79
Второе августа. Сотрудники, вызвавшиеся участвовать в «совместном наведении общественного порядка в городе Бендеры», собрались в кабинете исполняющего обязанности начальника Тираспольского ГОВД. Рядом со мной — майор Сладков, уважаемый в горотделе офицер, по поручению свыше занимавшийся вопросами набора и распределения людей по службам воссоздаваемого Бендерского ГОВД. Он же еще третьего дня просветил меня насчет тираспольских политических хитросплетений, восполнив пробелы между фактами и предположениями, роившимися в моей голове.
Уголовное дело против командира Бендерского батальона республиканской гвардии ПМР подполковника Костенко первоначально было возбуждено с формулировкой «по факту хищения имущества в особо крупных размерах». На самом деле никаких хищений, строго говоря, не было. По указаниям из Бендерского горсовета и Тирасполя, люди Костенко снимали с проходивших через Бендеры железнодорожных составов грузы и технику Западной группы советских войск, выводимой из Восточной Европы. Они тут же шли на нужды обороны города и республики. Кроме того, в бендерской городской казне денег было негусто и средства на содержание батальона порой приходилось добывать путем недружественных визитов к теневикам. А четырнадцатого марта гвардейцы Костенко приняли участие в захвате у Парканского батальона радиоэлектронной борьбы оружия и боеприпасов, необходимых для отражения начавшегося под Дубоссарами и Кошницей наступления националов. На месте акции присутствовал сам президент ПМР Смирнов, и не кто иной, как Смирнов отказал в возврате захваченного оружия командующему четырнадцатой российской армией генералу Неткачеву. То есть о самоуправстве комбата и его подчиненных не могло идти и речи. В то время Костенко с точки зрения руководства республики был еще хорош. И поэтому, хотя заявлений в правоохранительные органы на действия бендерских гвардейцев со стороны отдельных граждан и представителей военных властей Российской Федерации было достаточно, до поры до времени они ложились под сукно. Как ни раздувал эти «факты» военный комендант Тирасполя Михаил Бергман, пытавшийся любой ценой не допустить попадания оружия в руки приднестровцев, ничего не выходило и у него.
Но после того как во время первого крупного обострения обстановки вокруг Бендер в конце марта — начале апреля в Тирасполе и Бендерах разошлись во взглядах на характер дальнейшего противостояния с Молдовой и пути выхода из него, отношение к комбату изменилось. Жители правобережных Бендер гораздо больше тираспольчан боялись перспективы быть «затащенными» в Румынию. Костенко поддержал позицию той части депутатов Бендерского горисполкома и руководителей рабочего комитета, которые лучше понимали уязвимость своего города. Поэтому они настаивали на проведении реальных оборонительных мероприятий и получении твердых гарантий для Бендер в ходе переговоров между Тирасполем и Кишиневом. Их позиция была более решительной. В то же время, приученные своим правобережным положением к осторожности, они не одобряли громких «антифашистских» призывов и сдержанно отнеслись к приглашению на защиту ПМР многочисленных казачьих сотен. Обвинения в фашизме и заезжие казаки более всего раздражали правителей Молдовы. Между руководителями Бендер и Тирасполя начались трения, резко усилившиеся в связи с подписанием двенадцатого апреля протокола о мирном урегулировании обстановки вокруг Бендер. Этот протокол, подписанный согласительными комиссиями Кишинева и Тирасполя, не учитывал интересы города Бендеры. Согласно ему город должен был убрать с окраин посты гвардейцев и рабочих ополченцев, отвести своих защитников в казармы и принять меры к их разоружению. В то же время силы националистической Молдовы на подступах к городу продолжали бесконтрольно усиливаться, а подразделения российской армии в разделительную полосу между конфликтующими сторонами, как того просили в Бендерах ради гарантии безопасности, не вводились. Фактически от апрельского протокола изрядно попахивало подставой. И личный состав Бендерского батальона обратился к населению города и всей Приднестровской Республики с открытым обращением, в котором прямо говорилось, что Бендеры в большой опасности, а подписание согласительного протокола без участия бендерчан было названо актом безответственности и предательства.
Вот тут-то в прежде беззубом уголовном деле возникли претензии к конкретным, неугодным тираспольским руководителям лицам. Принявшего «не ту сторону» комбата решили наказать, и то, что раньше считалось хорошим и полезным, объявили самоуправным и плохим.
В условиях, когда во всем Приднестровье продолжало действовать старое законодательство Молдавской СССР, а реальная жизнь давно шла по неписаным законам военного противостояния, поводов для преследования Костенко долго искать было не нужно. На улицах Бендер возникали перестрелки, в которых, естественно, участвовали бойцы батальона и были пострадавшие. На этих улицах похищали людей и почти обычным делом стал захват заложников (желательно из офицеров противной стороны) для их обмена на похищенных. Когда первого апреля на окраину Бендер ворвался полицейский бронетранспортер, расстрелявший пост милиции и заводской автобус с людьми, Костенко ответил врагу ударами по колонне опоновцев, собиравшихся занять пригородное село Гыска и отряду молдавских волонтеров в селе Варница. Возмездие свершилось.
Все эти действия с точки зрения отставшего от жизни закона можно было назвать самоуправством, разбоем и даже убийством. С апреля по июнь дело всячески раздували, возникли претензии к другим офицерам и бойцам батальона, искали новые поводы обвинить бендерскую гвардию. Приднестровская милиция не проявила интереса к «делу Костенко», и тогда им с возрастающей активностью занялись Приднестровская прокуратура и находящееся в процессе создания министерство государственной безопасности ПМР. Последнее, кстати сказать, формировалось с помощью контрразведки 14-й армии, «с пеленок» переняв неприязнь к бендерскому комбату, которую испытывал генерал Неткачев.
Двадцать четвертого апреля помощником прокурора ПМР Беркуном было подписано постановление «о задержании подозреваемого Костенко Ю.А.». Вот только руки у исполнителей политического заказа пока были коротки. Слишком много людей продолжало верить комбату, считая его последовательным защитником Бендер и всей республики.
Девятого июня был убит заместитель командира Бендерского батальона капитан Сериков, во всем поддерживавший своего командира. У Серикова лучше, чем у других, выходило общаться с органами и прессой. Не случайно большинство материалов в газеты и интервью от имени командования батальона давал именно он. Заместитель оставался сдержанным там, где сам комбат давно вспылил бы, наговорив дерзостей. С его смертью положение Костенко пошатнулось.
Сильно подогрели конфронтацию высказанные комбатом Костенко, председателем рабочего комитета Добровым и рядом других бендерчан обвинения в адрес тираспольских руководителей об умышленном характере их бездействия в самые тяжелые дни обороны. Спусковым крючком расправы стал знаменитый уже «путч Костенко» в ночь на 23 июня, когда он под угрозой штурма штаба 14-й армии и тираспольского Дома Советов потребовал объяснений от Президента ПМР Смирнова и командующего российской армией генерала Неткачева, подозревая их в двойной игре, жертвами которой стали город Бендеры и несколько десятков его бойцов, расстрелянных под крепостью по ошибочному приказу заместителя Неткачева — генерала Гаридова.
И, как только Бендерский батальон был обескровлен в боях девятнадцатого — двадцать третьего июня, а четырнадцатую армию возглавил срочно прибывший на замену Неткачеву и не знавший местной обстановки Лебедь, прокурор Приднестровья Борис Лучик с подачи из тираспольского Дома Советов написал новому командующему письмо, в котором выставил Костенко как кровожадного уголовника и главного зачинщика кровопролития в Бендерах.
Эту ложь перед лицом командующего подтвердил не кто иной, как военный комендант Тирасполя полковник Бергман. Вливать Лебедю в уши дезинформацию, чтобы крутить новым командующим на свой лад, — для такой цели Президент ПМР Смирнов дал свое согласие на назначение Бергмана комендантом всей Приднестровской республики. Но Бергман, похоже, оказался ещё оборотистей, начав крутить и генералом, и президентом. Обоим в доверие втерся конкретно.
То, что двойная игра была, и какие-то большие силы не только из Бухареста, но даже из продажной демократической Москвы режиссировали раскол Молдавии по Днестру, по старой советско-румынской границе 1918–1940 годов, — это Сладков может не предполагать, и мне не говорить. Мы это сами, своей шкурой и поджилками прочувствовали. Целью этого раскола могло быть только одно: запутавшимся в своих ошибках и упорном сопротивлении народов лидерам румыно-молдавских националистов облегчали задачу воссоединения с Румынией. Граница 1918–1940 годов могла быть признана на международном уровне почти так же легко, как граница Молдавской ССР. Но в неё не попадали крупные мятежные города и несколько оппозиционных районов. При таком ходе событий перед националами осталась бы только одна гагаузская проблема, и они, раздавив Бендеры, надеялись её как-то решить. Может быть не случайно гагаузских добровольцев на защиту ПМР прибыло мало и противостояние в Буджаке затихло…
Игры, везде сложные, двойные и опасные игры… И какой во всех смыслах паскудный у них результат! Разрывание на клочки и передача другим странам земель, которые наша родина собирала веками. Диво дивное! Комбат, защищавший город, поддерживавший мирные инициативы Бендерского горисполкома и рабочего комитета — зачинщик кровопролития! И как совпали во времени уголовное дело и провокация гайдуков с обстрелом позиций второго батальона, из-за чего безвинно пострадала сороченская полиция! О слепец! Слишком сильный «шорох» по этому поводу я тогда воспринимал легковесно, как продолжение обычной возни и проверок!
Шестнадцатого июля Лебедь, действуя на основании письма прокурора ПМР и тенденциозных докладов коменданта Бергмана, распорядился окружить и разоружить остатки второго батальона располагавшиеся в здании восьмой средней школы города Бендеры. Там, в городе, мы воочию видели, как грязный фарс стал превращаться в трагедию, как свои сдавали и стреляли в своих… К тому времени Лебедь еще не владел информацией об интригах в руководстве ПМР и буквально не ведал, что творил. Враги комбата удачно использовали застарелую неприязнь между генералом и Костенко, возникшую еще в Афганистане.
После разоружения и задержания Костенко четырнадцатая армия будто бы сразу передала его личной охране президента Смирнова, которая привезла комбата в изолятор временного содержания Тираспольского горотдела. Но начальник ГОВД полковник Богданов заявил, что никто не имеет права судить этого человека, и распорядился отпустить Костенко из ИВС. На совершенно законных основаниях, потому что документов о задержании, необходимых для помещения в изолятор, предоставлено не было. Тогда уже на Богданова возбудила уголовное дело все та же Прокуратура ПМР, и он был отстранен от должности. По следам комбата вновь бросили президентскую охрану, военную комендатуру, армейский спецназ и какую-то особую группу МГБ, о которой сам Смирнов, говорят, предпочитает ничего не слышать и не знать. Судя по всему, Костенко нашли и убили. И сейчас идет экспертная работа по сожженному трупу, обнаруженному у одесской трассы в автомашине «УАЗ»… Предполагают, что это может быть он…
Логичная и понятная цепь действий и событий, от плохого к худшему. При интригах такого масштаба жизнь офицера ничего не значит. А жизнь простого Ваньки вроде меня является величиной почти отрицательной… И все же не верится. Не такой был человек комбат-два, чтобы позволить себя так легко укокошить. С другой стороны, после предполагаемого побега комбат нигде не появлялся. Это в высшей степени странно. Не в характере людей его закалки прятаться и молчать!
Костенко был известной фигурой. Слава опытного и волевого командира шла за ним из Афгана. И людей определенного склада, тех, кто ненавидел национализм и желал приложить свои силы к защите русского населения и Приднестровской Республики, тянуло к нему. Попасть в его батальон было честью, которой не все добивались. И гвардейцы смотрели на своего командира с обожанием. Его любили женщины, и он умел быть обходительным с ними. При этом, как ни странно, в своей собственной семье он был не очень счастлив. А может быть, это было вовсе не странно. Ведь Костенко был человеком дела, и его физически могло не хватать ни на что, кроме как на легкий флирт. Быть командиром Бендерского батальона и примерным семьянином? Вряд ли такое было возможно. Хороший семьянин не решился бы в такое смутное и опасное время взвалить себе на плечи батальон.
По виду и манере держать себя Юрий Александрович был умница. Лицо комбата, веселое и добродушное в кругу друзей, решительное и прямое в момент отдачи распоряжений, становилось отстраненным, неопределенно-затуманенным, когда он говорил с теми, кому не доверял. Любой человек, даже искренне сочувствующий комбату, мог натолкнуться на эту стену, если ему не удавалось расположить Костенко к себе. Тут, конечно, его могли неверно понять, комбат мог оттолкнуть от себя человека. Но стоило несколько раз встретиться с Костенко, становилось ясно: это защитная маска, которую он надевает на себя, потому что совсем не умеет лгать. Был у Костенко и третий образ — когда речь заходила о националистах — убийцах горожан и гвардейцев, и о саботажниках городской обороны. Его лицо становилось жестоким, дулом винтовки смотрели зрачки и сильнее проступали в очертаниях скул и глаз восточные черты. Он весь собирался, как хищник перед прыжком. Увидев такого Костенко, можно было и напугаться.
Его доверие к людям возникало внезапно, и не дай Бог было его потерять. Комбат мог быть невероятно обаятелен и почти в то же самое время ужасно неприятен. Но те, кто хорошо исполнял свой долг, со вторым, неприятным Костенко сталкивались редко. Ему доверили оборону Бендер, и он принял это дело всерьез. Будто это был город, в котором он с детства вырос. Словно одряхлевшая страна снова, как десять лет назад, в Афганистане, ясным и четким приказом направила его сюда. Кому-то казалась странной такая позиция офицера, которого с Приднестровьем и Бендерами ничто крепко не связывало. Ведь он был детдомовец с Дальнего Востока, и в Тирасполь приехал вслед за женой. Искали в поведении Костенко подоплеку, и не находили. Они не понимали того, что поняли мы: комбат был в полном смысле этого слова гражданином Советского Союза. Железный солдат империи, в чем-то анахронизм. Особенно с точки зрения тех, кто делал своей целью карьеру или материальное благополучие. И этими своими качествами он вполне устраивал нас.
В кругу своих, разгоряченный делом, забыв напустить туман, комбат резал правду-матку так, что любой другой на его месте побоялся бы. Ведь двусмысленностей, скользких мест в отношениях с командованием и политиками было предостаточно. Тем не менее Костенко открыто выражал свое отрицательное отношение к Кицаку еще тогда, когда мы взирали на командующего с благоговением. От наших политиков он ничего хорошего не ждал. Решительный человек, он не привык останавливаться перед трудностями и, если рядом кто-то «тормозил», комбат обкладывал его матом и взваливал чужой долг, чужую ношу на свои плечи. Был голод на людей, оружие и необходимость пользоваться услугами самых разных личностей. Костенко умел подбирать людей. Но неизбежно были ошибки, в доверие втирались негодяи и сексоты. От них второй батальон быстро избавлялся. У них были заступники, они обиженно лазили вокруг, кляузничали в Бендерский горисполком и республиканское управление обороны, распространяя ложь. Железная прямота комбата была необходима для войны, и она же сослужила ему худую службу…
Эх, я, дубина! С самого начала надо было не идти в ГОВД, а проситься к Юрию Александровичу в батальон! И такой человек погиб?! Нельзя в это верить! Увы, дальнейшая судьба комбата неизвестна…
А Лучик… При содействии прокурора я устраивался в милицию, после того как меня чуть не «оттерли» обычным порядком. Не понравился участковому инспектору, который оказался затаившимся обиженным на свою плохую карьеру мулем. Уяснив мою нескрываемую ненависть к националистам, он всячески пытался помешать моему устройству на работу, хамил, протестовал в отделе кадров и уже оттуда пытался выставить меня за дверь. Потому и пришлось пойти в прокуратуру. Лучик тогда показался мне нормальным человеком… Возможно, его дезинформировали и он не все знал. Уж очень не хотел прокурор лезть в политику и готов был, как было принято в советское время, выполнить любую команду сверху…
В то же время всегда спокойный и, казалось бы, стремящийся избегать сложных решений начальник тираспольского ГОВД Богданов повел себя гораздо достойнее. К Богданову я, наоборот, относился с предубеждением, особенно после заметок в газетах о том, как он чуть ли не преследует активистов республики. Ну и ну! Ни о ком нельзя судить с первого взгляда!
Про путч гвардейских офицеров, о котором меня просил узнать Али-Паша, в ГОВД ходят только непроверенные слухи. Слышали звон, да не знают, где он. Можно судить лишь о том, что какие-то действия были и участие в них принимали дубоссарцы. Но чем кончилось и каковы последствия? Приходится опасаться, что не лучше, чем для Костенко. Нехорошо… Не двинуть ли из Приднестровья, где начались такие вещи, ноги? Пока отбивались от «снегуранцы», за спиной выросла «усмирнянца»… Нет! Не сейчас! Бросив все, я отсюда не побегу!
Продолжая думать об этом, краем уха вслушиваюсь в то, что до нас доводят в порядке инструктажа. Поначалу будет нас всего около тридцати человек. В основном оперы, следователи, работники дежурной части и ИВС. Работники других служб пока не нужны. Такие отделы, как экспертно-криминалистический, сразу организовать невозможно, он появится позднее. Патрульно-постовую службу набирать вообще нельзя, так как соглашением с Молдовой предусмотрены очень ограниченные штаты. Эту функцию будут выполнять миротворцы. Для защиты нашего небольшого контингента направляется взвод спецназа, но не полноценный, а густо пересеянный не успевшими поучаствовать в боевых действиях ребятами. Он будет действовать в качестве нашей охраны. Мало… А идейка-то какая милая! Не простое разведение сторон, а все вместе, в одной куче. Кто раньше друг в друга стрелял, мило друг другу улыбнулись и, держась за ручки, как в детском садике, начали вместе наводить порядок! Молдаване что, глупее нас, чтобы полностью заменить свой обстрелянный состав лохами? Да среди их «вновь прибывшей» полиции будут почти все принимавшие участие в боевых действиях! Одна надежда — на миротворцев, но ведь очевидный факт, что, если возобновится заваруха, они поначалу будут защищать только себя.
Следом, как обухом по голове, главное заявление: никакого автоматического оружия ни у нас, ни у так называемого спецназа не будет. Только пистолеты, а иное договоренностями запрещено. Но их же у половины наших людей нет! Спрашивают: не выделят ли пистолеты дополнительно, вооружат всех хотя бы ими? Ничего подобного! У кого есть табельные «макары», пусть берет, а у кого нет — извиняйте, дать не можем! Посреди поднявшегося ропота повышенным голосом следуют начальственный пассаж, что не надо-де преувеличивать опасность, и примирительное заявление о том, что вот же, решили, оставят нам двойную зарплату! Успокоили, слов нет! Сдерживая злость, спрашиваю, что это за идиотизм и понимают ли господа полковники, что нельзя отправлять в Бендеры безоружных людей, когда неясно, чем наведение совместного порядка кончится. Могут ли нам хотя бы сказать, сколько будет сил полиции с противной стороны и чем они будут вооружены.
