. Спросите, почему? А потому, что эта Россия перед самой войной передала Молдове Кагульский и Унгенский артполки, пушки которых очень скоро осиротили не одну мать, базу мотострелковой дивизии во Флорештах и Маркулештский авиаполк, чьи бомбы оглушили рыбу в Днестре и посрывали крыши с домов в Парканах. Она же позволила националистам арестовать русского генерала Яковлева и вместо него назначила командовать армией генерала Неткачева, который минировал от приднестровцев военные склады и пытался вывезти с них оружие в националистическую Молдову. Словом, последовательная и «полезная» для защиты русских и мира в Молдавии получилась политика.

— Очень большая, — продолжаю Семзенису в тон, — семнадцать миллионов квадратных километров! В нашей прежней надежде, правда, было целых двадцать два и четыре десятых! Усохла малость!

— Хватит, мальчики, — вмешивается Тятя, — будет перемирие или не будет — не повод ссориться! Мира хочется всем!

— Какого мира?! — рявкаю я. — В котором будут продолжать стрелять в людей из-за плетней, убивать женщин, детей, выкидывать славян с Правобережья и глумиться над честными молдаванами, такими как Сырбу и Оглиндэ? Мне лично такой мир не нужен!!!

— Мне тоже! — твердо и решительно выговаривает Витовт.

— А вам в кайф, чтобы война шла до упаду?! Пока мы тут все не упали и завоняли?! — бесится в ответ Миша.

— Нет! Мы думаем о тех, кто останется на откуп националистам, если заключат мир сейчас, когда неясно, кто кому вломил! Ты их сборищ в Кишиневе не видел! Не видел, как плюют людям в лицо, как бьют и убивают на улице людей за то, что они, просто проходя мимо этих тварей, говорили на русском языке! Не видел, но мог бы об этих людях подумать! — отрубаю я за себя и за Семзениса.

Все мрачнеют. Настроение испорчено. Ну что же это в самом деле такое! Все друзья за столом, встретились с радостью и тут же поругались!

— Разговор этот приказываю прекратить как вредный! — вмешивается в образовавшуюся паузу Али-Паша. — Ваши с Витовтом милитаристские взгляды, Эдик, мне известны. Считаю их правильными, морально и стратегически обоснованными. Вот только никто, друзья мои, не торопится дать нам волю нашпиговать Снегура и Косташа свинцовыми зубочками и посадить на вертела! А такая недоделанная война, когда разбивают город за городом и село за селом, — причем не вражеские, а свои же, заметьте, села и города, — больше никому не нужна! От нее ни по ту, ни по нашу сторону не легче! Здесь уже Миша прав, и ты это знаешь! Базарите об одном, только с разных концов! Еще в рожи друг другу не хватало по дури вцепиться! От нас не зависит, будет перемирие или нет. И не нашей виной хорошее дело выродилось в кровавое болото! Мы многое сделали! Тирасполь загородили. Мулей поубивали добре. И пыл их поугас! Приуныли, сволочи! Начинают думать, куда их кишиневские горлодеры затянули. Воспитательный процесс пошел! Сейчас же, по мне, раз нет веры в вождей и надежды на решительную победу, пора закрывать лавочку! И можете быть покойны, для нас с вами перемен будет мало! С такими педрилами, как «высокие договаривающиеся стороны», мир поначалу много лучше войны не будет!

— Мальчики, о войне и политике — шабаш! Давайте еще по сто — и о бабах! — Торопится вслед за командиром поставить точку на конфликтной теме Тятя, шаря рукой под стеночкой внизу. Достает вторую бутылку. — Эдик, долей, у всех же на дне, будто кот наплакал!

Али-Паша свирепо смотрит на Тятю, с просящей улыбкой держащего бутылку в руке. «Дойна». Тоже ничего себе коньяк. Но он молча встает, делает уверенно-равнодушное, командирское лицо и бросает к глазам руку с часами.

— Я к бате. На двенадцать вызывает. Замкомвзвода, ко мне. Остальные по распорядку.

 

6

Значит, продолжение пира оставлено на мое усмотрение. Выхожу из квартиры следом за ним. На лестнице он поворачивается.

— Вот что, Эдик. На этот раз перемирие может состояться. Я с утра у бати уже на раздаче цеу был. Речь идет о полном отводе войск к первому числу и затем о совместном наведении порядка с миротворцами. Они уже прибывают. С нашей стороны на совместное наведение прочат исключительно МВД. Завтра нам обещают смену, и я настоятельно рекомендую тебе мотать в Тирасполь.

— Нет уж, дудки!

— Послушай…

— Паша!!! Ты о чем?! К перемирию какая, к черту, смена? Не дадут ведь никого! Оставить тебя с босяками — и в Тирасполь?!

— Заткнись и слушай! Засветишься до первого числа или после, как там выйдет, — обратно на наведение порядка не попадешь как активный участник боевых действий! А ты здесь, я кумекаю, будешь нужен, и даже больше, чем сейчас! Это — во-первых! Во-вторых, пойми меня правильно, нервы у тебя стали ни к черту, дергаешься весь. Несколько дней отдыха я бы тебе сейчас рекомендовал.

У меня екает внутри, и по спине разливается противное ощущение.

— Паша, ты что, считаешь, я струсил?!

Али-Паша смотрит и покровительственно улыбается.

— Нет, Эдик, в мыслях не было. Тебя уже не напугать войной. Но все же ты недолго на ней. Знаешь только, что после одурения, в котором хлопают новобранцев, после того, как иные бегут обратно при первой возможности, втягиваешься в нее, устаешь и от усталости привыкаешь. Как будто успокаиваешься, начинаешь чувствовать себя нормально… Но затем усталость и нервы берут свое, волнами, у каждого по-своему. У одного через месяц крышу начинает рвать, у другого — через два, у третьего — через три. Люди не железные, потихоньку гнутся, особенно когда за спиной не положенные тылы, а воровство и вонючая политика. Это не трусость, о ней забудь! Смог держать себя в руках до сих пор, сможешь всегда! Но отдыхать нужно. Игнорировать усталость, переходить ее предел нельзя. Это уже не храбрость, а дурость! Все пройдет, если дать человеку отдохнуть. А страх… Вот когда совсем кончится война, будешь с полгодика спать спокойно в своей постели, тогда и придет, задним числом, настоящий страх! Я знаю… — Али-Паша невесело усмехается, и продолжает:

— Думаешь, я не боюсь? Еще как иногда! Аж ноги ватными делаются! И тогда первая мысль — не подать виду. Верно? Поэтому нам самих себя не видно. Только со стороны смотришь и начинаешь догадываться, что человека вот-вот может рвануть. Я же видел, как ты торчишь в трансе, а потом срываешься, как на пожар! Добро бы от мулей бежал, а то на мулей, — пытается пошутить он. — Так и пулю получить недолго. Ты уж посмотри за собой, а? Не казни себя, сделал все что мог и даже больше. Чудо, что вам вообще удалось тогда отойти! И соглашайся. По душам с тобой говорю, как когда-то со мной мой батя, в Афгане.

— У тех, кто Отечественную ломал, такой возможности не было, почему же я должен пользоваться ею? — упрямо возражаю я.

— Да потому, что я в Афгане ею пользовался! Сейчас не Отечественная война, и такая возможность есть. Не использовать ее глупо. Чрезмерный риск и предрассудки, больше ничего! Подумай!

— Подумаю, — уклончиво отвечаю я.

— Думай! И не только об этом, но и о том, с чего я начал: что каждый должен быть не там, где ему захотелось, а там, где он больше нужен! А за меня на будущее не волнуйся. Справлюсь! Ну, я погнал. Иди, пей с ребятами бутылку, они заждались уже. Если не ошибаюсь, у них еще в загашнике есть. Только не переборщите!

Возвращаюсь на кухню. Так и есть. До того заждались бедные, что у них уже и рюмки пустые. Только моя стопка, полная до краев, стоит сиротливо. Смешали «Викторию» с «Дойной» как божий дар с яичницей. Молчат. Гадают, с чем вернулся, не рубану ли им праздник.

— За что пили? — спрашиваю. Потом соображаю, что это — третья. Молча выпиваю ее до дна.

Тятя тут же щедро, по ободок, разливает снова. За счастье! Есть ли оно? Почему-то вспоминаю, что есть в Луганской области такой город — Счастье. Никогда там не был, но это название на карте меня всегда завораживало. В три приема уходит и эта бутылка. Быстро употребленный алкоголь ударяет в голову и вышибает дурные мысли. Цель достигнута. Теперь пора притормозить…

— Сколько там у тебя еще в подполье, — спрашиваю Тятю, — только честно?

— Три!

— Все — «Дойна»? Богато!

— Нет, две — «Белый аист».

Прикидываю в уме: полтора литра коньяка на семь рыл — ситуация вроде контролируемая. Кроме того, в качестве последнего маневра можно пригласить Сержа и Жоржа. Даже те, кто будет этим откровенно недоволен, не рискнут возражать против угощения боевых друзей. А картошки и хлеба уже нет.

— Хлопцы, берите коньяк, орехи, мед — и айда в зал! — командую я.

Гремят табуреты. Дождавшись, пока все повернутся спиной и вытянутся гуськом по коридору, Тятя наклоняется ко мне.

— Слыхал, ты без камуфляжа остался? — дыша в ухо, тихо спрашивает он. — Мою щеку щекочут поредевшие Тятины кудри. В молодости он, видать, парень был хоть куда!

— Да, Тятя, конфуз вышел…

— Ну так можешь оставить себе этот, что я дал. Племяшу подарок готовил, а он отказывается. Говорит, этого добра у них навалом…

Благодарю его, и для усиления чувств хлопаю по плечу. Ну вот, решилась проблема. Не то пришлось бы рядиться в не по размеру тряпье. Ходить как пугало и оправдываться… Известно, нет хуже командира без причины одетого так, словно его бешеные румыны за штаны и подол рвали. В несколько минут рокировка завершена, и воинство располагается в зале на кушетках и мягких креслах.

 

7

Брошенная хозяевами трехкомнатная квартира, в которой мы обитаем, неплохо обставлена, и, несмотря на визит молдавских волонтеров или других грабителей, которые унесли из нее бытовую технику, продолжает иметь зажиточный вид. Хорошая мебель, ковры. Объемистый книжный шкаф, а в нем хорошо подобранная библиотека, кое-что из которой с наступлением относительного затишья мне удалось полистать. И, что ценно для нас, — в стенных шкафах коридора и в мебельной стенке в зале полным-полно чайных сервизов и разной другой посуды. Мы ее не моем, а швыряем после использования в те же шкафы, откуда берем. Воды-то не хватает. Но главное, что определило ценность квартиры для постоя, — это наличие в кладовой двух ящиков свиной тушенки, мешка лущеных орехов, литров двадцати искусственного меда да изрядного количества круп. Продукты, как и книги, мародеров не заинтересовали. С конца марта вокруг Бендер было неспокойно, и хозяева, видимо, запасались, чем могли. Тушенка оказалась жирная, приелась быстро, но все равно для нас это было богатство, позволяющее относительно сыто существовать уже неделю.

В трех подъездах дома жильцов ни души, и только в дальнем, четвертом, пара почти не ходячих стариков-пенсионеров и с ними симпатичный мальчонка трех лет — Антошка, судя по всему, круглый сирота. Бежать от войны им было не под силу и некуда. Они тоже у нас на довольствии. Обычное дело. Точно так же, как мы, соседний отряд помогает одинокой бабке с неходячим сыном-инвалидом… По мере удаления от линии соприкосновения сторон оставшихся в своих домах и квартирах жителей становится все больше. В самом центре города люди на улицах не редкость. В последнее время возобновилась торговля на рынке. Но это в одном-двух километрах от передовой. А в нашем квартале, который три недели подпрыгивал от грохота, пока румынва в двухстах метрах отсюда рвалась в центр и непрерывно колошматила по нам, нервы у самых твердых людей не выдержали, и остались только самые безнадежные. Вспомнив о них, спрашиваю Тятю:

— Ты продукты мальцу и старикам оставил?

— А как же! Будь покоен, Федя еще с утра отнес!

Вот, значит, откуда несли Кацапа черти, когда он мне соболезновать попер!

Шторы на окне в зале плотно задернуты, потому что оно выходит на сторону, опасную в плане обстрела, хотя и здесь стекла еще целы. В соседней комнате из разбитого окна на землю у нас оборудован настил, по которому можно быстро покинуть квартиру при шухере. Через это угловое окно, разбившееся при падении мины у торца дома, в квартиру сначала влезли Кацап с Гуменярой, а потом привели остальных, убедительно расписав ее удобства и фаршировку.

Нас не интересуют сохранившиеся предметы роскоши и быта. Нам просто надо где-то отдыхать и что-то есть. Это не первая наша квартира. Из двух других, выев все, что там было, мы ушли, заколотив за собой крест-накрест двери. Обычная практика в Бендерах. Отделение Сержа и Жоржа обитает в такой же до нас вскрытой и обворованной квартире этажом выше. Ее богатство составляли подсолнечное масло и мука, уже закончившаяся по причине неограниченного выпекания лепешек и пирожков собственной конструкции. Хороши же они были с нашим медом!

Мы возлежим на мягких, еще даже не очень грязных кушетках и креслах, попиваем коньяк и ведем светские беседы. Общего разговора уже нет. Темы разные, но все они так или иначе вертятся вокруг войны, перемежаясь ностальгическими пассажами. Есть у нас любители поговорить и о женщинах — не особо душевно, но весьма сочно. Но доказать свои истории делом у донжуанов пока не выходит. Квартал пуст, и после того как батя с Горбатовым навели дисциплину, отлучиться из него непросто. Конечно, к нам приходят жены и девушки ополченцев, но это святое…

Дунаев мостится возле меня, вопросами пытать будет.

— Может, правда мир заключат?

— Может. Мули что-то последние дни квелые.

Остальные охотно подхватывают:

— Да, б! Даже спустили нам пару номеров, за которые раньше устали бы отхаркиваться!

— Лейтенант, тебе взводный что говорил? Правда ли, что последний раз два десятка румын ухлопали?

— Правда. И еще больше раненых. Ещё сказал, что старлея, командира ОПОНа, тоже ранило.

— Ого! Дали им просраться!

Про себя в который раз думаю: по результатам неожиданно крупный бой вышел. В обычных стычках потери сторон исчисляются единицами. А все потому, что фактически три связанных между собой столкновения, одно за другим, произошло. И все три мули проиграли. Первое случайно, второе — по дурости, а третье, с беготней через пристрелянные нами улицы и парк, вообще с их стороны было самоубийством. По раскладу не было нам счастья, да ночная неразбериха помогла. И тут же возвращается боль за своих потерянных друзей.

— Опоновцы из шестерки там что, тоже приложились?

— Нет, просто досталось на орехи. Полез доставать раненых из-под обстрела. Потом едва самого достали.

— Порядочным людям часто не везет!

— С их порядочностью им всем одна дорога! Проводим их туда с песней!

Семзенис, размахивая рюмкой, начинает гнусным голосом петь:

Пьятнадцать молдаван на сундук мьертвеца, йо-хо-хо и бутылка водки, Пей, и румыны им помогут тебья довести до конца, йо-хо-хо и бутылка водки!

Еще и акцент у этого песенника спьяну появился! В ушах свербит. Непроизвольно оглядываюсь в коридор, где на двери в уборную висит листок с грозной надписью «Не срать!!! Командир убьет!» и криво намалеванным под ней черепом со скрещенными костями. Прямо-таки «Веселый Роджер».

Ниже листка дверь тоже исписана. Ровными, почти каллиграфическими штрихами фломастера на ней наведено: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о засоренном клозете». И подпись: «Почти Шекспир». А еще ниже решительные вензеля грозят: «Все засранцы и писатели, портящие чужую собственность, будут расстреляны по моему приказу. П. М.» У самого пола последний, корявый «ответ Чемберлену»: «Сам писал — сам и стреляйся!!!» Чистая булгаковщина.

Тут в коридоре возникает небритый и довольный Федька в черном головном платке-бандане. Когда это он успел до ветру выскочить и эту свою гордость нацепить? Обрадовался, что Али-Паши нет, взводный эти неуставные штучки ненавидит. Совершенно пиратского вида морда… Эх, какое фото опять пропало! Кацап ступает на порог и общее ржание оглашает кают-компанию нашей севшей на мель «Испаньолы».

— Хорошая песня о вреде запойного пьянства в боевых условиях! — хихикает Тятя.

— Не нравится мне эта песня, — отвечаю. — Не хочу, чтобы еще кого-то из нас довели до конца, ни после водки, ни после коньяка тем более! Известно также, что не все молдаване — мули и не все мули — молдаване. А ну, ты, скальд-недоделок, меняй слова с пораженческих и политически вредных на правильные и наступательные!

Витовт хохочет и, как дирижер, взмахивает руками.

— Извольте, я могу:

Их бэтээр в кювьет летит, в могиле остановка, Иного нет у них путьи, в руках у нас винтовка!

— Гораздо лучше! — одобряю я. Жаль только, что на уши тебе МТЛБ наехал!

Миша, сидя на тумбе от имевшего там когда-то место быть телевизора, тихо тащится. То, что ему и надо! Он пришел не только проведать Тятю, но и отдохнуть. Ему одиноко среди ополченцев, обтесывать которых его поставили. Говорили же ему сразу: не уходи! Не послушал, хотел вернуться в свой родной Бендерский батальон. Сразу после нашего прорыва через Днестр ушел искать своих. Нашел. Но поредевший, больше суток дравшийся в окружении батальон не пополнили, обещанных бронетехники и боеприпасов не дали. И через два дня, решая непосильную задачу, Бендерский батальон потерпел поражение и при отходе был жестоко обстрелян своими.

На открытой пулям и ветрам дороге под Бендерской крепостью почти полностью полегла вторая рота, а те, кто в упор из-за массивных земляных валов расстрелял её, потом выскочили из ворот, страшно матерились, рыдали и извинялись. Мише опять повезло, отделавшись легким ранением и сбежав из тираспольской больнички, он второй раз вернулся в Бендеры.

Над знаменитым комбатом Костенко давно сгущались тучи. Чувствовалось, что ему не простят самоуправства в ту смутную ночь на 23 июня, когда комбат выступил против исполнения убийственных приказов управления оброны ПМР, и после гибели роты потребовал объяснений от самого президента. И Костенко Мишу обратно не взял. Видно, мудрый батька-комбат, чувствуя для себя большую угрозу, хотел спасти от опалы своих гвардейцев и офицеров, берег людей. Многие в те дни получали от него отказы. Тогда Миша прибился организовывать ополченцев. Там его заметили и выдвинули. Теперь он тоже командир, и вернуться ему мешают командирские обязанности.

А наш взвод почти как студотряд. Чуть не половина с высшим или неоконченным высшим образованием. Оттого и разговоры часто заумные. Прямо как в кинофильмах про белое движение и душевные муки офицерства. Если сравнить, — на самом деле чем-то похоже. Националисты объявили себя революционерами, значит, мы, защищающие старый мир, — контрики. Вполне схиляем за деникинскую Добровольческую армию с ее страданиями за святую Русь. Кого послушать и что послушать — у нас есть всегда!

Тятя довольно жмурится. Дунаев улыбается и гыкает, опасаясь смеяться громче всех. Затем, улучив момент, он спрашивает меня:

— Товарищ лейтенант, а вы на «Дружбе» тоже в деле были?

Нехотя отвечаю:

— Был.

— Сколько там румын убили?

— Не знаю, не много, несколько… — Видя его разочарование, поспешно добавляю: — Ну, десяток, может быть. И сами чуть богу души не отдали.

— Так почему же столько говорят об этом бое?

— О каком? О последнем? У «Дружбы» ведь несколько боев было. Из рук в руки переходил кинотеатр. Позиция там у них была сильная и хорошо прикрытая. Сидели у нас, как кость в горле, и наступать оттуда пытались. Еле выперли их оттуда, и то, не силой, а хитростью. Вот об этом результате и говорят… Ты, малек, вижу, не догоняешь. Пойми, война — это не тир, где сколько хотел — столько мишеней и настрелял. Война — это работа многих людей. Тяжелая работа. Тут главное — план, орднунг, порядок. Бой часто идет минуты, а готовится часы, а то и дни. Только пока позицию найдешь и займешь, чтобы ихний беобахтер не засек, запаришься! Пусть тебя эта вольница вокруг в заблуждение не вводит. Скоро сам начнешь чувствовать, когда можно пофраерить, а когда надо выполнять приказ — беспрекословно! И усеки себе — бой за кинотеатр «Дружба» — только наполовину выигранный бой.

— Почему?

— Да потому, что выбили их оттуда, а сами кинотеатр не смогли занять.

— Так почему не заняли? Он же небольшой и близко, кинотеатр-то? — горячится Дунаев.

— Человек десять наскрести, посадить туда, можно было. Но чем давить огонь противника, который начался бы по выдвинутому вперед кинотеатру? Нечем! Пушка одна на весь южный сектор обороны. Минометов — два. Агээсов — тоже два, при необходимости крыть продольным огнем штук шесть опасных улиц. Владимиров — один. И тот больше молчит, чтобы ответную любезность из зениток не вызывать. По боеприпасам — режим! Одними пульками и ручными гранатками, да ещё при постоянных окриках «Не стрелять! На провокации не отвечать!», много не навоюешь… Что нам с того, что у горисполкома, да в Парканах куча приднестровской техники стоит? Она нас поддерживать не собиралась и не собирается. Наш батя отдавать Кицаку приказы служебным ростом не вышел… Да если бы попытался, — ему бы голову в два счета сняли. Слыхал, небось, как поступили с Бендерским комбатом? При таких делах, без дальнейшего движения вперед, занять «Дружбу» — значит постоянно терять в ней людей. А это плохое кино…

— Ты мотай на ус, малек, мотай, — добродушно советует Дунаеву Тятя. — Это по бабам тебе нужен другой советчик, а на этот счет он у нас после командира и Сержа самый грамотный!

— Точно, это тебе не болтовня в Тирасполе, а порнография как она есть! — с ухмылкой заявляет Кацап. Он делает постную рожу, сводит к переносице глаза и торжественно-загробным голосом начинает вещать: «Смерть румынским захватчикам, слава доблестным защитникам Приднестровья! Ура, товарищи! За Родину! За нашу советскую власть! Прыгайте друг к другу на закорки — и вперед, в конский бой! Отбейте прикладами башни у румынских бэтэров и бээмпэшек! Плюньте им в стволы, чтоб их разорвало! И не смейте стрелять! У нас опять переговоры! Ура, ура!»

— Суки. Я этого б…ства никогда не понимал, и никто его не понимает, — ругается Миша. — Что значит «На огонь не отвечать!?» За что нам судом грозят? Ну, к примеру, стояла бы за спиной моей роты батарея или танковый взвод с приказом всячески меня поддержать. Так мы бы от любого румынского пердка не дергались как припадочные. Тогда бы у каждого солдата твердое сознание было: мы плюнем — враг утонет. С таким чувством на провокации и обстрелы действительно можно не отвечать! Да и не было бы тогда никаких провокаций. У мулей очко тоже не железное. Раз они нас постоянно щипают, значит видят нашу слабость. А нас этой дурнёй ещё слабее делают. В общем, одно расстройство, мля, и потери…

— Сволочи, б, их, сюда, б, мать перемать, гудит из своего угла Гуменюк.

— Да еще в толк возьми, — психую я, — займем мы сейчас «Дружбу», так я голову на отсечение даю, — молдавские переговорщики на первой же встрече с нашим добрым руководством расплачутся, как банда Мартынова, которому прямая дорога в тюрьму и на кладбище вслед за Костенко, нарушила ранее достигнутые договоренности и подло захватила исконно румынский кинотеатр «Приетение». И тогда мы не только получим от румынской артиллерии в хвост и в гриву, еще примчатся Каранов и Атаманюк нас арестовывать. Мы даже своих покойников из кинотеатра не успеем вытащить. И когда туда вновь зайдут наци, они будут ссать на их плохо закопанные могилы, как это было у магазина «Осенние листья»…

— Я не думал, что так плохо…

— А ты и сейчас не думаешь! У тебя и так уже неделя была, чтоб таких вопросов не задавать! Нормальное человеческое качество — думать только тогда, когда с задницы начинают лететь первые клочья! — неожиданно холодно отбриваю я.

Раньше не пришлось поговорить с ним, все было некогда. А вчера и позавчера приводили себя в порядок, отсыпались. И вот появилась возможность узнать, чем дышит. Энтузиазма много, но вопросы и представления наивные. Пропустил мимо ушей половину того, что ему успели рассказать. Для его же блага надо держать дистанцию, пусть думает. Дунаев затихает.

 

8

Минут пять просто сижу и смотрю на ребят. Миша, Семзенис и Гуменюк в дальнем конце комнаты, Тятя и Федя рядом со мной. Обе компании занялись обсуждением сугубо мирных вопросов. Пикники, водка, рыбалка! Понятно, разряжаются, но не могу сейчас говорить с ними об этом! Негатив не отпускает. Ощущение чего-то неправильного, какого-то разлада внутри от ссоры по поводу перемирия все не проходит. Мотнув головой в сторону зашторенного окна, самому себе в сердцах говорю:

— Если бы три года назад над первыми беспорядками кто-то по-настоящему думал, до такого бы не дошло!

Дунаев воспринимает это как продолжение разговора.

— А что, правда, в Кишиневе молдаване здорово бесновались?

Кошу на него взглядом и решаю, что потребен урок номер два. Терпеливо повторяю ему только что прозвучавшее в словесной перепалке с Витовтом:

— Правда. Но не молдаване, а мули. «Муль» — это сокращение от «молдавский националист», а не от «молдаванин». По крайней мере так мы это слово употребляем.

Аналогию с глупыми анекдотами не проводи. Не приветствую. Среди молдаван хорошие люди тоже есть. В том числе и те, кто уже отдал жизнь за ПМР! Обычный народ. Работящий, гостеприимный, но в массе почему-то недружный, как и мы, русские с украинцами.

— Но-но! Кто там катит бочку на мою нацию?! На звездочки не посмотрю… — вновь расходится на другой стороне комнаты Гуменяра.

— Пошел ты! Знаешь ведь, о чем я! Я-то видел, как все начиналось! Идут по улице Ленина десятка полтора уродов и уродок. Поперек, жидкой цепочкой идут, потому что толпу создать у них популярности не хватало. Орут: «Чемодан, вокзал, Россия»! А ради них городские власти, вместо того чтобы дать им по шапке за мелкое хулиганство, любезно останавливают уличное движение! И горожане топают по делам, глаза друг от друга прячут, хотя вполне могли бы дать этой шпане оторваться без посторонней помощи! Но пока у славян в каждой второй семье кого-нибудь не убьют, они так и будут углами шнырять и соплями шмыгать! Подумаешь, наци разбегались! Может, убьют кого, но не сегодня, а завтра, и, может быть, не меня… Вот вся наша народная логика! И всего за несколько месяцев уличные беспорядки и хулиганские выходки стали нормой. В феврале восемьдесят девятого начались, а к девятому мая националисты уже совсем обнаглели и сорвали парад. Вышла на площадь перед техникой какая-то рыпаная молдаванка, пардон, националистка и кладет на асфальт перед танком грудного ребеночка! Мол, русские танки не пройдут! И не прошли, факт! Отменили парад!

Разговоры в комнате, как по команде, обрываются. Ребята смотрят на нас. Не рассчитывал на публичный эффект. Просто здесь собрались те, кто узнал кое-чему подлинную цену. Кто ни разу не видел танк в бою, тот не знает чувств, которые испытываешь, когда лязгающая, мигающая дрожащим пламенем пулемета, изрыгающая пушечный огонь и грохот громада идет на тебя смертью. Как постороннему понять, чем оказались шокированы видавшие виды, битые мужики?! Три года назад я, как и любой нормальный человек, осуждал ту неумную женщину за безобразный поступок, но всю его животную тупость познал только здесь, в опустошенных и разбитых бендерских кварталах.

Тятя задает общий, висящий в воздухе вопрос, не вопрос даже, а просьбу подтвердить, не ослышались ли они:

— Так она, паскуда, положила ребенка на асфальт перед танком?

— Вот же б…дь, такое скотство ж придумать надо! — поражается Кацап.

Со стороны Миши, Гуменюка и Семзениса также прилетает по звучному определению.

— И отменить парад, — продолжаю я, — это тоже придумать было надо! Понятно, танки никого не собирались давить! Но отменять парад и наплевать этим на Победу, за которую столько людей, тех же молдаван, жизни положили?! Уже не толпе прохожих, а всему народу в лицо плюнули, и он это стерпел! Дальше — больше! На День милиции закидали камнями и подожгли здание МВД республики. Сам министр, Воронин, этот пекарь бывший, получил кирпичом в пятак и хрюкал потом с экрана обиженно, мол, как же так, он ведь с националистами обо всем заранее договорился! Свое тайное предательство от обиды на всю республику разболтал! Из-за него покалечили много ребят из ОМОНа, которому он так и не дал добро на разгон боевиков. Вместо этого ОМОНу приказали построиться за щитами на ступеньках здания. Для боевиков же выдернуть человека из строя или закидать строй булыжниками — дело техники. И повыдергивали, и закидали!

— Среди них, поди, и те были, которые сейчас против нас в ГОПе, на Ленинском и в Варнице сидят! — усмехается Миша.

— Из боевиков или из того ОМОНа?

— Из тех и из других тоже!

— Вполне может быть! И в троллейбусы, проходящие по центральной улице, тоже камни и стальные прутья бросали! Как потом людей на других остановках снимали в больницы — это ж никого не интересовало. Господин министр пообижался — и быстренько по собственному желанию в отставку, сбежал в Москву, захоронился среди тамошних коммунистов.

А потом от безнаказанности начались убийства. Первым убили пацана, Диму Матюшина, который вместе с девчонками шел вечером с концерта Дитера Болена, мимо памятника Штефану чел Маре, под которым народофронтовская погань всегда собиралась. Девчонки убежали, а он остался, чтобы дать им возможность убежать! После этого женщины из рабочих комитетов ходили к Верховному Совету — требовать от властей Молдовы защиты для своих детей. Прямо там, на ступеньках у входа, боевики били их, а депутаты-националисты выходили посмотреть, улыбались! И так же, средь бела дня, жгли редакцию газеты «Молодежь Молдавии». А в это время тысячи горожан шли мимо, делая вид, будто ничего не замечают… Приходили домой и кидались звонить по объявлениям об обмене квартир, выслушивать, как молдаване из какого-нибудь Грязнопупска милостиво согласны поменять сарай на его окраине на квартиру в центре Кишинева с большой доплатой… Среди этих перепуганных задохнулось рабочее движение на республиканских заводах, а проиграли республиканский центр — националисты получили возможность уже открыто собирать отряды волонтеров, брать для них транспорт и рванули на Гагаузию в пьяный поход с драками, убийствами и разбиванием памятников павшим советским воинам по всем дорогам! А затем и к Приднестровью прицепились! Остальное вы не хуже меня знаете!

— Сам же говоришь, власти попустительствовали, причем люди тут? — то ли спрашивает, то ли утверждает Тятя.

— Нет, Тятя, тут наши с тобой логики расходятся! Легко ты на власти все списал! По-моему же, люди, сидевшие по углам и проспавшие свою страну, оказались не намного лучше тех, кто валил ее сознательно! И себе в том числе этот счет предъявляю! Ничего хорошего в Кишиневе не сделал… Раньше надо было дергаться! Русский народ — тоже мне, великий! Разучились дружить, любить, сосед хоронится от соседа! И ведь учили же всех без исключения, во всех учебниках истории писали: коллективно, за себя, за страну, за народ, за рабочее дело бороться надо! Как вышло, что учили всех одному, а большинство научилось обратному?

С досады наливаю себе пятьдесят грамм и пью залпом. Остальные продолжают слушать. Одному Гуменяре скучно. Разговор, наверное, приблизился к границам его умственных способностей. Увидев мое движение, он тут же подсовывает свою рюмку. Отмахиваюсь от него, и тогда он моментально справляется сам. Медленно, чтобы не пролить, тянет к губам свою переполненную чарку.

— Погоди, ты ж сам раньше кричал, что против коммунистов! — вдруг выпаливает Федя.

— А ты что, воображаешь, что о дружбе, коллективизме, рабочем движении не коммунист говорить не может? Что они без коммунизма не бывают?

Кацап пучит свои глазки и молчит. Хватает соображения понять, что ляпнул чушь.

— Да, я против него, потому что эта идея не оправдала себя. Но не считаю, что по этой причине надо отказаться от всего, чего достигли при социализме!

— Эдик, а как же голод, репрессии?

— Я их не оправдываю! Но вот, к слову, что ты, Тятя, сам хочешь репрессиями оправдать? Полный отказ от прошлого, будто ничего хорошего вовсе не было? И что тогда нам останется для подражания? Одни милые буржуазные националисты, что перед нами, в ГОПе сидят?! Может, пойдем им платочками помашем?! Слезу выдавим, как мы ошибались, убив их немножко, таких хороших и невинных мальчиков? Вражий довод в свою логику затаскиваешь! Наци на репрессии тоже ссылаются: тяжко мол, пострадали! Так тяжко, что пачками засели в парткомах, профессуре, союзах писателей! Влезли в правительство и продолжают в свое оправдание о том же ныть. Ложь все это, не их было горе, а чужое. Те, кто действительно беды нахлебался досыта, теплых мест не занимали, подлостей не делали и криками о былых обидах свое нынешнее поведение им оправдывать не нужно. Наши же сограждане, вместо того чтобы подумать над этим, развесили уши перед проходимцами и трясутся… Чего боятся — сами не понимают. За первые же годы демократии людей перебито больше, чем при тоталитаризме, старики с голоду вновь помирать стали, но нищета и война — фигня, а главное, чтобы репрессий не было…

Или, может, идеолога этого умственного паралича — Солженицына начитались? Да у него фамилия говорящая! ГУЛАГ он бойко описал. Но мысли, почему так в нашей истории вышло, как народная власть дошла до озверения, в своих книжонках не вывел! Вместо этого развез по страницам сплошную рвоту с желчью. Обобщил: все красные — сволочи и все в говне! Откуда тогда эти красные тысячами поднимались? Из генетических отклонений? Это и есть литературная ценность? Начинаешь биографию этого страдальца читать, оказывается, он ГУЛАГа в глаза не видел. Свой срок мотал в подмосковных «шарашках» да в ссылке работал учителем в Южном Казахстане, в то время как народ по комсомольским путевкам мчался в морозную Сибирь. А где он в сорок первом и сорок втором был, когда фрицы на Москву и Сталинград перли? На фронте? Как бы не так, бронь у него была студенческая, здоровьишко по справочкам плохонькое! По тылам и училищам кочевал. В действующую армию попал после Курска в сорок третьем, и опять не на передовую. Пока другие в атаки ходили, он тыловые учения обеспечивал, в отпуска ездил, жена к нему в часть приезжала. Курортник… Так он и такой службы не сдюжил, на тыловой офицерской должности катал кляузы, чтоб вылететь из армии по неблагонадежности. Тут трагедия всей его жизни и случилась — в «шарашке» оказалось не лучше, чем во фронтовом тылу! Проклятые красные не дали себя обмануть! Не сделал для своей родной страны ни на копейку, зато озлобился, будто она ему за пролитую мочу и помаранную бумагу что-то была должна… А здоровье ему потом ни литературную премию получить, ни в Америке хорошо устроиться не помешало. Схоронился там и столько уже прожил, конь, несмотря на все свои болячки и потрясения, сколько мы все вместе не протянем!

— Тихо, тихо, чего взъерепенился? — Тятя, улыбаясь, отмахивается от меня рукой. — Платочком помахать! Сказал, тоже! Да мы с Федей, чтоб вернуть те двадцать лет, что были до Горби, и водку по четыре рубля, все мулье отсюда до самой границы в рукопашную погоним! Правда, Федя?

— Ага! Наливай!

 

9

Вместо меня встает Семзенис и наливает рюмки.

— Значит, — говорит он, — ты, должно быть, социалист. С коммунистами не согласный, но это тебе не мешает ненавидеть демократов. Так? Но скажи мне тогда, где же находится у тебя грань неприятия одного и отрицания другого? По какому принципу позицию строишь? Если нет такого принципа, это ведь будет уже не социализм, а центризм — метание между крайностями!

— Верно, Витовт! В крайностях правды всегда было мало. За что любить коммунистов? За то, что в погоне за своей идеей искорежили страну? Или за то, что не стали искать своих ошибок, отделались оправданиями о культе личности и продолжили совершать несуразности, все больше живя только для себя? И когда такая жизнь понравилась, первыми, во главе с Горби, стали повторять западную пропаганду, которую тамошние умники десятилетиями готовили в расчете на распад СССР? Развалили страну и бросили свою былую идею, как крысы тонущий корабль… В сто раз хуже крыс, потому что те просто спасают свою жизнь, а этих автогеном от штурвала не отваришь, ведут драку за лакомые обломки… А за что мне любить антикоммунистов? За то, что до сих пор пускают сопли по Николаше, который завел страну в проигранные войны и анархию? Или за то, что по своей непримиримости к красным они кинулись топтать родную землю вместе с интервентами и фашистами?

Вне этих крайностей принцип вижу только один: надо крепко стоять не на идеях, а на своей земле. Хватит переделывать ее, как вздумается! Потому что первична она, а не мысли о том, какое чудо на ней сотворить. Когда эти мысли отрываются от предмета и находят опору в желании указать всем верный путь или в обычной жадности — любой ценой обогатиться или вернуть некогда потерянное, — ничего хорошего не может получиться по определению. И, чтобы этого не было, надо постоянно сверять свои мысли и побуждения с реальным положением дел на земле, не поступаться ни единым кусочком ее добра и красоты… Тогда такой абсурд, как погромы и убийства с благой целью, станет невозможен… Социализм меня в этом плане еще не разочаровал. Он лучше того капитализма, который нам обратно протаскивают. Но первой фазой коммунизма он быть не мог и никогда не будет!