Этого товарищи полковники не могут.
— Ну и как нам быть? Хоть АКСУ тем, у кого нет пистолетов, дайте!
Нет, категорически нельзя! Сладков тут вмешивается и просит у исполняющего обязанности начальника ГОВД Павлова один АКСУ хотя бы для меня. И это нельзя, эти вопросы-де улажены на самом верху и он, Павлов, ничего не решает!
Разумеется, все делается для безопасности, из лучших побуждений! Сидящий рядом Федя цыкает на меня. Мизерное старшинское звание заставляет его больше прочих блюсти субординацию. Ну ладно, эти вопросы мы попробуем самостоятельно решить! Ученые уже и заботы командования не ждем. С самого начала было ясно, что оружие еще понадобится и оно у нас будет! Но вот что нельзя официально, постоянно иметь при себе автомат — это неприятно. Когда он не в руках, а где-то припрятан, пусть даже совсем неподалеку, до него еще надо добежать. Выезд приднестровской части состава объединенной военной комендатуры, которая создается в Бендерах, назначен на завтра в десять часов. Досмотра личных вещей, я надеюсь, не будет?
Прямо с совещания разрешено отбыть по домам на сборы. Но домой попадаю затемно. Пока нашел Сержа, пересказал ему совещание, ждал, когда он освободится сам, и ездил с его ребятами по общей необходимости в Парканы, много времени прошло. Одно хорошее известие — Достоевский не просто в составе взвода поддержки. Несмотря на свое малое звание, он назначен его командиром. Похоже, наши власти офицерскими звездами Молдову решили не злить. Медленно спадает дневное возбуждение, долго уговариваю себя заснуть. Наконец растворяется где-то потолок. Будто в следующий миг, трещит будильник.
80
…И вот уже позднее утро третьего августа. Мы шатаемся с вещами вокруг подъехавших автобусов. Все отдохнувшие. День прекрасный — и настроение приподнятое. Едем не только мы, тираспольчане. Приднестровский отряд наведения порядка представляет собой сборную солянку из работников нескольких райотделов. Тут менты из Слободзеи, Рыбницы, Каменки. Вот мы наконец в полной мере «доросли» до волонтерско-полицейского уровня организации своих отрядов. А по вооружению переплюнули все мыслимое и немыслимое. Если суждено, что по нам врежут, потери будут соответствующими. Процентов, думаю, девяносто пять. Стоит общий гвалт. Громче всех горланят Кацап и его знакомые — какие-то оперы из Слободзеи. У меня с собой контрабандные гранаты. Одна для быстрого применения — в кармане, а две — в вещмешке, спрятанные внутри недозрелой дыни, из которой вырезаны косточки с частью мякоти, и половинки скреплены изнутри спичками. На тот случай, если будут шмонать. Но хорошее настроение не от расчета на эту доморощенную хитрость. Мы узнали, что в Бендерах нас расквартируют в гостинице Днестр. Во-первых, это почти родные места, где каждый угол и подвал знаком. Во-вторых, эта дислокация очень облегчила Сержу ночную переброску оружия через Днестр. Гранатометы, пулеметы и автоматы у нас будут. Недалеко оттуда находится тайник с боеприпасами, предусмотрительно оставленный ушедшим 1 августа с позиций Али-Пашой. Жаль, не пришлось вчера встретиться с ним.
Устав стоять, забираюсь внутрь пазика. Только сел — на заднем крыльце горотдела появляются старшие офицеры. Едва бросив взгляды на нас, они останавливаются и говорят между собой. Ребята тянутся к автобусу, кое-как изображая шеренгу подле него. С крыльца прилетает оклик типа «Вольно, без формальностей». Ну и ладно, я тогда вообще из «ПАЗа» выходить не буду… Ни проверки экипировки, ни построения так и не состоялось. Кому мы нужны! В Тирасполе служба окончательно расклеилась, все верят в мир и не думают о затихшей войне. А эти шалопаи, что в Бендеры снова едут, пусть шалопайничают! Мы б тоже с удовольствием выскочили из повседневной рутины, да только риск есть, и мы его не хотим. Да и вообще этот непутевый героизм симпатичен, но никому не нужен. Вот что читается на лицах выглядывающих из окон «провожающих».
Пара слов и напутственный взмах рукой издалека не пожелавшего ради нас выйти из прохладной тени исполняющего обязанности — и мы отправились. Какой все-таки хороший день! Солнечный, в меру жаркий. Не поездка, а настоящая прогулка на пикник. Вероятность моментального, в первый же день, столкновения с врагом не так уж велика. Только знакомые пробоины в стенах, совершенно рыжий сгоревший танк да большая воронка от бомбы в пойменном саду будоражат воспоминания. Голубой, спокойный, невероятно красивый Днестр. Вот и новенькое: перед мостом через реку и на транспортном кругу за ним бетонно-мешочные, крытые сверху брезентом и маскировочными сетками блокпосты российских миротворцев. Над ними щерится маленькими прямоугольниками неба во множестве пустых амбразур Бендерская крепость. А вот и мой талисман — завалившийся по склону к реке, порыжевший, со стершимися опознавательными знаками молдавский бронетранспортер. Знакомая и родная уже потому, что никто из друзей на ней не погиб, улица Ткаченко. Подъезжаем к гостинице, выгружаемся. Ее заканчивают приводить в порядок. В фойе вместо отсутствующих стекол вставлены фанерные щиты. Отдельные пулевые пробоины в уцелевших стеклопакетах перехвачены стянутыми насквозь болтами аккуратными фанерными заплатками. На первом этаже находится столовая, где нас бесплатно будут кормить. А жить будем наверху, в гостиничных номерах.
К нам поближе жмется парнишка из Рыбницы. Изучающе смотрю на него. Еще в Тирасполе приметил: вертихвостов и балагуров он избегает. Эге! Знаю, чего он хочет. Отзываю его в сторону и спрашиваю, воевал ли и где. Не мнется, отвечает, что под Дубоссарами. Из рыбничан он один такой и оказаться среди случайных людей вроде слободзейской компании не хочет. Подвожу его к Тяте и Феде. Они не возражают. Наверху, при распределении комнат, парень подселяется в наш номер четвертым. По тому же коридору напротив нас расквартировываются Серж, Жорж, Семзенис и Гуменюк. В двух соседних комнатах размещаются Сержевы спецназовцы, а дальше — слободзейцы и оперы из нашего Тираспольского ГОВД во главе с шустрым Пашей Звонцевым. Работники из далекой Каменки занимают последние номера в глубине коридора. Близость к лестнице этим необстрелянным не нужна. Чем глубже спрячутся, тем целее будут. Как утихает беготня, захлопываем дверь, и наш новый друг достает из своей дорожной сумки противотанковую мину. Глядит на нас.
— Вот, — говорит. — А у вас что-нибудь есть, кроме одного пистолета на троих?
— Пять гранат, — отвечаю. — Три эргэдэшки, лимонка и РГ-42.
Об арсенале Достоевского лучше пока молчать.
— Не так уж плохо.
— Да уж. Чуть лучше, чем совсем ничего. Тебя как зовут-то?
— Игорь.
— Ну, будем друзьями, Игорек!
Мина, смотрю, у него переделана так, чтобы срабатывала не на нажим, а на рывок. Спрашиваю — и он подтверждает. Умелец, что ли? Дельно! Такой штукой, действуя по принципу камикадзе, целый дом подорвать можно! Оглядеть подробно не успеваю, он набрасывает на мину край покрывала.
Приоткрывается дверь, и в комнату ужом проскальзывает Серж.
— Эдик! Пошли!
Без объяснений ведет меня в клетушку вроде кладовки недалеко от черного хода в гостиницу. Поднимает брошенные сверху на стеллажи и ящики мешковину и брезент. Снимает крышки. Посреди разного хлама аккуратно сложены цинки с патронами. Автоматы. Трубы гранатометов, в том числе один РПГ. Один пулемет Калашникова. Тот самый, трофейный, из кинотеатра, не состоявший на учете. Серж снимает еще один мешок, поначалу показавшийся мне полным. «Мулинекс»! Последний подарок Гриншпуна! Я растроган. Но к нему всего полтора десятка гранат. И к РПГ в наличии только несколько выстрелов.
— Слушай, — говорю, — если совместная военная комендатура будет работать обычным порядком, мы с Тятей будем выезжать на места происшествий, в том числе оружие изымать. Надо организовать связь, чтобы мы давали вам адреса и вы туда успевали быстрее нас!
— Мысль хорошая, но как?
— Вы же это оружие без присмотра не бросите? Дежурство в гостинице будет, верно? Пусть постоянно кто-то сидит на телефоне. В комендатуре обязательно будет телефонная связь. И здесь тоже. По-моему, она уже восстановлена.
— А подслушают?
— А я буду говорить только адрес. И с ошибкой, к примеру, на семь. Скажем, Пушкинская, девять. А это будет означать Пушкинская, два.
— Хм! Так, может, и сгодится. Подумаю.
— Думай. Время пока есть.
81
В военную комендатуру, которая расположилась на чужой земле, в зданиях Бендерского городского отдела полиции, нас пока не приглашают. Ну и пожалуйста! Желанием не горим, потому как люди с кишиневской стороны давно уже там, наверняка готовы к «теплой» встрече. Задержка состоит не в них, а в завершении распределения оставшихся в ГОПе свободных помещений между нами и российскими миротворцами.
Направляемся пока в штаб городской милиции, квадратное четырехэтажное здание на углу улиц Ленина и Шестакова. Первоначально приднестровскую и молдавскую стороны предполагалось разместить отдельно. Нас — в этом здании, а их — в ГОПе. Это был куда более устраивающий нас вариант. Но молдавская сторона запротестовала, опасаясь, как бы приднестровцы тайно не вернули в город чрезмерно большой контингент. Наше руководство, частенько поступавшееся безопасностью людей, с этим протестом согласилось. И вот сегодня мы станем участниками реалити-шоу: милиция и полиция, которые несколько месяцев стреляли и убивали друг друга, будут не просто на одной территории, а в полном смысле этого слова вместе работать через тонкую стенку, ходить одними коридорами, да еще где? В зданиях, которые многие месяцы готовились гопниками к обороне, где невесть что заранее заготовлено и припрятано!
Интересно, тот, кто это придумал, серьезно верит в такую возможность или это тщательно подготовленная, новая провокация политиканов? Готов поставить четыре против одного, что совместная работа закончится совместной стрельбой. А у меня с собой будут только быстрые ноги да граната, чтобы подорваться, если не повезет убежать. Игорешкина мина с вытяжной лямкой из проволоки с той же целью лежит в гостиничном номере под его кроватью. Восемь кило тротила. В случае чего рванет так, что не только от нас, но и от нападающих ни одного крупного клочка не останется. А пока будем радоваться жизни.
Слоняемся по зданию штаба милиции. Осматриваем. Раньше я внутри него ни разу не был. Раньше это было здание городского отделения КГБ. Надо запомнить планировку, лестницы, подходы. Если что, наряду с гостиницей это будет наш опорный пункт. Если успеем добежать. Здание хорошее, высокое, компактное, что позволяет быстро перемещаться со стороны на сторону, от окна к окну, но вокруг слишком зажато другими строениями. Для устойчивой обороны соседние дома надо занимать, а иначе штаб пригоден лишь для того, чтобы в течение суток или двух отсидеться. Однако бардак тут. Зачем, спрашивается, было так растаскивать и переворачивать мебель? Когда она свалена у окон, это неудобно. Папки, канцелярские принадлежности — чего только под ногами не валяется. Наши оперы зачем-то начинают ворошить все это. Кто-то из слободзейцев влезает в лежащие в углу на полу пакеты. А там какие-то документы, дамский кошелек, заботливо завернутые в тряпочку новые и красивые, плакированные патроны… Да это же чьи-то личные вещи! Наверное, тех двух парней с девахой, бендерских милиционеров или ополченцев, которые спускались нам навстречу по лестнице.
— Ребята, — говорю, — как вам не стыдно! Это же личные вещи! А ну положите на место для девчонки ее кошелек и патроны!
И тут, как назло, бендерчане опять входят. Наш коллега не находит ничего лучшего, как незаметно сбросить на пол кошелек, который он не успел уложить на место. О черт! Каким ослом чувствуешь себя рядом с этими искателями сувениров!
Закончив с осмотром, решаем с Федей и Семзенисом прогуляться по местам боевой славы — на Коммунистическую и Первомайскую. За нами увязались с просьбой показать, где и что было, Паша Звонцев и один опер из слободзейцев. Если бы не их болтовня по поводу каждой пулевой отметины, хорошо было бы сейчас идти по летним тенистым безлюдным улицам. По дороге они находят и с благоговением поднимают с земли стреляную автоматную пулю.
Фасады разбитых и выгоревших зданий, в которых мы держали оборону, уничтоженный до основания частный сектор, разлохмаченные, оставшиеся от больших придорожных деревьев пни в залитой солнцем тишине впечатляют наших попутчиков настолько, что они прекращают трещать. Они и представить себе такого не могли. Да и у самого возникает ощущение нереальности. Отдохнувшие от войны мозги вновь не желают воспринимать такой контраст, пытаются от него избавиться. Сознание мечется от дремотной тишины непострадавших кварталов, где, кажется, сейчас откроются калитки с подъездами и улицы наполнятся спешащими по своим делам людьми, к пожарищам и руинам недавних боев. Туда-сюда, туда-сюда… И возникает соблазн объявить собственную память обманом, а сгоревшие и разбитые дома иллюзией… Вопреки всему что-то глубоко вбитое в голову с детства и юности, прошедших в великой и грозной для врагов стране, пытается заверить, что ничего такого не могло быть, это сон, а мир был и будет всегда и продолжится вечно. А они, руины, глядя черными закопченными глазницами, шепчут: нет, было… И будет снова… Может, через день, через час, через пять минут… Берегись, не забывай… Но, только отвернешься, сразу хочется ничего не помнить и видеть только безоблачное небо и жаркое южное лето.
Нет, абсолютно неправильно нас воспитывали. Крепко повбивали нам в головы постулаты о незыблемости советского строя и конечной победе мира во всем мире. О том, что в каждом встречном человеке все должно быть прекрасно, относиться к нему надо, как к другу, а все уродливое и злое будет вот-вот изжито… Оболванили до стойкого закрепления ненормальных рефлексов. Никогда бы не подумал, что вернется тот разрыв в восприятии, что был в первые дни. А вот поди ж ты…
От разбитых домов идем к кинотеатру и оглядываем с близкого расстояния его пробоины. Забираемся внутрь через пролом в стене зала. Да-а… Все-таки слабый в других отношениях подкалиберный снаряд по пробивному действию — это мощь! Вон прошел один — как по ниточке выстроились дыры. Пробил капитальную стену, все внутренние простенки, вторую внешнюю стену, сбил в нескольких метрах за кинотеатром столб и дальше ушел. А вот фугасный и следы от гранатометных ударов… Оглядываю напротив них в зрительном зале пол. На нем, как на бумаге, написано, как кинуло от прямого попадания румынскую пушку. Вот длинные борозды, вероятно, от станин. Вмятины на играющих, разболтавшихся досках. Щерящиеся грубой щепой следы от осколков. Давно высохшие, успевшие посветлеть лужи и пятна. Разбросанные куски штукатурки и кирпича, искромсанные щербинами стены. Запах мертвого, нежилого помещения, из которого вытряхнули его живую душу. Здесь боролись и умирали враги. Что же у них за орудие было? Что-то небольшое, раз доски пола нигде не проломлены. А по силе запомнившегося огня так не скажешь… Мысленно пытаюсь разместить на этом же самом месте нашу трехдюймовку и посмотреть, куда бы впились зацепы станин. Не то… Неужели СПГ-9? Что-то никак не соображу… Да и нужно ли об этом сейчас думать? Как тут раньше было хорошо… В уши вплывает нетерпеливый гул ждущего начала сеанса зрительного зала. Пучки света из пробоин вдруг становятся лучом проектора. Люди… в темноте сидят счастливые люди. И мы со Светланой здесь. Я обнимаю ее за хрупкие плечи, и мы шепчем друг другу на ухо всякую милую чепуху…
В проход из фойе в зал просовывается белобрысое слободзейское рыльце и вещает:
— Тут у них танк, говорят, стоял!
— Что-о? Какой танк? — И тут до меня доходит. — Слушай, — не выдерживаю, — не повторяй за баранами! Где ты узрел, чтобы сюда въезжал танк?! А деревянный пол? Он бы его выдержал? Слепой, что ли, не видишь?
Продолжаю осмотр. Мули, чтобы скрытно вытащить из зрительного зала кресла и втянуть в него орудие, попотели изрядно. Кто-то хорошо их погонял. Очень может быть, что это друзья того убитого нами румынского офицера были. Часть кресел сложена у задней стены, пара скамей — вот они, в коридоре по направлению к служебному входу. Прохожу в него. Так и есть, остальные кресла и доски обшивки брошены за кинотеатром. А проход узкий. Значит, свой говномет перед установкой на позицию им тоже пришлось разбирать!
Витовт, Кацап и Звонцев перекликаются в фойе. Топочут там как слоны. Выходят на улицу. Зовут. Им уже надоело. Выхожу тоже. Вот так же мы стояли здесь полтора месяца назад с Сержем и Али-Пашой. А потом это место надолго стало одним из самых опасных. Настолько опасным, что на нем опыт последних недель пересиливает рефлексы двадцати четырех беззаботно прожитых лет. Подавляя в себе желание сбежать вправо и пойти за домами, следую за бесшабашными операми прямо по улице. Они ржут, а надо мной брызжут призрачные пулеметные очереди. Экскурсанты видят ржавый остов автобуса и подходят к нему. Мы с Витовтом не можем, не желаем туда подойти. Потеряв интерес, оперы продолжают путь, устремившись за ушедшим вперед Федей.
Неприятные ощущения быстро усиливаются. Находящаяся слева и давно пустая «шестерка» по-прежнему излучает угрозу. Не гляжу на нее, но силуэт этого дома, чувствуется кожей, почти физически. Там, рядом с ней, в бывших ничейных кварталах, сейчас работают российские саперы, производят разминирование. Гулко бухает взрыв. Тьфу! Хорошо, как раз об этом подумал, иначе дернулся бы, как полоумный! Семзенис спокойно объясняет происходящее подпрыгнувшему Звонцеву. Через минуту следует второй подрыв. Кацап из интереса решается было подняться еще на квартал по улице Кавриаго. Нет уж. Этого я им на всякий случай не позволю.
— Стойте!
— Чего?
— Назад, — жестким тоном говорю. — Забыли, как нас мало? Марш в гостиницу!
Федя с Витовтом беззвучно подчиняются.
Слишком резко сказал. Звонцев и слободзеец удивленно смотрят на этот неоправданный в вольной милиции наезд равного на равных. Впрочем, через секунду отношения забыты. Они находят стабилизатор от разорвавшейся мины. Море восторга!
На обратном пути собирались зайти к Антошке — проведать, узнать, в чем есть нужда, но со случайными попутчиками идти туда расхотелось. Вон, тащатся за нами, придурки. Вырывают друг у друга из лап свою сувенирную железяку.
Вернувшись, узнаем: упущение невелико. У Антошки успел побывать Тятя. Рассказывает, что все хорошо, дед и бабка бодрятся, даже выходили сегодня во двор гулять. Просят керосин для примуса и молочные продукты. Вот и ладно. Завтра и мы подоспеем. Общее оживление вызывает поданный к половине второго неплохой обед. В столовой все оказалось споро и хорошо организовано. Записные обжоры вроде Достоевского, Гуменяры и Кацапа блаженствуют. Щедрость угощения и наличие вкусной сметаны наводят на мысль, что о многом для малыша и стариков можно договориться прямо в столовой.
После обеда часть порядконаведенцев поднимается наверх и разваливается в комнатах на кроватях. Другая часть курит на улице внизу. В гостинице квартируем не мы одни. На скамейках при входе сидят бабки. Это пенсионерки-погорелицы, лишившиеся из-за войны крова и всего имущества. Они в двадцатый и тридцатый раз пересказывают свое горе и свою боль. Менты из тихой Каменки маются, выслушивая это, и, не рискуя сбежать, усиленно курят и сочувственно молчат. Минут через пятнадцать следует оповещение на сбор.
82
Через пень-колоду собираемся внизу, у автобусов. Появляется толстый, добродушный Бордюжа, назначенный начальником Бендерского ГОВД. Он раздает всем вкладыши в удостоверения: маленькие прямоугольные кусочки обычной бумаги с оттиском печати, его росписью и машинописной строкой, указывающей должность. Затем призывает к дисциплине, предупреждает о бдительности: в Кишиневе митингуют непримиримые, недовольные условиями прекращения вооруженного конфликта и разведением сторон. Не исключено, что группы экстремистов попытаются проникнуть в Бендеры. Затем Бордюжа представляет назначенных начальников отделов: следственного — капитана Камова и других. В заключение сообщает, что все рабочие вопросы улажены и мы едем в ГОП. Он надеется на наши спокойствие и разумность. Бордюжа садится в старые «Жигули» — не иначе, свои собственные на благо ПМР эксплуатирует. Ждет, пока все погрузятся в автобус, и едет вперед. Половина спецназовцев Сержа остается в гостинице, половина едет с нами. Достоевский, сидя рядом и рыгая от сытости, тычет меня в бок и успокаивает:
— Не дрейфь! Сразу они не рискнут! Держись ко мне ближе — и все будет нормалек!
Мы подъезжаем к бывшему горотделу полиции по Комсомольской улице, через тот самый перекресток, который нам двадцать второго так и не удалось пройти. Горечью и злостью наполняется душа. Они тут ничего еще толком не убрали и не разгребли! Вот наш разбитый и сожженный «КамАЗ», земля вокруг которого густо усеяна гильзами и частями разорвавшихся в огне малокалиберных снарядов. Пазик, прыгая на ухабах, объезжает его на малой скорости и останавливается. Вплотную к комендатуре не подъехал. Там, у главного входа с улицы Дзержинского, одиноко стоит машина Бордюжи. Выходим. Считать они нас, что ли, маразматики, собрались?
В мелкой траншее у перекрестка, которая, несмотря на все землеройные усилия гопников, не утратила черт подкопанной водосливной канавы, валяется всякий хлам: вспоротые патронные цинки, сломанные ящики от гранат, жестяные банки от запалов. Там же лежит аккуратно простреленная спереди каска. Видно, наши еще одного гуслика здесь напоследок подловили.
Паспортный стол разбит в дробадан. Если в момент попадания здесь сидели гуслики, то они взлетели на небеса все сразу и с большим начальным ускорением. А вот обширное каре двухэтажных зданий городского отдела полиции на себе заметных повреждений не несет. Единичные пулевые и осколочные отметины. Крыши тоже вроде в порядке. Куда же этот сукин кот Дука стрелял?!
По одному проходим внутрь через турникет, пересекаем небольшое темное фойе, из которого влево и вправо уходят коридоры, и через заднюю дверь попадаем во внутренний двор. Ага! Ясно. Переднюю часть комплекса с дежурной частью занимают российские миротворцы. Левое крыло — полицаи, а справа, в самом сопливом флигеле, где дальние окна выходят в сторону железной дороги, будем мы. Засунули в самую задницу.
Кишиневской полиции заметно больше, чем нас, и у всех, совершенно открыто, автоматы! С полдюжины пулеметов у них точно здесь же припрятано! И ни одного миротворца рядом! Не встречают нас россияне, не подходят. Сидит только парочка в дежурной части. Тихие, как сычи в полдень. Будто нарочно попрятались. Оглядываю двор изнутри. Да где же, черт возьми, попадания?! Неужели добрая сотня мин, выпущенных по ГОПу, была брошена впустую?! О! Вон одно, очень хорошее! Прямо в конек внутреннего ската крыши. Осколки от него веером разошлись по всему двору. Получше будет, чем их ответное, по штабу милиции, рядом с калиткой! А вон, в глубине двора, судя по выбоинам от разлета осколков, второе. По крышам, наверное, тоже три-четыре есть. И вокруг ГОПа близких падений с десяток. Дука частично реабилитирован. И все же это очень мало! Неудивительно, что гопники себя здесь прекрасно чувствовали. В то время как нам на Первомайской, Калинина и Комсомольской проламывали крыши и насквозь прошивали стены, тут было почти безопасно. У остальных бендерчан на лицах такое же хмурое разочарование. Нехорошее чувство бессилия, не раз появлявшееся, когда в руках не было оружия, способного на равных противостоять врагу, вновь посещает нас. Не приближаясь, посматривают на нас со своей стороны двора и из окон второго этажа полицейские автоматчики.
Вышедших во двор зовут обратно. Камов приступает к распределению следственных кабинетов на втором этаже выделенного нам правого крыла. Иду за ним. Захожу в дверь, в которую он тычет, чтобы я располагался. Так мы еще за полицаями недостреленными должны убирать?!
Мама дорогая! Я-то думал, что у нас был бардак, но это… То дерьмо, в котором сидели гуслики, превосходит все мои прежние представления о бардаке и засранстве. Переломанная мебель сдвинута к стенам. На полу пустых бутылок больше, чем стреляных гильз. В пластиковое мусорное ведро в углу при входе наблевано доверху. Уровень этой пакости уже успел чуть-чуть опуститься за счет подсыхания. Смрад такой, будто только что дохлятину вынесли. Легкое дуновение из лишенного стекла зарешеченного окна его не развеивает. Подхожу к окну. Блеск! Эти идиоты развлекались тем, что в упор из автоматов перестреливали прутья решетки. Бетонные столбы напротив окон, до самого полотна железной дороги, в направлении на их собственный тыл просто спилены пулями! Под потолком кабинета, посередине стены висит расстрелянный, чудом не упавший портрет Карла Маркса.
Поворачиваюсь к Камову.
— Порядок здесь наведем, но только после того, как вынесут бутылки и это ведро с блевотиной. Это — издевательство! Пойдите и скажите, что без этого никто из нас ничего тут делать не будет.
Камов смотрит и молча исчезает. Вместо него в кабинет протискиваются Серж и Жорж.
— Покурите здесь, — прошу их, — чтоб не воняло.
Оглядев помещение, они курят и точат лясы. Я от нечего делать осторожно роюсь в окружающем разгроме. Выдвигаю один за другим ящики отставленного к стенке стола. Судя по содержимому, здесь был уголовный розыск. В одном из ящиков лежит объемистый матерчатый кошелек. Беру его, слегка приоткрываю и вижу, что внутри стоит химловушка.
— О, — говорю, — кошелек с химловушкой!
Достоевский и Колобок от безделья аж подскакивают.
— Где? Дай сюда!
— Нате!
Без всякой задней мысли закрываю и кидаю им кошелек. И прежде, чем успеваю еще хоть что-то сказать, они хватают его; Серж, как пизанская башня, наклоняется, чтобы лучше видеть, а Жорж широко открывает кошель ему прямо в морду. Раздается щелчок, и взлетает красная пыль. Сработала! На счастье, давно пересохла! Со свежей зарядкой был бы полный звездец!
— А-апчхи!
— Нас ын кур! — не удерживаюсь я от злорадства.
И тут утирающий рожу Достоевский замечает, что краситель упал ему на плечо и воротник, и начинает их чистить. Заметно не так уж сильно, но Серж теперь командир и не может позволить себе грязи, которая совсем не взволновала бы его в прежние времена. Стряхнуть родаминовый краситель не получается. Он утраивает усилия. Не получается все равно. Готовится плюнуть и потереть слюной.
— Только не мочи, — предупреждаю, — хуже будет!
— А ну, ты! Ты зачем это дерьмо открыл?! Давай теперь, чисти! — рассвирепевший Достоевский срывает зло на своем неразлучном компаньоне.
— При чем тут я?! — возмущается Колобок.
— Чисти давай, — орет Серж, суя в нос другу свой воротник.
— Да пошел ты!
Сажусь на более или менее чистый краешек стола и начинаю ржать. Достоевский бросает на меня испепеляющий взгляд, но я не могу остановиться. Смешно вдвойне оттого, что я же сразу предупредил их, что это такое! В конце концов оба умника, продолжая яростно переругиваться, ретируются с места своего позора. Прибежавшим на шум из соседнего помещения Семзенису и Гуменюку открывается картина: бывший замкомвзвод сидит, качаясь, на столе и хохочет во все горло. А от него, выражая обиду каждым своим движением, удаляются наши чудо-богатыри. Сквозь смех рассказываю им, как герои Бендер подорвались на полицейской химловушке. Через пять минут об этом знают все. Федя и Тятя, из осторожности ошивавшиеся поближе к миротворцам и дежурной части, тоже хихикают. А полицаи — в полном недоумении, что между «сепаратистами» произошло. Вот пусть и боятся нас, как психически неуравновешенных.
83
Как вскоре выяснилось, до конца дня делать нам, в общем, нечего. Дежурка начнет принимать заявления о преступлениях и разворовывании имущества в период боевых действий только завтра. И в ГОПе сидеть, на полицейскую грубость нарываться, не хочется. Бросив возню в грязных кабинетах, к которой совсем не лежит душа, собираемся и вместе выходим на улицу. Первый трудовой день в Бендерах для нас закончен.
Чтобы знать обстановку, в гостиницу возвращаемся другой дорогой, с улицы Дзержинского по улице Кавриаго. Подорванный и оскорбленный молча идут порознь, надувшись друг на друга, как мыши на крупу. Проходим мимо братской могилы — подбитой бээмпэшки. Не подавая команды, прикладываю руку к милицейской пилотке, отдавая павшим честь. Остальные — кто остановившись, а кто на ходу — тоже вскидывают руки к головным уборам.
За бээмпэшкой, на другой стороне Т-образного перекрестка стоит старый, хлипкий частный домик. Вся местность там такая невыразительная, что просто непонятно, как водитель и командир БМП могли ошибиться с направлением на ГОП. Наверное, плохо было видно через смотровые щели и приборы. Часть приборов вполне могла быть неисправна. По отметинам на горелом борту машины видно, как волонтеры и полицаи забавлялись, выясняя, пробьет пуля борт или не пробьет. Но не поддалась им обгоревшая сталь!
Тут же, упираясь краем в угол стены соседнего кирпичного дома, стоит кое-как укрепленный и прикопанный щит из большой изогнутой железяки. На обращенной в сторону приднестровских позиций выпуклой стороне белой краской на латинице коряво наведено: «Бригада Буребиста». Мули рогатые! Зачем они вообще здесь этот щиток прислонили, если много впереди стояла и стоит прочно удерживаемая ими «шестерка»? Место совершенно безопасное. Это сразу видно. Если бы сюда стреляли, то сия гордая и демаскирующая надпись была бы не к месту. Да и сам щит после первой же хорошей очереди улетел бы, щелкнув по рогам тех, кто эту печную заслонку поставил. Сидели здесь какие-то павианы грязножопые и млели от ужасного благоговения, как они за этой стеночкой рискуют своими никчемными жизнями, которые против куриного говна, ну ничего просто не стоят. Жрали дармовую «Тигину» и своими хвостами занюхивали. Как обидно все-таки, что не смогли мы счистить таких «героев» и их бронеклозетные укрепления с городских улиц раз и навсегда!
Настороженно и с уважением пройдя мимо «шестерки», спускаемся по улице мимо парка. Здесь его главный вход. Он, оказывается, называется парк имени Горького. А мы его всегда между собой называли парком Кавриаго! Бедный парк! Нет здесь, наверное, ни одного целого дерева. На следующий год многие из них засохнут… Отходя от незамысловатой арки главного входа с надписью наверху, замечаю посреди улицы на асфальте след, будто большая кошка лапой пошкрябала.
— Гуменюк! А это не та граната, за которую тебя Али-Паша дрючил?
— Бес его знает. Может, она, — добродушно отзывается тот.
— Ребятки, жарко, — молит Тятя. — Станем, покурим!
Солнце и правда после полудня разгулялось. Лезу за спичками и сигаретами, и тут из неуклюже пришитого мною к подкладке потайного кармана вываливается запасенная на крайний случай эргэдэшка и, подскакивая, катится по проезжей части. С бранью кидаюсь за ней.
— Ого-го-го! Сам такой! — улюлюкает обрадованный Гуменяра.
— Партизаны, галимые партизаны! Вслед за бендерской кончается наша гвардия… — уныло и презрительно заключает вновь подавший голос Серж.
— Эй, хлопцы! Хватит на жаре торчать! Пошли отсюда!
— Да, давайте к Днестру лучше!
И на берегу тоже жара. Лучше идти на базу. Добравшись до своих комнат в гостинице, лениво разваливаемся на кроватях. От нечего делать перелистываю «Наставления по стрелковому делу», которые захватил с собой на всякий случай. Все надеялся, что дадут пистолет, а его надо уметь быстро собирать и разбирать, чтобы устранять перекосы и задержки.
Через какое-то время, возвращаясь, шумят в коридоре слободзейцы. К нам забегает эксперт по танкам, мелкий белобрысый опер.
— Смотрите! — и снова показывает подобранный им стабилизатор от мины.
В глазах у Сержа, который, только что придирчиво изучал противотанковую мину Игорька, вспыхивают юркие, как ядовитые змейки, огоньки.
— Беги с ним на металлобазу, пионер!
— Где твой красный галстук?!
— Вымпел тебе в руки за сбор металлолома!
— И большой кормовой флаг в задницу!
Редкое единодушие. Дураков у нас не любят. А особенно шустрых и восторженных. Опер без тени смущения замечает лежащее «Наставление по стрелковому делу» и тут же просит:
— Твое? Дай почитать!
— Возьми.
Он хватает книжку и исчезает. Даже спасибо не сказал.
— Зачем ты этому козлу книгу дал?
— Чтобы отвязался.
— Все так раздаришь, интеллигент вшивый! — рявкает Достоевский. — Вот найду шашку, тебе подарю. Чтоб научился ею махать. Р-раз-два!
Он недоволен вновь проявленной мною слабостью. По его мнению, не просто отказать, а послать куда подальше надо было. К семи часам отправляемся на ужин. Серж прожорлив, как мусоропровод. Он и Гуменюк прутся к раздаче за добавкой.
— Только хлеб, масло и чай, — сообщает им девушка из раздаточной. — Котлет и картошки нет, хоть сама ложись!
Это она зря. Прямо как в анекдоте, когда после такого ответа посетитель заказывает «два вторых». Но ради дополнительных порций хлеба с маслом и сладкого чая проглоты, хитро поглядывая друг на друга, решают не пошлить и возвращаются за стол с добычей, довольно ухмыляясь. После ужина выходим на улицу, присаживаемся на лавочку под стеной, а кто просто на ступеньки, и курим. Хороший августовский вечер. И, в отличие от многих других проведенных здесь вечеров, абсолютно, разлагающе тихий.
84
На следующий день начались рабочие будни. Явившись в комендатуру, к своему удовлетворению, видим, что позорные корзина с блевотиной и пустые бутылки удалены. Разбираем завалы, выкидывая мелкую требуху прямо в окно. Туда же отправляется вызвавший вчера бурю эмоций кошелек. Вытаскиваю на середину столы и расставляю уцелевшие стулья. В освободившемся дальнем углу, где оторван плинтус и продавлена доска пола, пыхтя, роются, как барсуки, Достоевский с Игорьком. Я знаю, чего они там роются. Поэтому один из столов придвинут прямо к двери. От нечего делать, из хулиганских побуждений, влезаю на него и на простреленном портрете Маркса внизу приписываю авторучкой: «Кырл Мырл». Тут, как назло, в дверь ломится Камов. Обещаю ему сейчас открыть и, задержавшись, пока пацаны не дают знак, что «закончили», соскакиваю вниз. Серж с видом раскаявшегося двоечника помогает мне водворить на место стол. Камов заходит, сразу же бросает заинтригованный взгляд наверх и, видя вторично испохабленного Маркса, укоризненно качает головой. Нет классику покоя ни от одной из враждующих сторон!
С раннего утра заработала дежурная часть. Поступили первые заявления граждан и материалы. Камов пришел сказать, что по всем вызовам мы будем выезжать строго в совместных группах: пара миротворцев и если наши следователи, то с ними обязательно молдавские оперы. Или наоборот. Такой же дубляж будет в изоляторе временного содержания и работе уголовного розыска. Всю жизнь мечтал. Не вижу я тут что-то молдавских следователей. Это, получается, один наш следователь завсегда будет против нескольких молдавских оперов? Понимая вопрос, Камов отвечает, что не по одному будем ездить, а с кем-то из приданного взвода спецназа. Я вообще могу сейчас пройтись без полиции по заявлению о мародерстве в соседних с ГОПом домах. Туда полицаи не хотят идти, а заявительница уже ждет на входе. Это любопытно. Подбираю положенные начальником на стол бумаги, засовываю к себе в папку и кидаю клич Витовту с Гуменярой идти за мной.
У входа в комендатуру ожидает замученная, в летах уже женщина. Представляюсь ей и прошу пояснить, в чем дело. Рассказывает, что с началом городских боев она не захотела уезжать. Но через несколько дней ее, как и других остававшихся в районе жителей, выселили полицейские под предлогом обеспечения безопасности гражданского населения. Возвращаться не разрешали, и домой она вернулась только вчера. А там нет ничего. Голые стены.
Предлагаю ей провести нас на место преступления, чтобы написать протокол. Веселые были ребята, наши враги! Изобретательные. В дни затишья и перемирия с ОПОНом мы со своих этажей иногда видели, как от ГОПа отъезжают грузовики с награбленным. Но таких масштабов и такой жадности, чтобы вывозить все подчистую, даже подержанную мебель, которая все равно рассыплется в дороге, мы тогда не предполагали!