— Я тебя понял. Точно, ты типичный социалист! — улыбается Семзенис.

— Не только. Я еще и убежденный империалист!

— Ого! Поясни!

— Так вот, объясняю: одной из самых больших ошибок коммунистов было разделение страны по национальному признаку, которое обозвали социалистическим федерализмом! Социализм исповедует не просто равенство, а расширение свободы каждого независимо от его национальности, а у них проведение новых границ, с какого-то кактуса, вдруг социализм! А после этого раздела и добрых дел товарища Сталина, вдруг хлоп! Откуда ни возьмись, новая историческая общность — советский народ! Исправлять то, что наворотили, уже не надо! Примерно то же самое, что купить буханку хлеба, разрезать ее, часть кусков понадкусывать и попытаться вернуть хлеб в магазин! Я это по-другому называю: безответственная, антинародная национальная политика!

— Насчет болтовни и вреда для страны, — вмешивается тут Миша, — это все понимают! Не было бы республик, не было бы распада Союза и войны. Но почему антинародная? Для народа же делали, только не совсем правильно…

— Для народа? А результат? Получите, врезались в землю бумажные границы! Вот мы здесь, в руинах, представители этого народа! Мули, таскать им не перетаскать, тоже, как ни крути, его представители! И это все — последствия той национальной политики! Не вспоминая книжную чепуху, глядя на реальность, ты рискнешь повторить, что это была народная политика?!

— Я это уже слышал, — говорит Витовт. — Не так красиво, но так же определенно. Знаешь от кого? От Сержа, с которым вы постоянно ссоритесь. Сам тоже могу заявить: национальная политика в Союзе была говно! Только просто указать на это маловато будет! Национальный вопрос — он существует объективно! Как по-другому ты его собираешься учесть? Спрашиваю Сержа — так у этого черносотенца обезбашенного одна мысль: всех раздолбать и поставить царя! Да все уже знают, что если где-то на передовой раздаются крики «Нужен царь!!!» или ревут «Боже, царя храни!», значит, там перемещается командир нашего второго отделения!

Смешки. Семзенис и сам смеется, затем продолжает свое словесное наступление:

— Просто, но глупо! И вот от социалиста слышу примерно то же, что и от монархиста! Убрать республики и восстановить империю! Валить — не строить! Ты конкретно скажи, что взамен можешь предложить?

Конечно, Витовт вошел во вкус и просто меня поддразнивает. Будто «купившись» на этот «подкол», отвечаю вполне серьезно:

— Заткнулся бы ты, ленинец! Я тебе говорю не о царе, а о бывшем при нем устройстве страны, которое надо было изменять, а не отменять! И тогда без многих республик и автономий обойтись было можно. Знаешь, когда я срочную служил, от скуки и чтобы замполита утереть перечитал почти всего Ленина и историю КПСС. И на твой вопрос нашел там ответ! Говорили же коммунистам с самого начала умные люди, евреи-бундовцы: не надо права наций на самоопределение и национальной федерации, сделайте культурно-национальную автономию!

— Гм, с твоими мыслями ты и правда похож на еврея! Но что-то тут есть, продолжай, Эдик!

— Все полсотни томов?! — Поражается в своем углу Гуменяра. — Вот тогда он, б, по фазе и съехал! А потом утаил этот факт на медкомиссии!

Я игнорирую его выпад и отвечаю Семзенису:

— Ну так давай разберемся! Как нация может самоопределяться? Напрямую — никак! Только отдельные люди могут высказать свою волю по вопросу, в какой стране им жить! Нация не человек, у нее нет воли! Чтобы провести в жизнь этот политический принцип, надо было множеству народов, у которых государственно-политической организации не было или не устоялась она, создать верхушку и вручить ей политическую власть, дать ей право говорить от имени своего народа! Так коммунисты и сделали! И понятно поэтому, что главные усилия направляли на создание национальных интеллигенций и строительство столиц! Вы все знаете, что именно так было! Но вот закавыка: национальную элиту так просто не создать. Для этого не то что пятьдесят, и ста лет может быть мало! А в нее тянули всех подряд, ловили по селам, толкали в университеты! В итоге, помимо отдельных талантов, повсеместно получили скопища лакированного быдла. Например, такого, как Леонида Лари, которая недавно писала стихи о Ленине для школьных учебников, а теперь перевернулась и на вопрос о том, есть ли среди ее нескольких детей хоть один от русского, ответила, что, «если бы был, удушила бы собственными руками»! Или такого, как другой поэт, Григоре Виеру, бескорыстный защитник молдавского народа, которого на границе ловили за руку с контрабандными бриллиантами. Или такого, как мясники Снегур, Косташ и Плугару! Почему они все такие злые? Да потому, что они знают про себя: заняли места выше своих голов, не по праву, не по чести, не по таланту! Они защищают свое положение когтями и зубами, затаптывают действительно способных, сколачивают капиталы, норовят залезть все выше! Вот кому власть в итоге-то дали! Молдавский народ об этом мечтал? Посадить себе на шею эту компашку? Тятя, вот ты, к примеру, мечтаешь стать министром внутренних дел?

— Да на хрена оно мне надо?

— Правильно, Тятя, хороший ты человек. И не станешь, хотя был бы не такой уж плохой министр! А вот те, кто воображал, что республикой руководить — все равно что свиней за сараем колоть, и кого досрочно записали в интеллигенты, стали! Во-вторых, пока их подучивали и откармливали, столицы отстраивали, культура и быт самих народов во многих мелочах, к которым каждый человек с детства относится с нежностью, оказались ни к чему, исчезать стали! Леса — в щепки, реки ссохлись, города — все в одинаковых панельных домах. Глобальные планы! До мелочей руки не доходят! Бездумно нарушили эту культуру. Сельскую — так угробили во многих местах просто! У людей от этого в душах боль! Лишним рублем за счет России эту рану не замажешь! Даром получаемые деньги только спесь у людей прибавляют. На этом-то националисты и сыграли! И крыть их оказалось нечем! Генсек — придурок, и в конституции бредятина записана: вплоть до отделения! Вот вам и результат, что смогли натворить скороспелые и ущербные интеллигенты, которым вручили власть коммунисты, а теперь суют в карманы бабло иностранные разведки! Отсюда вся кровища!

— Ну, это не вопрос! — подгоняет Витовт.

— Да, не вопрос, просто дополнительное для наших товарищей объяснение. Теперь, заметьте, как это, с другой стороны, сказалось на русских областях, за счет которых республики тащили в коммунизм, прикармливали. Здесь — импортное шмотье и шоколадные конфеты, а в Средней полосе и в Сибири — водка и черный хлеб! В Кишиневе строительство высотных домов, особые проекты чудес из стекла и бетона, а какой-нибудь Мценск или Брянск — в серости и разрухе, да вокруг мертвые и умирающие деревни! Вот поэтому мы воюем, а в России родной русский народ нас не очень-то поддерживает. Республики в его представлении — паразиты, отделились, и слава богу!

— Ясно, ясно! Уже всем последствия объяснил, даже Гуменюк, если бы захотел, тебя понял! Предложения где?

— Вот я и думаю, надо было не создавать республики там, где никто этого не просил. Нужно было слхранить былое деление на губернии или края. И в них уже дать национальным областям и даже отдельным национальным общинам поддержку и гарантии, культурно-национальную, а не политическую автономию! Помогать самоуправлению и быту внизу, а не создавать сверху кучу лишних администраторов и продажные политические верхушки! Так можно было сделать для людей больше, чем в республиках, и культура не была бы затащена в политику! Сколько самых простых, но важных вопросов и дел было угроблено потому, что их не давали решить на местах, поднимали на республиканский уровень! Подлинную свободу подменили подачкой — возможностью для кого попало занять множество республиканских должностей и решать за других. Вот эту уродскую систему националисты используют, и ею же нас в нос тычут! И куча простых молдаван им верит, потому что не могут взять в толк, что русские пострадали от этой системы не меньше, а больше всех. Ну и какие эти республиканские руководители были по отношению к собственным народам? Годами выслуживались перед Москвой, и одна Москва после этого осталась виновата!

Вот когда это понимаешь, то ясно становится, что такой способ устройства государства, где все основано на взаимодействии центра с органами самоуправления, без посредства гнилых республик — не хуже прочих. Рано от него отреклись. Вот я снова повторяю: лучше бы не делали из Кишинева столицу, не создавали продажную национальную интеллигенцию из кучки бездельников, которые на селе за овцами ходить не способны, не проводили бы новых границ, не гнали бы в коммунизм и не лезли никому из лучших побуждений со своим уставом в душу! Какое счастье было бы, если бы говенные души националистов и партийных секретарей вроде Снегура так и остались бы в своих силосных ямах и курятниках, а нормальные люди получили возможность не только в столицах, но и везде, в любом городе и селе жить и работать достойно!

— Ну а там, где народ все равно требовал бы свою республику?

— Ну, там, где народ до этого дорос, запрещать ему не будешь, его страну с карты не сотрешь. Но и для таких случаев право наций на самоопределение в конституцию записывать не обязательно. Самоопределение народа — такая вещь, что никакие законы ему не подмога и не преграда. Это все равно, что отделение моря от океана. Оно должно происходить естественно, когда к тому появились условия, а не тогда, когда его кто-то хочет отсрочить или, наоборот, подтолкнуть. Поэтому запись о праве на отделение в конституции — всего лишь рычаг для политических проходимцев, и не более того. Иначе говоря, стоп-кран в самолете. Кто бы за него ни дернул, все разбиваются, и льется кровь.

Не будь воспитания людей на этом маразме, будь жизнь организована по уму, условия к независимости республик создавались бы не по желанию политиков, а по необходимости для народа. Отделялись бы они постепенно, и не так безобразно, уничтожая людей, как это сейчас происходит. Например, в той же царской, имперской России у Финляндии было больше автономии, чем у любой союзной республики, даже свои деньги и таможенная граница. И это не было ни моментальным распадом, ни темой для общественных раздоров — больше ста лет всеми воспринималось нормально. В результате отделилась жизнеспособная страна, обратно в Швецию с дурными воплями не полезла и потоков беженцев из нее не было.

— Подожди, так ты все-таки за царя? — пытаются проявить сообразительность Серега Гуменюк и Федька Кацап.

— Очнулись! Два балла за отсутствие на лекции! Отучились бы с мое на юрфаке, понимали бы, что империя может быть как монархией, так и республикой, вроде Соединенных Штатов, — говорю я. — Поймите же: империя — это вовсе не символ единовластия и произвола. Это способ устройства большой страны, хороший, просто десятилетиями оболганный способ. Ложь и дикость не только империю, любую страну превращают в зверинец. И лучший тому пример — наша Молдова, где вместо обещанного народу возрождения развязали войну. Впрочем, я скоро и на царя соглашусь, лишь бы бардак кончился!

— Надо будет опохмелиться, скажи об этом Сержу! Он в стельку тебя напоит на радостях, что полку монархистов прибыло! — шутит Семзенис.

— Погоди-ка, значит, Америка — это империя?! — выхватывает неожиданно запавшее ему в душу слово Кацап. — Не может быть! Чего ж тогда они нас всю дорогу дрючили, будто Союз — империя зла?! А сами-то, выходит, тоже империя?

— Эх ты, дядя Федор! Да где ж ты видел, чтобы пропаганда, наша или чужая, была правдивой? Все правильно, не оговорился я. Штаты действительно почти классическая империя и обвинили Союз в том, чем всегда были сами. А себя назвали демократией. Обычный ход с подменой одного из двух сравниваемых понятий, чтобы создать ложное противопоставление между похожими вещами, одну очернить, а вторую подкрасить!

— Вот это да! — поражается Кацап.

— А ну скажи мне, что же тогда было в октябре семнадцатого года — революция или переворот? — продолжает с другой стороны наседать Гуменюк. Он жаждет конца этого заумного разговора, но с соблюдением своего престижа как его равноправного участника.

— Историю в школе учил?

— Ну, б, читал! — В напряжении мысли, где же подвох, Гуменяра лезет в ноздрю пальцем и задумчиво ковыряет.

— Так объясни мне, каким образом Великая французская революция продолжалась целых шесть лет, а у нас в одном семнадцатом году произошли аж две, февральская и октябрьская? Ну, в феврале перешла власть от царя к временному правительству, а в октябре от временного правительства к советам. События последовательные — с участием одних и тех же партий и лиц. И дальше революционные перемены не закончились, а наоборот, продолжались. Только к 1918-му году коммунисты укрепились и организовали новое свое государство, которое превратилось в Союз лишь в декабре 1922-го! Так сколько было у нас тогда революций? Не можешь объяснить? Отвечаю: одна Великая русская революция была: 1917–1922 годов! А какое событие в ней назвать гадким переворотом или великой датой — это так же случайно, как то, у какой ножки кресла ты сейчас свою соплю прилепишь! Те, кто сегодня кричит про плохой октябрьский переворот, в поезде истории такие же пассажиры, как те, кто вчера орал про Великую Октябрьскую революцию! Усек?!

Витовт разражается искренним хохотом. Гуменяра озадаченно моргает. Затем он находит-таки кажущийся ему достойным выход из положения:

— Вот гад! К какой стенке его, б, ни припри, вывернется! Брехать — не мешки таскать! Если когда-нибудь сделают мозгосральные войска, тебя непременно надо туда маршалом или замполитом!

Все смеются. Я тоже улыбаюсь. Хватит выступать, ребята от наук устали. Пытаюсь разлить еще по одной, и тут открывается, что мы на пороге измены. Пока я растекался мыслию по древу, более расторопные мои товарищи тихой сапой прикончили «Дойну», и собираются смочить клювики в «Белом аисте»! Вот чего Семзенис шестерил! Спешил за быстро утекающей в кишки колхозного крестьянства «Дойной»! Э, так не пойдет! Пора звать на подмогу Сержа и Жоржа!

— Витовт, сходи наверх, позови ребят, — ровным голосом, без эмоций произношу я.

Он смотрит на меня, понимает, что это приказ, идет выполнять. Остальные тоже понимают, и помалкивают. Упреждая недовольство, продолжаю:

— Дай вам волю, за десять минут выжрете все без остатка и свалитесь тут же! А у нас впереди еще обычный вечерний тарарам! Коситесь на меня сколько угодно. Если совести нет, должно быть чувство самосохранения! Друзей «кидать» — тоже не вариант! Серж будет дня три дуться, что выжрали пять бутылок коньяка без его участия!

Через пару минут прибывает делегация: Серж, Жорж и Оглиндэ. За ними, исполняя долг гостеприимства, тянет пару стульев Семзенис.

— Махмуды прибыли! — докладывает он.

— Привет, пироманы! Есть огненная вода!

— Здорово, мужики! — небрежно кивает Серж.

 

10

Троица прибывших движется по комнате, дружески пожимая руки. Оглиндэ — спокойный, молчаливый, темноглазый молдаванин, держится в тени своих разухабистых приятелей. Но в бою он не менее, если не более надежен, чем Серж и Жорж. А если бы не его трудолюбие, чистоплотность и кулинарные таланты, эти двое вообще покрылись бы вшами, струпьями, прыщами, изголодались, изорвались, изосрались, ну и давно сдохли бы, короче говоря. Оглиндэ — старшина и кормящая мать второго отделения, все равно что наши Федя и Тятя в одном лице.

Серж на правах предводителя подозрительно оглядывает нас и обстановку.

— Что-то уж больно щедрое ваше предложение! Ах, сволочи, вашу мать! Выжрали «Дойну» и пригласили нас на дешевые объедки!

— Серж, как ты можешь, там был тот же коньяк! Это все разливной «Аист», просто бутылки разные! — честным голосом вру я.

Серж ни черта не разбирается в коньяках. Все его познания сводятся к бдению над количеством звездочек и лет выдержки. Чем больше звездочек и лет, тем больше он доволен. А на вкус может быть бурда бурдой, ему без разницы. Ему, наверное, по носу проехал тот же МТЛБ, который распластал Семзенису уши. Матерящийся Серж поворачивается в другую сторону, и я делаю отчаянный жест Тяте и Феде, чтобы они скрутили оставшимся бутылкам пробки. Иначе я буду уличен. Они врубаются, исполняют стремительно. Прикрыв тылы, бросаюсь в наступление:

— Обнаглели, пироманы! Их хотят поить, а они возмущаются! Да после того, как скончался ваш пекарный цех, вас можно вообще не принимать во внимание!

— Честь имею доложить, их рыльца тоже в пушку! Застигнуты мною при распитии «Тигины»! — помогает Витовт.

— Пара бутылок — не стол! — рубит Серж. — Не ваши масштабы! И одну из них мы от сердца рвем!

Он выкладывает на стол узкую бутылку с высоким горлышком. Еще раз подозрительно всех оглядывает.

— Ну и рожи! Особенно красные у этих двух! — тычет он пальцем в Гуменюка и Кацапа. — Так я и думал! Это по их любезности мы получили приглашение! Замок занервничал, что скоро на них появится зеленая полоса, как на нашем флаге!

— Ладно! Откуда «Тигина», спрашиваю?

— Они в последний день перемирия с опоновцами выменяли у них пятнадцать бутылок «Тигины» на пять литров эссенции. Две с тех пор держали в НЗ, — отвечает за Сержа Семзенис.

— Щедрый обмен! Облапошили врагов! Не замечал за вами торгового таланта!

— Ерунда, — фыркает Серж, — просто полицаям, мать их перемать, до смерти приспичило клюкнуть нашей эссенции! У них наоборот, «Тигина» в печенках сидела. На сладенькое потянуло! Перетрахали друг друга в задницы от безделья и забеременели, наверное.

— Вот что, волки, пришли пить — пейте! Виу… Виа… — тьфу, ну имена же нерусские у вас, Виорел, не стесняйся! — не особо тактично обращается к Оглиндэ Гуменюк.

— Имя как имя, а вот если у тебя, заика, увижу еще рюмку до краев, хана тебе, мигом улетишь отсюда на пост! — бешусь я.

Моя ругань с Гуменяры — как с гуся вода. И Виорел не обижается. Он знает, что Серега Гуменюк — просто дурак и национальность для него, на самом деле, ничего не значит. Зря я психанул. Все оттого, что перед Дунаевым роль наставника начал играть. За неудачное слово нарядом грозить глупо. Здесь все свои и по национальному вопросу языком не проходятся только немые. Хохмы порой случаются порядочные. Как-то раз вызвали того же Виорела на допрос волонтера, которого сцапали разведчики с набитым рухлядью мешком в брошенном доме. И притворялся засранец, что не понимает русского языка. Вот его в штаб и притащили. Чем черт не шутит, а вдруг румын? Допрос вышел на славу. С гневных реплик Оглиндэ и тягостного мычания мародера все чуть со смеху не угорели. Особенно когда Виорел пленного по-молдавски уже разговорил и, тыча пальцем в мешок, по-русски спрашивает: «А это что такое? Ты что, озверел?» Тот молчит. «Одурел?» Опять молчит. Но потом видит, не получится незнайкой прикидываться, и, кося под дурачка, отвечает: «Нет… Я не озверел, не одурел — Дариел меня зовут…» Тут батя, последним хранивший грозный вид, как заржет! «Мотайте, — говорит, — с ним из штаба, он такой же румын, как вы индейцы!» И пошли острословы разносить шутку о том, что «одурел», «озверел» и «охренел» — это новые такие молдавские имена, для самых тупых и национально озабоченных. Возможно, как раз об этой, уже подзабывшейся, шутке так неуклюже вспомнил Гуменюк.

Неловкую паузу закрывает ничего не заметивший Серж:

— Мужики, предупреждаю сразу, не о политике! Начнется — мы забираем бухло, и дуем к себе.

— Будь спок! Нам лейтенант лекцию уже прочел! Он, если раз оторвался, повторно фигней страдать не будет. Один день — одна фигня, у него такое правило!

— Это как наследственное заболевание. И Семзенис с ним в одной палате! Но они уже друг друга накормили.

— Бедняги, о чем же они будут теперь болтать до вечера? — спрашивает Жорж.

Я не в обиде, могу постоять за себя:

— А у меня много идей! Вот, к слову, будет мир. Лет через десять — двадцать, ну, тридцать, о нас, как о героях, начнут писать книги, снимать кино. Чего ржете? Об этом сейчас думать надо, пока не снесло на обочину чужой славы… Не то всю оставшуюся жизнь у новых Ворошиловых из сапога будете выглядывать… Только для вас предлагаю сценарий фильма под названием «Белое солнце Молдовы». Сюжет: Серж и Жорж мощно плавают брассом в танках завода безалкогольных напитков, широко открыв рты, и потребляя эссенцию в неограниченных количествах. Они окружены кучей воинственных, но тупых и потому частично уже убитых и покалеченных ими мулей. Смерть близка. Они с Жоржем решают закурить последнюю в жизни трубку. Пары спирта производят страшный взрыв! Всем мулям песец! Вокруг — пустыня! Скорбная минута молчания… Вдруг посреди чудовищных разрушений из гигантской, продолжающей полыхать воронки поднимаются в обгоревшей одежде оба наших героя и, вкусно облизываясь, замогильными голосами произносят: «Боже, как мы любим пунш»! Конец фильма. На экране буквами, похожими на языки пламени, появляется надпись: «Героям-поджигателям и всем невинно осужденным монархистам и пироманам посвящается этот фильм»!

К концу моего проноса отдельные смешки перерастают в хохот. Тятя вытирает выступившие слезы.

— Ну, ты гонишь!

Серж не в обиде. Он даже польщен. Улыбаясь и качая головой, предлагает:

— Ну что же, покурим. Они с Жоржем достают свои фетиши — прокуренные трубки.

Теперь, после распития лучших видов коньяка, можно и подымить. Лезу в карман за сигаретами. Открываю помятую пачку.

— Вот гадство!

Остававшиеся в ней две сигареты сломаны. С раздражением вспоминаю удар бедром об угол стола. Серж сочувственно заглядывает через плечо. Удостоверившись, что это не «Дойна», а благородный «Мальборо», тянет лапу.

— Недаром еще Достоевский говорил, что такое преступление, как умственная мастурбация, влечет за собой неотвратимое наказание! Утешься, дам тебе две соски. А обломки отдай нам с Жоржем на табак. Можешь считать это наградой за прославление наших талантов! — И, сделав паузу, чтобы все насладились этой сентенцией, продолжает:

— Смотри, профессор, мать твою, мы твою болтовню еще какое-то время вытерпим, а ляпнешь на стороне пару неизвестных умных слов, свои же могут пришить за оскорбление личности! Я первый дам в дюндель! — сладострастно выговаривает он одно из своих любимых словечек и с торжественным видом вручает мне две сигареты «Президент».

Серж и Жорж, как и Али-Паша, тоже «афганцы». Раньше они знакомы не были и трубку курил только Жорж. Под Дубоссарами, где они встретились, он склонил к этой привычке Сержа, подарив ему свою запаску. По легенде, на Жоржа, снаряжавшего пустой магазин, с воплем «Романия сус!» выскочил не в меру прыткий муль. Оказавшийся рядом Серж застрелил муля, проводив его на тот свет элегантной рифмой «Долбо…бул жос!» Растроганный Жорж сделал своему спасителю ценный подарок. То, что Серж воюет давно и успел укокошить не одного националиста, известно всем, но в такие душещипательные подробности верится с трудом.

Он напоказ груб и тяготеет к фетишам, ко всему, что может подчеркнуть его индивидуальность. Задень его сейчас по трубке, Серж с пеной у рта разовьет целую теорию о том, что он с детства был к этому склонен и почему курение трубки — привычка элитная, а мы все — плебеи и ослы. Жорж, со своей стороны, тоже кое в чем попал под его влияние. Теперь они неразлучны.

За придирки и частые ссылки на Достоевского во втором отделении, которым Серж командует, его так и прозвали — Достоевский. Сейчас эта кличка находится в процессе активного распространения. Их обоих давно уже крестят клоунами. Но я бы сказал не так. Больше всего они похожи на Дон Кихота и Санчо Пансу, или на братьев Чаплин. Низенький Жорж вполне сойдет за потолстевшего Чарли, а Серж выглядит как его старший брат Сидней в том фильме, где он сыграл германского кайзера. Поглядишь на Сержа и Жоржа со стороны, и правда кажется, что они сочно, как в немом кино, общаясь жестами между собой, разыгрывают какой-то спектакль.

Какие только «погонялы» у нас друг другу не навешивают! Известные всей округе Али-Паша с Достоевским не исключение. Не все варианты к людям пристают, но фронтовые прозвища обычно метки, почти всегда сразу догадываешься, о ком речь. Например, Жоржа обзывают Колобком и Маленьким Джоном. Меня — Студентом, Профессором и даже Гансом благодаря вкраплению в речь немецких слов. Есть у нас и Большой Джон. И так далее.

Вообще-то Серж и Али-Паша, каждый по-своему, представляют собой один и тот же типаж бывалого солдата, прошедшего Крым и Рым. Разница лишь в том, что Достоевский грубее, ему не хватает образования. Из-за этого ему чаще приходится помалкивать и многозначительно дуться. А посидев «не в своей тарелке», он частенько срывает на ком-то свое зло. Но в простых кругах, где изящных словес не толкают, он — орел! И меня тянет к ним, только малые заслуги быть ровней не позволяют… Есть и другой тип похожих друг на друга: не лезущих на глаза, спокойных, немногословных, рассудительных и надежных, таких как Жорж, Оглиндэ, Тятя, Федя… Почему вместе оказалось так много людей одного склада? Наверное, потому, что перспектива попасть в огонь сразу делит всех на две группы: на тех, кто бежит от войны, и тех, кто на нее идет. Одни характеры попадают в первую группу, другие — во вторую.

С гадливым чувством вспоминаю возню, развернувшуюся в ГОВД утром двадцатого июня, когда собирали добровольцев для освобождения Бендер. В последние годы в милицию пришли многие отставные военные, в майорских и выше чинах. Несмотря на военные выправку и образование, в подавляющем своем большинстве никуда они воевать не пошли, оставшись сидеть на теплых местах: в кадрах, материально-техническом обеспечении, заместителями начальников служб. А в это время мальчишки гибли просто потому, что не умели обращаться с оружием, не знали, как вести себя в банальной перестрелке.

Мы курим. Вокруг удивительно тихо. День в разгаре, и обычно в это время уже идет редкая, к ночи учащающаяся стрельба.

Серж, попыхивая трубкой, возобновляет разговор.

— Не люблю тишину. Когда румыны палят, ясно, где они, сколько их. А когда не палят — ничего не ясно! Кроме того, что они что-то затевают! Не обязательно крупное. Для мелких пакостей дебилов у них тоже достаточно. Вон, последний раз, как опоновцы к нам в баню приходили, что было? Искупались. Сидим с ними по-людски, выпиваем, перемирие поддерживаем. А один дурак с их стороны, не видел его раньше никогда, возьми да ляпни: «Вы, мол, ребята хорошие, но только, извиняйте за откровенность, мы все равно вас всех поубиваем!» Мне это здорово не понравилось. А Жорж, тот, я думал, сейчас вообще его шлепнет! Я даже руку поднял, чтоб успеть его за автомат цапнуть. Говорю этому мудаку: «А ну вали отсюда, пока цел, жаль из-за тебя перемирие срывать, о котором не ты договаривался!» Остальные полицаи от своего дебила тоже, понятно, не в восторге. Попрощались быстро и упрыгали. Нейтралку перебежали вдвое быстрее обычного.

— Вот, б, наглость! — возмущается Гуменяра.

— Козел! — выносит свой приговор Кацап. — Лейтенант, ты знал об этом? Мне Тятя не рассказывал!

— Знал, — отвечаю я. — Этого деятеля командир ОПОНа в тот же день отправил с передовой на хрен и еще дальше.

— А нам почему не сказал?

— Незачем было. Из-за одного дурака волны гнать?! Если бы с нашей стороны нашелся такой же, уговору с ОПОНом конец! Вообще-то, мне тоже этого знать не стоило. Али-Паша проболтался.

— Правильно! — свысока одобряет Достоевский. — Кстати, в качестве извинений мы от опоновцев сверх уговора пять бутылок «Тигины» получили. Договаривались-то на десяток!

— Погляди ты, есть, значит, у полицаев совесть! — выпаливает стоически молчавший до этого Дунаев.

Прежде чем Серж успевает отреагировать на это легковесное высказывание, в воспитательный процесс вмешивается Тятя:

— Малек, если бы на той стороне ни у кого не было совести, было бы совсем плохо. А так видишь, мы живы и даже коньячок пьем. В ОПОНе вояки не слабые, только люди они подневольные. Им семьи кормить надо, а не нас убивать.

— Это их не оправдывает! — цежу я. — Но, Дунаев, пойми, такие случаи, когда на все сто нет совести — редкость. Чаще бывает, когда ее у врага нет на пятьдесят или семьдесят пять процентов. А у гопников ее нет на все девяносто пять! И вообще, Серж просил без дискуссий! Помолчи и не порть о себе впечатление!

Достоевский опускает поднятую было бровь и отворачивается. У Али-Паши этому научился. Булькает коньяк. Снова Витовт разливает.

— Ребята, выпьем за все хорошее, кто как его для себя понимает, а то Мише скоро идти надо, — предлагает он.

Выпив, Миша слезает с тумбочки и ставит свою рюмку на центр стола.

— Погоди, — говорю ему, — а как же ла боту калуй?

— Правда, идти надо. Засиделся у вас… Ладно, лейте уж, черти! Только давайте вражескую «Тигину». Своим про трофеи навру. Наши-то позиции ближе к Тираспольскому коньячному, чем к опоновским запасам!

— И мне тоже! «Тигину»! — тянется Дунаев.

Опрокинув последнюю, Миша сердечно прощается и уходит. Тятя и Федя идут провожать его. Остальные разбредаются кто куда. Ложусь, закидываю руки за голову и, глядя в потолок, позволяю себе снова погрузиться в воспоминания.

 

11

На залитый солнцем белый горячий песок набегают невысокие волны голубого Черного моря. А за спиной, за островками камышей и серебристой листвой редких деревьев раскинулся зеленый Будакский лиман. За ним, на высоком берегу, курортный поселок Сергеевка, от которого к морской косе направляется катер, один из многих, что утром и вечером возят на косу и обратно бесчисленные отряды детей из пионерлагерей.

Море еще прозрачное, живое, не убитое отбросами и стоками «застойных» лет. После каждой набегающей на берег волны песок шевелится от зарывающихся в него рачков. На дне — солнечная рябь. Ее светлые, колышащиеся полоски пересекают стайки мальков и креветок. В неглубокой канаве, вырытой прибоем у самого берега, ползают крабы. Заходя в воду, надо смотреть, чтобы не цапнули за пятку. Вокруг на берегу загорают подростки, мои товарищи и соотрядники. Август восьмидесятого года, и в Москве только что началась Олимпиада.

Вожатые собирают нас, и мы колонной идем на пристань, затем рассаживаемся по скамьям на подошедшем катере. Особо наглые из первого, самого старшего отряда, норовят залезть с гитарой на треугольную площадку носа или на корму. Их сгоняют оттуда. Они лезут вновь и начинают распевать песенку с бесконечным припевом «В пещере каменной нашли». За отходящим катером большой запятой, переходящей в ровную вспененную линию, разворачивается кильватерная струя. На другой стороне лимана короткий переход по тропинке через камыши и вверх. Вот и ворота пионерлагеря, и в конце центральной аллеи — его белые, похожие на корабли корпуса.

После ужина на выбор — танцы или кинофильм. Тот, что идет сегодня, я уже видел. Направляюсь к танцплощадке. Сам танцевать не умею и стесняюсь. Хоть послушаю музыку и посмотрю. Поначалу танцуют в основном девчонки. Среди них и та, к которой я первый раз в своей жизни испытываю большую и тайную симпатию. Все когда-то бывает в первый раз… Из колонок летят музыка и голос молодой еще Пугачевой:

Лето, ах, лето, лето звездное, громче пой! Лето, ах, лето, лето звездное, будь со мной…

От этой песни немного грустно, ведь скоро кончится такой теплый и солнечный в этом году август. Начинаются медленные танцы. Дамы приглашают кавалеров. Этого я уже вынести не могу и, с чувством неуважения к самому себе, ретируюсь. Иду с друзьями в тайный поход на лиман ловить бычков. Если поймают, запросто могут отчислить из лагеря. Но сейчас рисковать уже нечем, до конца заезда осталось несколько дней. Отчислят, так хоть увижу дома Олимпиаду, которую здесь мешает смотреть распорядок дня. Шарим на дне лимана по колено в воде. Как нахожу обрезок трубы, зажимаю его с обоих концов ладонями и выливаю содержимое в авоську. В каждом втором случае в авоське начинает биться бычок, а то и пара. Иногда мелкие рыбки проваливаются между нитями и падают обратно в воду. Не жалко! Бычка в лимане много, и каждый вечер нарочно разбросанные нами на дне трубы полны. Скоро в лагере отбой, пора возвращаться, солить пойманную рыбу и развешивать ее на крыше корпуса для сушки. В наступивших сумерках по газонам центральной аллеи начинается шествие ежей. Большие и малые, поодиночке и целыми семействами с ежатами, они направляются к столовой пировать на объедках. При нашем приближении они даже не сворачиваются. В свете карманных фонариков роями ярких точек вспыхивают их глазки.

Уже после отбоя мы еще раз вышли и геройски стырили арбуз, который рос перед администрацией лагеря. Месяц ждали, пока созреет. Разочарование! Он оказался совсем зеленым. Улыбаюсь, пока перед глазами вновь убегают с незрелым арбузом пацаны, за которыми с лаем мчится злая шавка из будки рядом с админкорпусом.

Прощальные линейка и пионерский костер. Взлетающие в южной ночи языки пламени и снопы искр завораживают. Одухотворенные лица пионервожатых. Нам вещают: «Учитесь! Вы будете жить при коммунизме, когда люди будут жить и работать на других планетах!» Хорошее было время! Но кончилась неуклюже выдуманная сказка. Высадились! Только не мы на Марс, а националистические мутанты нам на голову. Только выучился, не до конца даже, как потемнела светлая жизнь, вкоторую нас с таким пафосом выпускали…

 

12

У соседей справа, неожиданно, как сигнал для возвращения в реальность, вспыхивает стрельба. Мать их так! Какой мир проспали! Перестрелка быстро усиливается. Слышна работа подствольников, и «бум-м!» — ее тут же перекрывают удары гранатометов.

Шить-шить-шить-шить… Тр-рах! Тр-рах! Молдавские минометы!

Ду-ду-ду! Ду-ду-ду-ду! Агээс Гриншпуна! Значит, дело серьезное! И где-то в той стороне могут быть не вернувшиеся еще Федя и Тятя! Вскакиваю.

— К бою! Семзенис, Гуменюк, Дунаев — за мной! Жорж, ты здесь еще? Дуй к Сержу, берите остальных — и за нами!

Бросаемся за оружием, небрежно раскиданными касками и ремнями с подсумками. Хватаю с собой недопитую бутылку коньяка. Выскакиваем по настилу из окна на землю. Тр-рах! Мчимся к Гриншпуну на Комсомольскую улицу, где он недавно занял позицию на стыке с небольшим казачьим отрядом. Тр-рах! Огонь по-прежнему частый, но больше не усиливается.

Тр-р-рах! Это уже совсем близко, звук отразился от стены, под которой мы мчимся, звон ударил в уши! Поворачиваю за угол, где начинается простреливаемая часть улицы, и спрыгиваю к Гриншпуну в просторную траншею под стеной здания. Редкостная для Бендер позиция. В основном сидим под прикрытием каменных стен, потому что крупнокалиберные пулеметы и скорострельные 23-миллиметровые зенитки, все без разбору называемые у нас «Шилками», земляные брустверы, быстро обнаруживаемые неприятельскими наблюдателями, с легкостью пробивают. А из окопа так просто, как из пространства за стеной, не выскочишь. В первые дни многие из тех, кто пытался выкопать себе ямки на открытых обочинах и в палисадах, были за это жестоко и навсегда наказаны. Так и остались кое-где эти недорытые, в разный профиль окопчики. Но Гриншпун сидит в расчищенной им щели между двумя лентами бетона, из которой есть лаз в подвал. Пристройку, что ли, кто-то здесь собирался делать? Его так просто не возьмешь!

— Накапливаются или уже атакуют?! — ору ему я.

— Никто не накапливается и не атакует! — спокойно отвечает Лешка Гриншпун. И тут же радостно сообщает: — Я гуслика прибил!

С удивлением смотрю на него. За Алексеем, сидя на ящике, ухмыляется Славик, второй номер, такой же нескладный и ушастый, как и его патрон. Он через раз откликается на кличку Ханурик, а через раз обижается на нее. За Славкиной спиной, на небольшой площадке, коротким рылом вровень с бруствером стоит знаменитый «Мулинекс». Вроде правда! И обстрел прекратился! В траншею спрыгивают, тесня меня к хозяевам, Семзенис, Дунаев и Гуменюк.

— Твою мать, Гриншпун! Ты что, совсем ошизел?! Две очереди по одному гопнику?! Чем ты стрелять будешь, если они взаправду в атаку пойдут?!

— Не ори, лейтенант! Понимаешь, сначала гуслики в частный сектор напротив соседей полезли. Стрельбу оттуда учинили, Давидюка ранили. Наши в ответ шуганули их гранатами. Гуслики обратно, к школе и через перекресток на Дзержинского шнорк! Да еще их гранатометчики обнаглели! Не отход своих вояк прикрывают, а лупят в нашу сторону на авось, навесом. Я же знаю, что сзади на улицах людей полно! Тут уже казаки пару раз стрельнули, чтоб их заткнуть, а румынва в ответ из минометов! Не терпеть же такое безобразие! Вот я гопникам привет и послал. Они сначала залегли, потом вскочили, тут вторая очередь прилетела! Вон посмотри, валяется, косоглазый! Зря я, что ли, такой объем земляных работ осваивал?! А гранаты у меня есть. Недавно подкинули чуток!

— Ладно, понял тебя! На, хлебни малость! — добрею я.

Раз так, то отпущение грехов за открытие огня у Лешки в кармане. Тем более что мули вновь стреляли из минометов. Даю Гриншпуну бутылку и, не обращая внимания на свое обрадовавшееся, устраивающееся поудобнее в траншее воинство, прикладываю к глазам бинокль. Бинокль поганенький, на шесть крат, правый окуляр не наводится, кольцо резкости сорвано. Хорошо, в том положении, которое позволяет смотреть далеко. Вблизи — подзорная труба, а не бинокль. Впрочем, спасибо, что такой есть.

Действительно, прямо напротив школы лежит. Судя по позе — труп с гарантией. Теперь понятно, почему полицаи вели себя так громко и нервно. Они всегда нервничают, когда им кажется, что мы пытаемся обстрелять их укрепленные пункты. То, что приднестровской атаки нет, и у них под стенами бегают гастролеры, насолившие приднестровцам, они часто понимают с опозданием. Осматриваю улицу впереди. В домах на ничьей земле все неподвижно. Ближайший к нам перекресток вызывает у меня жажду мулиной крови. Вот он, открытый со всех сторон, специально выбранный как место прохода разведгрупп обеих сторон, проверявших соблюдение местного перемирия. Здесь нельзя было друг в друга стрелять, и все же именно здесь они нас обманом подстерегли. Справа у бровки проезжей части — воронка от снаряда. Слева стоит обгоревший бэтэр — тот самый. Хорошо стоит, наблюдать не мешает! Тогда, в ажиотаже, проскочил через проезжую часть, сволочь! Застрял бы посередине, блокируя обзор, лажа была бы, а так — чудненько! Сзади возня и переругивание:

— Эй, эй! Дай, б, сюда! Ну и здоров же ты бухать, Ханурик!

Отрываюсь от бинокля и поворачиваюсь к своим орлам. Алчущие продолжения банкета морды тут же постнеют. Признаков подхода остальных бойцов взвода не видно. Самостоятельный Достоевский, разумеется, отменил мой приказ о выдвижении на передовую сразу же, как стихла стрельба и стало ясно, что это не бой, а фестиваль с салютом. Это он сделал правильно, но здесь случай интересный…

— Гуменюк, быстро дуй за Сержем, пусть винтовку прихватит! Сейчас румынва за своим полезет, попробуем убить!

— Не полезут, — сомневается Гриншпун, — гуслики уже ученые!

— Ни черта они не ученые, последний бой показал, да и вчера тоже… Смена у них недавно была! Полезут! И прибьем! Гуменюк, дуй быстро! Семзенис! Через подвал и за поваленным деревом, на другую сторону улицы! Караулим, пока Серж не явится! Дунаев, тебе везет! Смотри, что делается, и башку не высовывай!

Только бы не принесли черти наших комиссаров и миролюбцев! Тогда о задуманном придется забыть. Прикладываюсь к автомату. Перекресток, на котором валяется дохлый гопник, даже с самого края гриншпуновой норы, из специально подкопанного им отнорка, виден плоховато. Метров по шесть — восемь в каждую сторону от трупа, а дальше все загораживают деревья и стены. Только с Лешкиными опытом и реакцией можно было проделать такой фокус. Не проспект! Несчастливая и кровавая Комсомольская улица. Далеко за молдавским бэтэром, едва видимый за деревьями, стоит на ней наш подбитый «КамАЗ», безмолвное надгробие павшим в самоубийственной атаке двадцать второго июня. Мы не смогли достать из него ребят. Хочется верить, что у гопников хватило остатков человеческого, чтобы обойтись с телами прилично. Еще дальше, за углом слева, на улице Дзержинского, находится комплекс зданий Бендерского горотдела полиции, главный и самый близкий к центру города опорный пункт врага. К нему как раз и выходит так называемый Каушанский коридор — несколько улиц, ведущих на юго-запад, в сторону соседнего райцентра Каушаны, по которым пролегает путь снабжения стремившегося к мостам через Днестр, но увязшего в уличных боях ударного клина противника.

С другой же стороны, справа, чуть в глубине от видимой отсюда полоски проезжей части, расположена прикрывающая горотдел полиции школа. Во многом благодаря своему наивному стремлению не занимать и не обстреливать детские учреждения мы потерпели поражение в той атаке на ГОП. Казалось, националисты должны были поступать точно так же, но они занимали школы и детские садики без колебаний, устраивая под их стенами огневые «клещи». И в этой, недооцененной нами поначалу, школе они день ото дня продолжали укрепляться в ожидании повторных наших атак. Эти ожидания мы не оправдали, и после седьмого июля, когда возобновилась говорильня между Тирасполем и Кишиневом, националисты в школе расслабились. Скука от безвылазного сидения в ней толкает их на вылазки со стрельбой и на дневную беготню через простреливаемый нами издалека перекресток. В ГОПе есть городская телефонная связь, которую поддерживают по распоряжению из горисполкома в надежде, что это поможет договориться. Пока не помогло, зато опоновцы из школы бегают в ГОП звонить домой. И, лихо проскакивая перекресток, хлопают себя ладонью по заднице — а ну-ка, мол, попадите! Сегодня попали.

За «КамАЗом» и школой у гопников отрыты окопы в кюветах. Из них они раньше часто, для развлечения стреляли вдоль улицы. Пока мы не отучили. И сейчас сидят тихо, бельмы на своего дохляка пялят. Самое хорошее, справедливое место, чтобы еще кому-то из них здесь и сегодня подохнуть.

Автомат убитого лежит еще метра на полтора ближе к ГОПу. К нему, быстрее всего, и полезут. Секунду зазеваешься — и тю-тю… Даю очередь, целя в труп и выше. Потом еще какое-то время выжидаю и кладу вторую очередь по деревьям слева. Большая часть пуль попадет в стволы, но две-три пролетят дальше, к молдавским окопам, успокоят сорви-голов. Добравшийся на указанное ему место Витовт дает очередь по другой, правой стороне перекрестка.

Так с паузами процедура несколько раз повторяется. Я уже расстрелял и поменял рожок, несмотря на то, что пару очередей в учебных целях было доверено сделать Дунаеву. Нам тоже пару раз ответили, но мулям с той стороны стрелять не с руки, пули пошли на добрых несколько метров выше. Ничего, казаки-бабаевцы в доме за нашими спинами нас простят. Могли бы и сами участвовать, кабы заранее потрудились и пробили пару бойниц в глухой стене второго этажа. А опоновцы в школе молчат. Прав, значит, Гриншпун. Не их покойничек, а гастролер со стороны…

— Гей, браты! — от Бабая кричат. — Кончай стрелянину! С исполкома трезвонят уже! Проверяющих захотелось? Ваше счастье, половина шпиенов сегодни в Тирасполе!

— Да все уже! Закончили, говорю…

Где этот треклятый Достоевский со своей берданкой? Он у нас лучший стрелок, и никто, кроме него, не сможет выполнить задуманное. Наконец прибегает. Сую ему бинокль. Переговариваемся о соображениях. Они очевидны. «Работаем» под распространенную с обеих сторон категорию даунов — любителей пострелять по свежему трупу. Вроде как нам это уже надоело, и мы разбегаемся…

Серж неподвижно застывает со снайперской винтовкой с видом цапли, собирающейся подстеречь и проглотить жабу. Тихо пробирается назад Семзенис. Гуменюк наоборот — лихачит, чуть не пешком перебегает улицу позади нас, изображая глупый отход. Со стороны гопников щелкает запоздалый выстрел. Черт! Еще один позер! Засранец!!! Забежав за угол, Гуменяра, невидимый для мулей, кружным путем летит назад и протискивается обратно в траншею из подвала.

Ждать приходится долго, не двигаясь и наблюдая из неудобного положения на полусогнутых. Слева, со стороны Ленинского, мули уже начали обычный вечерний обстрел. Притащенная мною бутылка проходит по кругу и опустев летит на дно. Вздрагиваю от движения в одном из домов за бэтэром. Тьфу, да это же кошка! Как не распугали еще их всех! Не успеваю перевести взгляд, как Серж стреляет. Едва слышный на расстоянии крик. На перекрестке лежат уже два тела. Гриншпун и Славик вопят: «Ур-р-ра-а!» Некогда радоваться, вдруг сейчас вскочит! Приподнимаюсь и строчу из автомата. Достоевский того же мнения, он стреляет снова.

Тишина. Наблюдаем во все глаза. На лицах узкие, злые улыбки. Лешка придвигается к агээсу. Будет попытка дать ответную «пиявку» или нет? Приказываю лишним мотать в подвал. Дунаев лезет туда и останавливается у проема, снизу глядя за нами. Серж подбирает и швыряет в центр ничейного квартала пустую бутылку. С тихим звоном она где-то там, в глубине, разбивается. Знатный бросок! Я бы не смог так закинуть… По-прежнему тихо. Настроение поднимается. Два дохляка за одного раненого, тем более, по словам Гриншпуна, не сильно, это вполне нормальная бухгалтерия! Положительный культурный обмен между конфликтующими группами. Теперь можно и поговорить.

 

13

— Видишь, Дунаев? Серж прибил гуслика! Но смог бы он сделать это один? Времени и патронов сколько угробили! Взаимодействие и работа! Запомни это. Себя ты вел прилично, не мельтешил. Зачет принят! За успешное перевоспитание двух националистов объявляю всем благодарность! Виват!

— Гип-гип, ура! — отзываются мои товарищи. Довольный своим успехом Достоевский оставляет без внимания мою тираду.

Еще раз оглядываю частный сектор на стороне противника. Никакого движения. Семзенис слезает вниз к Дунаеву. Манит оттуда рукой Гуменюка. Правильно. На обнаружившей себя позиции толпиться нечего. Пусть лучше пойдут, собьют с соседей по пятьдесят граммов. Уже не окосеют.

— Гриншпун, хочешь, продам анекдот?

— Валяй!

Лешка страстно собирает анекдоты на военные и межэтнические темы, записывая их в специальную замусоленную книжечку. Вывернул уже наизнанку всех.

— Что означают цвета нового молдавского флага, знаешь?!

— Ну?! — настораживается он и лапает себя за карман, в котором обычно лежит его склерозник. Верный признак, что не знает.

— Вот вам и собиратель фольклора! Этнограф, понимаете ли…

— Не томи душу!

— Тогда слушай! Идет урок в молдавской школе. Учительница спрашивает: «Петрикэ, скажи, что означает синий цвет на нашем родном румынском флаге»? Петрикэ встает и отвечает: «Синий цвет на нашем флаге изображает прекрасное небо, которое ярко засинеет над нашей Румынской Молдовой, когда мы прогоним отсюда всех проклятых русских!». «Молодец, пять! А кто знает, дети, что означает красный цвет на нашем флаге?» Ионел тянет ручку. «Ну, Ионел, говори». Ионел встает и говорит: «Красный цвет на нем обозначает реки крови проклятых русских оккупантов, которую мы прольем, когда будем изгонять их из нашей э… не помню точно, то ли Румынии, то ли Молдовы!». «Правильно, Ионел, молодец, но нехорошо так путаться в названиях, ты же не наш президент! Четыре, садись». «А кто скажет, что означает желтый цвет на нашем прекрасном национальном флаге?» — снова спрашивает учительница. И видит, что все молчат, только Вовочка Сидоров тянет вверх руку. «Как? Никто больше не знает? Что же ты можешь сказать о нашем флаге, оккупант Сидоров?! Ну ладно, говори!» Тут Вовочка встает и говорит: «А желтый цвет на вашем поганом флаге означает, что, когда отсюда уйдут все русские, вы будете жрать одну свою желтую мамалыгу!»

Гриншпун смеется.

— Нет, — говорит, — такого еще не слышал! Славик, — обращается он ко второму, — ты запомнил? Надо будет записать!

Ну вот, сделал ему приятное. Лешка — парень что надо. Невысокого роста, тощий, но жилистый и прыгучий, будто скелет на рессорах, прекрасный гранатометчик и по совместительству ходячий прикол. Без пяти минут легенда. Когда он появился, а было это аккурат в полночь между двадцатым и двадцать первым, никто не подумал, что прибыл такой необходимый для укрепления нашей обороны человек. Батя как раз проверял моральное состояние на день грядущий, а точнее, после того как нас чуть не перестреляли на Коммунистической, вправлял мозги Али-Паше за плохое командование. Взводный страдал почем зря. Как можно командовать недоумками, которые ни черта еще не умеют? И тут Гриншпун рекомендуется. У бати дар речи пропал. Али-Паша первым нашелся и говорит: «Ну, дела, комбат! Все понимаю, кроме того, куда подевались все эти чертовы Ивановы и почему наше дело приходят защищать люди с такими исконно русскими фамилиями?!»

На следующий день Гриншпун, казалось, дискредитировал себя окончательно, прихватив в одном из разбитых «комков» фритюрницу «Мулинекс». А двадцать второго ему эту странность уже простили, за великолепную стрельбу из агээса по вновь вошедшим в город националистам.

Фритюрницу он еще дня два таскал за собой, пока ее не разбили в дробадан мули. Целили в агээс, но в сумерках перепутали, сволочи! И тут же сами отправились в рай, прямехонько в его румынский филиал! В Лешку промахиваются только раз в жизни! С тех пор он всем на уши вешает, что таскал у сердца этот злосчастный кухприбор исключительно с целью обмана противника. Вранье! По душам он мне вещал, что в Москве молодая жена, не поняв его патриотизма, послала его на три веселые буквы. Фритюрница должна была стать посылкой — последним и, увы, иллюзорным шансом на семейное примирение. Но свою роль, так или иначе, она сыграла. Пав смертью храбрых в борьбе с национализмом, фритюрница передала свое созвучное с теми, кого мы всегда не прочь поджарить, имя гриншпунову агээсу! С тех пор из славного «Мулинекса» было поджарено и нашпиговано не менее двух десятков мулей. Для наших записных героев — цифра недостижимая. Такой вот есть у нас друг, доброволец из самой Москвы Леша Гриншпун.

— Серж, — говорит Алексей, — с тебя тоже причитается анекдот!

Комод-два надменно колбасится. Но Гриншпуна, при его заслугах, он вчистую проигнорировать не может.

— Я, — говорит, — по этой части не умелец! И начинает набивать себе трубу.

— Ну и что, — не отстает Гриншпун, — ты же не Петросян, хоть как-нибудь, без выражения, но расскажи!

— Тебе Витовт что-нибудь рассказывал?

— Н-нет пока.

Вижу, разочарован и врет. Чтобы не обидеть Сержа.

— Ну, слушай тогда, с балтийским уклоном: Утро под Ригой. Встает с бодуна мужик. Выходит на крыльцо, потягивается. Зовет: «Шарик! Шарик!» Собака не отзывается. Он напрягает мозги, в чем же дело?! И вспоминает, что закон о государственном языке вчера новый приняли! Зовет псину снова: «Эй, Шарикус!» Тут из будки сразу в ответ: гавс, гавс, аус, аус!

Общеизвестный анекдот. Но все вокруг, заскучав, все равно посмеиваются и качают головами. Дальше разговор не клеится. Слишком все насторожены. Не буянят что-то националы. Может, попытаются отыграться ночью или в другом месте.

С неба доносится стрекот российских вертушек. Их пролеты начались после серии боев, произошедших с двадцать второго по двадцать четвертое июля. Лебедь приказал им атаковать любого противника: и молдаван, и приднестровцев — всех, кто будет вести огонь из тяжелого оружия и допустит эскалацию боевых действий. Наверное, румынскую минометную батарею полетели искать. Ну, теперь враги затаятся! Нечего заседать в этом окопе, пора и честь знать.

— Леша, — говорю, — мы пойдем. Смотри, чтобы гопники тебя на заметку не взяли!

— Если возьмут — выкусят! Днем ко мне не подойдешь, а ночью на запасную уйду! Остался бы, да ночную возню пришпандорить нет шансов. Ну, бывайте!

По пути к штаб-квартире, чувствуя плохо скрываемое возбуждение Дунаева, выговариваю ему:

— Ты не радуйся, мозгами пораскинь. Твой коллега, новобранец, там, на перекрестке остывает. Опытный солдат так не полез бы! Вот и думай о том, чтобы ты всегда был его умнее!

— Во-во! — наставительно задрав вверх длинный палец, тычет им Дунаеву в другое ухо Достоевский.

 

14

Подходим к своим. Встречают Али-Паша, Федя и Тятя.

— Докладываю! Сержем прибит один гопник! Потери: полбутылки коньяка в качестве гонорара Гриншпуну за второго!

Морда взводного неопределенно осклаблена. Не поймешь, получим в хвост и в гриву или все же сойдет…

— Не могли не влезть?!

— Не могли! Косоглазых наказать когда-то было надо? Надо! Тятя с Федей опять же в какую сторону пошли? Что стоите, лыбу тянете? Пока Серж не сказал, что с вами норма, на душе ни у кого спокойно не было!

— Не брыкайсь, не наезжают! За службу — благодарность! А теперь слушайте приказ, и без воплей — обсуждение ни к чему не приведет. Дальнейшие инициативы прекратить. Национальная армия Молдовы покидает город. И с нашей стороны всех потихоньку отсюда долой! Готовимся к разведению сторон. В батальоне решили: ты, Тятя, Федя, Витовт, Серега, Серж и Жорж завтра к ночи должны быть в Тирасполе.

— А мы то с Жоржем и Гуменюком при чем? — яростно возмущается Достоевский.

— При том, что приписаны к спецназу МВД, забыли?!

— Можем ли мы спросить об этом батю? — севшим голосом спрашиваю я.

Серж закрывает свой открытый было рот. Наверное, хотел брякнуть Али-Паше то же самое.

— Можете. Услышите то же самое, плюс пару матюков, это я вам гарантирую!

— Это не неповиновение. Мы просто должны быть уверены.

— Что не шлепнетесь рожей в говно? Проверяйте! Только своими мозгами не забывайте думать тоже!

— Не боись, взводный, приключений не будет! — успокаивает Серж.

— Я этому верю, — смягчается Али-Паша. — Действуйте по распорядку. Посты я сменил.

Действовать после такого неохота ну просто никак. С тусклым видом проходим в зал штаб-квартиры и рассаживаемся по углам. Почти сразу встаю.

— Я в штаб к бате. Серж, ты со мной?

Достоевский неопределенно чешет щетинистую скулу, выдвигает и задвигает обратно челюсть, после чего заявляет:

— Не вижу смысла вдвоем переться, только получим за то, что оставили Али-Пашу одного. Пусть Жорж идет.

— Не-а. Я с тобой. Лейтенант пусть с Витовтом идет, — отзывается Жорж.

Семзенис встает. Пошли. Сбегаем с настила и топаем привычным, коротким маршрутом, кое-где обходя или перебегая места, где могут пролететь шальные пули. Мули, как всегда в это время, постреливают. Не чаще, может, даже реже обычного.

— По-моему, зря идем, — говорит Витовт.

— В смысле проверки или уговоров — зря. Я не потому иду. Хочу услышать батино мнение и уж после того буду делать выводы!

— Если на Горбатова нарвемся крика будет до небес!

— Плевал я на его крики. Ну, поорет. Потом за кобуру схватится. А дальше что? Утихнет и еще нас просить начнет: «Ну что вы, ребята, е… вашу мать, как дикие, ни х… не понимаете? О, б…дь, как тошно мне…» Все расскажет…

Пересекаем последний двор. Подходим к часовому у входа. Паролей и окликов, как в книжках про войну, днем не спрашивают. Часовому нас прекрасно видно, так же как и автоматчикам охранения, бездельничающим в двух обложенных бетонными блоками и камнями с городских обочин окопчиках метрах в двадцати — тридцати справа и слева от него. Единственные места, если не считать кротовьих устремлений Гриншпуна, где у нас устраивают окопы, — для внутренних секретов и часовых, позади промежутков между домами, с секторами обстрела, перекрывающими дворы. Для своих — дополнительная безопасность, а для противника, если вздумает просочиться, — губительно. Спускаемся в штабной полуподвал. Еще недавно он был чем-то вроде конторы жилищного кооператива. В нем осталась конторская мебель и даже несгораемый шкаф, где теперь держат документы батальона.

— К комбату!

Батя не занят. Строго говоря, он не комбат. Под его командованием оказался не настоящий батальон, а несколько собранных с бору по сосенке и прибывших вместе в Бендеры сводных отрядов, пополненных местными ополченцами. И мы тоже не взвод, а один из таких отрядов, именуемый так потому, что по численности наш отряд близок к взводу. Эти отряды прижались, притерлись друг к другу, чтобы устоять и выжить. А затем люди еще теснее сплотились вокруг горстки офицеров. Так были созданы две роты, так к нам прибились минометчики и потерявшийся в разгроме двадцать второго июня артиллерийский расчет. Как вокруг маленького зернышка в расплаве, посреди кусков шлака, показалась сталь. Возникло формирование, выросшее из кварталов, в которые оно вцепилось мертвой хваткой. Несколько таких самородных батальонов появилось и окрепло в Бендерах. Некоторые из них потом получили номера батальонов ополчения и как бы официальное признание командования, а некоторые, вроде нас, нет.

На третью роту людей не хватило, и пропали честолюбивые планы Достоевского с Али-Пашой. Один из них уже мыслил себя взводным, а второй — ротным командиром… Я тоже поначалу мыслил, да вскоре перегорел. Вопреки самомнению понял: первые роли на войне не для меня. Для них нужны другие, порой неприятные в мирном быту качества, в которых я не воспитан. Тут дай-то Бог на вторых ролях свою лямку вытянуть…

Кому мы подчинены — тоже сложный вопрос. По происхождению — тираспольчане, но от тамошних штабов не имеем ни слуху, ни духу. Теперь в наших рядах больше половины бендерчан-ополченцев, да и вообще, по идее, должны подчиняться штабу обороны города, заседающему в Бендерском горисполкоме. Но там о нас вспоминают только тогда, когда хотят наказать. Одного лишь командира городского ополчения Егорова мы видели с добрым словом и помощью. Но его возможности и полномочия ограничены…

В роте Горбатова есть даже перебежчик из Молдавской армии — русский парень Юрик, которого все кличут Юран. Пятнадцатого июня его вызвали в военкомат, и он, по простоте душевной, пришел. Под угрозой тюрьмы, держа за руки и толкая в спину, его замели в национальную армию, три дня продержали на огороженном колючей проволокой плацу и послали «наводить порядок» в Бендеры. Двадцать второго июня он с оружием перебежал к нам. Оружие отобрали. Но везти его в Тирасполь было недосуг, шли бои. Доложили Костенко, а он, кинув быстрый взгляд на нашего батю, спросил: «Перебежчик? Да ещё мой тезка? Что говорит?» Послушал и отрубил: «Некогда мне. В казармы его сейчас не потащишь. На диверсанта не похож. Приставьте к раненым, пусть помогает…» Так Юран остался с нами. Без страха и автомата пересидел ночной бардак на двадцать третьего июня, хотя легко мог смыться. Работал в поте лица. Автомат Юрану вернули. Оказанное ему доверие он уже много раз оправдал.

И все же мы — батальон! Пусть нас не создавали и не пополняли ни разу по потребному для батальона образцу и стандарту, мы — батальон! Так сложилось здесь! С какой гордостью мы вышли бы отсюда как единый батальон! Но ни в горисполкоме, ни в Тирасполе этого не понимают. Или не хотят понять. Мы не попали в список подразделений, упомянутых в приказе управления обороны. Просто отсутствие нескольких слов на бумаге, чему мы не придали значения поначалу. Но теперь, когда из батальона начинают забирать людей…

Батю комбатом никто не назначал, он комбат по призванию, как говорят, от Бога. Он устало, но добродушно смотрит на нас.

— Еще одна делегация! А я уж думал, где подчиненные Мартынова запропастились?

— Товарищ майор! Верно ли, что будет перемирие и нас выводят?

— Верно. Приказы надо выполнять! Скоро все уйдем за вами.

— Батальоном или так же, как мы, — дергаю головой в сторону реки, — по горстям?

Комбат не отвечает, и мы тоже уныло молчим. Прежде, чем я набираюсь духу снова спросить, он отворачивается, давая понять, что разговор окончен. Батя отходит к столу, на котором стоит единственная в батальоне рация. По ней не столько получают приказы, сколько, выходя на милицейскую или армейскую волну, слушают, иногда говорят, с кем можно, чтобы уяснить общую обстановку. Радист — «Але-улю», он же вроде денщика, спешно освобождает место, подбирает свои манатки. Батя садится за какую-то писанину. Это все. Аудиенция завершена.

— Разрешите идти?

— Идите.

Батя понимает, зачем мы пришли. Одно его слово — и поднимется ропот, две сотни вооруженных людей потребуют от руководителей города и Управления обороны ПМР хоть напоследок посчитаться с ними, сохранить батальон в составе бригады… Но он молчит. Выходя, я всем существом, вопреки очевидному, продолжаю ждать, что комбат остановит нас, но он не останавливает. Значит, не может он нас и себя отстоять. И дальше вести за собой не считает возможным. Только на больную мозоль ему лишний раз наступили.

Выходим из штаба.

— Все, крышка батальону! — горько произношу я.

Семзенис помалкивает. Да что тут скажешь? Такое обращение с нами — несправедливость. Но нет никому до нас дела. Наши политики и полковники уже все определили, и прописали себе руководящую роль. Как они там, на другом берегу, не просто телефоны лапали и в комиссиях заседали, а создавали и сколачивали наши подразделения. Как они упреждали развитие всех событий, хотя на самом деле ничего они бежали за потребностями войны вслед. Теперь они будто бы победоносно заканчивают приднестровскую войну, которую фактически решили Руцкой и Лебедь… У Молдовы армейские и полицейские бригады были созданы «до драки», а Приднестровье создает их уже после, и то, не поймешь как… Не повернись Россия — Приднестровье не отбилось бы…

 

15

Возвращаемся в штаб-квартиру. Серж и Жорж с Гуменярой смылились куда-то по своим делам. Выяснять куда нет желания. На кушетках дремлют Тятя и Федя. Кацап приподнимается и спрашивает:

— Ну, как?

— Вот так!

Делаю экспрессивный жест руками наперекрест. На Федином лице не видно никаких эмоций. Затем оно оживляется:

— Я тебе проволоку нашел, которую ты просил. С утра отдать забываю. На!

Кацап подкидывает мне согнутый в подобие бухточки кусок толстой, чуть не в полпальца толщиной медной проволоки. Беру её и иду в коридор к стенному шкафу, где видел молоток и зубило. Достаю инструменты и спускаюсь к выходу из парадной. Кладу проволоку на бетон площадки, примеряюсь и начинаю надрубать кусочками длиной по полтора-два сантиметра.

Минут через пять являются Федор и Витовт. Кацап зевает.

— Лейтенант, че ты долбишь, как дятел?! Делать нечего?

— «Рубашку» для трофейной эргэшки делаю. Проволокой обмотаю и поверху изолентой. Такой гранатой сразу мулей десять, а то и двадцать убить можно!

— Эдик, ты спятил! — заявляет Витовт. — Они что, к тебе строем на испытание побегут? Ты их, как змей, заклинать можешь?

— Не могу. Сколько будут — все мои! Пара лишних осколков в брюхо ни одному мулю не помешает!

— Нас же выводят!?

— Ну и что? Ребятам отдам!

Разгибаю новый кусок проволоки, примериваюсь и продолжаю рубить.

— В лесу раздавался топор дровосека, — меланхолично произносит Семзенис, затянувшись сигаретой.

— Дровосек топором отгонял гомосека, — я рифмую.

— Это кто еще тут гомосек?!

— Гы! — расплывается в улыбке Кацап и тут же снова начинает ругаться:

— Кончай долбить! Надоел! Лучше книжку себе найди!

— Оставь его, Федя, пусть лучше это делает, чем по передовой лазит!

— Я б оставил, так долбит же по мозгам, как дятел!

— Туда я еще успею! — отвечаю. — Вот, значит, куда святая троица пошла! Мог бы догадаться…

— Не, они за эссенцией почесали или выменять, что найдут.

— Я уж думал, пошли вынюхивать, где бы еще пару гопников подкараулить, пока мир не вступил в законную силу! Уяснил провал в своей логике. Для новых подвигов недостаточно пьяны-с! Ничего, не разминемся! Бьюсь об заклад, к ночи все будут опять в норе у Гриншпуна. Особенно если Сержу удастся вымутить у Колоса прибор ночного видения!

— И ты с ними?!

— Я-то как раз против! Бате и Али-Паше не понравится — раз! Опасно — два! Не по-людски — три! Гопники, стрелявшие в соседей, свое уже получили.

— Это гопники-то люди?

— Дурак, «по-людски» — это я не про них, а про нас говорю! За собой смотреть надо, чтоб не быть такими, как они! Кроме как показать удаль с непонятным результатом и большим риском ничего не вижу. Вот что я хотел сказать! Пойти подстраховать Гриншпуна, на случай если гопники попытаются сквитаться за сегодняшнее, — это можно! А самим лезть на рожон — дурь!

Заканчиваю рубить проволоку, достаю из сумки гранату и примериваюсь, как буду мотать. Витовт молча курит. Федя, от нечего делать, смотрит, интересуется.

— Запал вытащи!

— Не лечи леченого!

Выкручиваю запал.

— А ну покажи, — тянет лапы Кацап, — ишь ты, не такой, как у наших, а как оса, с перетяжкой!

— Бестолочь, хоть бы «Наставления» читал! Запал как запал, только не УЗРГМ, а УЗРГ!

— Разница-то в чем?

— Старая модификация. У румын все старое и дешевое. Иногда может сработать не за четыре и две десятые, а за четыре секунды ровно. Или наоборот, дать затяжку до пяти-шести секунд. Поэтому наши их модернизировали, а у румын все осталось, как было.

— Засранцы!

— Точно! Здесь разницы большой нет, а вот с эркэгэшками хохма у мулей не раз уже приключалась!

Улыбаюсь своим мыслям. Румынские противотанковые кумулятивные гранаты РКГ, имевшиеся у националов в большом количестве и часто попадавшие в трофеи, у нас спросом не пользуются. Общеизвестно, что мулей на этих гранатах подорвалось больше, чем они их кинули в приднестровцев.

— Да, дерьмо гранаты, некачественные!

— Снова ты не прав, Федя! Гранаты вполне качественные, но не такие, как наши. Мули этого не знают, вот и рвутся. Если у тебя ихняя эркэгэшка присохла, мне отдай, я с ней управлюсь!

— В чем же там дело?!

— Понимаешь, мули, в отличие от тебя, иногда читают «Наставления по стрелковому делу». А там написано, что граната РКГ имеет четыре предохранителя. Последний — инерционный. Поэтому наша, советская граната может быть разряжена и поставлена обратно на предохранители даже в том случае, если с нее чеку сорвали, но не бросили, не взмахнули рукой. Если ее просто себе под ноги уронить, она не взорвется! Так в «Наставлениях» и говорится. В румынских же гранатах инерционного предохранителя нет. И если чека сорвана, то гранату надо кидать, вставить чеку обратно уже нельзя! А на вид румынская и наша гранаты одинаковые! Теперь представь себе: поступили к волонтерам или полицаям румынские РКГ, а «Наставления» у них по-прежнему советские, наши. Они начинают читать, что с этими гранатами делать, потом лапами крутят, учатся, срывают чеку, чтобы обратно ее засунуть, и… Бац!!! Ливер на стенах!

— Откуда знаешь? В институте этому, чай, не учат!

— Срочную служил при полигоне. Навидался там вооружений, ну и почитал кой-чего.

Обматываю свое творение изолентой, стараясь натянуть ее на проволоку как можно туже. Ленты едва хватает. Ничего, теперь заклеивать мозоли и царапины она мне не понадобится. Кладу гранату обратно в сумку. Под руку попадает овальный жетон личного номера офицера. Машинально достаю его и кручу в руке.

— Того гада? — спрашивает Кацап. — Дай посмотреть. Сувенир… Даже фамилию на нем свою выцарапал, гондон! Гм… Номерок-то фартовый, на семерку заканчивается!

— У меня тоже на семерку. Лезу в карман и показываю Феде свой жетон, на котором, как на брелке, по-прежнему висят ключи от тираспольских кабинета и квартиры.

— А-а! Вот в чем дело!

 

16

Кацап, как, в той или иной степени все мы, суеверен. Одним из его бзиков является вера в то, что от раны или смерти защищает предмет со счастливой цифрой семь, причем этот предмет должен быть не случайным, а в доску твоим. Тогда остается бояться лишь того, что на тебя налезет враг с такой же счастливой семеркой в кармане. Глупо! Но я сам такой же дурак. Приучился у Али-Паши и Сержа дуть себе на плечи. Они подцепили эту суеверную привычку в Афгане. Мусульмане там дуют на плечи, чтобы на них не сидела нечистая сила. Здесь ни «духов» ни «мусликов» нет, а привычка, поди ж ты, передалась!

Забираю у Федьки жетон и смотрю на него. Личный номер убитого мной человека. Простая, нацарапанная кириллицей молдавская фамилия. При всей ненависти к националистам и отсутствии даже толики раскаяния, возникает странное чувство. Мы жили в одной стране. Одному и тому же нас учили в школе. Еще недавно могли дружить и ходить друг другу в гости. У нас был один, общий мир, и он треснул, раскололся на части, на его мир и мой. Вон, двести метров пройти, зияет эта трещина — разбитые и сгоревшие дома. Деревья, остриженные в кочерыжки пулеметным и автоматным огнем, асфальт в редких воронках от снарядов и частых, похожих на неглубоко вырезанные в нем цветки подсолнечника, следах от мин.

Он пришел сюда, чтобы дотоптать до конца мой осколок мира, и я убил его.

На стороне найдется куча людей, которые скажут, что я от него ничем не отличаюсь, просто мне повезло. Ханжеский вздор! Так могут сказать лишь те, кто вблизи не видел звериного лика национализма! Кто их трогал? Кто за руку тянул на насилия и убийства? Молдавия получила независимость не благодаря какой-то там «борьбе за самоопределение», а тому, что в самом центре своем рухнул окончательно захезанный Горби Союз. В первые два дня ГКЧП националисты вновь попрятались. Это был показатель того, что по-настоящему большой роли в жизни республики они вплоть до самого распада СССР не играли. Молдавия все равно независимость получила бы, не шевеля пальцем, без убийств и погромов, без пьяных и злых толп на улицах и площадях! Никогда этому зверинцу объяснения, кроме чудовищных глупости и подлости, не было. Никогда не будет оправдания тому, что вместо мирного строительства своей независимой отныне страны, националисты, опьяненные своей безнаказанностью, захотели добить несогласных, чтобы подороже продаться в Румынию, и полезли сначала на Гагаузию, а потом на Приднестровье! Кто кишиневским политиканам мешал? Вполне могли заняться экономикой, культурой, реформами, чем хотели! Никакого сопротивления, кроме мирных демонстраций, забастовок и укоризненных статей с призывами к диалогу в русских газетах, долго не было! Но вместо этого они по уши влезли в политическую авантюру, своими собственными руками толкнули оппозицию на создание Приднестровья и Гагаузии, вызвали к жизни так называемый ими сепаратизм, пытаясь насилием, в один миг заставить большую часть народа Молдавии думать и жить иначе — антикоммунистически и националистически, антирусски и прорумынски! Сначала они начали громить и убивать, это потом уже против них вооружились!

Кричавшие о своей любви к молдавской земле и ее народу националисты кончили тем, что объявили ее частью Румынии! Любой человек, хоть немного знающий историю этого края, знает, что это чушь! Княжество Молдова появилось в четырнадцатом веке, а Румыния была создана по соглашению европейских стран с Турцией в 1862 году, из турецкого протектората Валахия. В отличие от Молдовы, Валахия никогда не была независимой До нашествия турок она была провинцией Венгрии. Двести лет подряд, сначала венгерские короли, а затем турецкие султаны водили подвластные им валашские орды разорять Молдову и мучить родственный валахам молдавский народ. В конце концов Молдова пала, оказавшись в том же, что и Валахия, положении провинции Османской империи. Забыть бы эти дела минувших дней, но и в последующие века политика румынской верхушки изменилась мало. От своей начальной роли буфера между Венгрией и Турцией, а затем поставщика «пушечного мяса» для турок, Валахия так и не избавилась. Европейские державы превратили ее в очередной буфер — провозглашенная Румыния стала барьером для движения России на Балканы. И в этом качестве новую страну решили усилить, передав ей западную, Запрутскую Молдову.

Так появление Румынии окончательно закрепило раздел молдавских земель и завершило ликвидацию остатков древней молдавской государственности. Присоединение Запрутской Молдовы к Румынии в 1862-м ничем не отличалось от «аннексии» Восточной Молдовы (Бессарабии) Россией в 1812 году. Мнения молдавского народа ни в том, ни в другом случае никто не спрашивал. Но если Россия на присоединенных территориях не прибегала к практике денационализации, то Румыния не собиралась уважать историческую память молдавского населения и его чувства. Молдаване сразу же были объявлены румынами, а их история переписана под бухарестские нужды. Легкость приобретения вскружила румынским политикам головы, породила претензии на «объединение всех румын» и надежды на захват новых территорий.

Случай представился скоро — с поражением стран германского блока в Первой мировой войне, распадом Австро-Венгрии и революцией в России. Антанта, создавая санитарный кордон против СССР, от души нарезала Румынии новых территорий: венгерскую Трансильванию, болгарскую Добруджу. Пользуясь поддержкой Запада и временной слабостью восточного соседа, Румыния захватила Бессарабию и Буковину, в одночасье распухнув на карте втрое и добившись всех ранее провозглашенных целей «объединения». Тогда вместе с бессарабскими молдаванами под власть Румынии попало множество живших в Бессарабии славян. Ничего хорошего от бухарестского режима ни те, ни другие не увидели. Зато к румынским правителям пришли новые аппетиты: они открыли рты на так называемую Транснистрию — никогда в истории не принадлежавшие румынам славянские земли между Днестром и Бугом. В 1941 году румынский маршал Антонеску в союзе с Гитлером бросил свои войска на СССР.