Несколько раз шагнув, уже и пришли. Прямо напротив печной заслонки с надписью «Бригада Буребиста». Вот где, значит, был ее фронт борьбы с сепаратизмом! Заходим на приусадебный участок и в дом. Никакого преувеличения. В доме нет ничего, кроме пары досок от совсем не годной, видно, разваливавшейся при погрузке дешевой древесно-стружечной мебелишки. Стены размалеваны непристойными надписями на латинице. На кириллице тоже есть: «руски п…расы!» Нда-а. Грамотностью ревнитель национальной чести не отличался. Гуменюк, ругаясь, ищет, чем соскрести этот шедевр румыно-молдавской письменности. Выхожу обратно и осматриваю участок. Помимо впечатляющей полноты зачистки от товарно-материальных ценностей, в глаза бросается обилие оброненных на землю и полы автоматных патронов. На приднестровской стороне и помыслить было нельзя найти просто так, на земле десяток патронов. Боеприпасов не хватало, их берегли. А здесь — пожалуйста, валяются.
Разминая отвыкшие от авторучки пальцы, останавливаюсь на перекур.
— Даже если бы не знал, кто и где воевал, ясно как белый день, что кражу румыны с мулями зап…ячили! — говорю.
— Ты полегче выражайся перед женщиной! — делает мне замечание Витовт.
— Ничего, ведь так оно и есть! — отвечает обворованная хозяйка.
Закончив протокол и допросив потерпевшую о стоимости похищенного имущества, просим ее вместе с нами пройти квартал-другой вглубь Каушанского коридора, показать другие следы, которые оставили «защитники» молдавского уезда «великой» Румынии.
Вновь проходим подбитую бээмпэшку и углубляемся в бывшие вражеские кварталы. В глубине квартала за перекрестком с улицей Горького стоит двухэтажный дом в кубическом стиле тридцатых-сороковых годов. Мне по душе такая архитектура. Плохие то были годы, или хорошие — другой вопрос. Широкие окна дома разбиты и мертвы. В пыли под ним полно стреляных гильз, хотя стрелять здесь было не в кого. Значит, стреляли просто в центр города, в небо, «навесом». За этим домом улица Дзержинского кончается. И вот уже изогнутый, бывший недостижимым для нас отрезок все той же длинной улицы Первомайской. Интересно пройти дальше. Вокруг то же самое, что у ГОПа. Выломанные калитки и сорванные с петель, чтобы без помех подъехать грузовикам, ворота. Ограбленные дома. Россыпи патронов в пыли. Через несколько сотен метров начинаются подворья, где люди в период боев все же оставались, и обстановка кругом приобретает более нормальный вид. Возвращаемся обратно.
Время уже обеденное. Не заходя в объединенную комендатуру, топаем в гостиницу кушать. Полицаям сподручнее — у них прямо в ГОПе своя столовая. Ничего, в этом ежедневном брожении туда сюда, которое нам устроили, есть свое преимущество — невозможность контроля. Интересно, успел ли Серж оборудовать на ближних подступах к комендатуре еще один схрон с оружием, как обещал? А наша противотанковая мина уже в ГОПе. Заложена в моем кабинете в стену под полом — так, чтобы всей своей силой ударить в сторону их корпуса и во двор, где они обычно толпятся. Свои, кому надо, это знают и через двор будут ходить только по крайней нужде. Стратегический «объект типа сортир» тоже на стороне врага.
Первое дежурство продолжается, и после обеда я вынужден спешить обратно в комендатуру. Покончив с немногими бумагами, изучаю вид из окна. Пролезть сквозь поврежденную решетку можно, но за окном пусто и голо, в случае чего не убежишь… Разве что под стеной — и сразу вправо, к вокзалу. Надо пойти, осмотреть задний забор. Использовать, что ли, дежурный повод? Пошел. Зашевелился полицейский флигель, поворачиваются за одиноким приднестровцем головы автоматчиков. Да-а… Чего, кроме вооруженной до зубов полиции, на заднем дворе в избытке, — так это говна. Все дырки находящейся там уборной полны доверху. Не иначе, пока сидели в обороне, навалили. Воняет просто неимоверно.
Ближе к вечеру из объединенной комендатуры происходит первый совместный выезд. Какой-то мужик подорвал себя прижатыми к телу гранатами. Мы его так и обнаружили — лежащим посреди пустыря с оторванными кистями и развороченным животом.
— Дурак какой-то, — посмотрев и содрогнувшись, говорит миротворец.
— Почему сразу дурак? Это у вас в Рязани до сих пор ничего страшнее не было, чем привокзальные урки и пиво с дихлофосом. Может, узнал, что у него ребенка или семью убило… Мало ли что бывает…
Не знаю, как им, а для меня самое страшное — не трупы. К ним принюхался и пригляделся до отупения. Я не выдерживаю другого, с чем успел вновь столкнуться на городских улицах. Это женщины с несчастными, полными боли глазами, ищущие своих пропавших детей. Завидев обычную милицейскую форму приднестровцев, они кидаются к нам, показывают фотографии в надежде что-то узнать. Мы не можем им помочь, и от них хочется спрятаться, потому что из этих глаз, из души в душу передается боль. Где их сыновья? В лучшем случае брошены в националистические застенки. В худшем и наиболее вероятном погибли в бою или расстреляны бандитами-волонтерами, засыпаны в безвестных братских могилах. Или, попав в плен, замучены в Каушанах. Мы, просидевшие ночь бендерской Голгофы без дела в Тирасполе, а затем прикованные к маленькому пятачку города, что мы можем знать и сказать им? Высокие, прочувствованные, как на траурном митинге, слова или короткое солдатское извинение, что так уж вышло?! Ни то, ни другое не поможет.
На центральной площади, возле горисполкома, есть уголок, где люди, ищущие своих родственников, соседей и друзей, наклеивают на стенах их фотографии и рукописные объявления. Первые появились там еще в конце июня. А сейчас десятки лиц смотрят на людей, подходящих к этим стенам, сотни объявлений тянут к глазам прохожих свои отчаянные строки. Там в ожидании чуда постоянно дежурят осиротевшие матери, иногда дети, бросающиеся под ноги любому милиционеру или военному в надежде узнать о своих старших братьях и отцах. Человеку в форме невозможно там находиться, и наши уже приучились давать вокруг этого места кругаля.
85
Медленно, поначалу настороженно один за другим протекли дни новой службы. Множатся в производстве материалы проверок, появляются дела. Следователей мало, и дежурить в комендатуре приходится сутки через двое. Каждое дежурство выезды. Группы большие, нас посменно возят два автобуса «ПАЗ» с жирными надписями на бортах «Объединенная военная комендатура». Кроме того, за нами таскается корреспондент «Днестровской правды», который иногда тоже изволит выезжать. Авторитетом он не пользуется, потому что пишет кривыми словами всякую чушь. Поначалу пытались просить его, чтобы написал правду о том, что мы слабы, нас фактически разоружили и Бендеры вновь ни от чего не гарантированы.
— Ну, я же не могу такое написать! — ответил наш военный корреспондент.
После того как выяснилось, что это он написал перевирающую все и вся статью «Хроника одной ночи» об одном из июльских ночных боев, писака для нас и вовсе умер. С ним перестали говорить, перестали его замечать.
Постепенно успокоило всех то, что кишиневская полиция оказалась до конфликтов неохочая. Их комиссар проявил себя как человек взвешенный и разумный. За первую неделю произошла только одна стычка. Один полицейский и какой-то воин из новых подчиненных Сержа опознали друг друга по боям под Дубоссарами. Кинувшихся друг на друга врагов разняли, после чего комиссар и Бордюжа выслали обоих непримиримых из Бендер.
Вскоре случился другой инцидент, у нашего жилья, но полиция была тут и вовсе ни при чем. В вечерних сумерках, с берега Днестра, из-за здания речного вокзала, кто-то дал длинную автоматную очередь, попавшую в стену у входа в гостиницу. Как раз над скамьей, на которой мы вчетвером сидели. Тятя, Федя и я так и остались сидеть, только выругались по случаю. Один Звонцев вскочил как ошпаренный. Пусть побегает. Будет теперь другие развлечения знать, кроме как опозоренных девок допрашивать. Всегда к этому процессу у него был первейший интерес: сколько раз, куда и как. К речному вокзалу сразу же понеслись патрульные машины, побежал спецназ с Достоевским во главе. Но никого не нашли. Комиссар полиции на всякий случай провел свое расследование и заверил Бордюжу: никто из его людей вблизи места инцидента не находился и каждый персонально отчитался за патроны и оружие.
Полицаи, видя спокойствие приднестровцев, потихоньку сами расслабились. Вон, толпятся во дворе, как на базаре. Можно устроить, чтоб как тараканы от дуста забегали. Сейчас как дерну за проволоку у плинтуса! Себя только жалко…
После службы ходил к Антошке. Городские власти, у которых уже успела побывать его бабка, обещают им помощь. Но пока для стариков самая большая радость — восстановленные коммуникации. Пошла вода, без которой им было так тяжко, дали свет, вот-вот включат газ. Просидел с малышом допоздна, пока его не уложили спать. Маленький бедолага все вспоминает свою маму, спрашивает, где она. Всякий раз, как я что-нибудь придумываю и отговариваюсь, прошу его еще подождать, становится муторно и холодно на душе. И надо владеть собой, нельзя этого ребенку показать…
Вернулся в гостиницу — и сразу офигел. Чертяка Серж опять сорвался. Они с Жоржем, пока ловили стрелка, выпустившего очередь по гостинице, нашли на берегу несколько кустов конопли. И вот дождались, собрали пыльцу, скатали в шарики, перемешали с табаком и накурились в дым. Сидят на лавке под стеной и хихикают. Видя их добродушно-идиотское состояние, не мог удержаться, сел рядом высказать, что я об этом думаю. Когда еще представится такой случай? Я матерился на чем свет стоит, а они хихикали. Затем начали нежно хрюкать, как два встретившихся после долгой разлуки поросенка. Боже! И это чудовище послали сюда командовать взводом, который должен нас защищать! Устав ругаться, ради интереса согласился попробовать их зелье. Запашок, надо сказать, препротивный. А потом раза два затянулся — и вдруг вспыхнули, разгорелись над головой звезды. Как искры, полетели вниз метеоры. Совсем как два года назад, в полях под Кагулом. Такое же чистое ночное небо продолжало висеть над землей, на которой за эти два года наворотили столько, что за сто лет не забыть и не отмолить. Долго, наверное, так просидел. Уже прохлада пробирать стала. Поднялся в гостиницу, и вновь возник во рту противный до тошноты привкус шмали. Чтобы избавиться от него, проблевался и пошел в душ. Ну и гадость же эта их заливная рыба…
86
Вскоре на одном из дежурств поступило сообщение об обнаружении в городе склада боеприпасов. Я сразу телефон за трубку хвать! Кручу диск, а в трубке глухо, как в танке. Сержевы негодяи не отвечают! Чтоб им повылазило! Пришлось ехать без оговоренного ранее оповещения, только с Семзенисом, молдавскими операми и усиленной командой миротворцев.
Когда приехали по адресу, нам поначалу не открыли. Баба из-за двери долго переспрашивала, кто это к ним и зачем. Все почуяли — оно! И тихо расклеились вокруг по стенам. Потом, во избежание эксцессов, женщины, находившиеся в квартире, все же отворили. Показали, где что лежит, и сказали, что сейчас придет хозяин оружия. Осматриваем. Действительно целый склад! Цинки с патронами, гранаты. Бронежилеты. А это что завернуто? Ряды тускло отсвечивающих боками чем-то похожих на радиолампы гранат к агээсу… Мать честная, ну как же за этого мудака Достоевского обидно! Проспать столько жратвы для «Мулинекса»!
— Витовт, — зову я, — иди сюда, будем считать! — И на правах следователя тут же приказываю операм опрашивать женщин, а миротворцам приготовиться ждать гостей.
Их шестьдесят. Целых шестьдесят гранат! На корточках передо мной, закрывая своей спиной часть разложенного на полу арсенала и мои руки, сидит Семзенис. Быстро оглядываюсь, всех ли разогнал. Никто не смотрит! Отделяю часть и распихиваю их по две-три штуки себе и Витовту в карманы. Пригождается и враз раздувшаяся папка для бумаг.
— Сорок шесть штук! — уверенным голосом объявляю итог.
Тут появляется хозяин арсенала — молодой парень с военной выправкой. Он ничего не отрицает. Спокойно и уверенно отвечает, что в военное время боеприпасы — это необходимость. И до сих пор их просто некому было сдать. Бабы, что ли, в комендатуру пойдут? А он сам только вчера вернулся из Тирасполя. В разговоре с ним выясняется, что он — из Бендерского батальона. После окружения в восьмой школе и исчезновения комбата на все офицерские должности в батальоне назначили исполняющих обязанности и в конце июля вывели батальон в Парканы, а затем погнали на полигон под Тирасполем. Там все оставшееся вооружение и технику они сдали тираспольским гвардейцам, после чего какое-то время помаялись на казарменном положении в парканской школе. Затем бендерские гвардейцы были просто распущены по домам. К первому сентября им, как школьникам, велено явиться в Тирасполь к Красным казармам. Никого из командиров создаваемой отдельной мотострелковой бригады вооруженных сил ПМР они в глаза не видели. Что дальше будет с батальоном — непонятно. Возможно, после позорного разоружения и неприятных бесед с эмгэбэшниками и офицерами бергмановской комендатуры, собиравшими любую грязь на комбата, вернутся не все. Не будет уже прежнего батальона…
Нда-а… Вот так у нас формируется бригада, созданная приказом Кицака еще шестнадцатого июля… Спору нет, наши тираспольские политики молодцы, что в конце концов заручились мощной поддержкой России. Но зачем же так поступать со своей собственной армией? На других надейся, но и сам не плошай! Однако личные счеты, припрятывание своих ошибок и подленьких интриг, похоже, важнее… Все ясно. Не задаваясь лишними вопросами, строчу с его слов объяснение, подгоняя имеющиеся факты под добровольную сдачу оружия и освобождение от ответственности. По букве закона я не прав, но меня это совсем не мучает. Отказавшись от задержания бывшего гвардейца, едем обратно в комендатуру. Там волчком вьется Серж. Ему уже донесли, какой выезд он проспал. Жаба давит его, пригнав сюда из гостиницы. Рулит следом за мной в кабинет.
— Подумать только! Прохлопать столько гранат!
— Где ж ты был со своим обещанным дежурством на телефоне?
— Я? Да я не могу быть сразу везде!
— Плохо воспитываешь, командир, своих подчиненных. Рано пошел на повышение!
— Сам ты кто?! Что вы без меня, менты, можете сделать?!
— Семзенис! Покажем ему, что мы без него можем! А ну запри дверь!
Затем выкладываем на стол плоды ловкости моих рук. Достоевский, щелкнув было клювом, делает вид, что не удивлен.
— Так ты следователь или вор?!
— Хамишь, взводный! Не вор. По трудовому соглашению с начальством — я следователь. А по договору с тобой — помнишь, был такой — снабженец! А ты, коли обязан быть нашей защитой, живо принимай на учет доставленное!
Во второй половине этого же дня выезжаем в микрорайон Ленинский по очередному сообщению о разграбленной квартире. Квартир разворованных в городе столько, что десять лет писать — не описать. Спасибо, лишь несколько человек из каждой сотни пострадавших обращаются с подобными заявлениями, не понимая, что это бесполезно. Единичные мародеры будут найдены и сядут, но даже малую толику награбленного уже не вернуть.
Подъезжаем к адресу. Это панельная девятиэтажка в глубоком мулячьем тылу. Пострадавшая квартира находится на первом этаже, вход в нее свободен, входная дверь не заперта, а просто прикрыта. Заходим — и я балдею, до какой степени это все напоминает нашу предпоследнюю штаб-квартиру. Такое же обилие частично загаженных тарелок и сервизов, аналогичная планировка комнат и почти так же расставлена по ним мебель. Здесь тоже есть книжный шкаф, только книги в нем другие. И в дальней комнате разбито окно. Подхожу к нему, выглядываю и сам себе улыбаюсь. Внизу, на земле, валяются доски — самодельные сходни.
Наскоро набрасываю на листке бумаги схему и описываю детали обстановки, многочисленные валяющиеся на полу шнуры от музыкальной и записывающей техники. Судя по ним, когда-то здесь хранился целый оркестр. Громоздкие самодельные аудиоколонки и электронный ревербератор расхитители не взяли, не понимая, видимо, его назначения. Вокруг меня вяло бродит полицейский эксперт. Отпечатки пальцев с мебели по прошествии долгого времени снимать бесперспективно. Он делает вид, что ищет посторонние предметы, по которым можно установить, кто находился в квартире. Находит небольшой микроскоп, вертит его в руках. Оптика цела. Говорю ему, чтобы не мучился непорочностью, взял его себе для работы. Немного поколебавшись и грустно ругаясь на скотскую жизнь и сволочную работу, он так и поступает.
На обратном пути заезжаем на еще один сообщенный по рации адрес, оказавшийся возле сожженных нашими поджигателями пятиэтажек. Закопченные каменные коробки вблизи выглядят зловеще. Они не разбиты снарядами, как наши дома на Первомайской, но пламя полыхало здесь куда более яростно. К обороне мули их не готовили, и с огнем никто не боролся. Все черным-черно. Горящие угли густо сыпались вниз, и с десяток домов прилегающего частного сектора сгорели тоже. Деревья засохли от жара на полсотни метров вокруг. Сюда, к частникам, нас и вызвали. Не для расследования, а чтобы официально удостоверить факт, что жильцы этих домов остались без имущества и крова. Как всегда, пострадали невинные. И кого же за это судить? Тех молдавских волонтеров из Фырладан и Салкуцы, которые, упиваясь спиртным и безнаказанностью, стреляли отсюда в нас? Или Сержа с Жоржем, которые дали им в ответ прикурить и ненароком сожгли жилые дома? До тех, кто начал эту войну, теперь не доберешься, как мечталось. Они по-прежнему при власти, на больших должностях, продолжают вершить наши судьбы… Глядя на оставшихся без крова, уныло вспоминаю, как мы радовались, когда здесь все полыхало.
Дописывая короткий протокол, нахожу в обугленной тумбочке документы хозяина — два паспорта на одно и то же имя. Листаю подвяленные жаром страницы — так и есть. В одном — штамп о принятии гражданства Молдовы, а второй паспорт чистый. Перед войной многие жители, а особенно предприниматели, не вникая в политику, пытались сидеть на двух стульях: не отказываться от возможности получения российского гражданства, но так, чтобы при этом сохранилась возможность свободно вывозить свой товар в Молдову и делать «шопинг» в Румынии. Для этого они шли в Бендерский городской отдел полиции ставить в паспорт штамп о переходе в гражданство Молдовы, а потом бежали в горотдел приднестровской милиции с заявлением об утере старого паспорта и просьбой выдать новый. Так в Кишиневе появилась статистика, что в Бендерах граждан Молдовы если не большинство, то, во всяком случае, заметное количество. А раз так, следующая идея понятна — этих граждан надо защитить…
Вот об этом-то мелкие коммерсанты, да и многие другие граждане, в застойные и перестроечные годы приучившиеся жить только для себя и издеваться над стихами Маяковского о советском паспорте, подумать как раз и забыли. Сами напросились в подзащитные. Эта находка приносит мне некоторое душевное облегчение.