Как ни странно, после поражения, понесенного в 1944 году, Румынии удалось вывернуться и сохранить свое положение. Советский Союз, «отобрав назад свое», признал остальные переделы и вновь потеснил в пользу румын Венгрию и Болгарию, милостиво забыв о «подвигах» румынских вояк, совершенных в годы войны от Одессы до Сталинграда. Будто нарочно делалось все для того, чтобы румынская верхушка так и не рассталась со своими иллюзиями о «Великой Румынии — наследнице Рима».

Вновь качнулся маятник истории, ослабла, распалась наша страна, и Румыния по традиции мелкопоместного шовинизма и предательства то одного, то другого союзника, в надежде на очередной выгодный для нее земельный передел опять бежит на Запад и пускает слюни по Бессарабии и Буковине. Но то, что забыли самодовольные политики, народы никогда не забывали. Нужно быть румынской марионеткой или дураком, чтобы воображать, будто славяне Молдавии захотят жить в Румынии, денационализаторская политика которой внушает самые серьезные опасения. Гагаузы и большинство молдаван этого тоже не хотят.

Есть в слове «румын» древний и давно забытый смысл: в венгерской и турецкой Валахии оно употреблялось иноземцами и боярами как синоним слова «раб». Так они презрительно называли свой народ, который говорил не на «культурных» венгерском или турецком, а на «низком» романском языке. По своему происхождению и первоначальному употреблению «румын» стоит в одном ряду с оскорбительным «перестроечным» словечком «русскоязычные». Вот почему древняя гордость молдаван состояла в том, что они, молдаване, свободные люди, а не румыны.

Нынешние вожди, а вернее сказать, поводыри молдавского народа, вертко поменяв своих хозяев, рассказывают обратное. О том, какое «счастье» — забыть свое историческое прошлое и слиться в едином румынском порыве, наплевав на всех нерумын. Многие, не подумав, этому верят. Но мы им не подвластные русскоязычные, с которыми можно делать все, что угодно. Мы — русские и точно так же как средневековые молдаване, вынуждены доказывать это с оружием в руках! И это сходство объясняет, почему те, кто по-прежнему хочет гордо сказать: «Я — молдаванин!» — снова стоят плечом к плечу с нами, лицом к лицу с древним валашским врагом, а не наоборот.

Есть горький парадокс в том, что, не будь России и СССР, не было бы и Молдавской ССР, и возрождения молдавской государственности, а в благодарность за это мы получаем пули и осколки. Смешно утверждать, будто русские подавляли молдаван сильнее, чем румынские власти угнетали их за Прутом. Всегда было наоборот, но наци с готовностью называют черное белым.

Румынский народ не виноват — он одурачен. Даже растерзанный «высококультурным» румынским зверьем — своими бывшими сподвижниками — Чаушеску был подвержен этому шовинистическому яду, хоть и числился в соратниках советских вождей. Не столько молдаване — обрусевшие румыны, сколько последние — не сумевшие добиться свободы, отуреченные, а потом «европеизированные» молдаване! Такая была в Румынии политика. Все каноны языка и культуры — ближе к итальянским! Потому и оказалось у молдавского языка две графики: кириллическая, исторически первая, по православной вере, полнее отражающая звучание языка; и латинская, с тремя буквами «А», двумя «Т» и двумя «И», но хорошо подходящая языку по грамматическому строю. Ни одна, ни другая никому не мешают.

Представьте себе, я согласен с националистами в том, что нет двух разных, молдавского и румынского языков, что язык один! Но этот факт они извратили, скрыв, что этот единый язык исторически был и есть молдавский! Валашский язык со старомолдавским никакой разницы не имел, и говорить о нем можно, только как о языке тех же молдаван, оставшихся проживать на территориях с иноземным господством, потому что Молдавское княжество из-за противодействия многочисленных врагов так и не смогло взять под свое крыло южных молдаван — валахов. Почему это у Молдовы нет никаких претензий на объединение молдаван, а вот у Румынии, всегда считавшей молдаван румынами второго сорта, эти претензии — чуть ли не основа самосознания?

Ввели здесь, на востоке, латинскую графику — не вопрос, пусть люди обе графики знают, грамотнее будут, смогут читать книги, изданные в Бухаресте! Но зачем преподавание кириллической отменяете? Хотите лишить свой народ миллионов томов изданной на кириллице литературы? Неужели кто-то преподавателей латиницы бил, гонял? Не было такого! Сами истерию подняли! «Мы — наследники римлян»! «Долой русских варваров!», «У нас самый близкий к латыни язык!» Да у вас свой, родной язык, развивайте его, и не первое дело, к какому другому языку он близок! Но, по их мнению, — первое! Лишь бы не к русскому!

На волне этой истерии пришел в Бендеры доказывать оружием эти внушенные ему, чужие, убогие мысли убитый мною лейтенант национальной армии. Где-то стоит его нетронутый дом, живет его семья. Никто к нему не ходил, не кричал: «Эй, румын, убирайся за Прут!» — никто не подлавливал его детей у памятника Пушкину. Это он пришел сюда с теми, кто ловил русских детей у Штефана, отнять покой, а может быть, и жизнь, в других домах, чтобы было все по его, как он себе вообразил, как его подучили, а не по-хозяйски!

Я к нему не ходил. Я вообще ни в один молдавский дом не ходил со злом и грязью, со своим уставом! И не имею намерения пойти, даже если мне укажут дом этой мрази, из-за которой я потерял двух хороших друзей. Пусть живут его дети, вдруг не вырастут такими же подонками, как их отец. Я всего лишь хочу, чтобы оставили в покое меня, нас, наши дома и семьи. Чтобы в моей душе осталась нетронутой моя родина, как я ее помню с детства и люблю. Чтобы можно было без оскорблений пройти по улицам, где я жил, свободно встречаться с друзьями, работать, смеяться, жить, смотря в будущее, а не на грязный националистический шабаш! Не важно, кто и где родился. Любой, кто хотя бы несколько лет здесь прожил, знает: не любить Молдавию невозможно. И я не виноват в том, что годовалым ребенком меня привезли сюда и эта земля дала мне счастье первых осознанных радостей и первых верных друзей. Кто теперь смеет определить, что я меньше иного молдаванина люблю Кодры, расписные домики в молдавских селах или что мне не нравятся молдавские стихи, песни и танцы? Кто решил, что я, если по добру, не хочу больше узнать о молдавской культуре? Если бы молдавская независимость все это, нормальные человеческие права, обеспечила, — я не стал бы ее вооруженным противником, тем более что понимаю: не все в советское время на этой земле делалось правильно. Но она не обеспечивает! Ее идеологи, бывшие местные коммунисты и их новые румынские друзья-советники, насылают на нас не ансамбль народного танца «Жок», а своих вооруженных прихвостней!

 

17

Сверху в подъезде раздаются гулкие бухи.

— О-о, это уже не дятел, а целый слон! — шутит Семзенис.

— Три придурочных слоненка, — раздраженно отвечаю я на его шутку. — Серж, Жорж и Говнюк вернулись несолоно хлебавши и лезут в не осмотренную ими ранее квартиру! Пошли, проверим!

Говнюком за глаза у нас иногда называют нагловатого и «приблатненного» Гуменюка. С ним и раньше были ситуации на грани мародерских действий. За это я его недолюбливаю. На мой взгляд, «блатные» ценности и «липкие» руки с подлинной порядочностью и службой в милиции несовместимы. Отрываемся от ступенек и идем наверх. За нами тащится Кацап, на ходу причитая:

— Что за люди вокруг, нет мне покоя! Одни бараны стреляют, другие как кони в двери ногами стучат, третьи молотком по железяке лупят!

Зоологический эпитет по поводу третьих он дипломатично пропускает. Поднявшись на предпоследний, четвертый этаж, как я и предполагал, застаем «картину маслом».

Гуменяра, довольно мурлыкая какую-то похабного содержания песенку, фомичом расковыривает стену напротив запорной планки закрытой бронированной двери. Достоевский, на другой стороне площадки, морально готовится разбежаться и угадать по вставленной в щель фомке ногой. Колобок с трубкой в зубах сидит на лестнице на полмарша выше и подает обоим советы.

— Что здесь происходит? Спектакль о подвигах молдавских волонтеров? Почему без грима и не в их форме? Какой это дубль? — ядовито осведомляюсь у них.

— Не бузи, профессор, жрать нечего!

— А обойтись денек никак нельзя?

— Эдик, чем стол накроем по поводу этого говенного отъезда? Мало ли что случится, так с пацанами на посошок не посидеть?! — рассудительно подает сверху Жорж их бандитскую идеологию.

— Нечем больше оскоромиться?

— Нечем! Тятя сегодня последние запасы выгреб!

Оглядываюсь на Федю. Тот молча кивает.

— Фу, запарился!

Гуменюк временно оставляет свои попытки проковырять стену и закуривает. Вокруг этой двери они вьются не первый день. Очень уж хороша, похоже, за ней приличный достаток.

— Давай гранатой рванем! — предлагает Жорж.

— Вы, дурни помороженные! Соображаете вообще, что делаете?! — ору я.

— Заткнись, замок! Сам ты дурак! Мы ж не мебель отсюда собираемся выносить, а пожрать поищем, посудки немного, и все! Закроем потом и уйдем! — решительно возражает Достоевский.

Троица, по их виду, сдаваться не намерена.

— Что вы закроете после гранаты, козлы безрогие?!

— Сам ты козел! — Жорж это сдуру ляпнул. У него сегодня умственно отсталый день!

— Серега, расковыряй пошире и пробуй выбить назад ригеля или отогнуть косяк! — продолжает командовать своей шайкой Серж.

— Эдик, не кипешуй! — вновь приходит ему на подмогу Жорж. — Подумаешь, дверь поковыряли! Да по ней же видно, что ее не на кровно заработанные ставили! Жил какой-то хмырь хитрый, крал на заводе, барахлом хату запихивал и дверь супер поставил, чтобы никто не видел натыренное, но все знали, какой он крупный перец! Квартира его цела, закроем потом. Ну скажи, чем он пострадает?

Обычно поддерживающие меня Витовт и Кацап помалкивают. Остаюсь в явном меньшинстве.

— Меня беспокоят не ваши намерения, а ваши действия! Порой от мулей уже перестали отличаться!

— Ты это брось, лейтенант! — возмущается таким сравнением Гуменюк. — Что, кто-то отсюда барахло грузовиками возил?!

— Как хотите, смотрите только… Вернутся чистолапые мудозвоны и начнут снова корчить дурочку про вечные мир и законность, будто ничего не было, так под статью попадете и других подведете!

— Срал я на эту законность, мать ее так перетак, — в три наката звучно выражается Достоевский. — Кабы ее с самого начала соблюдали, здесь дома не жгли бы и людям шкуры не дырявили! Бегать, докладывать на нас тут некому. А этот небольшой грешок боженька нам простит! И не такое прощал некоторым!

— Не глупи, Эдик, — неожиданно приходит ему на помощь Семзенис, — убитых мулей нам припомнят гораздо скорее!

— А я действительно не знаю, что и когда нам могут припомнить в этой стране дураков! Наворотили такого, что на все остальное хочется уже наплевать, согласен! Но о себе думать надо! Меняемся мы, ребята! Сначала как было? Ни рукой, ни ногой — никуда! Потом в разбитые и вскрытые квартиры уже можно. Затем и через окно хорошо! А сейчас дверь выломать — не проблема! Мы уже другие, а полканы-белоручки на том берегу прежние!

Поворачиваюсь уходить. По ситуации отступать придется одному. Кацапюра тоже с большинством. Хоть и молчит, но по нему видно. А вдруг водку найдут, и ему не достанется? Делаю несколько шагов вниз. В душе как-то муторно, будто я вроде как прав, но и не прав одновременно.

— Эй, лейтенант, на банкет хоть придешь? — примирительно спрашивает сверху Колобок.

— Да, конечно.

Вдруг я неожиданно для самого себя меняю решение:

— Я еще и с вами останусь!

— Вот это дело!

Пока они колупают дверь и точат лясы, сижу и злюсь на себя. Какого рожна я к ним прицепился? Взыграли воспитание и логика мирной жизни! Неприменимо это здесь! Не зависело и не зависит ни от меня, ни от ребят, что будут война, беженцы, что боевые позиции и постой будут в жилых домах, что не будет нормального подвоза еды, и много чего другого не будет. Они просто приспосабливаются жить в этих условиях. Надо есть, надо где-то спать, надо, наконец, выжить, не став при этом инвалидом! Что перед этим несколько расковырянных дверей? Черт с ними, с этими призрачной законностью и нелепой интеллигентщиной! Сейчас мое дело — быть с ребятами. И под пулями врагов, и под этой дверью!

— Может, ключом Калашникова попробуете?

— А? Да не… Здесь этот номер не проходит…

Гуменюк, продолжая подмурлыкивать, методично ковыряет стену. На пол сыплются куски кирпича и штукатурка. Звонкими ударами пытается выбить обнажившиеся ригеля. Затем, вместе с докурившим свою трубку и спустившимся на подмогу Жоржем они наваливаются на вставленный в щель фомич. Медленно, но верно швеллер выгибается, и ригеля замка выскакивают из его отверстий. Под вопли «ура!» дверь открывают, и воинство вторгается в неизведанное. Поднимаю зад и топаю за ними.

Богато! Но кому, на фиг, нужен весь этот хрусталь, фарфоровые слоны и кошечки, медные подсвечники и чеканные вазы? Мулям на бошки перекидать — роту убить можно, так они здесь внизу не ходят. Пожрать бы чего… Осматриваем хранилища. В квартире два холодильника — на кухне и в коридоре. Лезу в них. Ну и вонь! Полнехоньки сгнившими продуктами! Вот гадость!

— Ага!!!

Шарящий на кухне Кацап начинает доставать пакеты. Шесть кило муки и банка… Чего там? Нюхаем, пробуем на язык. Яичный порошок! И там еще в кульке, кажется, мука, еще килограмма два… Нет, это сухое молоко! В тумбе внизу находим макароны и консервы. Колбасный фарш, рыба… Сказка!

Шуршащие в комнатах Серж, Жорж и Гуменюк тоже что-то находят. В квартире учиняется полная ревизия. Помимо прочего, обнаруживаются компоты и консервированные овощи, кукурузная мука, курятина в стеклянных банках. Главное, приведшее всех в поросячий восторг, — два трехлитровых закрученных бутыля водки, как раньше продавали в сельских магазинах. Все это хорошо. Даже очень хорошо, а то с жирной свиной тушенки и искусственного меда нашей штаб-квартиры меня уже тошнило.

— Мать честная! Говорил я, что эту, б, хату надо было бомбануть еще неделю назад! — сокрушается Гуменюк.

— Не ной! Дорога ложка к обеду! Как раз полный набор к нашему случаю!

— Мы ж все это не съедим!

— Съедим! Дриста теперь бояться не надо!

Серж намекает, что теперь, когда до вывода из Бендер остались всего сутки, можно не опасаться кишечных расстройств, которые от грязи, жары и плохого питания являются здесь второй после мулей причиной выхода людей из строя.

— Засрем после такого весь Тирасполь!

— Правильно! Выразим к ним свое отношение!

— Меняем базу! Стол накроем здесь же!

— Жорж, зови Оглиндэ, и пусть возьмет с собой пару ребят таскать воду для макарон и прочего!

— Эй! Пацаны! Тут еще конфеты есть!

— А ну дай сюда! Надо снести Антошке.

— Дай попробовать! Можно?

— Щас как дам! — замахивается на Гуменяру Достоевский. — Замок! Ты здесь самый законник! На конфеты и молоко, оттащишь мальчонке, не то они напробуют… Стой! Я еще соберу кой-чего…

Прибывший Виорел определяет: можно приготовить заму и мамалыгу. Только вместо шкварок к ней будут куриные поджарки. С ним с готовностью, пока не передумал, соглашаются. На месте учреждаются наряды по доставке воды, дров, готовке и сервировке. Мне работы не находится, но надо же принять участие, чтобы потом не наезжали! Первым делом отношу Антошкиному семейству сверток. Еле отвязываюсь от благодарностей рассиропившейся бабки. Как сказал ей, что через пару дней война может кончиться, она чуть от счастья инфаркт не поймала. А мальчишка спал. Поглядел на его надувшую во сне губы мордочку, и опять захотелось нормальной жизни, своей семьи. Слегка балдея от сентиментальности, топаю, среди прочих, за водой. Вода днестровская, и, будь она прямо из реки или принесена из той части города, где действует водопровод, всю ее перед использованием надо кипятить. Принеся два ведра, оставляю их у растопленного мангала, который укоризненно напоминает мне об угробленном обмундировании, и устраняюсь в штаб-квартиру. Не шпионить же наверху за Гуменюком, чтобы не лазил по его любимым «шухляткам». Тятя еще спит. Вот сурок! Правильно, и самому тоже надо. Ночь будет бессонной.

Лежа на кушетке, гляжу в потолок. Мысли больше невеселые. Моральный уровень у нас потихоньку падает. Но ребята в этом не виноваты. Кто более устойчив к обстоятельствам, кто менее — люди ведь разные. Даже Гуменюк — просто невинный младенец по сравнению с тем, что делается на многих более спокойных участках. Рассказывают, что кое-где наши караванами перегоняют мулям через линию фронта ворованные машины с бендерских стоянок. Потом их продают в Румынии. Брошенных автомобилей в городе осталось великое множество. И за последние недели они быстро с улиц исчезали. Эльдорадо! Кому война, а кому мать родна! А с той стороны на приднестровскую точно так же идут угнанные в Румынии и Югославии иномарки. На них большой спрос в России и Украине. К черту все это! Закрываю глаза, и снова перед ними возникает старая жизнь.

 

18

Пограничный молдавский городок, утопающий во множестве каштанов. Просторная центральная площадь. Мемориал советским воинам, павшим при освобождении города. Вечный огонь и ряды гранитных плит с длинными списками имен. Я как-то считал, больше четырехсот человек, если правильно помнится. Неширокая лента Прута за парком внизу. Меня куда-то везет по городу на отцовском служебном газике круглолицый и добродушный молдаванин Женя со счастливой фамилией Фортуна. Я спорю с ним, что, не глядя, могу сказать, когда машина поворачивает, а когда нет. Он принимает спор. Сползаю вниз и утыкаюсь лицом в сиденье. Машина делает движение вбок. «Поворот!» — кричу я, приподнимаюсь и выглядываю в стекла. Нет никакого поворота! И так несколько раз. Больше ошибаюсь, чем угадываю. Женя смеется. Я люблю ездить с ним, особенно ночью за городом. Приграничная полоса, закрытая для охоты, полна живностью. Чуть не стадами бегут в свете фар зайцы. Мечутся у проволочных заграждений косули. Как чучела, вспархивая из-под колес в последний момент, сидят фазаны. Этой природы уже нет. Охотники и браконьеры выбили зверье, после того как национал-демократы открыли границу с Румынией.

Теплый март семьдесят седьмого, поздний вечер. Сижу дома на карантине по кори. Хочется на улицу, но не пускают. Пока никто не видит, выхожу постоять на балкон. С верхнего этажа нашего дома из котельца — белого молдавского известняка, днем хорошо видна Румыния: поля, холмы за Прутом. Ночью же, в хорошую погоду, как сейчас, видны огни заграничных сел и городов. Смотрю туда и вдруг замечаю, как вдали, там, где невидимые Карпаты, поднимается другое, мутное, дрожащее свечение. Потом ухо улавливает шорох, который быстро превращается в гул. Гаснут огни сел и городов. Бегу спросить, что это такое. Едва заскакиваю на порог комнаты, где отец с матерью смотрят телевизор, как рывками, волна за волной, начинаются толчки. Открываются дверцы мебели. Из нее вылетают лежавшие там предметы, сыплется посуда, и сервант отодвигается от стены, склоняясь к центру комнаты. Землетрясение! Мать хватает меня в охапку и бежит вниз по лестнице. По дому продолжают идти судороги. Видно, как между лестницей и стеной то открывается, то исчезает щель. Кричу: «Где наша собака?!» Только сбежали во двор, и все закончилось.

В Молдавии в основном обошлось. Разговоров хватает на пару месяцев. По румынскому телевидению ежедневно показывают груды бетона и кирпича, в которые превратились высотные дома Бухареста. По руинам ходит Чаушеску со свитой. Потом показывают другие дома. С повисшими на арматуре плитами балконов, но стоят! Молдаване, понимающие румынский язык, переводят: «Эти дома строили советские строители». Советский Союз оказывает помощь братской Румынии. Работают наши спасатели, строители…

И, тут же, нарушая поток времени, память выносит в сознание другие кадры: Молдавское телевидение транслирует «суд» над Чаушеску. Бывший диктатор держится уверенно и достойно. Голос его не дрожит, хотя видно, что он помят и избит. В его адрес летят грубые оскорбления. Молдавский диктор их добросовестно переводит, чтобы русские тоже поняли. В конце показывают тела Чаушеску и его жены Елены после расстрела. От всего этого остается ощущение дикости. Пусть Чаушеску и правда был изрядной скотиной, все равно в том судилище, что показали, — справедливостью даже не пахнет. Обсуждаем это с друзьями в университете. Черт! Даже в самом себе, в своей голове не спрячешься от дерьма, которое хлынуло по миру с пятна на башке Горбачева. Жалко, что он никогда не появится здесь, где его бы с большим удовольствием линчевали.

Конец семидесятых, Кишинев, Рышкановка. Между ней и строящимся микрорайоном Новые Чеканы большие лесопарки с речкой и озерами. В них школьники занимаются физкультурой и спортивным ориентированием. У меня новый, большей частью еврейский класс, и пока это никого не интересует. Мои лучшие друзья — Яша Векслер и Сеня Бахтер. Но эпоха подходит к концу. На склоне Чеканского холма не доводят до конца разбивку нового парка. Поставленный на его вершине самолет загаживают, растаскивают на запчасти и в конце концов поджигают. На Чеканах быстро строят однотипные панельные девятиэтажки, убогие на вид по сравнению с домами зеленой Рышкановки. Но их ценят выше аккуратных хрущевок в уютных районах, гонятся за метражом. Все больше власти над душами получают длинный рубль и престижная вещь, все чаще лезут в глаза защищающие их стальные двери и оконные решетки. Со временем чистых улиц и ухоженных парков кончается время чистых мозгов, только этого еще никто не понимает. Еще слишком много старого, воспринимаемого как вечное по привычке…

 

19

Просыпаюсь оттого, что кто-то трясет меня за плечо.

— Эдик, пошли, рубать пора!

— Так быстро?

— Ничего себе быстро, три часа спал! — удивляется Федор. — Темнеет уже, у меня кишки крутит! Давай пошли! Али-Паша и Серж назвали гостей, как придут, столу торба, сожрут!

Поднимаюсь. Со стороны противника трещит длинная очередь.

— Как мули?

— Отлично! Только самые дауны стреляют. Пошли быстро, а то при свечке будет несподручно!

Наши уже в сборе. Стол еще лучше, чем с утра. На табуретке в углу вкусно пахнет кастрюля с замой. Возле нее колдует Оглиндэ, разливает по тарелкам, чтобы не обидеть ни хозяев, ни гостей. Начинают течь слюни. Никогда не любил первые блюда, но здесь это редкость, долгожданная экзотика!

Садимся между Жоржем и Тятей.

— Что, решили на гопников не ходить?

— Ну их к черту, карасей триколорных, ради такого праздника! — отговаривается Колобок.

— Остальных не обидели? Где Дунаев и ребята из последней смены?

— Не обидели! Там они, в штаб-квартире второго отделения. Все заранее поделено. А этот зал только для старослужащих! Всего взвода, да с гостями, никакая хата не выдержит!

— Водки мало, шесть литров, а созвали, говорят, батальон! Не напоите!

— Не шесть, а пятнадцать!

— Откуда?

— Понимаешь, в бутылях спирт оказался. Мы разбавили…

— Водой из Днестра? Да это ж отрава!

— Обижаешь! Вишневым компотом! Вышло самый смак!

— Берегитесь, дурни! Я как-то раз уже такое пил…

— Ну и как?

— Что тебе сказать… Гостей тоже было много. Как эту смесь выпили, они у меня дома поотрывали на дверях все ручки, порвали на полах ковры, а один кадр чуть не выпрыгнул в окно. И какая-то сволочь тогда же принесла клопов! Они меня потом чуть не сожрали! Пришлось все облить карбофосом…

Жорж, Серж, Федя и Тятя разражаются искренним смехом. Потом Достоевский, утирая свою уже подобревшую рожу, выдает:

— Ну что ж, это будет повторный эксперимент!

Мы хлебаем праздничными, мельхиоровыми, жаль только нечищеными, ложками заму. Пьем самодельный ликер. Надо сказать, неплохо он вышел. Радует уже то, что не так приторен и вонюч, как спиртовой концентрат «Дюшес». Начинается приток приглашенных. Те, кто из первого эшелона, не могут надолго оставлять позиции, поэтому подходят по двое, по трое, минут пятнадцать посидят — и назад. В числе первых и почетных гостей прибывает артиллерия, коллеги Гриншпуна по более крупным калибрам Колосов и Дука.

— Бог войны! Где ты бросил свою пушку?! Сколько раз мы, ее родимую, помогали таскать! Ты не будешь забыт, пока наши воины до конца жизни будут потирать поясницу и вправлять геморрой!

— Дайте ему с собой пол-литра, пусть зальет нашей любимой женщине в ствол!

— Зря ты не дал Сержу прибор ночного видения! Сейчас бы куча народу пялилась бы в него на мулей! Нам бы досталось больше!

Колосов, улыбаясь, отмахивается от бурных приветствий:

— Не все вам масленица! Пострадал днем кто? Соседи! Их заявка на очереди первая! Покажите мне именинников! Скоро счастливцы смогут залезть под душ, принять ванну… Пока вся катавасия не начнется снова…

— А вот и Дука! Что с ним, что без него — скука!

— Ребята, бутыля от компота отдайте ему! Он в них мины с кабачками вперемежку солить будет!

Скупость невозмутимого, коренастого Дуки на слова и мины общеизвестна. Голос его минометов мы слышим гораздо реже, чем хотелось бы, несмотря на то, что помогаем перетаскивать их плиты и трубы чаще, чем пушку Колосова. Батарея никогда не ведет огонь дважды с одной позиции. Ее постоянно пытаются поймать и запретить горисполкомовские «комиссары», и нащупывают такие же кочующие минометы противника. В то время, когда мули регулярно обстреливали нас и здание штаба бендерской милиции на улице Шестакова, а минометы Дуки отвечали по ГОПу и Кинопрокату, про минометчиков сложили анекдот: «И чего это они без конца бегают со своими трубами, это что, тренаж? Нет, просто никак не найдут спокойный угол, за которым можно посрать! А с трубами-то чего?! Ну как же иначе? Ведь город теперь без канализации»…

Кроме перестреливающихся с Дукой молдавских батарей калибра восемьдесят два, которые прикрывают ГОП и Кинопрокат, есть еще помалкивающие, но грозные румынские стодвадцатки. Всего дважды они открывали огонь, но оба раза — с беспощадной точностью. Колосов, едва зашел, уже уходит. Ему говорят, чтобы присылал по очереди своих ребят. Заходит Гриншпун. Приветственно машу ему рукой. В ответ на многоголосые вопли он заявляет:

— Молчать, подхалимы! Москва ни вам, ни слезам не верит! Дайте жрать и где ваше пойло?

Леша направляется в наш угол. Теснимся, а он беззастенчиво орудует руками, через весь стол тащит к себе приглянувшуюся снедь. Утробно ворчит Достоевский, провожая злым глазом сытого ягуара последние сардины. При других обстоятельствах он хрястнул бы Гриншпуна по руке, не дожидаясь, пока тот влезет в банку. Аппетит у Алексея отменный, поглощает вовсю! А я уже наелся. Прислушиваюсь к своим ощущениям и решаю: еще минут пять посижу, может, еще чего из деликатесов съем, чтобы потом обидно не было, а затем пора и честь знать! Уже стемнело, минут пятнадцать, как на стол поставили свечку.

Бум! Бум! Раздается со стороны наших позиций у ГОПа. И снова: бум! Та-та-та-та-та! Треск автоматных очередей. Махнув рукой на прощание, стремительно, толком не поев и не выпив, уходит Дука. Хлоп! Хлоп! Хлоп-п! Это казаки гранатами из подствольников засыпают ничейные кварталы. Мы, внимательно прислушиваясь, сидим. Тр-рах! После ненавязчивого предупреждения с молдавской стороны о готовности применить минометы, перестрелка затихает.

— Гриншпун, не по твою ли душу мули лазили, днем вы там с Сержем и Эдиком как будто отличились? — спрашивает Али-Паша. — Надеюсь, позицию ты успел сменить, твой второй-то где?

— Может быть! — невозмутимо отвечает Леша. — Вернусь, проверю. А позицию я давно сменил. И перед тем как сюда идти, чучело там воткнул. Будто кто-то сидит в каске. Если по наши души шли, зря гранаты тратили!

Алексей жадно выхватывает напоследок здоровенный кусок и запихивает себе в рот. От этого голос у него становится гнусавым. С раздувшимися щеками лезет из-за стола.

— Ну, оглы, бымайте!

— Подожди, — тороплюсь за ним. — Я с тобой!

Смотрю на Али-Пашу. Он кивает. Чудненько! Пусть теперь самолично контролирует это сверхмощное застолье!

 

20

На лестнице Гриншпун останавливает меня.

— Давай покурим. Заодно проверим, что утихло. Спешить некуда!

Закуриваем, и он продолжает:

— Страсть не люблю шальных мин! Поганейшая вещь! Я бы с Дукой не смог служить, сколько их по нему перекидали!

— Да, омерзительная вещь, — поддерживаю разговор я. — Как, зараза, хлопнет, осколки уже осыпались, а стабилизатор еще летает! И залететь может, дрянь, в несколько углов и ям по очереди! Один раз у меня прямо мимо носа пролетел, я с тех пор на этот счет стал дерганый!

— Нашел, чего бояться! Стаб — ерунда! Ни одного случая не было, чтоб им кого долбануло! А вот осколки… Хорошо, что город, с любого места скакнул в укрытие — и цел! Половина вообще падает на крыши и чердаки… В поле мы бы нахлебались!

— Я ничего и не говорю! Дурак я, что ли, осколков не бояться? Просто он меня дополнительно раздражает. Вон на площади, центральный гастроном. Видел? Четыре входа, и перед каждым — по следу от мины. Все двери — решето! Я как-то представил себе, что было бы, упади они одновременно, в первый день, когда в магазине людей было полно… Бр-р-р!

Алексей резким жестом бросает окурок.

— Пошли!

Придя в дом, под которым находится Гриншпунова нора, узнаем: точно, его окоп обстреляли. Утром результаты вражьего набега посмотреть надо. Стреляли примерно с того места, где я днем движение, зверюшку видел. Меня уж сомнение берет, не проспал ли тогда вражьего беобахтера? В общем, как гопники выстрелили, бабаевцы тут же по ним в ответ дали, и ракету вверх, чтобы гасить всеми стволами наверняка. Но мули сразу же в центр квартала подались. Достанешь их там, в частном секторе! Только гранаты переводить! Возбужденные казаки утверждают, что самым первым выстрелом, из гранатомета, одного из нападавших ранили, было видно, как его поволокли.

— Подыхать потащили, таскать им не перетаскать! — смеется Гриншпун.

Я соглашаюсь. Конечно, подыхать! Хотя, если честно говорить, вряд ли. Тяжело раненного быстро не утянешь! Хорошо, если осколками поцарапало, вложило памяти про кайф войны. Этим ночные «маневры» и плохи. Результаты, как правило, пшик, а риска много. Стерегли, но проспали их! Была бы занята траншея, по которой они треснули, — прощай, Родина, сиди, командир, сочиняй донесение о потерях и думай, что написать в письме-похоронке.

Выяснив детали, идем отдыхать. Располагаемся на устроенном Славиком ложе из натащенных из разных домов и квартир подушек и одеял, набросанных в углублении при входе в подвал с безопасной стороны дома. Обычно я избегаю чужих тряпок. Кое у кого из наших были замечены вши. И еще злее донимают обычные блохи. Оставшись без любимых ими кошек и собак, они кусают нас. Все ноги погрызены. Вообще-то чего только не встретишь на прогретой южным солнцем земле! Тут и уховертки, и противные многоножки. Бодро спешат куда-то запечные в северных широтах тараканы… Но Лешка со Славиком бдят, вытряхивают и меняют свою ветошь. Ночью можно отдохнуть от дневного пота и ощущения липкости на теле везде, где только может прилипнуть одежда. От выпивки настроение приподнятое и все вокруг кажется лучше, чем есть на самом деле. Над головой горят звезды. Такими яркими в нормальном, мирном городе звезды не увидишь, их блеск теряется в свете окон и уличных фонарей. А здесь даже редкие осветительные ракеты не рассеивают ленту млечного пути. Они быстро сгорают — и мириады миров снова во всей красе! На неровном куске неба над головой видна Малая Медведица, с которой я в детстве постоянно путал Стожары. Если привстать, то видны и указывающие на Полярную Звезду звезды-стрелки Большой Медведицы. А вон Кассиопея и Дракон! «Горят над нами, горят, помрачая рассудок, бриллиантовые дороги в темное время суток»… Старый «Нау». К ситуации и открывающемуся на небо виду очень уместно. И вдруг прямо над головой, неприятно сверкая в глаза, исчеркивая резкими тенями двор, загорается новая ракета. Опустив взгляд и не желая уходить от возвышенного в неприятные мелочи, изрекаю:

Вставай! Свой камень в чашу тьмы Рассвет Уже метнул — и звезд на небе нет. Гляди! Восходный Ловчий полонил В силок лучей дворцовый минарет!

— Ты где это минарет нашел? Все вместе с треклятым турком Бендером, как белены объелись! Куда ни пойдут, вечно несут бредятину! У одного — командная чесотка, у второго — в башке царь, у третьего — фиалки… И вот на тебе, еще один на мою голову Шахеревзад приперся, — фыркает Ханурик.

«Треклятый Бендер» и «командная чесотка» — это он о как-то не в меру раскомандовавшемся над ним Али-Паше. Фиалки — бесспорный намек на нордически сентиментального Семзениса. Не знал, что Славик злопамятен, так долго дуется!

— Полегче на поворотах! Наш командир — не турок! Он полутурок. А наполовину второй половины, если ему верить, француз.

— Точно. Мама турчанка дала ребеночку имя Али, а у папы француза Гофрен была фамилия!

— Цыц! Не сметь чернить моего командира! И потом, про минарет — это не я. Это Омар Хайям в переводе Фитцджеральда. И у этого стиха есть продолжение:

Неверный призрак утра в небе гас, Когда во сне я внял призывный глас: «В кабак, друзья! Пусть бьет вино ключом, Пока ключ жизни не иссяк для нас»!

— О! Это уже ближе к делу… Ну, если обещаете сидеть тихо, схожу я к Бабаю, повключаюсь…

— Да, конечно, Славик, сходи. Задача у нас нулевая, отдохнуть можешь, — по-приятельски отзывается Гриншпун. И Ханурик уходит.

Нулевые задачи — это, конечно, хорошо. Но солдат предполагает, а неизвестность располагает…

— Как, думаешь, завтрашний день сложится? Тихо будет или с приключениями?

— Да вот как ты спросил, так и будет. Какие-то молдавские части уйдут, свои пушки заберут. Тут бы и стать тише, да вместо них на передовую залезут пьяные волонтеры с самыми злыми нациками, которые перемирием недовольны. А их командование большинству своих банд помешать не сможет. Поэтому снайперов и внезапных обстрелов завтра будем крепко стеречься…

— А! Я и сам так же думаю…

Ну вот, в перспективах определились, теперь можно расслабиться…

 

21

— Завидую я тебе, Леша! Ты — в Москве, вольная птица! А меня угораздило после армии вернуться в Молдавию, за год до начала разборок! Понятно, связывало с ней многое, но ведь мог бы подумать, к чему идет…

Гриншпун попыхивает сигаретой и слушает, вставляя по ходу моих душевных излияний реплики.

— Думаешь, в Москве у меня проблем мало? Жизнь она везде, кляча, одинакова!

— Не о том говорю! Какие бы у тебя ни были проблемы, от которых ты сюда подался, там — твой дом, родня, друзья. Обжитое место, куда ты можешь всегда вернуться. А я? Переезжал из города в город. К одним друзьям вернулся, а от других остался отрезанным на куске прежней страны! Как льдина от берега отошла, стоишь на ней и смотришь: не перескочишь! Или будто тебя самого на части порезали. Такие вот ощущения.

— Почему не перескочишь? Закончим здесь — и уезжай. Хоть со мной. Ты же говорил, что у тебя в Москве родня есть!?

— Будто нужен я им! На голом месте жизнь просто так не построишь… Жилье хотя бы иметь надо. Я пробовал поменяться из Тирасполя, но — труба! В России цены вверх так рванули, что вариантов нет! Теперь, с войной, об этом и говорить смешно!

— Заработаешь!

— Я? С моим характером и происхождением из потомственных служак?! У меня две сейчас дороги — плохая и еще хуже: остаться в милиции или плюнуть на все — и в Югославию, только уже за деньги! Торговать и воровать не умею!

— Просто ты жил хорошо и по-прежнему жить хорошо хочешь, без хаты боишься! Вот и страдаешь, что она здесь, а хочется тебе туда! Продай, и все! На новом месте выплывешь!

— А ты жить хорошо не хочешь? Почему же сюда подался, а не в дворники?! Молчи, молчи, за идею я все знаю! Сам такой! Мне тоже, чтобы решать свои вопросы, здесь быть не обязательно! Но, кроме благородства, мысли о дальнейшей жизни есть, верно? Как бы там ни было, профессиональная цена тебе по возвращении отсюда уже будет другая, ценный ты стал кадр! Вот и у меня мысли свои тоже. Мне далеко за двадцать уже. С предками жить муторно, неладно у меня с ними. Нет уж! Хочу полной жизни, своей семьи, а куда это без жилья? Мне эти вонючие националисты со своей войной все планы на будущее пересрали!

— Поди, девочка на примете есть? Знаешь, мне это все не очень понятно, надежды на жену и семью у меня уже были… Сказал бы тебе, да черт с ним, у каждого своя логика, сообразно тому, что в жизни было или не было! Тебя вообще не берусь понимать, у тебя отец — генерал, а ты лазишь с нами в дерьме по уши! Твои бывшие дружки, небось, деньги зарабатывают, аж звон стоит!

— Это потому, что мной не занимались, и все, чем набита моя башка, вошло в нее из книг и на улице. Не самые плохие были улицы, конечно… Но нет худа без добра. Если судить по детишкам нынешних чинов, я действительно из своего класса выродок. Уж я-то на этих наследничков насмотрелся! Чванство и подлость. Осень девяностого года, здесь уже черт те чего творится, а они в Ростовском университете ячейку этой свинской демократической партии создают, агитируют за роспуск Союза! Я им на собрании ихнем б…ском все сказал, что думаю по этому поводу! Ликвидаторы вы, говорю, всего того, что за многие десятилетия до вас было построено! Вслед за идеологией, которая вас, дармоедов, смущает, хотите всю страну разбить, как свинью-копилку! Так они морды поворотили и продолжили чавкать своей блевотиной. У меня там на весь университет только два друга было: Володька Разогреев — потомственный донской казак, правнук одного из белых атаманов, и Ваня Иванников со Ставрополья…

— Значит, среди казаков серьезные люди встречаются? Сказаний об их подвигах много, а в натуре я почему-то не видал.

— Как? А Бабаева шайка-лейка? Они-то здесь! Что же ты сейчас у них под стеной делаешь?

— Да какие они казаки! Обычные, как и мы, добровольцы. Просто так вышло, что записались не в ополчение, а в черноморцы. И так им казачья ставка, или как там, по-ихнему, кош, помогает, что осталась их едва половина. Я их за казаков не считаю. И они своих широколампасников не любят. Но, по примеру этой вольницы, бардака и шебутни у них много. Вот за это гопники чаще их и кусают, а потому и я здесь.

— Не доверяешь казакам, значит? В общем, я с тобой согласен, бардака у них много. И все же приличные казаки бывают. Только они в основном отставники да станичники, из своих станиц не выезжают. Ведь почему в старом казачестве сила была огромная? Да потому, что вместе служили родственники и соседи, жители одной станицы. Попробуй-ка струсить и сподличать на глазах у людей, вместе с которыми тебе всю жизнь бок о бок жить! Поэтому дисциплина и выправка у казаков были отменные. А в больших городах, где сейчас наборы новых казаков идут, ходят куклы ряженые. Каждый второй не то атаман, не то кошевой писарь. Кто их на эти должности выбирал — непонятно. В башке и груди — ноль! Зато у каждого к ночи в брюхе бултыхается по литру водки, а в задницах дерьма хватит обгадить любое дело! Ну, поначалу сплавили они сюда отставников-ветеранов, которые им водку мешали жрать. А теперь кого оттуда могут прислать? Ясный пень, никого кроме шалопаев!

Гриншпун весело мотает головой.

— Люблю слушать, как ты гонишь! Здорово получается! Я так не умею!

— Люди в сотнях друг друга не знают, выпендриваются кто во что горазд… Да ну их, всех к черту!

— Погоди! Мне интересно! Оттуда сюда едут, а я там не был, не знаю, кто едет, зачем едет?

— Странный ты человек, Леша! За оружием едут, чтобы получить его, посидеть немножко в тылу, попьянствовать, а затем сбежать с автоматом домой и рассказывать там о своих подвигах! А дружки-приятели этих гераклов засушенных слушать будут, ушами хлопать и тереть друг с другом, как с привезенным стволом кого-нибудь грабануть. Как храбрости наберутся, грабанут, а менты поднимут шухер. Тогда они обратно сюда шасть! И все сызнова…

— Ну так и расскажи мне про этих друзей-приятелей! — лениво упрямится Гриншпун.

Который раз замечаю, что личности вроде Сержа, свистеть со мной на разные темы не любят. А Лешка, тот наоборот, умышленно подкалывает. Спрашивает о том, что сам прекрасно знает или догадывается! Черт с тобой, нравится слушать всякий гон, так слушай!

— Никто там ничего о Приднестровье и Молдавии не знает! Вот один раз сижу в Ростове в столовой. Есть там одна, в центре, рядом с парком Горького, но недорогая. Подсаживаются рядом за столик двое в возрасте потасканных уже придурков и между собой лопочут, новости трут. Слышу высказывания типа: дураки, мол, что там русским в Молдавии делать, конфликт какой-то устраивают…

— Погоди, так это уже в ходе было? Когда это ты аж в Ростове между делом успел побывать?!

— Тьфу, я ж тебе говорил, что перевелся отсюда в тамошний университет. А как установилось в мае вокруг Бендер перемирие, меня отпустили экзамены сдавать! И вернулся я оттуда пятнадцатого июня. Слушай дальше! Я, конечно, не выдержал, и говорю им, что они, малоуважаемые, кой-чего недопонимают. Что в Молдавии вообще-то живут почти два миллиона русских, и не первую сотню лет уже. А они на меня зенки пучат: откуда мол, там русские? Я им поясняю, что в тринадцатом веке это были земли Руси и многие старые города здесь были основаны славянами, в том числе и румынский ныне Бырлад, который есть не что иное, как древняя русская Берладь, и знаменитый был князь в нашей истории — Иван Берладник! Что на берегу старого русла Дуная до сих пор видны валы и рвы Доростола — временной столицы Киевского князя Святослава Игоревича, того самого, который посылал к врагам гонцов с кличем «Иду на Вы»! и погиб в сече у днепровских порогов. А под Кишиневом есть село Пересечино, основанное древлянами, бежавшими от гнева княгини Ольги, и названное ими в память о своем сожженном городе. Что основавший княжество Молдова воевода Богдан, судя по имени, был явно не румын! И, наконец, когда турок из Молдавии прогнали, тут, в безлюдной почти местности, селились суворовские и кутузовские солдаты, и в Южной Бессарабии куча сел, названных ими по сражениям и победам русской армии: Тарутино, Бородино, Березино, Лесное, Париж… Тут у них варежки так расклеились, что в хайла можно было по тарелке засунуть полностью! Да вот толку что? Полна Россия как коробочка не помнящих ни родства, ни прошлого дюдишек! Пока мы тут отдуваемся, они нас добрым словом не помянут! Ничего, пойдет так и дальше, гражданская война до них всех доберется!

— Добрый ты человек, Эдик! Откуда ты только все это знаешь?

— На широту души не жалуюсь! Второй раз тебе говорю: черт с ними! Если все о дураках, самим свихнуться можно! Давай лучше помечтаем! Вот, скажем, что бы ты сделал, если бы мы разбили всех румын и заработали кучу денег?

— Я? В Москву бы не поехал. Когда есть деньги, Москва не нужна. Остался бы здесь помогать заново строить разрушенное. И построил бы себе ресторан. Прямо тут где-нибудь. Каждый год встречался бы в нем с тобой, с ребятами. За счет заведения. И все сидели бы и торчали, вспоминая, как было когда-то плохо, а сейчас хорошо!

Я смотрю на звезды.

— Да, хорошо было бы! В Молдавии такие вина и фрукты есть, уже по одной этой части ты бы не прогорел! Я бы к тебе тоже вошел бы в долю, винный погреб держать. Только шеф-повар нам все равно будет нужен.

— Оглиндэ возьмем! Национальная кухня, пару своих, сугубо местных блюд придумаем. А ты назовешь. Ты на это мастак!

Я освобождаю свою фантазию по части названий блюд и фыркаю от смеха.

— Чего ржешь?

— Уже придумал! Если ресторан будет здесь, главное блюдо назовем «Четыре жареных танкиста и их копченая собака». Подаваться будет с пылу с жару в сковороде, похожей на перевернутую и закопченную танковую башню!

— Дурак! Я же тебе сугубо мирно говорю!

И чего это Алексей обиделся? Наверное, потому, что слишком часто эта чертова война посреди любого разговора вылезает. Хочешь от нее отойти, как раз! Снова к ней же и вернулся!

— Ладно, все равно не видать тебе кабака, как мне винного погреба! Давай не будем вообще о здешнем говорить. Расскажи лучше о Москве, я там два года не был.

— Чего рассказывать? Магазины плодятся, а чтоб жизнь лучше стала, не видно.

— Что у тебя с женой-то на самом деле вышло? Байка ходит, что расстались на почве твоего патриотизма. Увидела себя в роли вдовы?

Гриншпун смеется, принимая предложенный ему легкий тон. В виде шутки проще сказать о наболевшем, чем всерьез.

— «Поплачь о нем, пока он живой, люби его, таким, какой он есть»? Враки, ее бы это не напугало! У нас до того уже нехорошо было. Женился, конечно, по любви. Потом — ребенок. И началось: отношения, жилье, прописка, материальный вопрос… При хорошей матбазе отношения-то можно было вытащить, но когда денег нет, живешь с родственниками, которые вечно не в свое дело лезут и зудят, что не ты у них, в Подмосковье, а они уже все давно в Москве должны жить… Так оно и вышло…

— Всем бабам нужны только бабки!

— Чего бузишь-то? Так природой заложено. Им же хозяйствовать и детей растить. Вот и нужна глубокая нора в хорошем месте, теплая подстилка, еда от пуза… Нормальный инстинкт. А мозги, как и у мужиков, к нему в комплекте не всегда бывают. Еще узнаешь! Сам-то чего до сих пор не женился? Тогда других на эту тему не пришлось бы пытать!

— Понимаешь, я в этом плане поздний. Еще когда школу заканчивал, у нас в классе были две разные компании. Одна — с девчонками любовь крутить, а вторая — поиграть в карты и «залить сливу». Я входил во вторую. Тем более, дома вина было не меряно. Что хочешь: «Яловены», «Романешты», «Букет Молдавии»! Бутылки всюду стояли. Как очередной ящик вина привозили, можно было забирать его, и с друзьями квасить. Никто и не замечал этого.

— Хорошо же тебе было! — мечтательно облизывается Гриншпун.

— В общем, до армии так и не сподобился. Потом, конечно, в одном месте засвербило… Только дурость уже стала проходить. Раз чуть не влип и стал искать серьезные варианты, да не нашел пока…

— Что же, нет сейчас никого?

— Есть, но проблема там… Заболела она. Прошлым летом поехала к подруге в Киев, город посмотреть, поселилась в общежитии, а оно летом почти бесхозное. Ночью какие-то скоты выломали в ее комнату дверь, избили и изнасиловали… С тех пор не в себе, лечат…

— Невесело, брат!

— Вот и я не знаю, что будет, тем более, она там, а я здесь застрял…

— А ты не замыкайся, на одном человеке свет клином не сходится!

— Я и не замыкаюсь. Но прежде, по-нормальному, помочь ей и её родителям надо, чтобы свиньей себя не чувствовать… Хватит об этом!

— Хватит, так хватит. Да не грусти ты, все еще сложится! Все успеем, ты — в первый раз, а я — во второй!

 

22

Разговор прерывается. Каждый думает о своем. Над головой медленно поворачиваются звезды. Гадаю, увижу ли Стожары, которые должны подняться над горизонтом под утро. Нет, не увижу из-за домов вокруг. Пролетают редкие метеоры. Я, городской житель, раньше видел их в небе только однажды, в сентябре восемьдесят восьмого, когда нас, студентов, отправили на уборку винограда на юг республики. Вечерами в сельском бараке мы резались в преферанс. Как-то раз из-за него пропустили машину, на которой договорились в воскресенье ехать в Кишинев, и пошли в Кагул на автобус пешком. Мы шли, а над нами поворачивалось небо и летели метеоры. Один был такой большой, что оставил за собой дымный след. Эту неровную полоску светлого дыма долго было видно на ночном небе.

— Вот представь себе: закончим здесь и начнется рутина, как до этого, — возобновляет беседу Гриншпун. — Будем жить среди обычных, нормальных людей, а им будет наплевать, что у нас в голове и что с нами было! Я иногда думаю: странно это! Я буду другой, а жить придется, как прежде.

На ум сразу приходит недавняя склока под дверью с пацанами и Достоевским.

— Да, мы точно уже другие! Удивительно, сколько всего я не понимал! В штаб-квартире снова брал те же книги и перечитывал. Оказалось, не понимал их вообще! Все подвигами интересовался, а описания фронтовой жизни пролистывал. Снова читаю — будто зашифровано все раньше было, а я этому шифру обучился. Демократы кричат: «Нам не говорили правду, мы до сих пор ничего не знаем о той войне»! Вздор! Все было написано, и так горько, как вообще можно было сказать! Как Симонов написал о лете сорок второго: через год после начала войны наши бронебойщики стреляли по своим же танкам, думая, что все танки немецкие! Год не видеть своей техники, когда у нас за месяц от этого крыша едет! Что горше написать можно, я мало себе представляю. Или как Бакланов написал свою «Пядь земли» о боях здесь, на Днестре, на маленьком плацдарме. О простых солдатах и офицерах вроде Али-Паши и нашего комбата, о том, какая разница была в людях на разных берегах реки, как легко можно было умереть даже в конце войны…

Гриншпун слушает. Огонек зажатой у него в зубах сигареты то разгорается, то угасает, и я продолжаю:

— А другую книжку берешь или вспоминаешь — и сразу видишь: чепуха это. Наглый тип писал, который ничего своими глазами не видел и шкурой не ощупывал. И чем дальше, таких писак больше. Что угодно ляпнут, чтоб в струю попасть… Уже не наши, а фашистские успехи раздувают. Программу «Взгляд» помнишь? Как эти двое… Листьев и Любимов, доболтались, будто один немецкий летчик сбил четыреста советских самолетов!

— Это и я помню! До сотни боевых вылетов летчику дожить бы, а тут такое вранье немереное! Да только так оно по тэвэ всегда было. Там тех только и держат, кто бредятину может нести двадцать пять часов в сутки.

— А учебники кто детям пишет? Чему нас учили, кого в пример ставили, с древней истории начиная? Кутузов — великий полководец?! Аустерлиц продул, не угадав простого маневра Наполеона. Себя самого и императора Александра подставил под удар, еле спаслись… Утратил командование в тот момент, когда французы прорвали центр и стали окружать фланги. Армия еле отошла, потеряв кучу людей и половину артиллерии…

Под Рущуком отбил турок, и сам отступил за Дунай, разрушив Рущукскую крепость! Он, видите ли, боялся окружения от второй турецкой армии, которая в то время была под Софией и шла к Видину. Дал туркам два месяца передышки, после чего они перешли Дунай, а Кутузов остался против них с десятитысячным отрядом… Чудом не был разбит, две дивизии себе на подмогу вызвал. И, наконец, сам окружил турок на северном берегу Дуная под румынской Слободзеей. Вернее, не он их окружил, а генерал Марков своей героической переправой через осенний Дунай, обратно на южный берег. Вот когда пригодилась бы Рущукская крепость, чтобы солдат в ледяной воде не топить. Но она разрушена была…

С окруженным врагом возился, упустил визиря, затянул переговоры. В итоге русские силы не смогли вовремя собраться для отражения Наполеона, и установление границы с Турцией по Дунаю, как того требовал царь, стало невозможным. Граница прошла по реке Прут, раскроив тогдашнюю Молдову пополам. И осталась там навсегда, потому что момент слабости турок был упущен. Разделенный народ — обиженный народ. Так была разделена стараяч Молдова. А разделенный народ — обиженный народ. Вот откуда пошел здешний румыно-молдавский унионизм!

А что Кутузов устроил под Бородино? Неслыханная в истории вещь — генеральное сражение без решительных целей, без задачи разгромить неприятеля! Французы всей силой атакуют один фланг, а другой он спрятал за рекой Колочей и с него новые силы под адский огонь вместо выкошенных полков подбрасывает! Маневр — звездец! При своем превосходстве в артиллерии потерь понес больше, чем атакующий противник! И это на укрепленной позиции, которую сам выбирал! Потом Москву сдал, от французов бегал, ждал, пока их голод возьмет и крестьяне вилами затюкают! Сколько при этом погибло крестьян — никого не волнует! Армию он берег! Это после Бородино, на котором он половину ее костьми положил?!

— Слушай, стратег, кто ты такой, чтобы Кутузова обсуждать?

— А ты мне что, свое мнение запрещаешь иметь?! Я тебе свою логику рассказываю, какая кровавая грязь эта самая воспетая у нас народная, отечественная война, с серпами на ружья и бутылками на танки! Как она здорово получается, когда обсираются вожди и генералы! Зато как потом славу павшим поют, козлы бородою дороги метут! Сколько паразитов заводится на этой славе! Павшие — они неизвестные, в лучшем случае выбиты имена на камнях, люди мимо ходят, лица свои к ним не поворотят, а паразиты — на виду! Пишут! Ордена и медали, которых после второй отечественной раздали в десять раз больше, чем за всю войну, носят! По школам ходят! Один такой педрила с кучей юбилейных побрякушек постоянно к нам на Уроки мужества лазил. Я, говорит, плавал на лодке «Щука» типа «Сом»! Ой, нет, на лодке «Сом» типа «Щука»! Постоянно так вот оговаривался и крутил свою шарманку, как говно веслом в проруби. Его слушаешь — смешно. Глаза в книгу опускаешь, где черным по белому наведено, как это было гениально: потерять половину армии, оставить врагу полстраны, после чего народной войной вынудить французов, а затем немцев к отступлению, — и вовсе становится тошно!

Злиться на меня можешь сколько угодно, только я этим словоплетам больше не верю и не считаю Кутузова великим полководцем! Не армию и Россию он берег, а осторожничал, о дворцовых интригах думал. Побил кучу людей на Бородинском поле просто потому, что ему неудобно было оставить Москву без сражения. Хотелось, но неудобно было! Моральный дух у войск был высочайший, ни пленных, ни пушек наполеоновская армия захватить не могла. Но он все равно в русские боевые порядки пушек недодал, потому что не за людей, а за порчу и утрату барахла боялся. У Багратиона на флешах в начале сражения было пятьдесят пушек против двухсот французских, у Тучкова на Утицком кургане — шесть против сорока! Те сто пятьдесят орудий, которые там были нужны как воздух, в то время загорали за Колочей, и еще столько же торчало в «главном артиллерийском резерве». Полки рвались в штыки только затем, чтобы выйти из-под шквала французской картечи, не умирать зря, не платя врагу смертью за смерть!!! Лишь к концу боя, когда соотношение действующих пушек обеих армий стало выравниваться, французы остановились и начали отступать от флешей.

Так за что легли в рукопашной дивизии и полки?! Как царским и советским баснописцам совести хватало эту бойню нахваливать? Ай, русский штык молодец! Ну и полководец! Потом Москву не использовал как крепость и боя за нее не дал, потому что боялся обвинений в разрушении столицы! А в итоге она все равно сгорела! Сидел с армией в Тарутино, пока несколько губерний под оккупацией вымирали. В одной Москве после ухода Наполеона собрали двенадцать тысяч трупов горожан, а в провинции трупы вообще никто не считал… К бородинским потерям эти цифры приплюсовать — сразу видна подлинная цена сражению этому… Да на народ Кутузову плевать было, как всякому крепостнику. А Лев Толстой, воспел затем это народное харакири… Властям же — удобно! Чего ж удобнее, когда люди в безвыходном положении с палками на пушки готовы идти! Не на них бы, «родных», только! И чтобы народ окончательно по нужному пути направить, скромненько ставят перед ним такое маленькое уравнение: «Родина равно мы»! Вперед, за нас и Родину!

Ты, Гриншпун, кинофильм о Кутузове помнишь? Постный глазик вверх и шамканье: «Сохраним армию — сохраним Россию, потеряем армию…» Пойми эту логику уродскую: если спалят город, село, разнесут в клочья дом, в котором ты родился и вырос, срубят березу под окном, перебьют, изнасилуют, уморят голодом родню, соседей и друзей — Родина будто бы останется в целости и сохранности! Главное, что армию, чуть не разбитую благодаря бездарным назначенцам, вовремя увели и она сохранилась у царя на подхвате! Ты ж не хуже меня знаешь, сколько здесь было лишних разрушений и смертей, пока четырнадцатая армия отсиживалась в своих гарнизонах, а затем большая часть приднестровцев повторяла ее «подвиг», — вместо того чтобы помочь Бендерам, сидела за Днестром и тираспольские зады охраняла! Так давай не будем вслед за холуйской пропагандой повторять, будто реальное разорение страны — это меньшее зло по сравнению с какой-то угрозой царской заднице! Что от страха за руководящую жопу можно ставить во главе войск никчемных командующих и придерживать армию, одновременно науськивая на врага безоружный народ, а затем писать эту резню себе в заслуги. И еще я тебе скажу, что если бы русская армия, ведя решительные действия, проиграла ту, первую отечественную войну, в чем я сильно сомневаюсь, это поражение было бы меньшим злом, чем разорение и вымирание нескольких губерний. Наполеон — не Гитлер! Дал бы под зад Кутузову и царю — Россия не погибла бы! А вот двойная стратегия — сражаться с врагом, но чужими руками и так, чтобы при этом попки вождей со всех мыслимых и немыслимых сторон были под защитой, — она к гибели страны имеет куда больше отношения! Это она ведет к самым диким решениям, к жутким потерям!

Перевожу дух, и продолжаю, сбавив тон:

— Кто великим полководцем был — так это Суворов, который о себе не пекся, ни пяди земли врагу не отдавал! С десятикратно меньшими силами громил стотысячные армии, неся при этом ничтожные, а не бородинские потери! Невозможно себе представить, чтобы Суворов под Аустерлицем бежал с Праценских высот или на Дунае отступил от Рущука. Да он бы сам окружил Наполеона под высотами, и перебил бы отступивших турок в их собственном лагере! Тем более, что под Рущуком у русских был полуторный перевес в артиллерии… Так тут же наплели, что Кутузов у Суворова был любимый ученик! Прежнее мнение у тебя — пожалуйста! Подумай просто над тем, что я сейчас говорю…

Гриншпун молчит. Он вроде не обижен. Переваривает. Думает, наверное, продолжать этот разговор или нет.

— Так он и вправду его учеником называл!

— Это ты, не иначе, от самого Суворова слышал? Знаешь ли, Суворов едкий, ироничный был человек! Расскажу тебе ту же самую, что ты помнишь, байку о штурме Измаила, слово в слово, только смысл наоборот! Измаил штурмовали несколькими колоннами и десантом через Дунай. Как началась высадка десанта, турки растерялись и все колонны забрались на крепостные стены, а кутузовская внизу топчется, турецкие ядра и кирпичи черепами отбивает. То есть дает туркам возможность снять с этого участка стены часть сил и бросить их против десанта и других колонн! Суворов и посылает к нему гонца: «Назначаетесь комендантом Измаила!» Представь себе позорище: комендант, который в город войти не смог, за теми вполз, кто крепость взял. Вот в армии слава бы пошла! А вдруг, не приведи Господь, отобьются турки? Как тогда царю-батюшке объяснять обратную сдачу города, комендантом которого ты уже был назначен? Делать нечего, пришлось Кутузову всерьез в атаку идти! Ну и комендантом стать хотелось тоже. Суворов же на его самолюбии играл, а не в любви ему признавался. И правильно делал! Другого командира ему никто не дал бы. Вот тебе и любимый ученик! А потом тыловые крысы, которые дупля не рубят в отношениях между людьми в бою, выдали все за чистую монету. Приспособили к тому смыслу, который хотели изобрести.

Гриншпун хмыкает и качает головой.

— Я тебе и другую байку перескажу, о том, как Суворов Кутузова за хитрость хвалил. Он-де самому Де Рибасу в хитрости не уступит, вот какой молодец! А соль-то в том, кого и с кем сравнивают. Де Рибас — инженер, а не пехотный командир. Строил укрепления и, как всякий иностранец, получающий хорошее жалованье на русской службе, вперед за свои стены и редуты лезть не стремился. Ну, сам понимаешь, на черта ему это было надо? И вот для того, чтобы ни в коем случае в пехотный бой не попасть, он и проявлял хитрость. По уточнении смысла сравнение с Де Рибасом для Кутузова такое «лестное» получается, аж некуда! Двухсот лет как не бывало! Словно Суворов про нашего Кицака сказал!

— А ну напомни мне, что ты против русского штыка имеешь? Суворов его вроде бы тоже полюблял…

— Слушай, ты меня не зли! Суворов учил: «глазомер, быстрота, натиск!» — и в штыки ходил против опоздавшего полностью изготовиться к бою противника, чтоб опрокинуть его, захватить пушки и обозы. И средство это сильное. Ты вспомни единственный раз, как наши в частном секторе наскочили на мулей и схватились с ними в рукопашной! Побили их, прогнали, но сами в каком шоке возвращались? Поглядел на них и сразу понял стихи: «Я только раз видала рукопашный, раз наяву и тысячу во сне. Кто говорит, что на войне не страшно, тот ничего не знает о войне…» Друнина, кажется, написала… Если б я там был — точно усрался бы. Вот и выходит, что суворовский штык с кутузовским ничего общего не имеет. У Суворова это расчетливая психическая атака, а у Кутузова — «последний парад». Это ж такая прелесть — дать врагу выставить двести пушек, а потом ножичками его доставать, ножичками…

Гляжу на реакцию. Морда непроницаемая. Затем Гриншпун вновь впивается в свою сигарету. Выпустив дым, говорит:

— Знаешь, то, что ты сейчас прогнал, не понравилось мне поначалу сильно. Непривычно слышать такое как-то… Надеюсь, ты не имел в виду, что с Гитлером драться не надо было?

— Нет, такого я в виду не имел! Еще как было надо! Я тебе говорю о том, из-за чего на краю гибели несколько раз стояли. Ведь наша советская власть в этом плане от царской власти в лучшую сторону не отличилась. Во вторую отечественную такое же безвыходное положение народу создала. Товарищ Сталин обезопасил себя до такой степени, что два года фашистов не могли остановить, а кое-где их вообще встречали хлебом-солью… И как только понял, что натворил, бросил клич: «Миленький народ, ты очень храбрый и хороший, веди себя точно так же, как во времена Кутузова и Александра Первого!». Откуда такая, вопреки коммунистической идеологии, преемственность? Дважды, если считать с революцией — трижды разрушили страну, и каждый раз результат был один: те, кто воевал и победил, — в гробу, в лучшем случае едва живы, не у дел. Накипь, которая за их спинами себя с Родиной уравняла, — подлатала под себя историю, вся наверху! До того развелось накипи, что она уже за патриотическими словами прятаться перестала. Обозвалась демократией и свое открытое предательство, четвертое подряд разорение страны, выставила как доблесть… И последнее, самое для меня горькое, — наши тираспольские вожди… Не случайно в Приднестровье об отечественной войне опять вспомнили! Кицаковщина, от которой мы тут волками над убитыми друзьями воем, — это же Кутузовщина в миниатюре! Те же идеи с призывами, та же практика! Что на восточном берегу делает батальон «Днестр», куча других частей, техники?!! Куда ушли отсюда наши танки?!! Наше Тарутино — Ближний Хутор, вот как оно называется!!!

— Ого, какую теорию вывел! Ну, тут я с тобой не согласен! Они же республику создали и гвардию твою тоже!

— Да, создали! Но в трудную минуту распорядиться ее силами разве смогли? Как теперь восстанавливать город и где теперь эта гвардия?! Где цель, которую мы себе ставили? Под румын уже не уйдем, это факт, но…

— Так чего ж тебе еще надо?

— Слово договорить дай! Ты здесь не жил, не понимаешь… То, что для тебя победа — для других потеря! Что под румын не ушли — половина дела, и еще неизвестно, кому в заслугу это ставить… А теперь на вторую половину посмотри: разодрали Молдавию на две части — и все… Как дальше жить в этих лоскутках? Политикам-то нормально, а люди? За такой невнятный результат еще кому-то хвалу петь? Вот удалось бы Костенко поднять за шкирку наших политиков в Тирасполе, глядишь, начали бы мы тогда по-настоящему, за всю республику и весь ее народ драться!

— Ну вот, ты и наболтал на измену! Ты бы осторожнее с этими разговорами был, Эдик!

— А я их с кем попало не веду!

— Почему ты думаешь, что с Костенко было так?

— Потому, что кое-что знаю. Бендеры всегда были мишенью для удара. В Бендерском горсовете и рабочкоме многие это понимали. И политику вели не так, как в Тирасполе. Искали компромисс, чтобы не доводить до бойни, но без уступок для безопасности города, на которые соглашались тираспольские переговорщики. И громкие лозунги против румын, чтобы не равнять с ними и не оскорблять молдаван, не были тут в чести. Заезжих казаков сюда не хотели пускать… В городе возникла СПТ — социалистическая партия труда, которая начала заикаться о том, что не все в коммунистической идеологии правильно. Я кое с кем из них был дружен.

Так вот, Костенко в этих мелких поначалу разногласиях встал на сторону не Тирасполя, а бендерского рабочего комитета. При этом открыто упрекал управление обороны в ошибках, говорил, что переговоры — не самоцель. Если не получается договориться, то обороняться и воевать надо всерьез. И делал это! Поэтому к нему потянулись люди. Много людей. Новая сила возникала, понимаешь?! Вот я и думаю, что ни Кишиневу, ни Тирасполю это не было нужно.

В марте, когда националы начали наступать на Дубоссары, а Россия передала Молдове уйму оружия, в Тирасполе стали думать, что правобережные Бендеры не удержать. И начали со Снегуром за город торговаться. Цель была — разделиться по реке Днестр, по старой границе 1918–1940 годов. Тогда у всех политиканов в кармане победа: националы могут валить в Румынию, а наши смогут кричать как они героически от Молдовы отбились.

Поэтому Тирасполь в апреле договорился с Молдовой о перемирии и разоружении городских формирований, не спросив мнения бендерской гвардии и бендерчан, чем спровоцировал в исполкоме и рабочкоме раздоры. Тогда Когут с Пологовым и Карановым переметнулись на сторону смирновцев, а командование батальона обратилось с открытым воззванием против тираспольских действий. Так Костенко стал неугоден и Кишиневу, и Тирасполю. За это против него возбудили уголовное дело и в конце апреля хотели арестовать… И я думаю, что в июне из Тирасполя нарочно не оказывали помощи, когда националы ударили по Бендерам. Ждали, пока его батальон разобьют. Для помощи были и время, и силы! Это я авторитетно заявляю, потому что знаю, сколько и какой техники было и сколько народу всю ночь, не имея приказа выступать, буквально на стенки лезли, затем самовольно к мостам пошли, но поздно!

А 22 июня, когда Костенко вновь высказал свое особое мнение об атаке на горотдел полиции, все повторилось, и нас оставили без патронов и подкреплений… Ведь тогда ещё никто не знал, что командовать 14-й армией придет Лебедь, и ему из Москвы велят заступиться за ПМР. При Неткачеве наоборот, все к нашему разгрому шло… Вот поэтому бендерского комбата и взяли, когда он в гневе за своих павших ребят открыто пригрозил, что с оставшимися людьми пойдет и сделает со штабом 14-й армии и тираспольским домом Советов то же самое, что румыны сделали с Бендерским горисполкомом! Хоть бы он был жив, и ему действительно удалось бежать, как говорят…

Такую вещь, раз сказал, надо было делать. Потому что наши коммуняки не прощают такие вещи. Они же на словах трещали за народ, а на деле на предательство пошли — сто сорок тысяч населения под власть врагу отдать… Теперь прячут концы, и на Костенко свои ошибки списывают. Пытаются слить на него ту кровь, что пролилась из-за их непоследовательности. С одной стороны кричали за ПМР и Отечественную войну, а с другой сами нашу оборону раскачивали и разламывали. Если бы они Костенко не мешали, а помогали, горотдел полиции давно был бы взят. И румыны бы крупными силами в город не ворвались.

 

23

Помрачневший Гриншпун вновь глубоко затягивается сигаретой. Огонек подбегает к самым его губам, и он тут же далеко отшвыривает короткий, из голого фильтра бычок.

— Ну и ну… Теперь только понял все твои на компартию нападки… Мыслитель он, оказывается! Все лыко сплел в одну строку… А я думал, просто трепло! Горазд обвинять! Программка у тебя, конечно… Мда-а… Серж со своей монархической злостью против таких заявлений цыпленок просто!

— Да брось ты, Леха! Какой я тебе злой?

— Ну красавец! Думаешь, я не понял, к чему твоя мысль идет? Под свою нелюбовь к собственным командующим всех подвел! Все коммунисты у него, значит, непригодные, и вот почему: под своей идейностью старые, еще царские приемы таскают! Много я слышал чуши, но такой еще слышать не приходилось!

— Да ты никак член партии? Чуши, говоришь?! А по-твоему, поражение вашей победоносной идеи могло произойти просто так, без единой в ней ошибки и без тех, кто в нее не вчера, а давным-давно всякий мусор затащил? По-твоему, на ровном месте появился целый штаб предателей во главе с Горби, и этим все объясняется, глубже уже искать не надо?

— И еще одно ты забываешь, Эдик! Коммунисты семнадцатого года и руководители последних лет, которых ты только и знаешь, — это две большие разницы! Зря ты всех равняешь по отщепенцам!

Машу на него рукой и затем хлопаю себя по физиономии. Но это не тик, а расправа с надоевшим комаром.

— Подожди, Леша! Плохо ты меня понял! Я одних по другим не сужу. И пользу от революции не отрицаю. Тебе так кажется, потому что ты все зло выводишь из горбачевских перерожденцев, а те идеи, что были до них, для тебя незыблемы. Сталина по традиции считаешь честным, просто заблуждавшимся в ряде вопросов коммунистом… Поэтому тебе и кажется, будто я против всех основ и нападаю на все красное. Но я-то о другом думаю. Хочу понять, как в считаные годы после революции кончилась обещанная справедливость, и все вернулось на круги своя. Хочу знать, почему до сих пор методы Сталина живут, а ошибки повторяются.

Ты посмотри, как все, что здесь случилось, похоже на сорок первый год! Перед тем, как румыны на город напали, сверху нас расхолаживали, уверяли: конфликт заканчивается, найдена альтернатива, мы разоружаемся! Показные лозунги и краснословие, а под ними травля своих и торговля с неприятелем. Да какой враг не нападет, коли ему так явно демонстрируют свою глупость и слабость? А как грянул гром, оказалось, что мы без боеприпасов и техники, старшие командиры крутились вокруг политиков по принципу «чего изволите», а в бою проявили себя как интриганы и бездари. Любой вопрос «продавливается» сверху вниз, а снизу вверх не достучишься. Скорее тебя во враги народа запишут! С одной стороны делается гигантское дело, а с другой поглядишь — все идет куда-то не туда. Так какой же сейчас год, восемнадцатый, сорок первый или девяносто второй? Можно ли объяснять такое особенностями личности одного человека? По-моему, нельзя. Откуда такие руководители из года в год берутся? Кто их поддерживает и где в их подлинная социальная база?

И с царизмом не зря аналогию вижу. Революция ведь от старых методов не панацея… Старый мир, он ни за день, ни за много лет на новый полностью измениться не может. Это только в книжках просто: про капитализм напечатал на одной странице, а про социализм и коммунизм — на другой и отделил друг от друга жирным заголовком… А на самом деле думать еще надо, что в нашем социализме было настоящим социализмом, а что — хламом, от чего отказались правильно, а от чего — зря! Мы с тобой не так уж не согласны, как ты вообразил, просто линию между революцией и ее катастрофой в разное время проводим.

До революции же, я не спорю с тобой, главным злодеем был царь! Это его правительство страну до взрыва довело! И среди первых коммунистов, которые за лучшую жизнь боролись, было много хороших людей. Мой прадед в том числе. И Ленина я как раз очень уважаю! Выйти из войны, заключив мир с той страной, которая все равно должна была ее проиграть, а затем денонсировать его — это было гениально! Отбиться от интервентов и поворачивать на НЭП, вместо того чтобы с ходу прессовать народ по-сталински, — совсем другие намерения, чем у Сталина, выдает. Не помри Ленин скоропостижно, у нас другая история могла быть! Но в итоге две ошибки все погубили: та невидимая, за которой пришел культ личности, и национальный вопрос! Этот пролетарский интернационализм — уж очень легко было его разным проходимцам использовать! И первым благодаря этому на вершину власти поднялся Сталин. Никто ведь не сказал ему: «Постой, ты грузин? И большую часть жизни провел на Кавказе? Ну так давай в Грузию, благодетельствуй! А в Москве нужен человек, который лучше понимает с русским народом ситуацию.

— А тебе не кажется, что ты сам сейчас говоришь, как националист, Эдик!?

— Не понимаешь ты меня снова, Леша! Думаешь, я тоже по-звериному чужаков гоню, бревна в своем глазу не замечаю? Давай-ка разберемся, уточним наши понятия! Националист, причем любой: молдавский, грузинский, русский — для меня сволочь, то есть личность и понятие ругательные. Потому что, когда человек думает о благе своего народа, своей земли, где он родился и вырос, мечтает о порядке и счастье на ней, — для такого человека уже есть точное, верное слово — патриот! Патриот не будет навязывать свою волю другим народам. По своему произволу прийти с оружием в соседний дом или город он не способен! В его сердце живут не жажда власти с завистью и обидой, а любовь! Те же, кто вчера с радостью подбирал любую должность повыше, а сегодня с оружием идут наводить всюду свои порядки, — вот это и есть националисты! И о том, что они будто бы бывают плохие и хорошие, забудь, чтобы я больше не бесился! Не бывает хороших националистов! Среди тех, кто в нас стреляет, молдавских патриотов, я тебя уверяю, нет! Они, те кто на той стороне, сейчас люди добрые, незаметные. Сами на неправую войну не идут, и других отговаривают. А на нашей стороне они есть! Оглиндэ, погибший Ваня Сырбу… Они ведь в чужие села с автоматами не ходили, не против своего народа воевали, а против тех, кто молдавскому народу, как и нам, жить не дает! Они — подлинные патриоты Молдавии, и уже потом, в силу своей порядочности, — интернационалисты. Другая здесь связь оказалась между патриотизмом и интернационализмом, чем в коммунистических книжках было писано: первичен оказался первый из них, а не второй! А ты удивляешь меня: все здесь видел, своей шкурой пережил, а думаешь по-прежнему, по этим книжкам! Поэтому, брат, ты меня самого с русским шовинистом едва не путаешь! Друг, называется! Так о чем это я… Ах да, о Сталине… Заметь себе, его образ действий — это действия не патриота, как до сих пор принято думать, а националиста. И оттого, что они прикрывались патриотизмом и интернационализмом, эти действия лучше не стали.