87
Наутро Камов подкладывает мне новый материал. Для разнообразия, говорит, а то все подвиги полиции и волонтеров расследуешь. Мародерство в приднестровской зоне. Знакомый что-то адресок. Кажется, тот самый дом, где мы сидели напоследок во втором эшелоне. Гляжу на номер квартиры и считаю в уме, что это за хлев, на каком этаже и в каком подъезде. Е-мое! Это же та самая, с шикарной дверью, которую Серж, Жорж и Гуменюк разбомбили в поисках жратвы на прощальную вечерю! Я как в воду глядел, мать их всех за ногу! Дождались мохнорылого скупердяя — пострадавшего собственника! Прикидывая, как усилит этот поворот событий мои стратегические позиции, с трудом дожидаюсь появления Достоевского.
— А ну иди сюда, воин! Монархист-экспроприатор! Какую вы там на лестнице у штаб-квартиры идеологию разводили: грабь награбленное? Позырь-ка теперь сюда, воткни буркалы!
— Ты что, белены объелся? Сейчас в нюх дам, заткну фонтан! — отвечает Достоевский наездом на наезд.
— Посмотри, посмотри!
Серж лениво переворачивает страницы. Заявление, объяснение.
— Ну и что?
— Квартиру с хорошей дверью помнишь?
— Ах та самая! Подумаешь!
— Нет уж, ты и сюда еще смотри! Видишь, из заявленного как украденное: видеомагнитофон «Панасоник». И номер изделия, выписанный из паспорта! Вы его на десерт изгрызли?!
— Ну-у… Пойду дам в морду Гуменяре, если он, то сознается.
— Поздно морду бить-то! Хорошо, что ко мне приплыл материалец! Теперь, летчики-налетчики, вы мне до конца совместного наведения должны таскать компот и по утрам масло!
— Не обожрешься, соучастник?!
— Серж, ты меня не зли! Забыл, что я идейный? Вот раскаюсь, спалю всех, а сам вывернусь!
— Это ты сейчас придумал?
— Нет! У наших полковников и генералов научился! Последний раз тебя учу: красть надо не своими, а чужими руками, самому шашкой не махать, а тихо дружков закладывать и лизать начальникам жопы!
— Так ты вымогаешь? Уйди от меня, следак, сейчас сблюю!
— А хотя бы компот?
— Не дам!
— Ну и черт с тобой, жадина.
Перепалка окончена. Ухмыляющийся Серж все же угощает сигаретой. Ясно, забью болт на этом деле. Накидаю бумажек, будто кого-то искал. И уже без подковырки, вновь спрашиваю приятеля:
— Ты мне одно скажи. Помнишь, что я тогда говорил? Прав я оказался или не прав?
— Прав, — набычивается Достоевский, — аж противно!
Да. Иначе не скажешь, чем-то противно. Был, декларировался вовсю, мир. Всех успокаивали, удерживали, увещевали. И неожиданно началась война. И многие от этой неожиданности, от того, что городские и республиканские власти всячески преуменьшали опасность, «влетели», расстались с имуществом, а то и с жизнью. Потом война шла. Не очень долго по времени, но достаточно, чтобы с голоду сдохнуть, если чужое не взять. И после этого вдруг — бац! — опять, мир! И почему-то оказывается, что все то, что происходило в зоне боевых действий, со всеми не зависевшими от конкретных людей уродством и вывихами тех дней, можно разбирать и осуждать «после драки», на основании чуждых этим событиям мирного правосознания и мирных, не учитывающих саму возможность гражданской войны законов — Уголовного кодекса Молдавской ССР и комментариев к нему! Лютые враги — снова милые сограждане, голодный солдат, защитивший этот закон и правопорядок в самой его основе, но сделавший что-то не так в тех безобразных условиях, в которые был поставлен, теперь опасный преступник и вор.
В то же самое время можно уверенно сказать, что настоящее ворье, обжиравшее складские тылы, рядившееся в ту же форму, но за идею с моралью себе шкуру не рвавшее, никакой ответственности не понесет. Эти мародеры не были привязаны службой к подразделениям, по дислокации которых воров можно вычислить и найти. В результате войны они оказались с деньгами, а по причине дальнейшего оборота награбленного — с неприкасаемыми связями к тому же. За военные преступления надо приводить к ответу быстро, на войне. Но этого часто не делали. А теперь, по концепции якобы непрерывного, не замечающего бревна в глазу правопорядка, нуждавшийся боец — в том же положении, что тыловой ворюга. Даже в худшем, потому что он по-прежнему гол, как сокол. Оступившихся, смалодушничавших перед какими-то вшивыми магнитофонами или часами дураков всегда было и будет легче сажать и судить, чем настоящих преступников. Такая постановка вопроса несправедлива. Это не настоящий закон, а показуха беспристрастности, скрывающая за собой действительно чудовищные факты.
Конечно, есть грань. Никто не говорит, что красть магнитофоны — это хорошо. Но красть миллионы — еще хуже. А тут речь идет не о разграбленных складах, не о вывозе всего имущества с мебелью, а об отдельном паршивом поступке. Оставляя безнаказанным первое, судить мелкого засранца вроде Гуменяры за второе? За ужином наблюдаю, что Серж, несмотря на картинное неприятие моего сообщения, принял по нему меры. Гуменюк слишком тих и несвойственно себе задумчив.
88
На следующем дежурстве средь бела дня приходит сообщение о новом складе боеприпасов, в центре города, в подвале пятиэтажки. Выезжаем быстро, но и оповещение на этот раз срабатывает как надо. Только приехали, как тут же является Достоевский с парой своих охламонов, как бы для подмоги. С Жоржем-Колобком он уже так часто не ходит. Пытаются отдрессировать личный состав, не упуская его ни на час из виду. Не все там оправдали доверие и ощутили серьезность положения. Первая «чепэшная» ласточка пролетела. Во взводе поддержки вчера украли пистолет.
Мы активно ищем, и они нам усердно помогают. Ничего нет. Подвал большой, с множеством закоулков. И воздух в нем какой-то противный. Пусто. Протыкаем, на всякий случай, щупами землю. Чего это так ноги чешутся? Ничего не обнаружив, вылезаем. Жмурюсь от дневного света. Что это вокруг беготня началась? Миротворцы удирают от нас к автобусу с воплями и оттуда показывают пальцами и ржут. Что такое?! Ешкин пень! Да мы же все в блохах! На ногах у каждого черный, шевелящийся ковер. И лезут вверх, на рубашки! Топаем ногами, отряхиваемся, убегаем на новое место и повторяем отряхивание сначала. Никому не улыбается быть искусанным блохами, которые раньше невесть что жрали. Скорее всего трупы. Блоха, она такая тварь, что, не имея выбора, сосет даже гнилую кровь, хотя она ей не очень нравится. Вот и попрыгали сразу на свежатину. Не оружие, а покойников когда-то в этот подвал складывали. Продолжая отряхиваться, ругаясь и отшучиваясь, грузимся обратно в автобус. Серж, обожающий черный юмор, не упускает шанс меня потюкать. Обратный путь проходит в нотациях о том, что теперь не он мне, а я ему неделю должен по утрам масло, а в обед компот — для оздоровления.
У входа в комендатуру трется корреспондент, ожидая, не будет ли чего-нибудь новенького. Узнав, что вернулись ни с чем, сокрушенно вздыхает. Потом начинает рассуждать, что обстановка все равно нестабильная, вот, вчера опять изъяли две гранаты. Большая новость. С Луны свалился. Ну и что, говорю, третьего дня мы сорок шесть штук изъяли и кучу другого барахла. Он взвизгивает, начинает расспрашивать, бегать. Не называя имен, адресую его к дежурному комендатуры. Возвращается понурый. Дежурный не помнит, ни кто ездил, ни что за факт. По журналу гранаты прошли по графе «Добровольно сдано населением». Статейку из этого не высосешь. Ну и сиди, писарь, жди, пока не принесут очередной изъятый запал, чтобы сунуть тебе в задницу!
Перед ужином, чтобы очистить легкие от подвальной вони и затхлых запахов нашего рабочего флигеля, иду в парк на склоне Днестра, сажусь на траву. Перед глазами вода. Поднявшийся к вечеру ветерок приятно холодит тело. Солнце за спиной, и на много километров вперед видны восточные дали. Там, за горизонтом, моя родная Кубань. А за спиной такая же родная Молдавия. Как разорваться между ними? Никак. Везде прожитые годы, пройденные дороги, добрые друзья. Это моя жизнь. Но будто что-то во мне надломилось, будто что-то оцарапано пролетевшим мимо каленым железом. В душе исподволь начинается выбор. Вспоминаются беседы с гвардейцами и ополченцами, их слова, как они черпают свою веру и силы из Днестра, из холодных вкусных ключей, бьющих из его крутых береговых склонов. Это их родина, их тропинки на кручах, их непокорные берега. Я же чувствую, что для меня эта река становится слишком велика. Ее плесы и волны несут очень много того, что я хотел бы забыть… И меня начинают звать к себе быстрые кавказские речки: Афипс, Псекупс, Пшеха, Адагум, все больше влечет к себе магия этих старых адыгейских названий, призывно шепчут мосты, высоко висящие над подверженными шумным паводкам долинами… Горы… Может, потому я так любил молдавские Кодры, что не люблю плоскую и унылую степь… Там, на краю южных гор меня никто не ждет. Давно разъехались оттуда родичи и друзья. Но мне хорошо напомнили в последние годы, что я не молдаванин, а русский с Кубани. И все больше посещает горькое чувство ненужности. Мы здесь не нужны. Нас можно заменить кем угодно. Иначе нас не послали бы в Бендеры с одним пистолетом на троих.
Уехать… А что будет там? Хмур нынче древний Кавказ. Из рук вон плохо идут дела в Чечне и Абхазии. Неизвестно, что происходит в Черкесии и Кабарде. Загорелся и тлеет пожар по всему югу, всюду готовы вырваться языки военного пламени. Мы, русские юга, перемешанных кровей жители екатерининских земель, мы легче на подъем, чем северяне. Мы можем постоять за свою гордость, за свою великую страну. Но наши судьбы продолжают решать те, кому до нас нет никакого дела. Те, кто делят богатства, созданные миллионами рук во время Союза, присваивают прибыли от текущих по трубам миллионов тонн нефти и газа. Это они кинули лозунг «берите независимости столько, сколько захотите», а потом стали поощрять отделение от бывших союзных республик областей и районов. Они рассчитывают вертеть людьми и границами как угодно. Одних использовали, чтобы захватить центральную власть, других — чтобы удержать контроль над утерянными по их же собственной алчности территориями…
Европа нас не любит. И мы, русские юга, законно платим ей в ответ своей настороженностью и готовностью дать отпор. Но любит ли нас Москва? Черт с ней, с любовью, верит ли она хоть чуточку в нас? Мы надеялись, что да. А оказывается — нет. Она лишь флиртует с нашими политиками. До народа же новым московским правителям нет дела. В результате подлинные защитники своей земли оказываются разменными пешками, а интриганы, готовые стрелять им в спину, важными фигурами.
Вот она какая, ельцинская Россия… Её близорукая меркантильность для отвода глаз прячется под флером слов. Этот флер может обмануть простодушных. А нацеленный на материальный успех обыватель суть видит ясно, надменно думая, что познал соль земли. Не случайно в быту части московских семей, наслушавшись новостей, мелко и плоско шутят: «Тирасполь? Грозный? Это что, за Люберцами? Оттуда уже не видна МКАД?» Но ни тайные комбинации политиков, ни ехидное безразличие мещан никогда не заменят дела. Ни один троянский конь, дойдя до края поля, не родит ферзя. В шахматах, как и в жизни, это дано лишь упрямым и смертным пешкам.
89
В работе ускорился бег дней, и у меня в столе накопилось уже несколько уголовных дел о мародерствах вблизи ГОПа. Пора подумать о сейфе, не то наши красно-желто-синие соседи могут залезть в окно, чтобы их спереть. Беспочвенные подозрения, конечно, но чем черт не шутит, ведь кишиневской стороне такие дела невыгодны… Попросил Сержа наведаться в кооператив, где был штаб батальона. Тот, несмотря на прошлые наши сложные отношения, на подъем оказался легкий. Вернувшись, фамильярно скрутил пальцами кукиш. Поздно я спохватился, сейф оттуда уже не взять. Досаждаю этой же своей просьбой Камова. Начальнику отдела за возможное происшествие тоже отвечать неохота, через пару дней он «подгоняет» мне несгораемый ящик. И вовремя. Появились данные, что неподалеку, под носом у ОПОНа, была перевалка имущества, награбленного в частном секторе, на промышленных предприятиях и заводах. Возникла необходимость получения санкций на обыски в «шестерке» — бывшем укрепленном пункте врага по улице Кавриаго. Да и в других местах тоже. Камов велит просить обысков побольше и быстрее тащить представления об их проведении в прокуратуру. Пока напишешь их, с ума сойдешь. В первый же выходной день надо будет ехать в Тираспольский горотдел за пишущей машинкой и канцелярскими принадлежностями.
Приднестровская городская прокуратура заработала на второй неделе совместного наведения порядка. А признаков существования молдавской прокуратуры мы так и не увидели. Возможно, она ведала вопросами надзора за правопорядком только в бывшей на стороне националистов Варнице, в то время как под приднестровской юрисдикцией находилась большая часть города. Когда следователям от кишиневской стороны предложили брать санкции на обыски и аресты в приднестровской прокуратуре, это сразу же породило недоразумения. Их появление там в молдавской полицейской форме вызвало дружный взрыв негодования горожан.
Отправившись вместе с Семзенисом за санкциями на обыски, мы застали вокруг прокуратуры плотное кольцо людей, в основном женщин, которые намеревались не пропускать туда и гнать в шею молдавских полицейских.
— Что за собрание, граждане, — спрашиваю подойдя.
Витовт в малопонятном камуфляже, но я в советской милицейской летней форме — пилотке, безрукавке, штанах с красными строчками и красно-зеленым Приднестровским флажком, пришитым к левой стороне груди. Мой внешний вид не вызывает у людей сомнений и неприязни. Они обступают со всех сторон:
— Почему здесь снова полиция?!
— Кто так решил? За что воевали? Чтобы здесь был румынский суд?
— Я, — отвечаю, — решения нашего руководства не комментирую. Когда их принимали, нас не спрашивали. Поэтому ничего пояснить не могу. А нам по делу надо пройти. Расследуем мародерства, совершенные этими самыми полицаями. Потом — пожалуйста, никого не пускайте. И нам, и городу только лучше будет!
Толпа расступается, и мы проходим в прокуратуру. Там без проблем получаем необходимые санкции. Шлепая на бумаги печати, прокурор поглядывает в окно.
— Ну и правильно! — говорит он. — А то балаган какой-то. Ставить подпись, печать на документы, по которым они, не дай бог, из Тирасполя или Рыбницы кого-то выкрадут или арестуют, и оправдывайся потом, что не верблюд!
— Так не надо их было даже на порог пускать! Выгнать, и все тут! У вас же полицейские автоматчики с миротворцами, как у нас в комендатуре, за плечами не стоят!
— Да ведь инструкции…
С недавних пор в гробу я видал эти инструкции. С подписанными и заверенными печатью постановлениями выруливаем обратно, сквозь живой коридор. По дороге говорю Витовту:
— Правильно делают. Да только нет добра без худа. Носом чую, народный гнев против этого идиотизма приведет к тому, что все дела в городе будут наши. А полицейские следаки будут в потолок плевать, пока к нему все мухи не приклеятся.
— Ну и ты не работай!
— Я сильно и не работаю. Особенно там, где всякую чушь на наших позаявляли или вообще никаких концов не углядишь. Где полицейские и волонтерские художества, там могу и порасследовать.
— Для удовлетворения?
— Для политики. Не удалось застрелить, так говном обмажем. А вообще-то не люблю я, знаешь, эту следственную работу. Просто податься было некуда.
— Ну я же и говорю, для удовлетворения!
Начали с дальних и самых бесперспективных обысков. Миротворцы весь день маются в автобусе. Я с Семзенисом, Гуменюком и прочими случайными подручными перерываем на санкционированных адресах рухлядь. На тех, где есть хозяева или дверей нет. Там, где цело и закрыто, не лезем. Пыль и духота. Знойным даже для южной Молдавии выдался в этом году август. По спинам течет пот. Часам к пяти нам все это надоедает. Миротворцы уезжают в комендатуру, предварительно подбросив нас ближе к гостинице. Остальная работа до завтра подождет. Даже рабочую папку нести противно. В ней — ничего, кроме грязных от копирки протоколов и случайно найденного среди рухляди короткого куска ленты с патронами к КПВТ. До гостиничного душа и относительной прохлады ее номеров нам осталось шлепать квартала три…
— Здравствуй! Здравствуй! — доносится сбоку чей-то приветливый голос. Смотрю, а это в затененной лоджии первого этажа стоит инвалидная коляска, из которой радостно машет нам рукой молодой парень. Полнота, характерные лицо и разрез глаз. Инвалид детства, большой ребенок… В конце военного лета ему выпала радость без страха дышать свежим воздухом, сколько позволят мать или соседка-сиделка. Приветливо машу в ответ. Потом еще раз оглядываюсь. А он уже ждет новых прохожих и тянет ко рту большую краюху хлеба с колен. Хлеба, слава Богу, теперь снова достаточно.
Гуменяра на ходу лениво обмахивает потную физиономию подобранным где-то журналом, создавая перед носом подобие ветерка.
— Грязища! Жарища! Купаться хочу! И пива! Ну почему я сейчас не у себя в Кривой Балке… — сокрушается он.
— Что, Серый, — подкалываю его, — устал нюхать одеколон «ляжка потного индейца»?!
— Б-р-рр! — Гуменюк делает обиженную и брезгливую гримасу.
Семзенис хохочет. Ему понравилось про одеколон.
— Ладно, ладно! Я вам это еще припомню, — издали грозит подчеркивающий свою обиду набором дистанции Гуменяра.
По причине теплового удара он сейчас ленив и обездвижен. Тут улавливаю истекающий откуда-то не сильный, но особо противный запах разложения. Где-то рядом труп слишком мелко зарыт. Были бы в комендатуре специальные приборы-трупоискатели, по городу вагон тел можно накопать…
— Тьфу!
— Ребята, шире шаг! Ходу отсюда!
В тот же вечер патроны у меня отобрал Достоевский. «А ну покажь, — говорит. — О, так я и знал! МДЗ, мгновенного действия зажигательные… Ну, замок, я их у тебя изымаю. Не то себе же пальцы порвешь. А пару БЗТ оставь себе по доброте моей душевной…
90
Наутро большой группой делаем обыск в «шестерке». Ради такого интереса поднялись все, кто мог. Заходим в парадный вход общежития и распределяемся по этажам. Осмотр здания изнутри настраивает на унылый лад. Оно пострадало значительно меньше, чем наши дома напротив. Не было пожаров. Сквозные пробоины в торцевой стене единичны, только там, где пули нашего крупнокалиберного пулемета попали в швы. Там, куда разок шарахнул Колос, выбита часть внутреннего простенка. И это все! Вопреки нашим мечтаниям, обстреливавшие нас отсюда националисты не подвергались такой же опасности, как мы. Уж если не только ГОП, но и это одно из самых обстреливаемых с приднестровской стороны зданий выглядит так хорошо, то я понимаю, почему все национальное воинство, кроме разумной части ОПОНа, так бесшабашно и охотно по нам стреляло. Эх, была бы у нас хоть одна «Шилка», если бы сохранилась бээмпэшка с ее гладкоствольной пушкой, если бы умнее использовали «КамАЗ»… А боеприпасы? Неделями ни черта не было!
Задняя, обращенная к горотделу полиции и улицам каушанского коридора часть здания не повреждена вовсе. В ней даже есть жильцы. Особо интересует нас одна дамочка, которая оставалась здесь на протяжении всех боевых действий и, как следует из материалов дела, была кем-то вроде заведующей пунктом перевалки на автотранспорт награбленных в городе ценностей. Очень простая схема. Машины Министерства обороны и Министерства внутренних дел Республики Молдова подвозят к укрепленным пунктам людей, оружие, амуницию, боеприпасы, а обратно в Каушаны и Кишинев возвращаются загруженные барахлом. Дармовой транспорт, отсутствие посторонних глаз и беспокойства со стороны практически отсутствующей у приднестровцев артиллерии… Поэтому перевалка была так близко к фронту. И она не единственная такая в городе существовала. Многие пригородные молдавские села просто озолотились. На рынке в Каушанах любая бытовая техника стоила, да и сейчас еще стоит, копейки. Это не слухи. Это нам полицаи из состава объединенной комендатуры открыто говорят.
Все это было так мило и естественно, дамочка так уверовала в свое счастье и безнаказанность, что и сейчас живет здесь. Должно быть, что-то вывезти не успела. Находим ее и берем. Просим открыть свою комнату, а также соседние, ключи от которых тоже у нее. Открывает. А там мешки с лимонной кислотой, сухим бульоном, какими-то еще полуфабрикатами с консервного завода, огромные узлы барахла. Откуда это? Разумного ответа не следует. Молдавский опер объясняет задержанной на родном языке, кто она такая после этого и что ей сейчас будет. Ну что же, пошли, красавица! Задержал я ее, и в тот же день арестовал. Мешки как вещественные доказательства оттарабанили в следственный отдел комендатуры, потому что больше некуда. Камеры хранения нет.
Вечером Серж дразнится:
— Жестокий ты человек, арестовал дочь полка!
Теперь надо установить личности волонтеров, которые разворовывали город. Те из них, которые были в «шестерке» и рядом с ней, формально подчинялись командиру роты полиции особого назначения, тому самому старлею, с которым мы заключали перемирие. Он сейчас в госпитале МВД, в Кишиневе, и к нему надо ехать, назревает командировка. Брать с собой молдаван и миротворцев числом побольше. Мало ли как себя кишиневские полиция и местные власти поведут.
Один молдавский опер на поездку сам напрашивается.
— Давай, — говорит, — бери меня, я там все знаю!
Раз сам хочет — нет вопросов. Но надо идти, просить за него их начальника, полицейского комиссара. Вот дожили! Идти к комиссару с провожатыми, прямо как под конвоем, слушать при входе «Разрешите?», а самому при этом молчать, как болванчик, вместо «Руки вверх, нацист, сдавайся»! Прошу его за опера. Комиссар по виду мужик многоопытный, серьезный. Он строг с подчиненными, и это видно по тому как они подтягиваются при входе в кабинет, при каждом его обращении или взгляде. Но тут он как мелочь пропускает мимо ушей отсутствие уставного приветствия, и улыбается.
— Это он, — говорит, — тебя подговорил! Семья с новорожденным ребенком у него в Кишиневе. Работник неплохой. Хорошо. Пусть будет так. Езжайте. Пусть ко мне зайдет зампоопер.
Настоящий полковник. Командир, видящий главное и умеющий оставлять без внимания мелочи. Надо признать, многие наши начальники плюгаво выглядят против этого полицеского комиссара. Выхожу и сообщаю околачивающемуся под дверью просителю, что его вопрос улажен. Он гикает от радости и бежит искать своего начальника оперативного отдела. В течение часа поездка организована. Выделен микроавтобус с водителем, путевым листом и пропуском через посты, и в нем уже сидят три миротворца и два молдаванина — мой новоявленный знакомый и его друг. Из наших ехать вызвался Семзенис. Ему хочется поглядеть на вражескую столицу.
Молдавия — республика небольшая, и путь будет недолгим. От комендатуры до республиканского госпиталя доберемся за час. Транспорта в Бендерах еще мало, по улицам едем быстро. Через открытые окна машины приятно обдувает ветерок. На кругу перед крепостью уже стоят несколько памятных крестов. И множество венков на крестах, а большей частью просто на земле — там, где погибли люди. Объезжающие предмостный блокпост машины длинными гудками поминают погибших.
Дорога между Кишиневом и Тирасполем всегда была оживленной, а объездные пути далеки. Поэтому, как только кончилась война, движение возобновилось. Машины идут через мост одна за другой, и над кругом висит тягостный рев. В сумерках или в пасмурный день он становится просто жутким.
Все больше венков и крестов становится на бендерских улицах: Дзержинского, Пушкинской и других. Только у наших бывших позиций в кварталах у «Дружбы» венков нет. Бои здесь разгорелись позже, здесь не оставалось мирного населения, оно ушло. А своих погибших мы поминаем не так. Не знаю, как другие, а я и Серж иногда приходим туда просто помолчать. Ни единого слова — ни там, ни по дороге. И мне трудно себе представить свечку или цветок в удушливо воняющем гарью проломе, среди углей, мусора и стреляных гильз.
Раза два мы ходили дальше, в испещренные следами упавших мин дворы, к девятиэтажке вблизи улицы Советской, которая почему-то чаще всего была их мишенью. Фанера и осколки стекла в ее окнах кажутся еще уродливее, чем следы пожарищ и бесформенные проломы. Там, во дворах, по спине вдруг начала ползти знакомая уже тревога, а в глазах появились пятна. Тенью возвращается прошлое, и в нем мы видим себя: мчатся смеющиеся фантомы, прыгают под обстрелом… Хотя почему я думаю — мы? У Сержа нет, наверное, этих видений. Как странно… Вот дом, где мы, полные усталости, в первую свою бендерскую ночь легли спать под звуки новой стрельбы у мостов. Засыпали довольные тем, как наши выкуривают с крыш остатки окруженцев-румын. А ведь это было неправдой. Успокаивал нас мудрый батяня-комбат. На самом деле это мы оказались в окружении, потому что множество ранее не обнаруживавших себя молдавских пулеметчиков и гранатометчиков снова перекрыли огнем мосты через Днестр. И сообщение между двумя берегами было восстановлено лишь к следующему полудню. Кто-то неглупый ведь отдал им этот приказ, и, видимо, не случайно утром пошла на нас вражеская колонна… Знай я это тогда, как бы себя повел? Сколько раз, не ведая того, мы были на грани жизни и смерти? Должно быть, что-то изменилось от этих воспоминаний в моем лице. Витовт с сиденья напротив вопросительно смотрит. Но ведь не вышло у них! Не смогли националы и их румынские советники согласовать движение своих бронеколонн с удавкой «пятой колонны», душившей горло мостов! Непрочна оказалась эта удавка! Тень в чувствах уходит. День прекрасен, и я улыбаюсь Витовту в ответ.
Отступает, на глазах уменьшаясь в высоте, предмостная девятиэтажка. Закопченные окна верхнего этажа глядят на нас с немым укором. Этот пожар был утром двадцать третьего июня, потому что накануне мы не выполнили свою задачу по зачистке района от вражеских наблюдателей и снайперов. Уже после нашего бестолкового прохода их «выкуривали» огнем с этих балконов и окон. Будь мы тогда опытнее, догадались бы, что плугареныши вернутся в квартиру предателей, где была их старая явка. И вместо бесполезных метаний по разным домам накрыли бы их там и расстреляли. Но мы этого не сделали, а они, стреляя оттуда, убили нескольких беженцев, после чего смылись… И уж, конечно, они внимательно пересчитали все прибывшие из Тирасполя и убывшие обратно на ремонт наши танки, которые мы так неуклюже пытались прикрыть от лишних глаз…
Проехали Солнечный микрорайон. Над ним, на горе, у самого Хырбовецкого лесничества, выездной блокпост. Он расположен на месте старого укрепленного поста молдавской армии. И тут тоже возвысился большой крест с венками. Не по одному покойнику, видать. Далеко же их достало! Может быть, поработали костенковцы девятнадцатого-двадцатого июня. Где-то недалеко отсюда дрался за командную высотку один из вспомогательных отрядов бендерского батальона. Могла накрыть артиллерия третьего июля. А могли подорваться и сами, как не единожды бывало. Дальше, за лесом, начались обычные, неизменные на вид молдавские виноградники, поля и сады, ухоженные, а не заброшенные, как повсюду на приднестровской стороне.
91
Полчаса пути — и вот уже скачут через дорогу осветительные мачты взлетно-посадочной полосы Кишиневского аэропорта. Он сверху, на плоском холме, а дорога — в долине, над которой взлетают и садятся самолеты. Проезжаем мимо аэровокзала и через пригородный аэропоселок. С вершины очередной гряды холмов открываются «ворота города» — огромный комплекс идущих по широкой дуге навстречу друг другу жилых домов, высотой от девяти этажей по краям до двадцати шести в центре, специально построенных как парадный въезд в Кишинев. В просвет между этими громадами устремляется автострада. Перед воротами лежит широкая долина с большим, запущенным уже ландшафтным парком. Белеют посреди деревьев пятна бетонированного дна высохших искусственных озер. За «воротами города» начинается многорядный проспект с декоративными шелковичными деревьями на разделительных клумбах, окруженный «свечами» двадцатиэтажек, в нижних этажах которых расположены большие, людные магазины. Ландшафтная архитектура! Столицу Молдавской ССР строили с размахом, не как какие-то там Тамбов или Кострому. За последние двадцать лет население Кишинева увеличилось на триста тысяч человек… С такой-то инфраструктурой почему было не отвалить из СССР!?
За современным микрорайоном — современный путепровод. По длинному мосту автострада пересекает широкую балку, где в зелени кустов и деревьев притаилась Малина Микэ — Малая Малина — единственный район города, по облику напоминающий городишки средней полосы. Раньше у железнодорожного вокзала была еще Большая Малина, но ее полностью снесли после землетрясения 1977 года. Справа от путепровода раскинулся еще один большой парк с озером внизу — знаменитая в свое время Долина Роз. Когда-то нас, школьников, возили на ленинский субботник убирать его. Он тоже в упадке. Въезжаем в старый город и, объезжая центр, направляемся к госпиталю Министерства внутренних дел.
С двумя операми выбираемся из машины и входим в вестибюль. По его периметру копошатся выздоравливающие. Кто сидит, кто ковыляет на костылях. С моим появлением как всколыхнуло их, прошел по углам ропот. Гляжу, собираются. Соображаю, как бы я не перефорсил. Я же в приднестровской форме, с красно-зеленым флагом на груди. Если она у них с чем-нибудь и ассоциируется, так это с их простреленными задницами и переломанными ногами. Облагодетельствованный мною опер быстро спрашивает по-молдавски, кого надо. Раненые продолжают собираться, с видом не очень дружелюбным. Опер, чтобы не упустить инициативу, что-то продолжает им говорить. С пятого на десятое понимаю: о том, что мы — объединенная миротворческая комендатура, и просит вызвать их старшего. Вроде успокоились, но не расходятся, ждут. Кто же у них авторитет? Если из непримиримых, придется в темпе уносить ноги.
И тут на костылях из коридора выползает старый знакомый по перемирию, визитам в баню и культурному обмену «Тигиной» — старлей, командир роты ОПОНа с Кавриаго. Он смотрит на меня, узнает и улыбается, слабо машет рукой. Полуобернувшись, кидает пару слов своим, что все нормально, мол, можно расходиться. Отзывает меня к окну. Обмениваемся рукопожатием, и он говорит, что рад видеть меня живым. Смущенно начинает рассказывать, что, когда они увидели, как приднестровская группа попала в засаду, сами были в шоке. Отвечаю ему, что знаю: он и его ОПОН здесь были ни при чем, и не хочу сейчас об этом говорить, приехал сугубо по службе. Предъявляю свое удостоверение, и старлей сосредоточенно разглядывает выданный Бордюжей бумажный вкладыш. Объясняю, что расследуем мародерства в Бендерах, в том числе совершенные в районе ГОПа и «шестерки», называю адреса, по которым поступили заявления о хищениях имущества, спрашиваю, знает ли и может ли он сказать об этом что-нибудь.
Старлей кивает. Отвечает, что взломами, кражами и вывозом имущества занимались временно находившиеся на его участке, между «шестеркой» и ГОПом, волонтеры, по существу настоящие бандиты, костяк которых составляли жители Хаджимуса, молдавского села к югу от Бендер. Он препятствовал мародерам, насколько мог. На вопросы о гопниках отмалчивается, но, чувствуется, не одобряет. Сказал только, что разброд в ГОПе был большой, вплоть до того, что в июле часть городских полицейских из горотдела полиции ушла, не желая принимать участия в дальнейших действиях. Гусляков с командованием не справился, его замы видели обстановку по-разному и отдавали распоряжения кто во что горазд. А Гэмурара, командира бригады ОПОН, на всех не хватало. Он и так был по горло занят своей бригадой. Спрашиваю, помнит ли он кого-нибудь конкретно из мародеров. Полицейских он, конечно, не называет. Но по волонтерам отвечает: «Да, помню». Оказывается, его люди, хотя и не могли мародерам помешать, по его приказу записывали всех: кто, когда и куда лазил — и этот список у него сохранился! Говорит, что готов подтвердить все письменно и сейчас отдаст его мне. Вот это да! Милиция старой школы, даже изуродованная националистами, это все же старая добрая милиция! Такой удачи и ждать было нельзя! Старлей ковыляет в свою палату за списком.
Наскоро допросив старлея, чтобы не заставлять его долго стоять (по всему видно, что досталось ему здорово), получив уникальный список мародеров, выхожу с опером обратно к машине. Все это время он добросовестно стоял рядом со мной в фойе на дипломатичном расстоянии, чтобы никто не мешал беседе и в то же время он сам не слышал ее. Не хочет ни мешать, ни попасть перед своими в двусмысленное положение. Это я оценил. Хороший парень. Теперь двигаем по его делам. Ему к семье хотя бы на полчаса надо.
Подруливаем к указанному опером дому, он выходит, а остальные настраиваются долго ждать. Семья есть семья, особенно в наше время. Миротворцы — с оружием, шляться по городу не могут. И бросать их в машине одних тоже не с руки. Послали водителя за мороженым для всех и ждем. Но опер дома и часа не пробыл. Минут тридцать, от силы сорок, может быть. Спешит к нам, бежит! Вот дурень, мы бы и дольше подождали! Вообще, если в целом о народе говорить, то для многих молдаван характерны такие добросовестность и пунктуальность. Ваня Сырбу и Оглиндэ были точно такие же. Интересно, где теперь Виорел? Вряд ли он успел вернуться к себе в Чимишлийский район. Он человек рассудительный, подождет сначала, окончательно ли все успокоилось. Эх, черт! Проклятое расформирование обрубило все связи! Где теперь его, Али-Пашу и многих других искать?
Быстро кружим по городу, исполняя другие полицейские поручения. Кому домой денег завезти, от чьей-то жены посылку с чистым бельем принять… Проезжая по центру, вижу свой прежний дом. Перед въездом во двор престижной многоэтажки появилась будка с полицейским. Многие жильцы элитного дома сменились. Уже давненько в занимающую целое крыло квартиру первого этажа въехала семья министра транспорта Молдовы. Этот министр с простой русской фамилией Козлов удачно приспособился к новому режиму, безотказно собирая для националистов любое количество транспорта, чтобы банды волонтеров могли организованно выехать в любую точку республики на погром. Сам он, разумеется, ни в чем не был виновен, ни к чему не причастен и становился все крепче и богаче. Но будка с полицейским, на всякий случай, понадобилась. Очевидно, новопоселенцы волосками внизу спины чувствуют большую к ним народную любовь, а самим себе — подлинную цену.
Из центра наш путь лежит в микрорайон Боюканы и пригородное село со смешным для русского уха названием Дурлешты. На Боюканах по-прежнему живут мои однокашники и знакомые, но сейчас не время для встреч. Возвращаясь, проезжаем мимо кинотеатра «Флакэра» вниз и выезжаем на транспортное кольцо в конце центрального проспекта. В недавнем прошлом он носил имя Ленина, а теперь называется бульваром Штефана чел Маре. В принципе, новое название проспекту вполне подходит. Он ухоженный, зеленый, и памятник господарю Молдовы Штефану стоит как раз на нем, на углу парка Пушкина и центральной площади. Но параллельная проспекту улица Искры теперь «страда Букурешти», то есть Бухарестская улица. И это название улице совсем не к лицу. Если бы так назвали дорогу или шоссе, ведущее в сторону Румынии, — нет вопросов. Но почему это название получила одна из центральных улиц? Риторический вопрос. Именно потому, что новым властям Молдовы надо было влепить его на самое видное место, как занозу в глаз. Еще двадцать седьмого августа девяносто первого года, в день провозглашения независимости Республики Молдова, под рев толпы на центральной площади Кишинева в качестве гимна нового независимого государства был принят румынский гимн «Пробудись, румын». И в тот же день президент Мирча Снегур в интервью газете «Ле Фигаро» заявил, что сначала будут существовать два румынских государства, но это не будет долго продолжаться. И независимость Молдавии является для него этапом, а не целью.
Только я вспомнил о толпах и разгуле страстей, как вдруг по кольцу навстречу нам выскакивает молдавский бронетранспортер. В верхнем люке, ловя ветерок, красуется воин при всех регалиях. Даже какой-то новый орден на нем висит. Меня подбрасывает на сиденье.
— Ты чего, — смеется опер, — это же наш! — И осекается. Он понял.
Второй молдавский опер криво и неприятно ухмыляется.
— Очень смешно? — глядя ему в лицо, спрашиваю. — Задумался я, глючок поймал. Был бы у меня сейчас гранатомет, я бы сначала по этому бэтээру саданул, а потом уже вспомнил, что давно мир и кто вы такие!
Но тот не собирается уходить от неприятного разговора.
— Борзый!
— Какой есть. Жалко, не отправили на металлолом ваши железяки все!
— Что ж помешало? — второй раз делано и криво улыбается второй опер.
— Мужики! Чего начали? Сдурели? Кончайте гнилой базар! — обеспокоенно вмешивается один из миротворцев.
— Спокойно! Ничего они не начали! — успокаивает его Семзенис.
— Оружия не было, и полковники с приказами подкачали, — продолжаю завязавшийся на грани ссоры разговорчик.
— Какое же тебе оружие надо?