— Не понимаю. Сталин — и националист? Фу, вздор какой!!!

— Все ты прекрасно понимаешь! Только что мы с тобой говорили о том, что нельзя провозгласить революцию и при этом воображать, что одним этим актом темное прошлое уже изжито, — и ты промолчал! И здесь то же самое: вложить марксизм в скрытную, из другого национального общества душу и думать при этом, что в ней произошло полное переосмысление бытия? Ты знаешь, что бывает с саперами, которые выкручивают из мины взрыватель, а потом достают, не проверив на элемент неизвлекаемости? Вот это самое, фигурально выражаясь, и было: выкрутили взрыватель, и тут же, радуясь, подняли в центр страны! Гахнуло так, что все собравшиеся на праздник торжества социализма попадали штабелями!!!

— Ну и ядовитая же ты сволочь…

— Вот я тебе и говорю, что грузин, не успевший состояться патриотом своей малой родины, не годился на высшую должность в огромной, многонациональной России! Но это не было тогда принято во внимание, а Сталин от должности не отказался. И через пару лет все столкнулись с тем, что из Коминтерна Сталин по-настоящему воспринял лишь то, что ему здорово подвезло — можно стать вождем не одного маленького народа, а огромного числа людей и его власть будет гигантской… Ненасытность национализма в своей душе этот человек не изжил и близко. Не случайно средства укрепления своей власти он избрал дикие, а в трудный час, когда немцы рвались к Москве, он ничего лучше обращения к старым русским патриотизму и национализму не придумал. Причем между собой он эти разные вещи, как и следовало ждать, путал, пропаганда получилась с огрехами… И пошло-поехало: «Сплотила великая Русь», «Старший брат» — и потихоньку покатились мы обратно к бытовому национализму…

— Ну-ну! Валяй дальше, — сумрачно бросает Гриншпун. — Я послушаю!

Но я иссяк, и он, видя это, продолжает:

— Допустим, твою идею я понял. Но как же тогда с обеспечением равных прав на занятие государственных должностей, с той же демократией в конце концов?

— Леша, ты серьезно веришь в то, что для занятия любых должностей все должны иметь равное право? Люди разные, и должности разные. Не всякий человек подходит к определенной должности, и не всякая должность подразумевает любого человека. Это же очевидно! В Грузии как всей республикой, так и ее культурой должны заведовать грузины, а в России — русские, просто потому, что первым руководителям надо хорошо понимать культуру, быт, чаяния и мысли своего народа! Не надо тут смущаться ярлыков о шовинизме и национализме, какой же это национализм? Это всех государственных постов, на которых свою страну и народ досконально надо знать, в той или иной мере касается! И потом, на те должности, где в первую очередь необходимы технические знания, такое ограничение распространяться не может. И на коллегиальные должности тоже не может. Потому что там присутствие представителей разных народов, наоборот, желательно. А как на высшей и единовластной должности Сталин не родной ему, зато покорный русский народ использовал, он ясно всем показал! И многие другие народы этим не порадовал! Нельзя было в многонациональной стране, где грузин два-три процента от всего населения, грузина первым лицом ставить! Секретарем в Грузии — да. Одним из советников генсека — может быть. Членом высшего коллегиального органа — тоже подошло бы. Но не единоличным правителем — генсеком! В нормальной стране, где для того, чтобы хорошо жить, не надо занимать высоких постов, где должностям не придается лишнего значения, — такое ограничение совершенно нормально и никому не обидно.

Мы закуриваем по новой сигарете, я делаю несколько затяжек и продолжаю:

— Сталин, между прочим, не единственный «подарок» солнечной Грузии русскому народу! Эдуард Отбросиевич из этих же выдвиженцев — на ложном понимании интернационализма. Результат тот же — классно он интересы Союза напредставлял! И те страны, какие он вместе с Горби предал, будут помнить, что их предала Россия, СССР, а не какая-то там Грузия!

— Короче, в национальном вопросе ты с коммунизмом вообще не согласен!

— Именно так!

— Ну, если так, то поддержку своим мыслям найдешь вряд ли! На коммунистов, националистов и демократов из тебя так и полыхает! А других партий сейчас нет! Так куда ж ты дальше пойдешь, когда совсем озлобишься? К кому переметнешься? Послушал бы тебя Смирнов, тотчас заорал бы: «Вот почему я держу в черном теле свою гвардию! Необходимые они, пока румыны стреляют, но в перспективе жутко опасные, как этот замкомвзвод!» И я бы его, как коммунист коммуниста, понял!

— Ну, спасибо тебе на добром слове! Леша, еще раз тебе говорю: если вместо правды искать подходящую партию, кривить душой, добра не будет! Какой толк от твоих коммунистов, если не можете разобраться в собственной же программе! Вместо вас истерики с портретами Сталина по площадям бегают! А вы клювами щелкаете: то ли бежать за ними, то ли в идейной норе еще пару лет высидеть… Этих придурков за ваше подлинное лицо и держат! Кто-то же должен пойти прямо и честно! А вы сами не идете и социалистов топчете! С другой стороны, демократы и националисты социалистами прикидываются, свои истерики закатывают! Так и душат со всех сторон! Ты сам с собой разберись, вместо того чтобы отметать все подряд по партийным разногласиям! Посмотри, сегодня в твоем собственном окопе: коммунист, монархист и социалист при участии беспартийных укокошили двух националистов! Причем непосредственно это исполнили коммунист и монархист, которые, по идее, вместе ни сном ни духом, а социалисты и беспартийные выступили при этом в роли пособников! — шучу я.

— Точно! Вся твоя программа, которую ты мне озвучил, говорит как раз о том, что ты — стопроцентный пособник!

 

24

Настроение у меня портится моментально.

— Гриншпун! Как ты думаешь, если я сейчас встану и хрястну тебя по роже?! Если это все, что ты из нашего разговора вынес, пока я тут перед тобой распинался, так лучше бы я вообще тебя не знал!!!

— Но-но! Остынь, дурак! За что боролся, на то и напоролся! Я, знаешь ли, не люблю слушать такие вещи!.. Хам ты и всезнайка! Сказанул! Если я коммунист, то, значит, душой кривлю?! А если думаю, что у Сталина кроме плохой, была и полезная, нужная для страны сторона, я ещё и придурок? Я от своих убеждений отказываться не собираюсь! И ты меня не убедил!

— Может, я и хам, но ты сам точно дурак, Гриншпун! Я ему о своих мыслях, а он все на собственную личность переводит! Я что, к тебе нарочно поперся нахамить и обидеть?!

Долгое молчание. Про себя думаю, что он, скотина безрогая, только что ресторан мечтал открыть. Не спросить ли его, как это сочетается с его любимой идеологией? Лучше не надо, а то поссоримся серьезно.

— Я вот сижу и думаю, что если бы мне такое наговорил кто-то оттуда, — Алексей, прервав затянувшуюся паузу, взмахивает рукой, обводя небосклон, — я бы его сразу послал! А вот что так может думать кто-то из наших — для меня новость. Что меня поражает, выводы по жизни у нас похожие. А мысли и убеждения, что каждого из нас сюда привели, разные!

— Черт с тобой, хоть это понял! О политике все, завязали! Меня сегодня что-то несет на нее со страшной силой. С самого утра, с этой чертовой мины… Потом, как о выводе узнал, вообще все пошло наперекосяк!

Настроение ушло. Выпил чуть лишку, во рту кислятина. Утро скоро. Самых оголтелых мулей уже сморили «Тигина» и сон. Встаю, разминаюсь, затем устраиваюсь поудобнее. Теперь пусть Гриншпун говорит, если захочет. А если нет, я подремлю… Алексей остервенело курит большими затяжками, его сигарета аж шипит. Как он может столько курить? Меня б уже стошнило… И тут он возобновляет законченный было разговор:

— Подумать только, какие мы разные! Если каждому в душу не лезть, одно целое, можно сказать! А поговоришь конкретно о том, кто и как себе жизнь представляет, совсем по-другому выходит…

Я понимаю его. Каждый раз, как чем-то нарушается чувство единства, в котором мы живем здесь, возникает ощущение непорядка, беспокойства, предчувствие чего-то скверного и трудно поправимого. Оно сегодня посещает меня второй раз за день. Это все от болтовни. А болтовня потому, что невозможно отделаться от мыслей о том, как я буду там, а кто-то, в том числе Гриншпун, по-прежнему здесь.

Такое же смутное, нехорошее чувство впервые возникло у меня, когда после дембеля ко мне в гости приезжал сослуживец Вовка Грошев. И нам трудно оказалось общаться, хотя в части мы были друзьями. А потом, когда, смотря телевизор, я на чем свет стоит ругал Горбачева и перестройку, Грошев вдруг разнервничался и, совсем как только что Гриншпун, заявил, что кто я, мол, такой, чтобы утверждать, что все в стране идет плохо. Мы слегка поругались, а затем Вовка сказал эту самую фразу: «Подумать только, какие мы разные!». Он уехал в свой Нижний Новгород, и мы больше не виделись и не переписывались с тех пор. Жизнь рассудила нас. Я оказался прав. Но дружба, потерянная, потому что, увидев друг друга с иных, чем прежде, сторон, мы не смогли справиться с этим, стоила гораздо больше, чем никчемное, в сущности, чувство своей одинокой правоты. Решаю не отмалчиваться и сделать шаг навстречу.

— Конечно, разные. Нашел трагедию! Меня ж не коробит, что ты коммунист! Какого же черта ты мне плюху даешь на том основании, что я с тобой не во всем согласен? И, главное, нашел себе противника! Серж — тот вообще монархист! Он с тобой вообще ни о чем говорить не будет. А попробуете — разругаетесь не через два часа, как мы с тобой, а через пять минут максимум. Так почему, если я оказался другой, для тебя это вдруг откровение, а очевидная вещь, что Серж будто с другой планеты, тебя не волновала вовсе? Я тебе вот что скажу: не от разницы наших взглядов твое расстройство, а от эгоизма! Как же, кто-то другой смеет трогать монополию на объективность! Вот и получается у тебя, что тот, кто глубже копнул, ближе встал — тот и главный враг. Это же неправильно совсем! Ты бы о другом подумал: почему мы, такие разные, оказались здесь? Сразу увидишь, что мы все друг к другу ближе, чем кажется, и даже с Сержем найдется больше общего, чем с иными товарищами! В разногласиях надо спокойно разбираться, а не ссориться как первые встречные!

— Тебя тронь! Сам бухнешь тут же!

— Но на личности ведь ты перешел первый! И вообще… я тебе так скажу, чтобы ты меня до конца понял. Ты — коммунист, а я в партии не был. Но мы в одной стране родились, оба любим ее, хоть и разное отношение у нас к политике. Я тоже в октябрятах, пионерах, комсомоле был и худого в том не видел. Так вот, помяни мое слово, повторять не буду. Я страну своего детства не предаю! И похоронят меня не под крестом с иконкой, как модно стало, а под обелиском с красной звездой, как было принято в стране, где я родился, и кто бы на это ни косился кривым глазом!

Леша молчит. Личное ведь не обсуждается. Мои мысли вдруг принимают новый оборот. Беспокойство-то откуда такое?!

— О черт! — вслух ляпаю я. — Надо же было Али-Паше сказать! Не ровен час…

— Ты что, оппортунист проклятый, белены объелся?! — ахает Лешка. — О чем думать начал?! Выкинь из башки сейчас же!

— Хорошо, хорошо, — бормочу. — Я с тобой, твердолобым, мозгами чуть не поехал и охрип уже…

— Давай поспим немного. Скоро Славик нас будить придет.

 

25

Просыпаюсь в сером утреннем свете. Алексея тормошит Славик. А я вроде как выспался. Лешка резко садится и начинает растирать физиономию, ковырять пальцами закисшие зенки. Ханурик ругается, что он башкой чуть не выбил у него из руки баклажку с водой. У меня глаза тоже чешутся, с трудом удерживаюсь, чтобы лишний раз не прикоснуться к ним руками. Аллергия или что-то в этом роде. Умываемся притащенной Славиком днестровской водицей. Движения одежды по телу вызывают легкий зуд.

— Гриншпун, Славик! Вы давно тряпки меняли? Там же полно ваших друзей!

— Не гони, это все комары, на другую живность Славик у меня чувствительный! Пошли смотреть, чего там мули настреляли!

Ныряем в подвал и выруливаем через лаз в гриншпунову щель. Осмотрительный Ханурик остается внизу и сует мне оттуда свою каску. Цепляю ее на башку и осторожно приподнимаюсь. В стороне врага тихо и неподвижно. Лешка дергает меня за локоть, показывая на стену дома над щелью. Ага! Вот в полуметре от моей головы след от гранаты! Осматриваюсь еще раз. Показываю ему: вторая взорвалась на площадке, где вчера стоял «Мулинекс». Воткнутое вечером в щель чучело-обманка лежит на дне. Убито наповал, и веревка, за которую его изредка дергали, чтобы покачивалась тряпичная голова, обряженная в дырявую каску, тоже порвана. Гриншпун улыбается и поднимает кулак с большим пальцем вверх. Лезем обратно в подвал.

— Видал! Вмазали четко! Уже и смерть нашу обмыли! — восклицает он.

— Пусть тешатся этим национальным подвигом! А мы сегодня еще раскинем мозгами, кого из них послать к Траяну на беседу!

— Завтракать останешься?

— К своим пойду. И так обнаглел до предела. Удивляюсь, как Али-Паша за мной никого не прислал!

— Ну так какого черта ты туда попрешься? Мы для тебя найдем настоящий, а не суррогатный кофе!

В самом деле, если меня не хватились всю ночь, то зачем мчаться к своим в тихий рассветный час?

— Хорошо. А потом айда к нам! Я не я, если Тятя с Оглиндэ не заныкали часть вчерашнего изобилия!

Лешка соглашается, и мы идем пить кофе к бабаевцам. У них сонное царство, лишь мучимый бессонницей старшина казачьего взвода Тихон Матвеич уже колдует, чтобы отнести горячего постовым. В комнате за стеной раздается богатырский храп Бабая. Матвеич говорит, что он даже не просыпался во время ночной перестрелки.

Огромный Бабай — как былинный богатырь. Если шутя бахнет кому по башке своей ручищей-кувалдой, то самой высокой частью туловища его жертвы определенно станет задница. В бою он и его казаки хороши. Но только если их не застанут врасплох. А в нашей войне нет слышных за тридевять земель с грохотом и вонью летящих Горынычей. Зато недобрые глаза затаившихся плугаренышей буравят спины и взблескивают в лицо оптические прицелы. И вместо сокрушительной личной силы с удалью более ценными становятся скрытность и дисциплина.

Закончив с хлопотами, Тихон Матвеич будит соратников. Те со скрипом принимают сидячее положение. Казаков продолжает клонить в сон, и беседа не клеится. Спрашиваю их, почему до сих пор не пробили в боковой стене амбразуры. Отвечают: нет надобности, только румыны, которым виден второй этаж их дома, на мушку возьмут. А пока стена гладкая — не трогают. Ну-ну. Много они так навоюют. Распив кофей, поднимаемся и идем к штаб-квартире.

— Стой, кто идет!

— Кучурган! Дунаев! Ты что, ошизел? Ты чего за полсотни метров орешь? Нас не видишь ни фига, подпустил бы, разобрался! Огонь диверсантов на себя вызываешь?

Напустил на него строгости. На самом деле он молодец. Бдит. А у бабаевцев был один кадр… Сколько ни учили его действовать по уставу, все равно издавал громовой оклик: «Что за х… там бродит?!» Первую половину ночи — каждые полчаса этот трубный глас, а под утро, глядишь, спит стоя, как корова, из пушки не разбудишь. Для науки забрали у него оружие, отдали Бабаю. Не помогло. Матюгался и спал по-прежнему, да еще автомат стал к руке привязывать веревкой. И вот одной темной ночью слышим: «Что за х… там бродит?!» А в ответ: бум-м!!! И квохтание: «Ох, ох, ну и х…ня прилетела! Хлопцы… Казаки! Гвардейцы! Помогите! Ранило меня! Ох, ох…» Бабай до сих пор в подозрении, что это Достоевский долбанул.

В расположении взвода все еще царит тишина. Чем ожиданием маяться, решаем сходить к реке. Вообще-то бродить без дела не рекомендуется. Но сегодня нам еще больше «по барабану», чем обычно. Должно быть, издалека мы похожи на алкоголиков, ноги сами выписывают петли в сторону каждого очередного укрытия. Но пары вчерашних празднований полностью развеялись, это действует привычка. Спокойно уже сходим на берег и, раздевшись до пояса, обливаем друг друга холодной водой. За Днестром, в легком тумане лежат тихие села. Слева — Парканы. Справа — русское старообрядческое село Терновка, на перестроечных, «исправленных» новоявленными умниками картах обозванное по-молдавски: Тырнаука. Тирасполь на этих картах — Тираспол, а Бендеры — не Бендеры, а «Бендер». Еще до начала боевых действий полицаи и народофронтовцы, лазившие вокруг города, оторвали букву «ы» на придорожной стеле с его названием, и эту букву горожане дорисовали краской. Но кого в наше время интересует мнение жителей? И как только российские дерьмократы не догадались свою Москву на картах обозначить как Москау?! Неужели трудно понять: на русском языке издается карта — значит пишите все по-русски! На молдавском — по-молдавски! Не понимают. Скудное, убогое время!

Посмотришь с берега назад, на улицу Ткаченко, — может показаться, что тихо спит не потревоженный город. Почти не пострадала улица. Пощадила ее то затухающая, то вспыхивающая вновь приднестровская война. Где-то все раздолбано во все корки, а рядом — будто и не было ничего. Только дома, на которые я смотрю, полупусты. Днем оставшиеся жители, особенно те, кому трудно добраться до горисполкома, приходят сюда, на лодочную переправу, где можно дать бойцам деньги, чтобы купили на том берегу и привезли съестного, лекарств. Здесь гвардейцы и ополченцы делятся продуктами с теми, у кого денег нет. За Днестром, в стороне Тирасполя, показывается из-за горизонта краешек солнца. Мы одеваемся, идем назад.

 

26

У подъезда нас встречают Серж и Али-Паша. Верно, Дунаев доложился.

— Мы как, на передовую?

— С добрым утром! Батя велел этот бардак не устраивать. Утром все туда, вечером половина обратно — кому такое надо! Да еще с ума будете сходить, сколько на вас не ори, без лишней стрельбы не обойдетесь! Наслаждайтесь бездельем! Дармовой вам третий день!

Вот почему меня ночью никто не дергал. С Али-Пашой разговор окончен. Обращаюсь к Сержу:

— А жрать мы что будем?

— Все бы вам жрать! Идите печку топите, вот вам и жрать быстрее будет!

— А сам не мог растопить, Ван-дер-Люббе?! — огрызаюсь я.

— Ван-дер кто?

— Хрен в пальто!

Наглец! Нашел, кого в истопники посылать! Достоевский считает недостойным себя переспрашивать, кто он такой, этот «Ван дер». Он гордо удаляется. Катись, катись, поджигатель!

Ну и где же этот проклятый постовой, он же дежурный? Делать нечего, собираем щепки, растапливаем печку, тянем к ней озябшие от днестровской воды руки. Проснувшийся Оглиндэ приветливо здоровается и ставит сверху кастрюлю с остатками своего варева. Уяснив, что нет чистой посуды, начинаю поиски котелка. Он находится в старой штаб-квартире, непонятно чей, но чистый. Подбираем, из чего поесть Гриншпуну. Потихоньку к котлу тянутся остальные. Является Витовт. Как и нас, его рано подняли на ноги привычка и толика играющего в крови алкоголя. Если вечером хлебнуть в меру, он дает три-четыре часа крепкого, невзирая ни на какой грохот, сна, и всегда просыпаешься рано. Потом может потянуть на сон вновь, но это желание уже нетрудно побороть. Позавтракав, втроем садимся под стеной дома, куда упали первые косые солнечные лучи.

К нам снова направляется Серж. Картинно облокотившись на вишневое деревце, он начинает ритуал набивания утренней трубки. Ствол и ветви вишенки, затронутые мелкими осколками, обильно покрыты буграми и пузырями свежей, клейкой еще смолы. Но Достоевский бдит. Заранее рассчитал, как стать во внушительную позу и не вляпаться. Как только он затянется первые пару раз, начнет нам свои уставы читать. Я смотрю на него и не выдерживаю.

— Ну, на кой ляд тебе эта труба? Взял бы сигарету — давно накурился бы, а ее все ковыряешь!

— А таким криворуким личностям, как ты, трубки вообще не показаны. Сигарету губами, без рук выкурить не можешь! Дай тебе трубку — тут же уронишь себе в мотню, отвечай потом за твою инвалидность! — огрызается Серж. — Чего лезешь? Ночью не наболтался? Разведка донесла, как ты гадил на мозги Гриншпуну, пока он не нагадил на тебя и вы чуть не подрались!

Уже кто-то донес! Сплетники проклятые! Хуже, чем на базаре! И ведь никого рядом не было! Достоевский наконец закуривает и снова поднимает надменный взгляд.

— С великим коммунистом Лешкой ругался, вчера Гуменяре на царя соглашался, скоро все ко мне приплывете. Благодарности только от вас за науку…

Он лениво машет рукой и брезгливо кривит рожу, показывая, как ничтожна наша благодарность. Затем в очередной раз выкладывает свое политическое кредо:

— Нужен царь!

— Хорошо, при случае мы поддержим твою кандидатуру! Уточни лучше, какие планы сегодня? Будем при Паше сидеть или можно самим балду гонять?

— Гоняйте! Слух идет, румыны всерьез отводят войска. В Бульбоке танки ихние грузятся, на вывоз!

— Рады слышать! Жалко, не в металлолом!

— Вообще-то полный бардак. Слухами о скором конце его не оправдаешь! — хмуро произносит Серж. — Только с ним бороться сил уже нет.

В этом я с ним согласен. Нет ни сил, ни желания.

— Ага, — поддакивает Гриншпун, — совсем как в родной Советской армии, в заштатном гарнизоне! Как добровольцы остатки дисциплины держим, а были бы подневольные, давно была бы ж…

— Так это у нас. А у румынвы сразу и случилось…

— За что боролись, на то и напоролись. Тащили на войну волонтеров-царан да пацанву с городских окраин через военкоматы. Ещё и обычную полицию вплоть до гаишников и участковых силком гнали на борьбу с нами. — вставляю я. — Волонтерам, этим мулям рогатым, лишь бы пограбить, а полицаям — день простоять да ночь до смены продержаться! Между ними бегают народофронтовцы и гайдуки с бурундуками, стреляют в нас, а мы вкладываем в ответ всем подряд! Какой подход, такая и дисциплина… Впрочем, что с них взять: молдавская война и русский разбой — по сути одно и то же…

— Что полиция, — говорит Леша, — я тут даже ихнего судью убитого видел!

— Да ну на фиг!

— Вот тебе и ну! Чин чинарем, ксива судейская в кармане, с фотографией и печатью! Только из какого суда судья — не помню. Район какой-то, «мумбень-юмбень», не разберешь…

— Что ж ты раньше об этом не сказал?

— Да я вас тогда не знал еще, и было это не здесь, а в центре, там, где казаки колонну раздолбали. Я там случайно шел. Видел, как шмонали покойников и нашли…

«Случайно»… Скромник! Да ведь это в первый же день было, когда он по городу лазил, свою знаменитую фритюрницу выбирал!

— Не верю, — говорю я, — что судью погнали сюда насильно! Он, козел, сам пошел, шибко национально идейный оказался!

— Куда ему было надо, дошел быстро! — констатирует Серж.

— Самообезвредился! Меньше незаконных приговоров будет! — вставляет реплику Семзенис.

— Что до обычных полицаев, так они поначалу стрелять совсем не хотели, — продолжаю начатую тему. — Так и говорили: «Война — это не наше дело!» За это их свои же националы начали «подставлять». Вот когда наши гвардейцы-костенковцы сороченских полицейских постреляли, Миша об этом вспоминал, как было? Стояли они наверху, у кишиневской трассы, не стреляли и даже никого не пытались задержать. А потом ночью за их позиции выехали гайдуки на БРДМ с нурсами и внезапно треснули по второму батальону. Результат: восемь раненых, один из которых по дороге в больницу умер. Костенко же смерти своих ребят не спускал никому и на следующую ночь разработал план ответных действий против сороченцев. Тогда же про гайдуков и бурундуков, что есть у националистов такие группы провокаторов, еще не знал никто. Думали, что полиция этот обстрел произвела.

Ночью пошла группа гвардейцев в тыл к сороченцам. Подала условный сигнал, и по нему батальон с основных позиций поднял тарарам. Полицаи всполошились и побежали на свои боевые места. Тут гвардейцы начали их в спину снимать. И узнали еще, что сменившиеся с постов сороченцы спят у трассы в автобусе. Один из наших подошел к самым его дверям. Как выскакивает полицай — он его в упор — хлоп! Лежит. Затем второй — хлоп. Лежит! Остальные поняли: что-то неладно, и залегли в автобусе. Ну, ребята кинули внутрь пару гранат. В итоге, как сообщили из Кишинева, пятеро убитых и множество раненых.

Наутро сверху визг, вопли, едет комиссия из Кишинева, такая же комиссия приезжает из Тирасполя, выяснять, кто перемирие нарушил. Группу следователей из ГОВД туда приволокли. И вот стою я в стороне, как вдруг кто-то меня сзади за рукав дергает. Оборачиваюсь, а это маленький такой молдаванин, черный, как цыган. И глаза у него испуганные, больные. «Мэй, — говорит, — ребяты, скажите вашим гвардейцы, чтоб они больше не стреляли, нам два дня до смены осталось, скажите, чтоб не стреляли…» Гляжу, в голове у него седина. За эту ночь поседел, наверное. Потом эту историю в вину Костенко тоже поставили. Апрельский согласительный протокол с Молдовой тогда в Тирасполе уже подписали, и требовали от него, чтобы он его безоговорочно выполнил. Но в Бендерах этот протокол все ещё критиковался и обсуждался, а у Костенко было фактически двойное подчинение — управлению обороны и руководству города… К тому же, несколько дней подряд шла серия обстрелов и нападений на городские заставы. Ничего этого в Тирасполе не было принято во внимание.

— Еще бы, — кивает головой Серж, — это ведь не комиссия из Тирасполя восемь человек потеряла! Коли так, можно и виновных поискать! А этим сороченцам так и надо! Без дозоров, без постов дрыхня в автобусе! Вот и накликали на себя, с бурундучьей помощью! Только не везде их полиция была смирная. Под Кошницей и Дубами перли всерьез. Лишь через месяц командиры смогли кое с кем договориться о перемирии. Связь с передка на передок протянули. Даже координаты для артиллерии у каждой стороны были, куда стрелять, чтобы ни в кого не попало. И спектакль пошел! С обеих сторон лупят так, что из Григориополя и Вадул-луй-Водэ народ бежит, а убитых нету! К июню в Кишиневе про это разнюхали, послали своих гадючат. И как гайдуки через головы ОПОНа стрельнули, полицаи от такой наглости так озверели, что сами постреляли их всех, а потом снялись с позиций и ушли в сторону Кишинева. Решительные были и с принципами, блин…

— Что вы хотите, если у нас такого головотяпства, как у сороченцев, тоже пруд пруди! — заявляет Гриншпун. — Полупьяная и полоумная война! Счастье просто, что ни одной удачной вылазки, несмотря на дыры из-за алкашей и дураков в секретах, румыны так и не сделали! Какой может быть «вперед» с такой дисциплиной?!

Достоевский кривится. Видно, слова ищет, как Гриншпуна облаять. Прежде чем он успевает вызвериться, я отвечаю:

— В чем-то ты прав, Леша, но с такими людьми, как у нас, и с ополченцами, и с казаками, можно и нужно было наступать. Хотя бы ради того, чтоб город не разбивать. Только для этого, кроме дисциплины, нужны еще техника и по-настоящему военная организация. Обеспечивает их, как я понимаю, не низовое командирское звено. Те самые должны обеспечивать, чьи действия ты на простые ошибки списываешь. Мы с Сержем по этому поводу больше на предательство думаем! Началось бы нормальное планирование, прибыли бы артиллерия с бронетехникой, сам увидел бы, как дисциплина и дух подтянулись! Выбили бы мулей с румынами из Бендер, как пробку, и по Кишиневу пропечатали шаг ровным строем!

— Да перестаньте вы! Не то опять, как вчера, поругаетесь! Если бы да кабы… Тошно! Лучше байки травите! — ругается Витовт.

— А я что?! Я не хочу из-за политики ссориться! Серж, ты хочешь?

— У-у.

— Так, может, про свой Афган расскажешь?

— Не хочу.

— А ты, Алексей? Ты ж у нас почти гусар, а круче них врать не могут даже пожарники!

 

27

— Почему врать? Разное бывает… Не только на войне, но и в самое обычное время. Например, у нас, в Ногинске, сразу троих убило током. В самоволке напились и полезли обратно в часть через забор. Но по ошибке влезли на соседнюю подстанцию. Справили нужду на трансформатор — и тю-тю…

— Сразу трех? Не верю!

— Чему не веришь? Дураки, они ведь хватаются не только за свой член, но и друг за друга!

— Это здесь неактуально! — угрюмо заявляет Серж.

Действительно, неактуально. Город на нашей стороне обесточен. А в Ленинском микрорайоне, где нет разрушений и обрывов кабелей, свет есть. И пьяные молдавские вояки, которые днем отсыпаются там, а ночью стреляют, живут с недостижимым для нас комфортом. Сама мысль об этом вызывает раздражение.

— Так ты в Ногинске служил? А когда? — спрашиваю Гриншпуна я.

— Давно. В восемьдесят пятом, в частях связи.

— А я в том же гарнизоне был с весны восемьдесят шестого до лета восемьдесят седьмого! Не слышал тогда об этой истории. Скажу тебе так: смерть, даже глупая, — это не смешно. Было смешно, когда на бытовом газе подорвался капитан Моргунов. Пришел вечером пьяный с охоты, поставил чайник, включил газ, забыл его поджечь, лег и заснул. Утром проснулся и пошел на кухню снова ставить чайник. Шарахнуло так, что стены упали в разные стороны и сверху на него рухнул потолок. Но капитанская черепушка оказалась крепче, и сотрясаться под ней было уже нечему. Успешно выжил, и вся часть ржала. Как же, герой Афгана, орденоносец, подорвался на собственной мине!

Друзья лениво молчат. Сейчас разбредемся в стороны и будем маяться скукой в одиночестве. А это еще хуже. Продолжаю рассказывать.

— Я тогда жалел времени, потерянного в армии. В календаре дни протыкал, считал, сколько до дембеля осталось. А теперь думаю: какое беззаботное время было! Чего страдал? В нашем полку было три батальона: рексы, обслуживания и автобат. Я попал в одну из рот батальона обслуживания. Ближнее Подмосковье, не глушь, а кругом все равно замполиты и алкоголизм. Учений не было ни разу. Вместо них хозработы, стройки, политзанятия. Иногда выходы на стрельбище, строевая и надевание химзащиты. Комбатом был подполковник Лыковский, по прозвищу Лыко. У него в штабе стоял огроменный несгораемый шкаф, который прозвали «Лыкино счастье». В нем за бумагами хранились разные водочки и наливки. Лыко сам уже не помнил, сколько и чего туда запихал. Не мог выпить всех подношений физически. Дежурный по штабу, Шарецкий, упорный и хитрый был белорус. Полгода убил на то, чтобы подобрать к этому шкафу ключ. Подобрал-таки и в кочерыжку спился.

Начальником штаба у Лыки был майор Крайнов по кличке Краник. У Краника было две любимые истории, которые он всем рассказывал: одна — как его в столовой у котлов шарахнуло триста восемьдесят вольт, а вторая — как он с комбатом и замполитом батальона Ясиневым ехали на машине с охоты и на ходу пили водку. На очередной брудершафт машина влетела в кювет и перевернулась. Раскатились они в разные стороны, и начштаба на голову упала миска с винегретом. Лыко и Ясинев, как увидали Краника в винегрете, спьяну решили, что из него мозги лезут. Вызвали скорую помощь. Диспетчерская скорой, будь она неладна, дала сообщение в милицию… Милиция приехала раньше комендатуры и ВАИ. В общем, насилу от ментов троица отмазалась… А Ясинева все за глаза звали просто Синий. Он, бывало, на подъем, к шести утра, черный, как заспиртованная гадюка, ползет в часть. Но не шатается! Кроме перегара такого, что с трех метров на выдохе кого угодно уложит в лоск, признаков нету. Рыщет по части, и, кого ни увидит, сразу вопль: «Стоять! Ко мне!» Солдат бегом к нему, докладывает, из какого он батальона, роты. Синий же его не слушает вовсе. С места в карьер орет: «Пшел на х… отсюда, пока я тебе трое суток не вдолбал!» Зачем человека подзывал, спрашивается? Непонятно… И не дай бог тут оправдываться, надо сразу говорить «Есть!», и быстро линять, иначе будет уже пять суток! И назубок всех помнил, кому аресты объявлял. Строго на «губу» сажали…

Оживление. Я тоже улыбаюсь. Тогда не смешно было, а сейчас весело! Чувствуя, что завладел вниманием друзей, продолжаю:

— В нашей казарме на одном этаже жили две роты: пятая и шестая. Пятой командовал майор Кондратьев, он же Краб, крымчак, земляк нашего Али-Паши, а шестой — майор Осокин, толстенный, как Геринг, и даже лицом на него похожий. Краб был мужик своеобразный. Раньше служил в береговых частях Черфлота. За это он и прозвище свое получил, когда после перевода ходил по части в черной форме и фуражке с «крабом» — флотской кокардой. Табуретки Краб строго баночками называл. И обожал вечером перед строем рассказывать всей роте, какие мы козлы. При этом частенько сбивался на тему о том, какая дыра этот Ногинск и какие в нем среди военных паршивые нравы.

Когда Краб свою мораль начинал читать, зенки пучить, а глаза у него белесые были и совершенно круглые, его обычно дразнили. Тогда как раз увольнялся призыв сибиряков, или, как их называли, кедров. Они в строю ги-ги да га-га, потом толкнут нарочно кого-нибудь. Краб потихоньку звереет! Потом хватает баночку — и себе ее под ноги хрясть! В строю оживление — дразнятся пуще прежнего. Краб орать! Брызгает слюной, начинает топать ногами! Ну все, беснуется! Хватает еще один табурет — и с маху запускает его в строй. Трах, бах! Все падают, разбегаются, море восторга! Еще как-то раз поругался Краб с Осокиным из-за каптера шестой роты Клезовича, который нарочно средь бела дня довел Краба до истерики. Каптеру, конечно, дали за это по шее, но Осокин, наглец, в тот же день объявил Клезовичу благодарность. Тут началась между командирами и ротами настоящая война. Было это под двадцать третье февраля, торжественное построение на плацу готовилось. И умники из пятой роты разработали план, как Осокина опустить. Спуск с плаца ночью водой полили, а утром песком не посыпали. Пятая рота с плаца уходит осторожно, и задние ряды из брызгалок незаметно льют за собой стыренную где-то холодную смазку. Тут шестая рота, с Осокиным во главе, печатая шаг, мимо трибуны прется. Чтоб рубануться круче, наяривают на аккордеоне, строевая песня льется! Но не тут-то было. Прямо перед трибуной спуск уже и начинался. Осокин одну ногу задрал, на второй поехал и на задницу с размаху чвяк! Аж гул и треск по плацу пошел. Свалился и под откос едет. За ним ряды шестой роты вповалку, кто в лес, кто по дрова. Только и успел аккордеонист поднять вверх свою гармошку! Комполка и замполит гарнизона на трибуне чуть со смеху не лопнули!

— Постой, — вмешивается Гриншпун, — а часть связи у вас рядом была?

— Была. У нас со связистами общий учебный корпус был. Как раз на границе частей стоял. Только входы в него были разные.

— Вот на том самом узле связи я и служил!

— Ну и ну! Значит, не первый раз сходимся?!

Гриншпун считает в уме.

— Нет. Я к тому времени в школу прапорщиков ушел, а ты уже после прибыл.

Все равно. Торжественно жмем друг другу руки. Довольный Серж дает нам по тумаку. Пришел черед Алексея развлекать компанию.

— У нас не только корпус, но и клуб поначалу был общий, тот, что на вашей стороне построили. Там меня в коллектив принимали. Помнишь такую процедуру? Как приходишь в роту — надо показать себя, отличиться. Деды для этого молодым специальные задания давали. Мне с их фантазией не повезло, велели во время собрания вылить на комсомольский актив ведро помоев сквозь потолок. Ты должен помнить: в клубном зале потолок из брезента с дырочками, а сверху над ним лесенки к сцене. Мне сказали туда залезть и через дырки вылить на президиум ведро. Я думаю: что же делать? Поймают — злостное хулиганство припаяют. Не сделаешь — деваться тоже некуда. Деды изведут. Ну, я заранее привязал на краю крыши веревку. Меня будут ловить на лестнице киномехаников, а я с противоположной стороны по веревке спущусь вниз и убегу в учебный корпус, где договорился с дежурным, чтоб он спрятал меня.

Пришло время, идет часть на собрание. Заводят меня старослужащие в подсобку, дают ведро с грязной водой после мытья пола в фойе. Кинули туда дерьма, что за клубом лопаткой подцепили, плюнули, посморкались и говорят: на и не подведи! Все ушли на собрание, и остался я один с этим ведром. А оно, зараза, воняет… Я со страху чуть сам в Ригу не поехал… Потом успокоился, выждал, пока офицеры выступят и уйдут, чтобы слишком большого скандала не было, и пошел. Захожу на чердак, и по лесенкам тихо-тихо; через дырочки высматриваю, кто внизу. Ага, вижу: трибуна и возле нее в два ряда наши комсорги. Остановился, с духом собрался, ведро — блым! — вверх дном, и начинаю сдавать назад. Слышу: дзюрр, кап-кап-кап! А в зале как грянет смех: ух-ха-ха-ха-ха!!! Потом грохот, стулья летят, гул: о-о-о! Крики: а-а-а-а, б…дь!!! Тут я ведро бросил — и бежать! Лестницы гремят, но мне уже все равно. Выскакиваю на крышу, по веревке вниз — и в учебный корпус! Так бежал — наверное, рекорд мира неучтенный поставил! Представьте себе: я уже с дежурным на пятом этаже у окна стою и вижу, как из клуба вылетает толпа… Походили они, на крышу клуба залезли, веревку нашли, оборвали ее и разошлись. Потом месяц искали виновных… А у меня по службе с тех пор проблем не было. Деды все свои в доску!

— Ни хрена себе, Гриншпун, ну и обгадил ты свою идеологию! — смеется Достоевский. — Как ты можешь после этого быть коммунистом?! Если бы такое агент ЦРУ сделал, вся Америка кричала бы о подвиге разведчика!

— Ну, не идеологию, во-первых, а ее отдельных представителей, не лучших притом, а тех, кто вместо службы показуху гнали!

— Не бреши! Тебе, б…дь, самому за шиворот помоев с дерьмом залить, ты бы еще не так вертеться начал! Вот оно, еврейское двуличие! Так коммуняки всегда и гадили, на всех по кругу…

— Во-вторых, сколько тебе повторять, что я не еврей?!

— С такой фамилией?

— Да, с такой фамилией!!! Англичанин у меня предок был! Морской врач, приехал в Россию в петровские времена! Цингу тогда хвойным отваром лечили, по ложке в день! «Грин» по-английски зеленый, а «спун» — ложка! Вот как он свое прозвище получил, которое потом фамилией стало!

— Знаем мы таких англичан и французов крымских знаем…

Переубеждать Достоевского бесполезно. И не нужно. Сегодня он настроен вполне миролюбиво. Теперь мне и Алексею есть о чем поговорить. Серж и Витовт, вполуха слушая нас, посмеиваются и переговариваются рядом. Когда-нибудь, вспоминая об этом дне и нагретой солнцем стене покинутого жильцами дома, мы тоже будем думать, как счастливы были сейчас. Недаром кто-то сказал, что чувство счастья — явление не своевременное, а ретроспективное.

— Где Жорж, — спрашиваю у Сержа, — чего это вы сегодня порознь?

— Где?! Гадит где-то, засранец! Не надо было вчера жрать все подряд!

Достоевский со своим луженым желудком абсолютно бесчувствен. Меня же некие неприятные ощущения в прошлом ведут к тому, чтобы проявить к несчастному Колобку толику сострадания. Дожрался смолы с деревьев, предупреждал же я его!

— Где он?

Сержев перст нацеливается вдоль дома. В указанном направлении, за углом, вблизи укромных зарослей палисадника, нахожу курящего с изнуренным видом Жоржа.

— Кишки барахлят?

— Серж доложился?! Гад паршивый!

Роюсь в карманах, нахожу обмусоленную упаковку таблеток.

— На!

— Что это?

— Тетрациклин. Выпей сейчас две и две вечером. И, слушай, вали отсюда! Здесь еще эти дизентерийные ополченцы все засрали… Подцепишь еще хуже дрянь какую и на ногах в штаб-квартиру занесешь…

Колобок берет таблетки, а я ухожу, чтобы не смущать его, когда в очередной раз возникнет необходимость лезть в палисадник. Возвратившись, обнаруживаю, что все разбрелись кто куда. Вокруг тишь и благодать, опасения вражеских вылазок пока не оправдываются. Окончательно размякнув от безделья, иду валяться в штаб-квартиру. Сон не идет. Зато, как обычно, одно за другим под закрытыми веками вновь появляются видения.

 

28

В начале восьмидесятых перебираемся в Москву. Живу с бабкой в Лосинке. Через год всей семьей въезжаем в новый дом на Олимпийском. Первые разочарования: хваленое Можайское молоко по сравнению с молдавским противного искусственного вкуса и все купленные мною дыни по сладости уступают молдавским огурцам. В магазинах только соленое масло, за мясом надо стоять в длинных очередях… И это пример изобилия для всей страны? Хорошо же жила Молдавия! Смешно и глупо выглядят столичные обыватели, жалующиеся друг другу, как им досаждают приезжие и «лимитчики». Их дети наносят мне первые обиды. «Кишиневские выходки!» — дразнится столичный шпанюк. Я бегу за ним, а он стремглав драпает от меня по улице…

10 ноября 1982 года. Иду домой с учебно-производственного комбината, где в старших классах вели уроки труда, обучая нас пролетарским профессиям токарей и фрезеровщиков. На перекрестке с проспектом Мира покупаю в ларьке пару эклеров. Где теперь найдешь цену в пятнадцать копеек? Перехожу проспект и замечаю красный флаг с черной креповой лентой. Вечером из торжественно-унылой речи диктора новостей выясняется: умер Брежнев. Вскоре центральное телевидение транслирует похороны генерального секретаря. По стране расходится грохот и треск гроба, который роняют на дно могилы немощные соратники по партии.

1983-й. Андропов и подешевевшая водка андроповка. Тогда я и попробовал ее впервые. По сравнению с молдавским вином — дерьмо. Дурацкая ловля людей по кинотеатрам. В магазинах впервые появляется импортный ширпотреб по отдельным статьям дефицита: магнитофонные кассеты и прочее. От этого короткого правления остается смешанное чувство возврата в прошлое и движения в неизведанное. Все заканчивается новыми похоронами. Смотрю их по телевизору вместе со своим приятелем Севостьяновым. Торжественные похороны мы торжественно запиваем бутылкой красного молдавского вина из папашкиных запасов. Может, и двумя, я уже точно не помню.

В 1984-м заканчиваю школу. Унылый выпускной вечер. Бесцельное шатание по Москве. Ума нет, но амбиций полно, и надо претворять их в жизнь. С ходу, на сочинении, проваливаю попытку поступить на московский юрфак. Через неделю за то же самое сочинение получаю четверку и поступаю в химико-технологический. Сам не знаю зачем. Просто самолюбие заело. Как это так, все одноклассники поступили, а я нет?!

1985-й. Только что окочурился ничем не примечательный Черненко. На семинаре по химии преподаватель просит всех встать, почтить его память минутой молчания. Решаюсь было не вставать. Кто он такой, этот Черненко? Кроме растущих куч мусора на улицах его правление ничем не отличилось. Затем приходит мысль, что все-таки человек умер. В память просто о человеке, а не о генсеке можно и встать.

Апрельский пленум и явление Горби. Сравнительно молодой, но какой то болтливо-невнятный. Лощеный, но некультурный. Его «мышление» с ударением на первый слог и «консенсус» вместо простого русского слова «согласие», режут слух. О родимом пятне на его голове в народе гудит: не к добру. Но вскоре обыватели перестраиваются и взахлеб взрываются верноподданническими ахами. Два года спустя всплеск политической говорильни достигает пика. Малоумная, обильная болтовня даже в армии, где я заканчиваю срочную службу. С неприятным чувством вспоминается, как после отбоя я несу чушь, а такие же, как я, оболтусы внимательно слушают.

Благодаря новой телепрограмме «Прожектор перестройки», ежедневно выступающей с бичеванием недостатков, начинает казаться, что вокруг вообще ничего хорошего нет. Пресса тоже вовсю воюет с недостатками. Но с их исправлением у «перестройщиков» и горбистов получается еще хуже, чем у «застойщиков» и «тоталитаристов». В борьбе с пьянством и алкоголизмом корчуют виноградники, разбивают на заводах Молдавии многотонные амфоры с хорошим вином. Взамен население начинает усиленно потреблять самогон, паленую водку и спирт-денатурат. В журнале «Крокодил» появляется глупейшая карикатура на молдавский коньяк «Белый аист», с изображением пьяного аиста, несущего в клюве запеленутую бутылку. Что это мол, за название, когда аист детей должен приносить?! Перестроившиеся болваны даже не потрудились выяснить происхождение такого названия коньяка. Ведь у молдавского народа свои, а не московские поверья и легенды! Кооперативное движение, в абстрактной пользе которого никто не сомневается, направляется так, что подстегивает воровство сырья, продукции и промышленного оборудования на заводах. С восемьдесят седьмого на потекшие рекой «черные» деньги начинается: Сумгаит, Фергана, «Нагорный Тарарах». Это пока далеко, и кажется, что к остальной стране это не имеет никакого отношения. Моя семья сдуру возвращается в Молдавию.

Рубежный 1989-й! Яд телепрограмм вроде «Прожектора перестройки» и «Месаджера», истерические речи Сахарова и других кликуш уже сделали свое дело. Националистическая вонь поднимается в республиках, поражает Союзы писателей и Верховные Советы. Трудно отделаться от мысли, что молдавские националисты, ратующие за изгнание из Молдавии славянских мигрантов, как две капли воды похожи на московских обывателей, «воюющих» с приезжими рабочими-лимитчиками. Только это становится все непригляднее и страшнее. Первые беспорядки на улицах Кишинева. Начинаются «Великие национальные собрания», на которые за плату, по пять, по десять рублей на человека, свозят молдаван из окрестных сел. Те, кому дали по пять, от обиды дерутся с теми, кому дали по десять. На площадь стаскивают даже учеников младших классов молдавских школ. Бедные дети не знают, чем заняться. На них всем плевать. Они всего лишь обеспечивают собранию безопасность от разгона и видимость массовости при съемке телекамерой с большой дистанции.

Центральный парк. Памятник Пушкину в квартале от памятника Штефану. Но здесь, в отличие от множества венков и лент у ног Штефана, мусорные урны, которыми обставлен пьедестал, и одна персональная — у Пушкина на голове! Маленькая шалость «наследников великой римской культуры». На филфаке университета кое-кто из молдавской профессуры балуется тем, что выкидывает из аудитории в коридор зачетки тех студентов, кто во время экзамена обращается к ним на «варварском» русском языке.

Ноябрь того же года. Ровно семь лет со дня смерти Брежнева. Националисты отмечают День советской милиции штурмом здания Министерства внутренних дел в самом центре Кишинева. Вокруг толпы зевак то приближающиеся, то разбегающиеся в стороны, когда защищающий здание ОМОН с дубинками и щитами наперевес бросается в атаку на боевиков. Движение ни по проспекту Ленина, ни по пересекающим его улицам не остановлено. Из потрепанного грузовика сборки Горьковского автозавода, остановившегося перед светофором, высовывается тщедушный молдаванин и начинает по-русски, с акцентом, кричать омоновцам: «Бандиты! Головорезы!». Причем кричал совершенно искренне. Странное представление о бандитизме развилось в народе благодаря горбачевщине. Как ответ из толпы зевак далекий крик: «Милиция, ребята! А ну дайте нацистам оторваться!». От былого гражданского согласия нет и следа. Но омоновцы отходят. Утомленные киданием камней и прутьев боевики тоже временно оттягиваются за углы и в задние дворы, где специально для возбуждения их пыла стоят бочки с бесплатным вином. Одну из этих «наливаек» я вижу совершенно ясно. Начинает темнеть, и я возвращаюсь домой. Уже затемно слышу, как начинают хлопать выстрелы.

Лето 1990-го. После долгого перерыва опять попадаю на отдых в Сергеевку. Я потрясен. Вместо прежней чистоты — неухоженный, грязный поселок. Разбитые статуи на облысевших клумбах. Мертвое, разве что не воняющее море. Куда ты катишься, страна моего детства? Вообще, резко отрицательный год. В Молдавии появляется такое чудо, как карточки на одежду, обувь, мыло, сигареты. Начинается инфляция. Националисты активно используют для своей пропаганды эти признаки экономического развала. К осени они фактически захватывают власть. Если бы я тогда понимал! Вместо пустых слов можно было прожить это время по-другому. Как вместо пустой болтовни и сдержанности, к которой отовсюду призывали нас, нужно было дело! Советская молодежь стала жертвой разобщения и обмана. И стыдно оттого, что поздно это понято, что за сегодняшний ужас я наравне со всеми несу свою долю ответственности. Пусть эта доля меньше, чем у секретарей и министров, но она есть! Ничем ее не оправдать, не переложить на Бога, в которого я не верю. Поэтому я здесь и, как меня ни дергает и ни трясет, об этом не жалею!

 

29

Вылезаю обратно во двор и натыкаюсь на Достоевского, который тоже места себе не находит. За неимением лучшего компаньона он останавливает на мне свой ищущий взгляд.

— Может, на Первомайскую, к «дому Павлова» сходим?

— Давай, сходим, — соглашаюсь я.

Гляжу, где солнце, и прикидываю, что примерно через час, если мули все же начнут палить, с ними можно будет на прощание сыграть в «получите дубль два». Так эта «игра» обозвана активно участвующим в ней Сержем. Когда о таких проделках узнает Али-Паша, он дико ругается. Батя тоже не обрадуется. Заглушая в себе голос благоразумия, повторяю:

— Пошли прямо сейчас!

Собираемся. Помимо автоматов и касок, Серж прихватывает свою винтовку-эсвэдэшку и пулеметную ленту. Рулим в одно из разбитых общежитий текстильного комбината. В то самое, которое выходит торцом в сторону кинотеатра и вдрызг разбитого углового квартала. Вообще-то эти дома имеют адреса по улице Калинина, но узенькая, сельского вида улочка, упирающаяся в Первомайскую, теряется среди разгромленных частных домов, разметанных минами дворов и непригодна как ориентир. Уже несколько дней эта разруха — владения Большого Джона.

Удостоверившись, что впереди нет никого, кто может помешать нашим не вполне безопасным и благонадежным намерениям, под стеночкой переходим общажный двор и черным ходом забираемся внутрь. Не успеваем пошарить глазами и открыть рты, как перед нами возникают Джон и его «второе я» Серый. Поскольку джонова заместителя вполне устраивает это простое прозвище, то погоняло, получше отличающее его от Сержа и ряда других Серых и Серег, в обиход так и не ввели. В общем-то эта скрытность оправданна, и в данном случае — особенно, поскольку он до недавнего времени учился не где-нибудь, а прямо в Кишиневском университете, да еще на самом дрянном в плане национализма факультете. Его в маленькой Молдавии по фамилии прорва народу вычислить может.

Как они так молниеносно выходят на гостей?! Это меня всегда поражало. Дисциплина — будь здоров, и этот отряд у бати на очень хорошем счету. Теплой встречи ждать не приходится. Какой бы отряд ни занимал «дом Павлова», визитеров тут не любят. Всем давно надоели бестолковые бега через Первомайскую и экскурсанты по маршруту «Эй, вы! Где тут у вас ГОП?!». Поэтому ко всем отношение одно: или давайте боеприпасы, или проваливайте на три веселые буквы. Ох и стыдоба будет, если придется валить…

Джон решителен и тверд:

— Пришли борзеть — вертайте оглобли! Своих дураков хватает!

Серж, не втягиваясь в конфликт, молча протягивает ему, затем Серому руку. Серый, поздоровавшись, кивает на винтовку и, обращаясь к Джону, насмешливо произносит:

— Тартарен и Экскурбаньес! «Йо-хо-хо! Давайте шумэть!»

— Чего?! — не успев сказать ни слова, начинает злиться Достоевский. Он сравнения с литературными героями опасается. Сразу становится на дыбы, как подумает. Что над ним может хихикать какой-то интеллигент. Поэтому с начитанным Серым наш комод-два в сложных отношениях.

— Книга такая есть — «Тартарен из Тараскона». Альфонс Доде написал. И там персонажи такие, положительные даже, — объясняю ему я.

Пока они не цапнули друг друга за уши еще раз, быстро перехожу к улаживанию ситуации:

— Вовсе мы не собираемся шуметь! Посидим с вами, боевыми друзьями! Ну а если мули сами начнут, разве вы не разрешите разок в ответ пальнуть?

— Батя на этот счет — категорически! — решительно заявляет в ответ Джон. Из исполкома — такие же пожелания.

О черт! Выпрут нас несолоно хлебавши, как пить дать! Очевидно, наши морды так скисли, что он неожиданно смягчается:

— Ладно уж, заходите. Но чтоб тихо, как мыши! Если румыны начнут — по ситуации. Несколько очередей уже было — мы не отвечали. Серый, проводи их к одноглазому, если что, за его пулемет Эдик сядет.

Отлегло от души. Физиономия Сержа сразу теряет несколько выступов.

— А что, — спрашиваю, — Дима ранен?!

Серый, улыбаясь, отвечает:

— Не ранен. Скорее, подбит! Ему вчера пуля плашмя в лицо прилетела. Глаз живой, но бланш — ого-го… Так он обвязался платком и беспрерывно матюкается! С его небритой рожей — ни дать ни взять Синяя Борода!

— Брехать надо было меньше, как он клал румын штабелями! — вымещает наконец свое раздражение от нелицеприятного начала встречи Серж.

Поднимаемся на третий этаж и сразу идем на безопасную сторону. Это правило. На стороне, обращенной к противнику, никто, кроме наблюдателей, не сидит. Огневая мощь националистов, если они захотят и сумеют ее внезапно применить, несопоставима с нашей. Поэтому остальным находиться там нужно только в бою, когда несколько бойцов прикрывают друг друга огнем.

При попадании малокалиберных снарядов снаружи дома остаются маленькие дырки, а изнутри — часто огромные выбоины, вмещающие пару ведер кирпича. Можно быть раненным или убитым даже не пулей, а камнем из конуса выброса. До сих пор тактика мулей как раз была основана на том, чтобы спровоцировать нас на ответную стрельбу, засечь и дать неожиданную пушечную очередь. Или ударить из гранатомета. Наша же задача — не попасться на этот понт и в ответ хотя бы одного подстрелить.

При этом с десяток бойцов отчаянно потеют, чтобы сделать это самым правильным образом и можно было надеяться, что хотя бы один муль в результате ранен. Утешает лишь опирающаяся на опыт и запоздалую информацию со стороны противника «статистика». В результате каждой третьей перестрелки у них кто-то убит или ранен. За сутки перестрелок бывает от одной-двух до пяти и больше. Зная это, а также ход каждого столкновения, прикинуть потери врага несложно. У нас люди тоже не заговоренные, и потому хорошо, если подразделение снимается с дежурства на передовой без убыли в людях. У Джона сегодня третий день без потерь, и это очень хорошо. Но под разговоры о мире оживились одиночные стрелки, и вчера была бы потеря, если бы пуля, тюкнувшая Диму в глаз, попала выше или сделала бы на один рикошет меньше.

Вот мы и прибыли. На грязнющих ватниках сидят Дима, его второй номер Сашка и еще два обормота. Ради нашего прихода они прерывают игру в карты. Дима и впрямь живописен. До такого колорита удавалось подниматься разве что Гуменяре в худшие времена. Зыркнув на нас левым глазом, он собирает колоду и отбрасывает ее на лежащие рядом бронежилеты.

Броники, которых поначалу не хватало, теперь есть у каждого из нас. Частью подвезли, а частью собрали брошенные румынские. Но их редко носят. Жилеты эти, с металлическими пластинами, распиханными по множеству карманов, слишком тяжелы. Движения они сковывают основательно. Предоставляемая ими защита наоборот — относительна. Очередь из АКСУ или АК-74, они, конечно, выдерживают. Но от контузии не защищают совсем. Кроме того, упавшие рядом мины и гранаты сыплют осколками так густо, что обязательно поймаешь пяток руками и ногами, да между пластинами хоть один пролетит. На быстроту реакции рассчитывать надежнее, чем на панцирь жилета. Другое дело — постовые и наблюдатели. Там, где бегать не надо, можно и в полной выкладке посидеть. Вот и лежат они на полу сиротливо, ждут, когда придет очередь их хозяев идти на западную сторону зырить в окна и пробоины стен на мулей.

— Димыч, привет! Салют, Сашуня!

— Привет, если не шутите!

Делаю Сержу знак, чтобы не вмешивался, и вкрадчиво спрашиваю:

— Димуля, солнышко, ты не против, если мы поможем тебе с пулеметом?

— Хрена вам лысого!

— Дима, но мы же чуть-чуть! И мы не будем тратить твои патроны! — Достаю из сумки нашу ленту. — Бессердечно с твоей стороны не дать нам возможности попрощаться… с бывшими согражданами!

— Дима, брось, нашел из-за чего цапаться! От бати сказано ясно — огонь только для самозащиты, на хаотический обстрел и одиночные не отвечать! Может, и не случится ничего. А начнут мули фестивалить, Эдику и Сержу сейчас легче их стрелка достать. На этот случай у тебя пару очередей и просят! — не выдержав, разъясняет Серый.

Отличная поддержка! Согласие Джона — это, конечно, дело. Но ни Джон, ни Серый не заставят Диму хоть на минуту отдать пулемет, если он упрется рогом.

— Ну и черт с вами! — морально обваливается Дима. Ему лень спорить с нами дальше. Понимает, что после слов Серого мы до вечера будем нудить.

— Правильное решение! — открывает свой фонтан Серж. — Твой глаз будет отмщен! А ты пока возьми у Эдика автомат! В отличие от твоей «болгарки» один муль из него привален точно! Подержись за приклад, наш Кацап говорит, так меткость передается!

— Ах ты сволочь!

Дима кидает в Достоевского кусок кирпича. Тот, пригнувшись и весело хрюкая, бежит в коридор.

На самом деле результаты Диминой стрельбы будут лучше моих. Пулемет — не игрушка. Два-три дохлых нацика за ним точно водятся, хоть и подтверждения тому нет. Где его найти, это подтверждение, если в городе редко приходится видеть врага в лицо? Стреляют из окон, из-за стен и заборов. Что за противник и сколько его там, приходится судить по его огню. Заткнулась точка, после того как ты обстрелял её — хорошо. Началась там какая-то возня — значит попал! А Серж на правах лучшего стрелка задирается, дразнит. На его винтаре вчера появилась шестая зарубка. «Подавили», «получили сведения о потерях противника» — это, по его мнению, не канает. Личный счет — только тот, что видел своими глазами! Один из пунктов, которым он постоянно достает то одного, то другого защитника.

— А ну, заткнитесь! Не бегайте, слоны проклятые! Сейчас мули отсыплют вам на возню досрочно! — рявкает Серый.

Развоевавшиеся стороны утихают. Дима бросает на пол снова подобранный им камень. Достоевский, с посерьезневшей физиономией, заходит обратно. Говорю ему, чтобы обсудил с ребятами план действий, и отхожу, чтобы присесть в углу. Серж поворачивается к Серому и Диме.

— Что у румын перед вами? Откуда ведут огонь?

Следует краткое описание перестрелок и передвижений противника за последние дни. Получается, что в минувшую ночь противник из пулеметов и гранатометов огня не вел. Зато вновь замечена активность из общежития на улице Кавриаго, которое раньше занимала отдельная рота ОПОН. Кто там сейчас — неизвестно. Предполагается, что обстрел может последовать именно оттуда.

Достоевский снисходит до того, чтобы спросить мое мнение:

— Может, попробуем отсюда, с торца?

Мысль очевидная. Имея вероятного противника на верхних этажах пятиэтажки по Кавриаго, с других точек его не достанешь. С другой стороны, наш изгрызенный пулями и снарядами торец сам на виду. Надо взвешивать за и против.

— Можно… Но начинать по-другому. Вы отсюда давно не стреляли? Вот пусть и думают, что тут уже никого нет. Пусть сначала ответят из соседнего дома справа, подвигаются там. Привлекут внимание на себя — вот тогда и врежем отсюда!

Серый и Серж думают о том же. Они быстро договариваются, как достичь взаимодействия со взводом ТСО в пятиэтажке справа. Она стоит к мулям боком, что облегчает маневр по зданию. Определяемся, что стрелять будем из оконных проемов на четвертом этаже. На пятом мало укрытий, все разбито и слишком много света через проваленную крышу, а ниже — мы даем врагу преимущество в высоте.

Теперь остается ждать. Скоро солнце поднимется в зенит и начнет уходить на запад, ярко освещая источенные пулями стены наших общаг. Но при этом какое-то время будет оставаться темной глубина. Националисты будут вынуждены стрелять не по вспышкам наших выстрелов, которые скроет свет, не по силуэтам, которые будут ещё невидимы в глубине, а стандартно, целясь в правую часть оконных проемов, куда и будут попадать прямо по контрастной линии. Тогда у меня появится преимущество. В обращении с оружием я — левша и поэтому стреляю из-за других простенков. То, что для Димы было бы сейчас затруднительно, для меня, наоборот, привычно.

Наши временные выгоды быстро растают, но не нарушать же самым наглым образом приказ. Обычно мули ожиданий не обманывают. Они начинают интенсивно стрелять как раз в это время, отоспавшись за утро, пока солнце освещает глубину их окон. Им бы выждать чуть-чуть, но они никогда не ждут. Потому что думают не о нас, а о самих себе, о том, какие они козырные и как метко стреляют. Каждая новая их смена попадается на эту удочку, начиная перестрелку в невыгодных для себя условиях освещения, которых они никак не могут понять. Им все кажется, что, как солнце перестало светить в глаза, сразу наступила малина! Ан нет, домнулы незваные, есть еще контраст, который продолжает прятать нас и наши вспышки!

Ждать надо так, чтобы не засорять голову мыслями о том, где появится враг. Лучше действовать по обстановке, чем по надуманному представлению о противнике. Оно с действительностью не совпадет. Накрутив себя, будешь глядеть в пустое место, рискуя получить плюху с другой стороны.

Дима и его напарник снова тянутся за картами, приглашают к игре. Садимся. Почти бездумная игра не мешает остро воспринимать окружающее. Пробитые стены с обвалившейся штукатуркой. Стойкий, не выветривающийся запах гари. Кто не вынужден чувствовать его постоянно, не представляет, как он противен. Россыпи углей и гильз. Тут же валяются сплющенные от рикошетов стреляные пули, обрывки ветоши и грязных бинтов. Словом, обстановка, свидетельствующая об успешном переходе от развитого социализма к коммунизму.

 

30

Татакают первые очереди. По коридору летит знакомый свист. Смотрю за направлением теней и на часы. Серый осторожно идет к наблюдателям. Скоро он возвращается и, подмигивая, бросает мне тяжелую, теплую еще пулю. Пулемет Калашникова! С четвертого этажа общаги на Кавриаго. Ох, неравнодушен я к пулеметному огню! С самого первого дня неравнодушен. Тянущее чувство возникает в груди. И какого черта я в это снова ввязался?! Не трус вроде, но не дурак ли? И тут же в голове выщелкивает: «Трус, трус белорус на войну собрался, как услышал пулемет — сразу обосрался!» Разозлившись, давлю начавшуюся в душе панику.

Минуты через три по нашему выщербленному фасаду трещит еще одна длинная очередь. Я уже успокоился. В самом деле, с чего это я вообразил, что будем иметь дело только с автоматчиками? Хуже было бы, если б начали из автоматов, а машинку приберегли на потом! Достоевский и Серый знаками показывают: после третьего соло начинаем спектакль. Надеваем каски. Выполняя повелительное движение Серого, напяливаем броники. Выносим в коридор пулемет и проверяем готовность оружия к бою. Лязгает крышка ствольной коробки, принимая в нутро ленту. К окнам не спешим. И так, закроешь глаза — все в памяти, как на ладони. Молчание — еще одна воспитанная войной привычка. Речь в шуме перестрелки ненадежна, а жест однозначен, виден лишь в нужную сторону и сразу. Язык жестов ставит на положенное ему место крик как общую команду или сигнал тревоги. Изготовились наблюдатели на самом верху и на лестнице связной. Вот кому придется кричать и кого нельзя глушить своими бестолковыми воплями. Он будет передавать нам, что происходит вокруг.

Снова очередь! На этот раз на нее отвечают коротким треском автомата соседи справа. Четвертая пулеметная очередь летит уже туда. Соседи взрывают остатки тишины россыпью выстрелов. Тут же в два-три голоса начинают стучать молдавские автоматы. В паузах слышу одиночные хлопки. Вот что они затеяли! Из винтовок вычисляют под перестрелку! Серый и его бойцы рядом с нами готовятся держать этих «снайперов». От лестницы летят вопли связного:

— Пятый, угловое справа, винтарь! Левый дом, пятый, второе слева, движуха, винтарь!!!

Понятно. Винтовки поверху и флангам. Чем прикрывают пулемет? Уже некогда гадать. Их машинка начинает безостановочно строчить, обстреливая наших в соседнем доме. Рывок к окну. Пулемет на сошки. Выбоина в правой стене проема позволяет сократить силуэт и как следует упереться. Мелькает рука Димы, поправляющая ленту. Он с необычной для себя стороны и держится пониже. Припав к прицелу и придавив тело к пулемету и стене, плавно веду стволом, застываю и жму на спуск. Короткая очередь. Пулемет на той стороне осекается, но затем начинает строчить еще яростней. По окну я попал. Да в нем же силуэт виден! Навожу в него. Очередь! Напряженному до предела глазу кажется, что там, в проеме, что-то подскочило и упало внутрь. Ну, чего не привидится, надо продолжать огонь! Надежный упор позволяет стрелять почти беспрерывно, чуть водя концом ствола. В моих руках дышит, бьется пулемет. От близкой стены отскакивают и горохом летят в разные стороны гильзы. Лишь бы не дернуться, если отлетит в морду!

Сухой, быстрый костяной стук и треск. Стена оконного проема слева от нас начинает шевелиться, истекая пылью и каменной крошкой. На Диму летит труха, и он еще ниже пригибает голову в каске, которую приподнял было посмотреть, что получается моими стараниями. Откуда бьет?! Да вот же он! Тот же дом и этаж, левое угловое окно. Перечеркивая очередью окна фасада, стреляю туда. Первый крестник молчит. Возьми они меня вдвоем, осталось бы только залечь на пол!

— На тебе, сука! На, на!

Замолчал и этот!

— Мотаем! — бьет в бок Дима.

Снимаем пулемет с окна. Пригнувшись, отбегаем вглубь здания и останавливаемся только на лестничном марше вниз. Следом бегут Достоевский с Сашуней. Дом на Кавриаго становится тих. С других высоток мули продолжают в несколько стволов палить по нашим стенам и окнам. Несколько пуль снова залетают в коридор. Спускаемся ниже. Ну и пусть стреляют. Участвовать в дальнейшей перепалке — только уравнивать с ними шансы на потери и нашим комиссарам подставляться. По паузе, слишком долгой для «включения» в дело крупнокалиберного вооружения, все уже поняли: из «Шилок» и гранатометов бить не будут. Еще несколько минут — и националисты, не видя целей, выдыхаются. Серж возбужденно толкает меня в бок:

— По-моему, попал!

Я пожимаю плечами. Шанса три из десяти, не более. Есть множество причин, по которым мули могли прекратить огонь и сняться посреди боя с позиции. Но тут сверху спрыгивает Джон, довольный, как бегемот.

— Эдик, а ты фартовый, хорошо попал! — говорит он. — Вторая же очередь, — продолжает Джон, — целым роем в точку, и они опрокинулись! Засранцы малохольные. Вылезли на подоконник, как к девке на постель, и получили! Вот так вот было видно!

Джон поднимает большой палец. На его груди бинокль лучше моего, и ему тут же, с удовольствием верят. Я пожимаю плечами. Не сходишь туда, не не пощупаешь. Все равно что шкуру медведя делить, обстреляв из соседней рощи его берлогу. В таких случаях я такой же скептик, как и Серж, только это не афиширую.

— Получили «дубль два»! — выпаливает Достоевский. — И почти «дубль три» в придачу!

Добрые они сегодня. Приняв от Джона рукопожатия и тумаки в знак признания заслуг и от сидевшего ниже Серого с бойцами дополнительную порцию того же самого, отдав чужие и подобрав свои шмотки, чешем домой, пока батя или кто-то похуже не застиг нас на месте преступления. Из «разводившей» мулей пятиэтажки одобрительно свистят, поднимая вверх кулаки и автоматы. У входа в наш двор Серж торжественно лезет в свой портсигар и, как орден, вручает мне сигарету.

— Хорошо попал! — повторяет он. — Гляжу, будет из тебя толк! Давно бы так! Развоевался не на шутку!

Достоевский щурится, разжигая трубку, и выпустив дым, улыбается. Что это его развезло на дифирамбы? Хотя он давно уже меня не третировал, такое в первый раз слышу. Нет уж, не куплюсь! Не то потом сам же первый заявит, что я рано воображать начал.

— Видел, что они в нас тоже чуть не попали? Сидели бы, как положено, за левым простенком, могли пулю поймать запросто!

— Они всегда могут!

Молча курим. Не могу же я признаться Сержу, только что высказавшему мне несвойственную ему похвалу, что час от часу в душе растет смятение и, при всей ненависти к националистам, мне становится все труднее рисковать за погубленное уже дело. Ненавижу это ощущение, потому что не могу понять, от разума или от страха оно приходит… Может быть, это не просто усталость, как думает Али-Паша, а хуже… Из-за этого опасения я вновь на передовую и полез. Рядом с Достоевским приходится держать себя так, будто ты снова стал прежним, как в первый день, когда по своей воле шагнул вперед. Он более толстокож, для него в происходящем меньше сомнений и больше обыденного. Он легче мирится с оказавшимися для меня такими неожиданными бардаком, нищетой на оружие и рутиной. Любую попытку отступить перед этими трудностями он объявляет трусостью. Для него есть достаточное утешение в личной гусарщине. А я-то рассчитывал на осмысленность, быстрое достижение каких-то зримых целей! Не выходит! Делаем шаг вперед — и тут же нас тянут на два шага назад.

— Чего-нибудь выпить у тебя нет? — спрашиваю вдруг я.

— Это можно! — с готовностью соглашается на допинг Серж. — Половина вчерашнего осталась. Оглиндэ приховал! Сначала румыны вылазкой на Гриншпуна часть народа разогнали, потом батя не пришел… А потом сами из-за какой-то дури пересрались. Банкет концовкой не заладился!

Как всегда. Этим обычно и заканчиваются попытки снять напряжение всем кагалом. Зато будет чем скрасить остатки сегодняшнего дня!

— Ты хоть Жоржа пригласи, не будь скотиной! — советую я, шагая за угол к подъезду.

Благодушествующий Достоевский собирается согласно ответить, но тут мы с ходу напарываемся на Али-Пашу. Рядом с ним стоит Гриншпун с ехидной рожей. Он, оказывается, никуда не ушел, а торчал здесь, пока мы битых полтора часа маневрировали.

 

31

Знакомое нам обоим выражение лица командира заставляет Сержа остановиться и по форме доложить: «Товарищ старший лейтенант…» — и так далее, что полагается в данном случае. Я принимаю подобие стойки «смирно». Достоевский вылез вперед и нарушил субординацию, потому что я старше него по званию. Но речь сейчас не об этом. Едва дождавшись конца доклада, взводный матерно разъясняет нам, какое, оказывается, счастье, что в ПМР до сих пор не организовали дисбат. Мы отпираемся и говорим, что не виноваты в том, что во время нашего визита мули учинили прицельный обстрел Джона. На вопрос о том, какого рожна я оказался за пулеметом, отвечаю: случайно, лишь потому, что Диму ранили в глаз. Это известие приводит Пашу в легкое замешательство, но он быстро находит новую точку опоры в «горшках на голове» и снайперской винтовке Сержа, которая из-за его плеча молчаливо свидетельствует о нашем злонравии. В заключение взводный категорически запрещает нам отлучаться из расположения. Подтверждая обоснованность его приказа, со стороны мулей снова трещат очереди. Поодаль что-то бухает.

— Вон, — Али-Паша мотает головой, — после ваших подвигов сволота никак успокоиться не может! Пшли вон, в штаб-квартиру, и не вылазьте больше! Стоять! Что, на самом деле пулемет уничтожили?!

— Вроде так, — снова опережает меня Серж, — отлично попали! И я видел, и Джон с бинокля!

Взводный делает ему знак идти и обращается ко мне:

— Ну и что ты, Эдик, этим хотел доказать? Я думал, ты понял, а ты — как пацан!

— Да все я понял! Просто в душе как-то не так, все вкривь и вкось! И сидеть сложа руки не могу, и что ни сделаю — опять лажа!

— Ты все-таки сядь тихо и не вылазь! И вот еще что…

Паша ждет, пока Достоевский и Гриншпун не свалят в подъезд, и продолжает:

— Будешь в Тирасполе, узнай…

Я внимательно слушаю его. Оказывается, ещё во время майских боев на севере республики в Тирасполь была направлена телеграмма из Дубоссар: «Просим помощи. Если в ближайшее время ее не будет, то собираемся в Тирасполь со всеми вытекающими последствиями». Затем несколько офицеров в штабе гвардии потребовали у Кицака объяснений по поводу неоказания помощи Дубоссарам. Объяснения будто бы кончились фактическим арестом Кицака и доставкой его на ковер к Смирнову. После этого дело было спущено на тормозах, а недавно людей по одному стали отзывать из их подразделений безвозвратно. К чему это, где люди и не вторая ли это серия расправ наряду с арестом Костенко? Да, дела… Не к добру все это… Понятно, почему так сдержан был батя, когда мы пришли к нему со своими вопросами. Омерзительное чувство холодного и липкого дерьма снова посещает меня между лопатками. Обещаю выяснить, если в горотделе что-либо об этом знают, и топаю вслед за ребятами наверх. Что ж, посидим до отправки. Обязанности с нас почти сняты. Взводный обмолвился, что он уже выбрал и предупредил новых комодов.

В подъезде встречает Гриншпун:

— Ну что, получили? Так вам и надо! Вкозлили своего Али-Пашу по самые помидоры! Он уже в журнале неоткрытия огня расписался, а тут вы со своими инициативами…

— В журнале неоткрытия чего? — недоумеваю я.