— Атомный говномет. Чтобы метал тысячу тонн распаренного дерьма на тысячу километров. И точечными ударами Снегуру и Косташу из него прямо в глотки!
— А Смирнову?
— Этому иезуиту тоже можно. Так, чтоб обратно из ушей треснуло!
Тут второй молдавский опер расхохотался.
— Если так — идет!
Секунд через пять он ржет снова, но в разговор больше не вступает. На очередной остановке выскакивает из машины, исчезает в маленьком магазинчике и возвращается с бутылкой «Стругураша» и пластиковыми стаканчиками.
— Ну, за мир!
Молча принимаю из его рук стаканчик, чокаюсь с ним и пью.
— Эх, не здорово это все на нашей земле вышло, — качает он своей полицейской головой. — Ну, давай еще по одной, чтобы всем, кому надо, в пасть говном треснуло!
На обратном пути в Бендеры останавливаемся у магазина «Алиментара» в аэропоселке, чтобы купить дорогих в Приднестровье и дефицитных в Бендерах сигарет. Покупаю несколько блоков недавно появившихся «Зимбру». Они лучше потерявшей былое качество «Дойны». Закончив все дела, обратно в комендатуру добираемся быстро и без происшествий. Приехав, докладываю Камову и Бордюже результаты, показываю список. Назревает поездка в Хаджимус, и ее вопросы прорабатываются на стихийно начавшемся совещании.
92
За ужином рассказываю Сержу и Жоржу о своей встрече с командиром ОПОНа в госпитале МВД Молдовы.
— И он тебе свою портянку с записями так при всех и отдал?! — переспрашивает Жорж.
— Не при всех, но примерно так.
— Не побоялся. Принципиальный, значит, — констатирует Достоевский. — Только как его с такими принципами в свинюшник занесло?
— Он же молдаванин все-таки. Куда ему было деваться с подводной лодки?
— Ну, теперь-то волонтеры с одной стороны, а Дука с другой ему мозги прочистили, как думаешь, лейтенант?
— Вроде того. Неплохой с его стороны поступок.
За соседним столиком наши коллеги вслушиваются в разговор.
— Ты что, к румынам в Кишиневский госпиталь ездил?! — догадывается наконец один из них.
Утвердительно киваю.
— Пацаны! Так среди вас герой сидит! Да я б туда ни в жисть, ни ногой!
Достоевский, Колобок, Витовт и Гуменяра насмешливо улыбаются. А он все никак не может успокоиться. Но мы молчим. Удивления, похвалы и россказни о свирепости недобитых мулей за соседним столом постепенно сходят на нет.
— Пошли, что ли, в картишки перекинемся, герой, предлагает Серж. Семзенис, ты пойдешь?
— У-у.
— Ну, профессор, зови тогда этого дружка своего, из Рыбницы.
— Да вон он, у тебя за спиной, через стол!
— Эй, минер! В картишки играть пойдешь?
При выходе из столовой Достоевский с силой притягивает меня к себе и обхватывает рукой за плечи.
— Как тебя, профессор, сюда черти занесли, до сих пор не понимаю. В кино таких соплежуев видел раз-другой — не верил, думал, брехня. Поначалу и вовсе считал: врешь, будто в армии служил. А оказывается, бывает! Уникум!
— Почему же уникум? Вот, к примеру, я год уже прослужил, как прислали к нам студента из Института стран Азии и Африки. Элитный вуз, а вот, поди ты, «руки» за ним не оказалось, призвали… Вот он и в самом деле был уникум. В девятнадцать лет уже полностью лысый. Приехал с учебником китайского языка и каждый вечер, сколько выдавалось свободных минут, повторял. До того упорный, что никто его не трогал и словесно не издевались даже. Он рассказывал нам теорию, что русский мат произошел из китайского, потому что х… по-китайски означает конный воин. Такие воины во время нашествия на Русь попрятавшихся крестьян, особенно баб, ловили. Физически он, конечно, был дохляк. А по моральным качествам — очень даже приличный парень.
Или другой пример. На полгода старше меня призывом служил младший сержант Керч, а проще говоря, Кекс. Так у него предок был режиссером Мосфильма. Тоже, знаешь, величина, и Кекс мог не служить вовсе. В нашем клубе один из фильмов его отца крутили, какую-то средневековую трагедию из Неаполитанского королевства, где дворяне корчатся от любви и хороводом бегают вокруг Этны. Через Кекса-старшего командование доставало фильмы для военного городка. Поэтому Кекса-младшего полагалось периодически на каких-нибудь прегрешениях ловить, чтобы под угрозой посадки на губу он у папы что-нибудь по этой части выпросил. Такая умора от этого была — весь полк смеялся до упаду. Вот было дело, свой день рождения перед дембелем Кекс праздновал на всю катушку. Пригласил ребят из музвзвода и закрылся с ними в сортире. То есть не в сортире, а в подсобном помещении худмастерской, которое было сделано в не используемой по назначению уборной. В кабинках, где унитазы, хранились старые плакаты, доски, фанера. А напротив, под стеной с писсуарами, стоял стол. За этим столом они сидели, и, после того как кончились ситро и компот, запивали водку водой, которую наливали в стаканы прямо из этих писсуаров. Магнитофон орет, фотоснимки на память, вся шпионская техника, запрещенная в режимной части в наличии. А я по сроку службы стоял вместе с другим молодым солдатом, Маркушей, на стреме. Мы были в худмастерской, где делали вид, будто малюем новый плакат, а на самом деле ели и пили то, что нам выносил Кекс со своего барского стола. Кроме нас был еще дневальный в фойе, который при виде начальства должен был дать звонок, как перед началом киносеанса. А дневальным в тот день, как назло, был самый настоящий муль. Черный такой, с вечно злой и обиженной рожей молдаванин, из тех, кто придалбывается к каждому столбу. Типа раз его назначили дневальным, значит, он большой начальник.
— Вот где, значит, было первое знакомство с румынами! — бросает реплику внимательно слушающий Достоевский. История с днем рождения в уборной, судя по всему, начала щекотать ему душу.
— Да, я тогда не понимал, а сейчас действительно вспоминаю: он по замашкам типичный народофронтовский боевик был. В общем, он сигнал не подал. Без всякого предупреждения подлетел к клубу уазик с комполка и начальником штаба, и помчались они стрелой прямо в худмастерскую. Распахивается дверь, и начальство пялит на нас свои буркалы. Оба-на! Незадача. Кекса нет! Но из сортира через коридорчик музыка пробивается. Что делать? Я подскакиваю, руки по швам, и в голос рапортовать: «Товарищ полковник!!!» А комполка в ответ как зашипит: «Ма-алч-ч-чать!» Обрываю доклад и молчу. Они давай по мастерской шнырять. Гляжу, начштаба пошел в коридорчик к туалету, откуда музычка играет. Начинаю отползать к стене, чтобы стукнуть в нее, предупредить. Комполка снова как зашипит: «Стоять!» Стою. Ничего уже не могу сделать. Начштаба манит к себе командира. «Вот они где, нашел!»
Стали они вдвоем под дверью. Послушали, а потом давай туда ломиться! Изнутри в сортире беготня, стуки, музыка оборвалась, но дверь не открывают. Тут комполка отступает к стене — и с ноги в дверь — ба-бах! Хилый замок вылетает, и начальство врывается в уборную. Начинаются вопли, рев: вашу мать, всем п…ец — и все такое. Мне интересно, иду в коридорчик, и из-за косяка в сортир заглядываю. Кекс улучил момент, когда офицеры отвернулись, и кидает мне полиэтиленовый пакет с кассетами. Комполка разворачивается и орет: «Пшел вон!» Я сматываюсь, а он снова материт Кекса. Тут я вновь просачиваюсь и стаскиваю со стола кулек с булочками. Хорошие такие, свежие булочки были. Мы с Маркушей их едим и слушаем всю эту готтердаммерлинг. Между тем отцы-командиры учинили в уборной, пардон, в подсобке полный шмон. После этого разборка потихоньку б затихла, да идиотский случай все испортил.
Кроме нас в этой подсобке хранил свои шмотки клубный слесарь Мороз. У него был так называемый «морозовский» утюг. На конце шнура у этого утюга вместо вилки болталась розетка, а к распределительной коробке в подсобке Мороз подключил длинный шнур, заканчивающийся вилкой. И таким вот педерастическим образом этот утюг к электросети подсоединялся. Начштаба смотрит: из-под планшетов торчит шнур с вилкой. Ну, думает, там спрятан запрещенный электроприбор. Долго не думая, за вилку рукой хвать! А там — двести двадцать вольт. Заглядываю я в очередной раз на погром и вижу, как комполка Егоров прижал к стене Кекса и продолжает орать ему в лицо свои любимые командирские слова. Но гнев уже пошел на убыль, проскакивают фразы типа «Как у такого уважаемого отца вырос такой засранец сын». Кто-то из музов распластался в одной из кабинок и от страха норовит ужом заползти за очко. А начштаба, Валя Корчагин, стоит посреди сортира с глазами на лбу и трясется. Гляжу, шнур знакомый у него из руки торчит. Тут меня и осенило. Как заору: «Товарищ полковник!!!» Он поворачивается: «Ась?» — и видит Валю со шнуром. Ну, командир тут показал, что не зря полком командует. Пораженного электротоком руками трогать нельзя, так он мгновенно, точно так же, как перед тем дверь выбивал, сапогом своего начальника штаба в грудь — ба-бах!!! Начштаба отцепился от электровилки — и кубарем в коридор. Что тут началось! Вызвали начальника клуба лейтенанта Жмыхина, подняли по тревоге музвзвод во главе с прапорщиком Шизо, из подсобки вытащили все, что там было, до последней тряпки, сложили за клубом в большой пионерский костер и подожгли. Все сгорело: новые джинсы Жмыхина, несколько пар часов, которые Мороз брал чинить по всей части, взорвались спрятанные посреди этого барахла бутылки с водкой… Даже круги с унитазов поотрывали и спалили — это я уж совсем не знаю зачем.
— Чего это вы все байки про армию травите? Детство в задницах играет? Нет чтобы о работе! Я вам о работе сотню историй расскажу! — задорно упрекает бегущий нам навстречу по лестнице Звонцев.
— А мы и есть армия, — отвечает ему Семзенис. — Это ты до сих пор еще мент, а мы давно уже солдаты.
Звонцев от неожиданности даже останавливается. Услышать такое от своего, в его представлении, собрата-мента да еще ниже званием? Сути он, может быть, и не понял, но тон уловил.
— Давай вали отсюда, мент, расскажи кому-нибудь, как рваные трусы и бюстгальтеры под заборами собирал! — вызверяется Достоевский.
Скривив рот и бросив в нашу сторону громкое «Ну и козлы!», разобиженный Павлик убегает дальше.
— Ну и что дальше было? Кекс этот твой на губу сел? — снова обращается ко мне Серж.
— Не сел. Снова парой дефицитных фильмов откупился.
— В блатных частях ты служил. В обычной казарме не было б этого.
— Да я и не отрицаю…
Уже в комнате, тасуя карты, продолжаю рассказывать:
— В подвале клуба потекли трубы, и в половине помещений стояла вода с дерьмом. Сколько раз говорили Жмыхину: надо что-то делать, пиломатериалы там хранятся, сыреют. Но он и в ус не дул. Мы ходили в подвал за деревянными рейками для стендов и планшетов, а заодно на трубах этими рейками фехтовали. Однажды Маркуша при этом оступился и упал. Выскакиваю со смехом в фойе, что Маркуша в воду с говном упал, а начальнику все равно, тоже ржет, как конь. Вскоре сам за свою бесхозяйственность и поплатился. Дня через три стою я в мастерской, очередной плакат малюю. Вдруг трах-бах, влетает в дверь Маркуша, вопит: «Пожар!» — подскакивает к пожарному крану, хватает кишку и бежит с ней по коридору в фойе. «Открывай воду!» — кричит. Тут и вправду из фойе гарью потянуло. Я думаю: человек знает, что делает, открываю кран. А там всего-навсего кто-то закинул за деревянную обшивку одной из колонн при входе в зрительный зал непотушенный бычок. Труха всякая затлела. Гореть, по большому счету, нечему. Обшивку из ДСП даже газовой горелкой не разожжешь. Вокруг этой вонючки столпилась половина музыкального взвода, из кружки воду сверху льют. Начальник клуба Жмыхин тоже тут как тут. Шею тянет, высматривает. И на всю эту группу развлекающихся мчится Маркуша с кишкой. Я тоже не сообразил, что в пожарном гидранте напор здоровенный, сразу выкрутил барашек крана до отказа. В коридоре грохот, вопли. Кишка, как пружина, сбивает Маркушу с ног, а он вцепился в наконечник, как клещ. Падает с ним на пол, и тут из брандспойта вылетает струя. Бьет в Жмыхина в грудь, и начклуба утекает вниз, в подвал, в ту же воду с дерьмом. Мокрые музы разбегаются, мат, крик поднялся дикий. Слышу, что-то неладно. Закрываю кран и убегаю из клуба через задний ход. Обогнул плац и, будто ничего не зная, возвращаюсь из штаба. Со ступенек клуба потоком течет вода. Разозленные музы матерят и лупят Маркушу. «Что происходит?! Все на одного? А ну оставьте его!» — кричу. Тут из подвала, как русалка, выплывает Жмыхин, весь в говне и каких-то болотных водорослях. Очки свои утопил, а без них он был слепой, как крот. Лапы вперед тянет и кричит: «Где вы? Что случилось?!» Накрылась вслед за джинсами его парадная форма. Слава Богу, хоть струей окна не выдавило. И дырявые трубы после этого происшествия он быстро починил…
93
Через день еду в Хаджимус. Никого из стариков со мной нет. На Серже с Жоржем взвод и общая безопасность, ради которых они не могут отлучиться из города. Федя заступил помдежем, у Тяти свои дела. Гуменюк и Семзенис получили какое-то другое задание. Вместо них Достоевский выделил двух новых бойцов, дав им такую «накачку», что они готовы ехать хоть к черту на рога, лишь бы подальше от своего командира. Остальной состав — тот же, что при поездке в Кишинев. Село отсюда всего в десяти километрах, а от окраины и того меньше.
Проскользнув мимо «Дружбы» и Кинопроката, дежурный автобус комендатуры быстро проезжает компактный микрорайон Ленинский и углубляется в сады и поля. Боев здесь не было, кругом благостный сельский пейзаж. В километре перед селом, у придорожных зарослей, видим пару человек на обочине. Они с оружием, в форме молдавской полиции. Один из них поднимает руку. Не доезжая метров сто, останавливаемся. Мало ли что. Пусть подойдут, потопают у нас на виду. Подходят. Прочитали уже, конечно, что едет объединенная военная комендатура. Водитель открывает им переднюю дверь. Первый полицейский поднимается на подножку, оглядывает своими черными глазами салон и произносит:
— Ребяты, в село не ходите! Там банда. Мы сами туда не ходим.
Вот это да! Неужто после окончания боевых действий полиция до сих пор не может войти в село? У себя порядок не могут навести, а еще к нам в Бендеры лезут! С молдавским опером и одним из миротворцев выходим из автобуса. В ответ на вопросы полицейский отвечает, что местная власть в селе вроде как есть, но Кишиневу она подчиняется только на словах. На деле она под каблуком у бандитов — бывших волонтеров, которые еще до прекращения огня вернулись домой с награбленным барахлом и с оружием в руках. Переглядываемся: что делать дальше? Служба есть служба. Не поехать — окажемся трусами. Не свои, так полицаи будут со смехом в спину тыкать. Хороши «участники», неизвестно чего испугались! Не так страшен черт, как его малюют! И потом, нас много, человек десять, и все бодрятся. Молдавские оперы на родном языке объявляют коллективное решение представителям хаджимусской полиции. Ни слова больше не говоря, они уступают дорогу, и мы едем.
Перед въездом в село приходится почти до нуля сбавить скорость, чтобы проехать под трубами то ли теплотрассы, то ли мелиоративной системы. Автобус, качаясь на ухабах, едва не касается их крышей. Попросил заранее открыть двери, уж слишком место удобное для засады. Не стреляют. Минуя первые дома, въезжаем на какое-то подобие площади. Вокруг непривычно безлюдно. Ни души. Что-то не так! В молдавских селах так не бывает! Водитель на всякий случай не глушит мотор. Посовещавшись с опером, решаем податься к дому справа, который похож на сельскую управу. Опер хочет сойти первым и тут же отдергивает ногу от земли. У самых носков его туфель взлетают фонтанчики пыли. Мы оба инстинктивно отскакиваем назад, в салон. Треск очередей. В окне рядом с дверцей появляются дырки от пуль.
— Ходу!
— Ой! А-а-а!
Кто орет? Миротворцев с сидений как ветром сдуло. Они лежат внизу, вжимаясь в проход. Вот обо что я споткнулся! Лежит, сукин сын, и на спине у него упавший следом с сиденья автомат. По нам продолжают стрелять. Еще ряд дырок в окнах. Резко щелкает о металлический поручень рикошетирующая пуля. Водила газует, пытаясь сразу же, на скорости, развернуться. Площадь мала, не пускает! Шиплю от боли, ударившись о какой-то угол. Ох, отстреливаться надо, иначе крышка! Хватаю чужой автомат и, передергивая на ходу затвор, прямо по миротворческим спинам и головам прыгаю в заднюю часть салона.
— Огонь, вашу мать! Стреляйте или убьют!
Даю короткую очередь и выбиваю прикладом продырявленное стекло. Не видно сукиных детей, бандюганов, нигде! Снова звенит стекло, и рядом оказывается мой новоявленный друг — кишиневский опер со вторым автоматом. Хоть до кого-то доперло! Кричу ему, чтобы короткими бил по окнам и заборам, поверх каменной кладки и посередине плетней. Он тут же начинает строчить вовсю, будто из шланга огород поливает. Царандой! Что ни скажи — все без толку! Коротко бью по окнам и углам. По всем, какие вижу. Нашему водиле, которому пришлось под огнем сдавать назад, на второй или третий раз удается развернуться. Хорошо, миротворцы переняли местную привычку связывать автоматные магазины валетом! Оперу, который в пять секунд расстрелял магазин, удается тут же вставить новый. Яростная прополка огородов и снабжение деревенских калиток не предусмотренными в них «глазками» возобновляются.
Автобус, надрываясь, выскакивает за околицу. Сквозь рык мотора взвизгивают запоздалые пули.
— По кустам! Бейте по кустам!
Нас трясет и подбрасывает на ухабах. С очередного толчка влетаем под трубы, те самые, под которыми на тихом ходу едва проползли. Удар! Трескаюсь обо что-то спиной, подбрасывает обратно, и клацают в резко захлопнувшихся челюстях зубы. Скрежещет по крыше. Затем громкий хлопок. Это отрывается и улетает крышка верхнего люка. Проскочили! Даю в направлении удаляющегося села последнюю очередь. Тут где-то хаджимусские полицаи стояли?! Может, им тоже в задницу настрелять?! Запросто могли быть у бандоты на шухере! Но на пролетающих мимо обочинах никого нет. Да мы, собственно, в город уже въезжаем! Водила газует, как угорелый! Смотрю, а миротворцы, надежда и опора наша, все еще внизу лежат, скучают. Остальные шевелятся, расползаются по сиденьям.