— Неоткрытия огня. Говорят, сегодня всем командирам раздали. Если расписался и после этого открыл огонь — под уголовную ответственность…

— Твою мать… Хорошо, Джону эту срань подсунуть не успели…

— Вот и я говорю, е… твою мать… Ладно, пошли! — Лешка манит меня в гадючник — грязную, разбитую квартирку каких-то советских алкашей рядом со старой штаб-квартирой. Невесть когда и кем была сломана ее сопливая дверь. Изба-курильня и сортир для тех, кому не хватило мочи добежать до мест более цивилизованных.

— Слушай, бездельник, какого черта ты здесь шляешься?!

— А что мне делать?! Если я из «Мулинекса» начну квасить, так легко не отделаюсь. Разжигание этнической розни припаяют! Сегодня Славик и без меня справится.

— Досрочно повышен до первого номера, чтобы справлялся со всем, кроме нашей водки? А где Серж?

— Да вот, принес, — Гриншпун кивает на не замеченную мною бутыль, — и пошел за Жоржем.

Пошел-таки! Все же есть у Достоевского остатки тяму не делать того, что было бы полным свинством! Говор на лестнице и любопытные взгляды в дверь. Здесь нам спокойно выпить и поговорить не дадут. Переждав любопытных, кладем бутыль в вещмешок. Идем в другой подъезд, в квартиру с разбитыми окнами, где я вчерашним утром дремал на столах. Алексей остается караулить, а я возвращаюсь к гадючнику. Нет Сержа! Надо искать. Убедившись, что его нет в старой и новой штаб-квартирах, обхожу дом кругом. За дальним углом нахожу объект. Рядом с ним прислоняется к стене понурого вида Жорж.

— Вот, засранец, не хочет идти! — с обиженным видом восклицает главный поджигатель.

— Жоржик, брось! Ты что, вообще отойти от зарослей не можешь?

— Полегче с твоих колес стало. А может, нечем уже. Живот болит — боюсь, снова начнется!

— Пошли с нами! Мы ж все равно тайком, в руинах. Там укромных мест — во! Не боись, спирт крепит, а потом еще пару колес слопаешь!

— Давай, давай, — подталкивает Жоржа Серж, — не просидишь до вечера в палисаднике!

Осунувшийся Колобок безрадостно катится за нами. На месте соображаю: не из чего пить. Но, оказывается, Достоевский подсуетился и собрал фляги. Вытряхнув из них остатки воды и виртуозно залив внутрь пойло, он начинает кромсать банку консервов. Гриншпун, протерев грязный стол локтем, режет хлеб.

— А Витовт где?

— Поперся к Дуке.

Стучат друг о дружку фляги. Советую Жоржу что-то поесть, сую ему в руку бутерброд. В состоянии легкого опьянения можно наконец и поговорить.

— Слушай, Серж! Что это за журналы неоткрытия огня? Наши полковники что, совсем тю-тю? Им уже приказов, комиссаров и угроз мало? Для чего эти журналы?

— А для того, чтобы мы всегда утирались… — буркает Колобок.

— Э, салага, так для тебя эта хрень впервой?! — Достоевский, совсем как в старые времена, одаривает меня презрительно-гневным взглядом. — Под Дубоссарами еще весной вели эти говняные записи. Как распишешься — от румын получаешь! Как отвечаешь — говнеж!!! Райкомовцы, коммуняки поганые… В крик им орешь: «У людей патронов хрен да ни хрена, раз ответили, значит, невмоготу уже было!!!» А им по фигу.

— Одна радость — передовой опыт плохо распространяют. Сюда со своими журналами только сейчас добрались. Зато мюллеров раньше выдумали… — бубнит Жорж.

Я молчу. И коммунист Гриншпун молчит тоже.

— Ты что будешь делать после вывода отсюда? — вдруг спрашивает меня Достоевский.

— Не знаю. Наверное, попробую снова попасть сюда.

— Мы тоже. Правда, Жорж?!

Колобок согласно кивает. Он чуть повеселел.

— Знаете, ребята, в Тирасполе приходите ко мне! У меня там квартира, пустая. Но телик есть и чем стол накрыть найдется!

— Когда это ты успел оторвать себе хату?

— Это не я, мы поменялись из Кишинева. Там у предков была хорошая, большая квартира. Мули ее долго обменять не давали. Ждали, пока уедем в Россию с одними чемоданами. А когда в Тирасполе стали щемить руководителей, взявших сторону Кишинева, один из них добился обмена своей тираспольской квартиры на нашу кишиневскую.

По виду Гриншпуна угадываю: у него другие планы и он сожалеет, что не сможет посидеть за общим столом. Наверное, вернется к себе домой. Конечно, мы обменяемся адресами, но трудно предположить, что удастся поддерживать прежние отношения. Судьбы разойдутся врозь так же быстро, как километры.

— А до этого, — продолжаю я, — там, в Кишиневе, одна мать долго оставалась. Держала при себе охотничье ружье и говорила, что первого наци, который придет ее выселять, — застрелит. Ничего, конечно, у нее не получилось бы. Но друг семьи, который это ружье отцу подарил, с перепугу обратно его выкрал. Побоялся, что, если мать на самом деле пальнет, его самого возьмут за задницу.

— Ну и ну! Красавец…

— Да бросьте вы. Он вообще-то мужик безобидный, добрый. Когда на выборах его прокатили, приходил жаловаться. «Везде, — говорит, — на плакатах мне уши, как у чебурашки, пририсованы, и фамилия на плохое слово исправлена». Дочку свою очень любит. Жену терпит. А она у него особа эпатажная. Как-то приезжал в Кишинев Кашпировский и давал свои сеансы во дворце «Октомбрие». Народу в зал набилась прорва. Во всех проходах стулья стояли, хотя билетов дешевле двадцати старых рублей не было. Бешеные срывались деньги… И телевидение эту толпу снимает. Вдруг наводят камеру прямо на нее, а она, закатив глаза, как юла качается…

— Так Кашпировский установку давать все-таки может?

— Чепуха. Просто есть внушаемые люди. Я сначала думал, она это нарочно сделала, чтобы внимание на себя обратить. Но день за днем проходит — тишина, будто сама испугалась… Вы себе не представляете, что человек может учудить сам с собой по внушению, даже не думая!

— Почему же не представляем? Очень даже представляем! — заявляет Алексей. Серж согласно кивает.

— Я, — говорит он, — знал дурака, который так застрелился. Внушил себе, что его непременно убьют. Честно сказать и уйти — его на это не хватило. На самострел в руку тоже не решился — подумал, узнают. Решил прострелить себе по касательной бок. Ну и, как всегда, пуля из славного АК-74 пошла не в ту сторону… Вот что дурость делает! И он что, один такой? На афганские и вэдэвэшные сборища я почему перестал ходить? Года три прошло — и я там уже никого не знаю. Одни внушенцы, самозапись в герои… Пьяные вдрызг и лезут друг другу в братья… Как сюда позвали — половину героев ветром сдуло! И по ним обо мне судить будут? Смотрят на эту срань и ахают: «Бедняжки, у них психика с горя поврежденная, нужна реабилитация»… С какого горя? Не нужна мне никакая реабилитация! Ни Жоржу, ни Али-Паше она тоже не нужна! Те, кому нужна, без рук без ног по домам сидят, не могут никуда достучаться… А эти мудаки нажрутся и маршируют… Автоматы в лапы, пинком под зад, на ГОП! Румыны живо рассортируют, кто трепло, а кто классный парень!

Разбушевавшийся Достоевский зло сопит.

— А одному герою даже маршировать не пришлось. Страшно мнительный был деляга. От любых заданий и поездок откручивался, боялся душманских фугасов. В своем же расположении — удаль девать некуда! И довнушался — на моих глазах убил его верблюд копытом. Он ему в задницу полез, а скотина как взбрыкнет — и гайки!

— Зоофил, что ли?

— Нет. Даже не ветеринар. Сапер. Тротиловую шашку хотел туда засунуть, живодер, и взорвать. А скотина копытом… И медалью наградили посмертно.

— За что?! В наградном листе что написали? Пал смертью храбрых при минировании верблюжьей задницы?!

— Что-то вроде. Только слова «верблюжья задница» заменили на «важный объект».

Вот смех! Гриншпун, тот вообще сел, мотает головой, визжит и руками морду растирает. Еле отсмеялись. Фу-у, изнемогаю! Нет, честно, не поверил бы в такое, если бы кто-то другой рассказал! Но у Сержа нет чувства юмора, он не смог бы так соврать…

Спрашиваю в образовавшейся паузе:

— Дальше-то что делать будем?

— Верблюда искать! — предлагает Жорж.

— Ничего я не хочу больше делать! — сумрачно заявляет Достоевский. — Засядем наверху, и пусть Оглиндэ жарит на своем аккордеоне. А ты, Лешка, сходи, забери гитару, чтоб Гуменяру занять. Не то весь вечер будет тянуть лапы к гармошке! Его меха не могу слушать, лучше пусть бренькает! Может, и я сыграю…

Похлопывая Колобка по нагрудному карману, жестом показываю, чтобы выпил таблетки. Он спрашивает, можно ли со спиртным. Отвечаю, что эти можно. Серж сгребает со стола и бросает в угол пустую тару. Теперь перекур — и пойдем за гитарой.

Хлоп! Хлоп-хлоп! Очередная группа недовольных замирением националистов бестолково, но противно осыпает гранатами из подствольников наш передний край. Хлоп! Бум-м! Из гранатомета! Это уже наглость! И снова: Бум-м!!! В ответ беспорядочная стрельба. Начали отвечать спровоцированные бабаевцы.

Тр-рах! Ничего себе! Надо же, Дука решился стрелять, хотя это ему строжайше запрещено! Эх, сейчас бы ему откорректироваться и закидать безобразничающих мулей парой залпов — было бы дело… Только вряд ли он на это пойдет. Но что это? Тр-рах! Тр-рах! И опять: тр-р-трах! Ещё два слившихся в один разрыва! Достоевский удивленно таращит глаза. Гриншпун, наоборот, улыбаясь, зажмуривается и опять головой качает. Лихо! Если бы так мулей затыкали и раньше, когда в этом было больше необходимости! Тыкаю Сержа в бок.

— Ты понял, что серьезные люди делают? Мы с тобой просто мелкие хулиганы!

— Я фигею без баяна!

— Ты себе это со стороны наших «оборонцев» представь! Есть приказ, вместо соблюдения которого две крупные перепалки! — роняет Гриншпун.

Живо представляю себе, как из резиденции президента ПМР приносят по телефону извинения Молдове, обещая немедленно разогнать остатки экстремистов-костенковцев на западном берегу. Всего лишь умолчать, что националисты первыми открывали огонь — и людям, не знающим ситуацию и настроения здесь, такие выводы могут показаться вполне объективными!

— Уходят наши минометчики. Дали прощальный салют, — роняет Жорж.

А ведь верно говорит. Слишком расчетлив Дука, чтобы так явно напрашиваться на неприятности.

 

32

Повторяется перекур. Надо же убить время, в течение которого может последовать запоздалый ответ мулей. Колобок без обычного ворчания угощает меня второй сигаретой. Они не идут на пользу его бунтующим кишкам. Его интересы без особого рвения пытается блюсти Достоевский, набивая свою коптильню и лениво ругая меня за отсутствие собственного табака. Наконец Гриншпун идет за гитарой и сведениями о результатах дукиной стрельбы, а мы возвращаемся на базу. Во фляге булькают остатки ликера. На ходу передумываю и отделяюсь от Сержа и Жоржа, сказав, что иду к Колосу. Я ведь так и не дошел до него вчера.

— Только потише, не так, как Семзенис к Дуке, — шутит Достоевский. — Если еще из пушки пару раз гаркнуть, нас точно в клетку запрут!

Колос со своим хозяйством давно уже стоит на Советской улице, в одном из дворов, где нашелся гараж для буксирующего пушку грузовика. Дальним концом, где находятся пожарная часть и рабочий комитет, Советская выходит прямо на центральную площадь. Как говорится, хочешь спрятаться — лезь на видное место. Тротуары и дворы здесь здорово испятнаны минами. Это потому, что на полпути к площади расположен городской следственный изолятор, тоже бывший мишенью для националов. Гвардейцев и ополченцев в нем никогда не было, но румыно-молдавские командиры купились на утку собственной пропаганды, кричавшей о том, что приднестровцы вооружают против молдаван толпы заключенных. Где же еще, как не в СИЗО, у бандитов может быть главный штаб? На самом же деле в изоляторе все время боевых действий продолжали содержать преступников и лишь недавно их под конвоем вывезли в Тирасполь.

Было время, артиллеристы Колоса дневали и ночевали в наших кварталах в готовности на руках выкатить орудие туда, где движется враг. Поутихло — отошли назад и стали на автотягу. Разное оружие — разные масштабы. Мало ли где могла понадобиться пушка?! А со второй декады июля, когда возобновились переговоры о прекращении приднестровского конфликта, ирония судьбы понемногу дошла до того, что они давно не знают, от кого им больше прятаться — от румын или наших приднестровских начальников и комиссий.

Войдя в колосовский двор, вижу весь его расчет, лениво сидящий на обсаженной кустиками лавочке у добротного каменного гаража.

— Что за война была? — спрашивает Колос. — Мы уже коня запрягли — шутка ли, Дука развоевался!

— Ты же слышал, ему вчера бутыля отдали — мины солить. Тары не хватило. Остаток пришлось перекидать!

— В кого?

— Да ни в кого. Обычный идиотский обстрел из гранатометов и подствольников был.

— Я так сначала и подумал. Но вторая часть пьесы слушалась вполне… Короче, достали вы Дукермана, и он сбрендил окончательно!

— Полагаю, так.

— Докладывай, сколько гопников завалено этим идиотизмом?!

— Понятия не имею.

— Так чего ты сюда пришел, если ни черта не знаешь?

— Ешкин свет, Колос, че ты заелся? — это наводчик его говорит. — Он сам с утра двух мулей с пулеметом хрястнул! Ну и жеранул потом за упокой, видишь, глазки масляные! Подшофе только дурак за новостями будет бегать.

— Неужто правда? — Колос настраивается на новую тему.

— Возможно.

— Не скромничай! Куча народу вместе с Джоном видели, как они в рай отошли!

— Долбическая сила! — радостно удивляется заряжающий.

— Вот они тебе пусть и подтверждают! А я говорю, возможно! Вот пощупаю или понюхаю, как завоняются, снова приду к вам, хрястнусь башкой о станину и заору: уничтожил, истинный крест! Помилуй мя, убийцу, господи!

— Не юродствуй, богохульник! Говори, зачем пришел!

— Бесчувственный ты человек, Колос! Попрощаться я пришел. С вами и вашей красавицей тоже!

Демонстративно отворачиваюсь от них и иду к пушке. Протянув руку, касаюсь ладонью ствола с тремя звездочками и знакомых вмятин вверху щита. Возникает щемящее чувство, будто я прощаюсь не с механизмом, а с человеком. В конце июня — начале июля, когда перед нами были румынские танки и мули в любой момент могли перейти в наступление в попытке снова занять город, главная наша надежда была на нее. Само присутствие ее за спинами грело нас и пугало мулей, боявшихся ее железного, огненного плевка! Из страха перед ней они так и не заняли несколько выгодных для них домов. Когда у тебя или у твоих друзей пушка — у тебя все равно как втрое больше друзей и можно удержать позицию, которую при других условиях удержать было бы невозможно…

— Спасибо, красавица, — шепчу я, гладя шершавый ствол.

Возвращаюсь к Колосу и его ребятам.

— Ну что же, хлопцы… До свиданья?!

Колос встает, за ним поднимаются и его парни.

— Да, друг. Ночью уходим. Как воры. Такая нам выпала благодарность… — криво усмехается он. — Как в воду Юрий Саныч глядел. Я было удивлялся, чего он злится и осторожничает, нас обратно в батальон не взял… От разоружения паршивого этого, от его ареста до сих пор опомниться не могу. А в слухи о смерти — не верю. Эх, вмазать бы напоследок по гадам, как Дука… Да ты не грусти! Еще увидимся!

— Ну я пошел.

— А сто грамм?

— Не стоит, ребята, не в них дело.

Отходя, оборачиваюсь и на прощанье машу им рукой. Они лениво и вразброд салютуют в ответ. На обратном пути заскакиваю во двор, где стоял Дука, но никого там не нахожу. И вот уже наш дом.

 

33

Бегом взлетаю в новую штаб-квартиру. Изгоняемая с войны на задворки мирной цивилизации милиция уже в сборе. Трогательно, под настроение, звучит голос Оглиндэ, поющего на молдавском языке «Меланколие», и вздыхает в его руках аккордеон. Ага! Семзенис уже тут! Бесцеремонно заваливаюсь на диван между ним и Гриншпуном. Федя, ворча, сдвигается к краю.

— Витовт, ты уболтал Дуку стрелять?

— Да я вообще ни при чем…

— Ну, что там Дукерман настрелял?

— Зря старались. Отхода мулей не наблюдали.

— Всем торба на месте! Даже дохлятину таскать некому стало! — шутит Федя.

А Оглиндэ уже поет «Лариведере». Леша наклоняется ко мне и говорит:

— Все-таки удивляюсь таким, как он. Ведь не его война!

— Почему не его? Знаешь, каждый человек определяется как-то, если его такое зацепило. А как не зацепит, если здесь живешь?

— Не то хотел сказать! Он ведь молдаванин. Националисты вроде как за него радеют. И ему лично ничего не грозило. Но он все-таки решил наоборот. Пойти против своих — большое мужество надо, убеждение должно быть железное. А издалека приехать и по глупости можно… Я себе и представить не мог, что каждый десятый рядом будет молдаванин… С сельскими отрядами посчитать — их еще больше будет. Хороший, наверное, народ, если накипь убрать…

— Хороший. Только не думай, будто националисты собственному народу мало гадостей сделали. Ты не все знаешь, не все видел… Для своих же молдаван, которые их не поддерживают или женаты на славянках, они прозвище выдумали — «манкурты». Когда-то давно, при турках, была в Молдове такая жестокая казнь. Человека привязывали к столбу и снимали с него скальп. Вместо кожи на голову крепко привязывали содранную овечью шкуру и оставляли так под солнцем. Шкура высыхала, сдавливала раны, и человек от боли сходил с ума. Этих бедняг и называли «манкурты». Такой вот намек…

— Фу, мерзость какая!

— Мерзость! Вот многие молдаване, кто глаза на эту мерзость не закрывал, поняли, к чему идет. Видели, как шельмуют и увольняют школьных учителей, не поддержавших Народный фронт. Как убивали их соседей-гагаузов в Вулканештах, под Комратом и в селе Московей. Как здесь, в Бендерах, крали людей, увозили в Фырладаны и Каушаны и там пытали… Как напали на Гыску, расстреливали и забивали там насмерть жителей. А ведь село это наполовину молдавское. Вот и защищает Бендеры Гыскинский отряд самообороны. И многие другие молдаване защищают…

Аккордеон мимо пытающегося завладеть им Гуменюка перекочевывает в руки Кацапа. Он играет хуже, чем Виорел, но лучше, чем Гуменяра, и знает много простых песен. Сначала исполняется особо любимая Федей и Тятей «Водочка». Им подпевают: «Ну а потом, потом наша встреча будет под столом!» Затем Кацап переходит на украинские народные. Звучит «Ты ж мене пидманула» в жаргонном кацапском исполнении:

Ты казала на кровати, не казала, в якой хате, Я прийшов — тебе нема, пидманула, пидвела!

Прочистив горло и разыграв пальцы, он начинает петь вполне серьезно. И здесь, в Бендерах, где так легко поймать башкой пулю, старые, давно известные всем песни, которые раньше слушались легковесно, приобретают вдруг подлинный, трагический смысл:

Эх, как бы дожить бы до свадьбы женитьбы… Я вернусь, когда растает снег…

За Федей приходит очередь Сержа и махровой белогвардейщины. Достоевский на гитаре исполняет «Ветры с Дона». Хорошая песня. Было бы еще лучше, если бы аккомпанирующий Виорел не пытался подвыть. Эту тему его голос как-то не украшает. Затем исполняются «Любо, братцы, любо» и все остальное, что Серж обычно горланил у бабаевцев. Бреньчание Достоевского не сравнить с музыкой Юрмалы. Но в его голосе звучит настоящее, до которого эстрадные шоумены не поднимаются никогда. Лауреат Малинин так изломал песню «Поручик Голицын», что эта известная в прошлом вещь убилась морально, легла под кабацкий плинтус. Наши «белогвардейцы» никогда не исполняют ее. Потом гитару у Сержа берет Гриншпун. Ого, сколько талантов собралось! Вновь остро чувствую свою безрукость и безголосость. Потрепанную в подворотнях «Кошечку» Алексей поет здорово. У него неожиданно сильный, с в меру проскакивающей хрипотцой голос.

Тут черти дергают почуявшего конкуренцию Достоевского ляпнуть, что «эти красные никогда не могли сочинить по-настоящему берущую за душу вещь», вот и поют блатное. Алексей тут же цепляется с ним, заявляя, что если он слышал только «Наш паровоз» и то свистками от Семзениса, то этого мало для таких заявлений. Достоевский вызывающе интересуется, чего же он еще не слышал. Гриншпун называет «За фабричной заставой». Серж в недоумении. А я знаю эту песню. Был у моих бабок старый, толстый, негнущийся диск на семьдесят восемь патефонных оборотов. На одной его стороне «За фабричной заставой», а на второй — «Солнечный круг». По одной песне на каждой стороне. И я часто слушал «Заставу» на старенькой радиоле. Не ждал вновь услышать ее здесь…

За фабричной заставой, Где закаты в дыму, Жил парнишка кудрявый — Лет семнадцать ему…

Будто вернулось на много лет назад время. Нет, не оно само, тень его вернулась. Поэтому так грустно. Кто-то скажет, что это просто советская песня. Но в ней звучит то же самое, настоящее, что в старинных романсах и казачьих напевах. То, что незаметно ушло куда-то посреди благополучных семидесятых… Она — как часть души поколения, которое верило. В ней, как и в «Ветрах с Дона», больше горькой правды, боли и надежды, чем идеологии. И поэтому, перестав делить прошлое на противоположности, я продолжаю ее любить. Мне не важно, белая она или красная, а важно, что настоящая.

Рядом с девушкой верной Был он тих и несмел, Ей любви своей первой Объяснить не умел. И она не успела Даже слова сказать, За рабочее дело он ушел воевать. И, порубанный саблей, Он на землю упал. Кровь ей отдал до капли, На прощанье сказал: «Умираю, но скоро Наше солнце взойдет!» Шел парнишке в ту пору Восемнадцатый год…

Достоевский напускает отсутствующий вид. Свои ошибки он не признает, считает потерей престижа. Глазом не моргнув, он ляпнул бы сейчас новую дурь, его сдерживает лишь то, что над такими текстами у нас иронизировать не принято. Раньше меня его бестактности раздражали. В первые дни между нами дошло почти до ненависти, когда он заявил, что я «мизинца его не стою». А потом до меня стало доходить, что Серж лучше, чем поначалу кажется. Для спасения его престижа годится и Гуменяра, который получает долгожданную балалайку. Серегины визгливые соло мне не нравятся вовсе. Ноты знает, но голос — как у кошки, хвост которой засунули в машинку для набивания пулеметных лент и нещадно крутят ручку. Без стакана тут больше не высидеть. Порываюсь уйти.

И тут в комнату входит, делая останавливающий знак руками, Али-Паша.

— Шабаш, воины, сбор и живо вниз! Бэтэр за вами пришел!

О черт, бэтэр! На нем можно двигать через мост, не ожидая темноты. Догадались, как пораньше вышвырнуть нарушителей спокойствия! Кидаюсь собираться. Черт, как все раскидано! Где котелок? Нет котелка. Ну и фиг с ним! Скажу, осколком пробило — и спишут. Главное, рожки к автомату и масленка на месте. Выскакиваю из дома во двор. Краем глаза ловлю взводного и бросаю на землю вещмешок и броник. Не надевать же их последним, на глазах у всех! Одергиваю обмундирование и командую:

— Становись! Равняйсь! Смир-рно! Товарищ старший лейтенант! Личный состав МВД… Отлучаемые от вашей груди безутешные сироты построены!

— Вольно!

Али-Паша отнимает руку от парадного берета, напяленного по торжественному случаю.

— Ну, хлопцы, спасибо за службу!

Он подходит ко мне, затем к ребятам в строю и жмет руки, повторяя: «Спасибо за службу!». Отходит и некоторое время молча смотрит на нас. Да и что тут скажешь?

— Нале-ву! Шагом марш!

Воинство нестройно поворачивается и начинает движение к грязно-зеленой туше бронетранспортера в углу двора. Я подбираю свои вещи и замыкаю разбредающуюся в стороны колонну.

— Не грусти, младшой! Еще свидимся! — вдруг кричит мне вслед Паша.

Напоследок еще и по званию, а не по имени. Словно подчеркнул обратный смысл в собственных словах. Я оборачиваюсь и молча салютую ему поднятым вверх автоматом. Садимся в бэтэр. Поехала, коробочка… Неожиданно для самого себя выпаливаю:

Плачьте красавицы в горных аулах, Правьте поминки по нас, Вслед за последнею меткою пулею Мы покидаем Кавказ!

Достоевский недоуменно косится на меня, но молчит.

 

34

У городского штаба милиции к нам подсаживаются еще несколько депортируемых. Становится тесновато. Выезжаем на печально известный круг перед мостом. Приоткрываю бойницу и успеваю заметить горелый, завалившийся по косогору к Днестру бронетранспортер национальной армии. Первым из множества вражеских останков увидел я его, входя в город двадцатого июня, и он же — последнее, чем меня провожают Бендеры. Тут же решаю, что это было хорошей приметой.

Наша черепашка забирается на мост. По броне раздается громкий, щелкающий удар, затем сразу же еще и еще. Проклятые недобитые мули занимаются своим обычным делом: обстреливают машины на мосту. Огонь ведется издалека, с излучины Днестра у Варницы. Для бронетехники неопасно и даже по обычному транспорту неэффективно, но надоедают так постоянно. И не выкуришь их оттуда никак. Ни от крепости, ни со стороны Паркан гнезда стрелков, ведущих огонь, не просматриваются. Они сидят в щелях с узкими секторами обстрела только на мосты. Наши несколько раз пытались прогнать их с этого участка берега огнем, но безуспешно. Мули всегда возвращались. Единственное решение проблемы было во взятии Варницы, но до этого не дошло.

Прежде чем мы успеваем матюкнуться по поводу этого свинства, один из неизвестных мне воинов открывает бойницу и начинает строчить из автомата по варницкому берегу реки. Бесполезная трата патронов. Очереди бьют по ушам. Терпеть не могу стрельбы в бэтэре!

— Ты, мудак, закрой бойницу! — рявкает сидящий рядом Серж.

Только он успевает произнести эту фразу, раздается новый звонкий щелчок. Внутрь брызгают искры. Неуемный автоматчик с диким воем валится на пол.

— Б…дь, убью, сука! — орет тихий обычно Жорж. Ему на ногу упал выпавший из рук незадачливого стрелка автомат.

Придурок катается по полу и нашим ногам, вопя и пытаясь сорвать с себя каску. Теснота боевого отсека наполняется возней и руганью.

— Что такое, вашу мать?!

— Держи его! — ору я. — Витовт, Жорж, смотрите, куда он ранен…

— Да придавите же его! Пакет, дайте пакет!!!

Утихомирив пострадавшего, ребята растягивают ремешок и снимают с него каску. Почему паленым воняет? Серж любезно подсвечивает фонариком.

— Да он не ранен!

— Его пулей остригло вокруг головы, как барана!

— Не может быть! — удивляется Федя.

— Может! Вот и пуля в каске! Рикошет! С рикошета залетела!

Кто-то хватает и, обжигаясь, роняет меж пальцев на пол пулю. Вот откуда запах паленого! Горячая пуля, срикошетив от края бойницы, влетела деятелю под каску и с бешеной скоростью начала вращаться вокруг головы, паля и состригая волосы, обрывая тряпичные ремешки подгонки.

— Такое только с дегенератами бывает! — от души вызверяется Жорж, потирая ушибленную ногу.

Жалкого вида пострадавший водворяется на свое место. Мы уже вне обстрела, скрытые железнодорожной насыпью на парканском берегу.

— Что-то не похоже, что все просто так возьмет и кончится! — вырывается у меня. Боком чувствую, как сидящий рядом Достоевский пожимает плечами.

 

35

Трясет. Бэтэр поворачивает то туда, то сюда. Значит, подъезжаем. Остановка, и сразу общая возня и гвалт. Открываются люки. Вылезаем из бэтэра у здания штаба батальона «Днестр» в центре Тирасполя. В принципе, он мог подвезти нас до горотдела, но мы не возникаем по этому поводу. Нам хочется пройтись пешком. Вокруг мирная жизнь. Идут по своим делам прохожие. Сидят за столиком стариканы, режутся в домино. Во дворах играют дети. Стайка мальчишек младшего школьного возраста собралась на нашем пути. Чем-то они заняты, что-то свое обсуждают. Нет, они рассчитываются для игры! Подходя, слышим звонкий детский голос: «Мирча Снегур, Мирча Друк — обосрали все вокруг!»

Вот какие у детей появились считалочки! Эники-бэники давно съели свои вареники!

И возвращается тревога. Всего семнадцать километров от ежедневных смертей, грохота и треска то почти затихающей, то вспыхивающей с новой силой войны. А здесь все выглядит так, словно после первых дней паники все достоверно узнали: ничего не будет, и ни к чему решили не готовиться. Пока нам становилось все хуже и хуже, здесь, наоборот, все приходило в норму. Вновь стали людными кафе и рестораны. Давно сняты с охраняемых объектов милицейские караулы. Мы, грязные и вооруженные, да еще стоящий у штаба бэтээр — это все, что нарушает идиллическую картину. Но это вовсе не норма. Это — случайно оправдавшаяся иллюзия. Уж мы-то знаем цену самоуспокоенности и бестолковым скоплениям техники и вооруженных отрядов у исполкомов и вдоль Днестра. Как большая их часть не приняла участия в бендерских событиях, так они не успеют и сюда… Мы знаем, как уязвим город, и поэтому глаза по привычке самосохранения продолжают оценивать обстановку и растет ощущение: объявись здесь сию минуту враг — будет плохо, очень плохо…

— Раз, два, три, четыре, пять, ты — румын, тебе искать!

Окончена считалка. Раздосадованный вихрастый пацаненок становится к дереву и закрывает себе глаза локтем. Остальные бросают взгляды на нас и, так и не поинтересовавшись, убегают прятаться во двор.

Впрочем, с простых людей взятки гладки. Их поведение вполне соответствует тем расхолаживающим сюжетам, которыми заполнены телеканалы. Эти передачи мы смотрели в Бендерах, пока был цел реквизированный в одном из общежитий переносной телевизор. В кадрах не было войны, а присутствовал некий конфликт. Просто «сообщения сторон все больше становятся похожи на сводки боевых действий». И вообще конфликтующие стороны давно договрились о прочном мире, но соблюдению договоренностей мешает некая «третья сила». Впрочем, и с ней уже справились две недели назад… А потому даже в Тирасполе с неудовольствием стали глядеть на бендерчан, приезжающих сюда за хлебом. «Понаехали, мешочники… У вас что, своей торговли нету?» «Да у нас война идет!» «Чё? Какая война?» За пределами же Приднестровья говорить о каком-то понимании реалий вообще бессмысленно.

Еще в мае мне как-то звонила из Москвы тетка. Спрашивала, как дела. «Ну, у вас, наверное, все хорошо? Перемирие ведь». На полном серьезе спрашивает. И телефонная связь прекрасно работает. Не боятся те, кто врут, телефонной связи! Пусть сто человек позвонят, узнают толику правды, или тысяча, десять тысяч — все равно этого мало. В десятки миллионов ушей вложенное вранье так не разоблачить! «Какое, к черту, перемирие, — возмущаюсь в ответ я, — сегодня только в Дубоссарах двадцать убитых»! На том конце провода онемение, а затем «ах-ах, ох-ох». У политиков, заказывающих эфир и прессу, всегда есть свои резоны, по которым они думают, что не ошибаются. Но они ошибаются часто. Жалко, что политики не саперы!

Другая, путающая многих особенность, — непохожесть приднестровской войны на те непрерывные сражения, которые описаны в учебниках военных училищ и академий, о которых сняты все наши военные фильмы. Эта война — будто без общего руководства действиями с обеих сторон. В ней редко и неожиданно случаются большие бои, но зато постоянно происходит множество отдельных стычек. В ней часто возникают отнюдь не всеобщие, а местные, маленькие перемирия между нахлебавшимися дерьма по горло небольшими отрядами, гарнизонами отдельных домов. Солдаты обеих сторон нередко великодушнее политиков. А вокруг — беспорядочно стреляющие куда попало и не подчиняющиеся никому стаи живодеров и мародеров. В результате эта война — как мозаика, о которой чуть не у каждого свое представление.

Например, воевать в Бендерах с девятнадцатого по двадцать второе июня, с двадцать третьего июня по начало июля и с середины июля по сегодняшний день — это три большие разницы. Перестреливаться вслепую через Днестр — это большая разница четвертая. А вламываться с автоматом и мешками в брошенный хозяевами дом — это уже пятая форма «боевых действий». Но большинство участников рассказывают о себе, что именно они были в самом пекле и «прошли все университеты». Слушаешь иного и диву даешься: несет, как пьяный охотник за утками с Кучурганского водохранилища. А таких чаще всего и слушают. И тому, кто знает войну не подлинно, а по короткому пребыванию на речном берегу или вообще понаслышке, от героев-ухарей, начинает казаться, что она не так уж и страшна. Все дело как бы в том, что есть белые люди, которые в огонь не лезут, и черные, которым просто нравиться прыгать на углях. И между собой судьбы черных и белых никак не связаны. Типа не полезешь — и тебя не тронут. Вот только куда бы дристанули большинство рассказчиков, если бы не устояли Дубоссары с Бендерами и окрыленные своей победой националисты пошли дальше?

И еще надо сделать скидку на то, что жизнь имеет неистребимую привычку ко всему привыкать. С марта в Тирасполе часто были слышны выстрелы. Засланцев из Кишинева хватало, да и гвардия, действовавшая в те дни в качестве военизированной милиции, охотно открывала огонь по нарушителям. Сначала, как стрельба, в квартире надо мной начинали плакать испуганные дети. Но скоро они перестали плакать. Привыкли. Точно так же, как потом привык к куда более основательному грохоту наш маленький бендерский сосед и иждивенец Антошка.

Оказывается, многие вещи бесполезно знать, их надо прочувствовать своей шкурой и видеть своими глазами. Только благодаря тому, что черт дернул меня вызваться вперед, удалось познать глубину пропастей, разделяющих единую вроде бы действительность на будто несоприкасающиеся миры и образы жизни.

Один мир — это откуда сейчас мы. Где сухопутное соприкосновение с противником, где полиция и национальная армия Молдовы пытались проводить крупные операции. Вдоль полутысячи километров рубежей по излучинам извилистого Днестра таких участков немного. В общей сложности километров семьдесят-восемьдесят: Дубоссары, Кошница, Бендеры, Кицканы. Но на них решалась судьба Приднестровской Республики. Второй мир — там, где нет сосредоточения сил противника, плацдармов и мостов. Конечно, и там бывает смерть. Мули с западного берега обожают устраивать огневые засады, скрытно подтянув к самой воде пулемет или зенитку. Но все же там гораздо больше пьянства и бесцельной стрельбы по пустому берегу противника, чем настоящей войны. Естественно, больше всего стреляют не по врагам, которые огрызаются огнем, а туда, где их нет и не было в помине. Безнаказанно расколотить школьную крышу или продырявить стену дома простой молдавской семьи — невелик подвиг. От кого местному населению вдоль Днестра хуже — от приднестровских казаков и других заезжих добровольцев или от молдавских волонтеров — в некоторых случаях спорный вопрос. Третий мир — это Тирасполь и далекие отсюда Рыбница и Каменка, где всю войну было вот так, как сегодня. Где куча служащих МВД и Минобороны ПМР так и не изведала ничего, кроме маеты и рутины.

Вот вкратце почему мы ошарашены и я панически ищу доводы, которые позволят с этой окружающей благодатью смириться. В довершение всего в горотделе выясняется, что мы абсолютно никому не нужны, будто с пикника в выходной день приехали. Рабочий день кончился, и начальники с большей частью личного состава уже убыли по домам. Оружие велено сдать, но принимать его тоже некому. В ответ на ядовитые вопросы и ехидные реплики дежурный и помощник дежурного по горотделу искренне обижаются и возмущаются. Непонимающе глядят на Федю, который раньше был плотью от плоти дежурной части, а сейчас волком смотрит. Дежурный рекомендует нам прибыть завтра утром. Постояв у порога и покурив, мы разбредаемся по домам.

Перехожу два соседних двора, захожу в свой подъезд. Поднявшись в лифте, останавливаюсь перед закрытой дверью и какое-то время стою, как истукан. Наконец вспоминаю — ключи! Для того чтобы открывать двери, есть ключи! Шарю по карманам. Есть! Щелкают открываемые замки. Я — дома! Ставлю у стены автомат, скидываю на пол вещмешок и осточертевший за поездку бронежилет. В нише стены шелестит стекающая по трубам вниз вода. Слышится стук капель. Ну и говно же, эти пластиковые трубы! Вечно протекают. Спасибо, хоть не затопило. За мыслью о воде сразу же приходит мысль о душе или ванне. Снимаю и сбрасываю на пол пропотевшую одежду. Шлепаю босиком проверять. Есть теплая вода! Сидя под душем, окончательно понимаю: я вернулся домой. И до утра свободен. Надо только сходить за бутылкой в магазин, чтобы заснуть без нервов, если только вспомню, где, уходя из дома сорок дней назад, оставил заначку…