— Подъем! Кто ранен! Раненые есть?!
— Нет, все целы вроде!
— Гвардия, все целы?!
— Целы!
Удивительно! Как это обошлось? В окнах и верхней части кузова — куча пробоин. Штук пятьдесят, не меньше. Повезло, что стреляли в нас поверху, по силуэтам в окнах. Не солдатская — бандитская манера. Били бы, как положено, по колесам и борту под окнами, ранений и потерь было бы не избежать. Застенчиво улыбаясь, выползают, поднимаясь из прохода, миротворцы. Вместе с молдавским опером вручаем им обратно автоматы. Нате, защитники, получите с благодарностью!
Возле комендатуры народ сбегается смотреть на ободранный автобус. Считают дырки. Пусть считают. Не моя забота. Срочно надо найти сто граммов, залить бушующие нервы и для куража перед докладом. Молдаванин-опер на автопилоте тащится за мной в приднестровский флигель и за спиной о чем-то вовсю хихикает.
— Ты чего ржешь?!
— Смешно! Я, когда к тебе бежал, тому мордатому миротворцу прямо на харю наступил! Хи-хи!
— Это не ты ему, а он сам тебе рожу подставил… Слушай, у тебя выпить есть?
— Хи-хи! Есть! Пошли в нашу столовую!
— А что, там наливают?
— Наливают! Только никому не говори! С этим у нас строго!
Соблазнительное предложение. Не посмотреть ли, как насчет пожрать и выпить устроилась полиция?
— Ладно, пошли быстро, пока все для доклада не собрались!
Спускаемся и быстрым шагом переходим двор. Заходим в неприятельскую харчевню. Никто не останавливает, не говорит ничего. Опер перебрасывается несколькими словами по-молдавски с поварами в раздаточной. Раздающий в белом колпаке испытующе смотрит на меня и молча выкладывает каждому из нас по банке тушенки и наливает по стакану водки, подкрашенной компотом. На дне стакана болтается одинокая вишенка. Конспираторы! Залпом пьем сладковатую от компота водку. А тушенка у них хороша! Куда лучше той, что была у нас на штаб-квартире. Вкусно! А я-то думал, что к тушенке без содрогания больше притронуться не смогу!
Выпили и разбежались. Он в свою оперчасть, а я к себе, доложить Камову и Бордюже о чепэ. Бордюжа ругается, что после предупреждения не надо было лезть в село. Оправдываюсь: «Кто же знал, что так круто встретят!» Попыхтев, начальство успокаивается. Оргвыводов не будет. Раз обошлось, все добрые. Под конец разборок черти приносят Сержа. Получив от начальника ГОВД полагающиеся по случаю указания об усилении бдительности, Достоевский выпуливается следом за мной.
— Ну, повеселился? Кого-нибудь завалили?
— Нет вроде бы.
— Как мои бойцы?
— Ничего, получше миротворцев будут. На пол не падали. Один, я видел, из пистолета через переднюю дверь отстреливался.
Серж удовлетворенно кивает.
— Ну, и что дальше? — спрашивает он.
— А ничего! Замнут. Никому такой случай посреди совместной идиллии не нужен. Просто по селам больше не будем ездить. Помяни мое слово, даже по сводке не пройдет.
— Башкой в песок, голым задом к солнцу? Так и будем, как страусы, дальше загорать? — ухмыляется Достоевский. — Верю! Ты эти ваши ментовские штучки-дрючки лучше меня знаешь!
— Ни войны, ни перспектив… Пойдет так и дальше, мотать отсюда надо будет. Не то после всего запрут обратно в следственный кабинет на грошовую зарплату. За стенами полчаса езды — и граница… А служить-то здесь кому? Клетка!
— Угу, — Серж сумрачно кивает, — благодарности от Тираспольских коммуняк не дождемся!
— А я у полицаев в столовой был! — вдруг выпаливаю ему. — Тушенка у них там мировая и водку из-под полы льют!
Но он ничуть не удивлен.
— Как-нибудь сходим. Вот только наберу у Днестра поганок, чтобы в котел подкинуть, и сразу пойдем.
— Ага! Случай будет! — благодушно поддакиваю ему я.
Это все треп. Свару с полицией никто из нас затевать не намерен. Ни к чему сейчас это.
94
На этой истории опасности, подстерегающие нас при совместном наведении порядка, как вскоре выяснилось, закончились. Бандами волонтеров в селах занялся молдавский ОПОН. Теперь уже не приднестровцы, а молдавская полиция громила своих бывших «соратников». А для нас в узких границах города ожидаемый поначалу риск постепенно свелся к нулю.
Продолжилась служба, наполненная частыми суточными дежурствами. Как и предвиделось, все дела свалились на нас. Выезды, особенно ночные, мне даже нравятся. Ночью, когда действует усиленный режим патрулирования и город совсем пуст, из квартала в квартал, из района в район далеко разносится по воздуху гром и треск катящихся по асфальту российских бээмдэшек. Вот и сейчас тарабанят бээмдэшки кругами по Солнечному микрорайону, где мы на выезде. Где-то совсем близко та школа, о которой молва носит, что националисты, ворвавшись в нее прямо на выпускной вечер, расстреливали десятиклассников и насиловали выпускниц. Правдива эта история или нет, сейчас уже не скажешь. Но правдой является то, что нападение на город совпало с выпускными вечерами в школах и с одного из таких вечеров не вернулась домой непутевая Антошкина мама.
Все больше общаемся с солдатами-миротворцами, которых тоже «отпустило». Поначалу откровенности особой не было. Вдруг по служебному рвению застучат, что приднестровская милиция, выделенная в состав объединенной комендатуры, раньше здесь воевала. Сейчас таких опасений уже нет. Они расспрашивают, что здесь было. Мы отвечаем. Мальчишки удивляются. Молдавия, даже побитая гражданской войной, кажется им богатой и ухоженной, они не понимают, против кого и за что тут можно было воевать. Некоторые, подавшись сюда, воображали увидеть «черных», как в Средней Азии, а молдаване вполне европейский по внешности народ. Один воин, перепутав Бендеры с «бандерами», лишь на днях прозрел, что приехал не туда, куда хотел, и до польского шмотья ему не дотянуться. Впрочем, такую же глупость я слышал прошлым летом в одной из донских электричек. Ребята думали, что здесь серьезные проблемы давно, а им говорят, что они начались только при Горбачеве, да и то не сразу.
Вновь рассказываю им, что много лет жил в Молдавии в разных поселках и городах и никогда ни с чем подобным не сталкивался. Первые школьные друзья были молдаванами. И первая в жизни большая обида была у меня отнюдь не на молдаванина, а на подростка-хохла, сынишку работника КГБ, который нагло отобрал найденный мною вместе с приятелем Никушором корпус от гранаты-лимонки военных времен. Ходили, конечно, анекдоты про молдаван, но, кроме шпаны, их никто всерьез не принимал. И почва под этими анекдотами была вовсе не национальная. Что поделаешь, если большие города Молдавии все до одного выросли уже в советское время и до сих пор населена она народом по существу сельским. Как же тут «умным» горожанам не пошпынять селян? В восемьдесят восьмом году, буквально перед началом событий, месяцами ходил по окраинам Кишинева, причем не по самым приятным поводам — долги по алиментам и кредитам выбивал. Но при этом слова худого на национальной почве ни от кого не слышал, хотя встречался с разными людьми, в том числе со стариками, не знавшими русский язык. Но на следующий год как навозный пруд на свиноферме прорвало.
Вот это мальчишки как раз понимают с трудом. Как можно было при одной вере, похожей культуре, богатом хозяйстве, цветущих селах и городах разодраться и угробить нормальную жизнь за каких-то три года. По глазам видно, считают, что, доведись им жить здесь, где в каждом продмаге были шоколад и мясо, а в любом дворе фрукты, виноград и вино, они уж точно не поддались бы ни на какие провокации. От моих слов о том, что пусть редко, но бывали в свободной продаже бананы, а жевательная резинка и кока-кола даже производились здесь, они немеют. Посмотришь на этот наивный восторг простых русских парней, которых от рождения и до самого призыва в армию по-жлобски обделяла благами их Родина, как в собственную голову закрадывается мысль: а нужно ли было нам возмущаться и лезть в приднестровскую бучу? И только через секунду приходит отрезвление: не было выбора. Раскол нагнетался так подло и грамотно, что не поддаться на провокации было нельзя.
Посмеялись еще раз над громкой в свое время историей со строительством компьютерного завода в Кишиневе, на которое город ежегодно получал сто миллионов рублей, в том числе на жилищное строительство. Националисты всячески противились созданию завода, чтобы не было приезжих специалистов, и доболтались до утверждений, будто бы земля под новыми цехами стоит дороже, чем сам завод, и все персональные компьютеры, которые на нем выпустят за десять лет. А затем, добившись своего, они подняли новый вой: караул, злая, нехорошая Москва остановила финансирование! Придумывали всю эту глупость, конечно, не в тех семьях, которые должны были получить работу и жилье, а в Союзе молдавских писателей, Народном фронте…
Спрашивают миротворцы и о том, как ведет себя в бою оружие, что у них в руках. Пока выясняем, где находится указанный дежурной частью адрес, отвечаю, что АК-74 хваленый по сравнению с АКМ — дрянь. Кто здесь воевал, не любят его и при первом случае меняли на автомат калибра 7,62. Те в ответ пыхтят, защищают свое оружие:
— Но ведь точность у него больше и пуля, если в руку попадет, из пятки выйдет!
— Сначала попадите! Давайте серьезно. Вам лично особые мучения раненого из вашего оружия нужны? К чему это? И потом, в уличном бою открыто расположенного противника, на которого рассчитан этот автомат, почти не бывает. Открыто только мирные граждане, спасаясь, бегают. Это их, значит, надо вензелями, от пяток до ушей, простреливать? Они от этого в первую очередь и страдают. Потому что какой-то садист дал задание спроектировать оружие, которое, помимо всего прочего, максимально затруднило бы лечение раненых. С другой стороны, самые обычные уличные препятствия и укрытия, за которыми прячется в городе враг, он часто не пробивает. Его длинная пуля в полете легко отклоняется при касании о препятствия, сплошные рикошеты дает! По улице, засаженной деревьями, где стены с обеих сторон, столько рикошетов бывает, что часть пуль сыплется обратно на головы тем, кто стреляет! Они залетают в замкнутые дворы и вообще черт-те куда, вы себе даже не представляете! Почему столько рассказов и слухов о снайперах? Ведь не только потому, что их много было, но еще от этого самого свойства малокалиберного автомата! Щелкнуло воина своей же пулей по каске — и сразу «Караул, нас обстреливают снайперы»!
Для них это — откровение.
— Ну-у!
— Вот вам и ну! Я просто скажу: АК-74 — это оружие не солдата, а убийцы. Глупое подражание американцам, воевавшим против полураздетых вьетнамцев. А мы с какими партизанами, с каким безоружным народом собирались воевать? В настоящем бою с ним солдат наполовину безоружен. Можно больше патронов с собой взять, говоришь? Ну, скажи, на фига тебе больше патронов, если ни одним из них ты врага поразить не можешь?!
— Так зачем тогда его на вооружение приняли?!
— Не знаю. Могу думать только, что из-за нашей любимой доктрины общевойскового боя. В расчете на то, что воевать придется только в большой войне, где заранее все расписано и организовано. Бежит солдат с автоматом, а рядом пулеметы и пушки с минометами, да поспешают могучие танки! Сверху авиация летит, как на парад, бомбы кидать. Делать ну просто ничего не остается, кроме как отстреливать сумасшедших врагов, кто из окопов выскочит от всего этого в ужасе. Только туфта все это. Совсем другой оказалась моя война. Нормальной организации боя я не видел. Она проваливается. Поддержки нет. И в гробу солдат. А ему домой, к семье надо. Жить хочется! И на жизнь эту всем тем, кто сидит выше комбата, плевать! Ничему наши командующие за много лет не научились… Знали, что национализм — это непримиримый враг, что националисты ударят. Но вместо того, чтобы к этому готовиться, русские генералы и тираспольские полковники нас успокаивали. Рассказывали, как они уже со всеми договорились. Офицеров, таких как Костенко, кто тревогу бил, судить грозились. А потом — здравствуйте, я ваша тетя! У румын артиллерия и минометы на высотах, БТРы и БМП на всех дорогах, а нам суют в руки пукалки: нате вам автоматы, что весят меньше… Сами же — задний ход. За провал обороны никто не в ответе! Все пали за Родину! Слава героям! А хитрые п…расы живы и довольны. Мотай на ус, воин!
— Ну ты намалевал картину! — от такого попрания авторитетов удивленный миротворец переходит на ты.
— Картину?! А что, думаешь, в твоей российской армии не может случиться то, что произошло с нами? Я тебе не про живопись, а про жизнь и смерть… Ты ведь по городу ходил? Не заметил случайно, что приднестровские позиции разбиты намного сильнее румынских? Так спроси себя, какой ценой их удерживали и удержали? Чем за это, пока политики за рекой шушукались и каждый «лишний» ствол дать боялись, плачено?!
— Чего злитесь, я же не обидеть вас хотел, лейтенант!
— Я не злюсь. Я хочу, чтобы ты понял и прозрел сейчас. И увидел, как все здесь оказалось похоже на Отечественную войну. Когда у нас все было и все не там, где надо. Когда те, кто мог командовать, сидели в тюрьме, а кто не мог — командовали. Не надо прозревать потом, кровью в своих глазах и дырами в своей шкуре! Не для того нас с тобой рожали матери. Поэтому техника, полностью готовая к бою, должна быть на месте, в частях, а не в кармане у генералов, которые все раздумывают, применять ее или не применять. При таком подходе она гибнет не в бою, а на складах! Эта техника должна отвечать конкретным условиям боя и вооружению противника, а не выдуманной потребности тащить на солдатской заднице на полкило веса меньше! Захочешь жить, слона на горбу потащишь! А отвечать за то, куда и когда из нее стрелять, должен серый и небритый пехотный майор, а то и сержант. Вздорно думать, что они хуже и глупее генерал-майора, потому что сидят на передовой, а не в уютных штабах! И, самое главное, обманывать и зря успокаивать всех не надо. Нельзя казнить офицеров, которые в силу своего долга возражают и говорят об опасностях и ошибках. А иначе каждый раз будет, как здесь и как пятьдесят лет назад, когда немцы взводом пехоты и одной-двумя грамотно расположенными пушками уничтожали целые советские батальоны, а генералы по телефону бесновались: как же так, вас была тысяча человек с рогатками, а вы не справились с одним взводом с пушкой! Элементарной перестрелкой не в силах командовать, а под свои вселенские теории уже оружие подгоняют. Мы тебя облагодетельствовали, солдат! Теперь у тебя не просто рогатка, а с больно стукающим облегченным камнем!
Молчат.
— Из вас кто-нибудь потом в военное училище собирается?
Отвечают что да, конечно.
— Вот если поступите, вспомните мои слова. Там я, правда, не учился, но, как начался горбачевский бардак, стал искать военные учебники и читать. В книге по тактике, скажу, нашел все, за исключением этой самой тактики. Как действовать в условиях применения ядерного или химического оружия, там есть. Как выкопать ротный узел обороны землеройной техникой, тоже есть. Политподготовка, разумеется, разъясняется как важнейшая вещь для успеха в бою. Типовые схемы движения и атаки массой войск… А вот о том, как действовать, когда противник ни ядерного, ни химического оружия не применяет, какова обычная тактика пехоты, у которой просто ни черта нет — ни саперных машин, ни тяжелого оружия, ни заботливого командования, — там об этом не сказано. И о том, каковы конкретные особенности этой тактики в зависимости от местности, тоже ни гу-гу. Одни общие слова. На кой ляд мне знать про кубометры копания ротного узла обороны, если нет бульдозера и каждая лопата ценится, будто она из серебра? Зачем мне вся эта мудрость ученых генеральских голов, когда они не предусмотрели как раз того, что случилось: действий в самом обычном, а не вселенском конфликте, в условиях нехватки сил и средств, в условиях поражения! Тихой сапой вернулись к тому, за что получили в морду и потеряли миллионы жизней в сорок первом… Может, не везло мне с этими книгами, но из этой книжной тактики ничего здесь применить не пришлось. Учили меня те, кто раньше порох нюхал, а я поначалу еще обижался, возмущался, терпел… Прозрел только, когда дали нам румыны в хвост и в гриву! Теперь думаю: боже, сколько же я еще всего не знаю, сколько таких же, как я, неумелых по всем республикам и границам поляжет костьми…
Еще помолчали. На такой ноте обрывать разговор нехорошо. Угощаю их сигаретами, и, когда вновь спрашивают, как националисты били город артиллерией, отвечаю спокойно:
— Нет, этого я подтвердить не могу. Артиллерию средних и крупных калибров национальная армия в городе применять избегала. Грех напраслину возводить. Иначе был бы вообще ужас. Достоверно знаю всего о десятке выстрелов по жилым домам — и те либо по пустым, либо попали случайно. Ну, конечно, на Шелковом районе и в Борисовке, которые подальше от дорог и согласительных комиссий, они резвились круче, но про это я говорить не могу. Залпы слышал, но куда они ложились, не видел. А у нас все, что вы на Первомайской видели, натворили малокалиберные пушки, минометы-восьмидесятки и пулеметы густым огнем. Только крыша сверху провалена стодвадцатками, которые румыны тоже пускали в ход в самом крайнем случае. А мы, приднестровцы, не имея ничего, кроме автоматов, артиллерию применили бы с огромным удовольствием, да пушка была всего одна.
— Как одна, на весь город?
— На весь ли — не знаю, но на полгорода точно. И два миномета. Против двадцати четырех румынских…
В этих беседах российские солдатики всех нас, приднестровцев, называют гвардейцами. Так запало им в голову. Почему? Мы ведь не гвардейцы. И не увидеть уже нигде первоначальную приднестровскую гвардию, ее истекшие кровью, затравленные, расформированные и переформированные батальоны… Но дух гвардии пережил ее плоть. Он продолжает кипеть в нас, горячих осколках этой войны, на которой мы его нахватались. Мы не были гвардейцами батальонов Костенко и Воронкова, но мы мечтали быть ими, равнялись на них. Наверное, этот дух еще продолжают чувствовать миротворцы, и, обращаясь к нам как к гвардейцам, они в чем-то правы…
Впрочем, долгие ночные разговоры с миротворцами не так уж часты. Чаще с ними перекидываются всего парой слов или подкалывают: «Так от чего и от кого там ваша Россия объявила независимость»?
95
Поздней ночью, вернувшись в комендатуру, поднимаюсь к себе в кабинет и ложусь спать на сдвинутых вместе столах, ногами к окну без стекол, на котором одна только перебитая в нескольких местах решетка. Все как месяц назад. Только было это в шести или семи кварталах отсюда, над головой там висел не простреленный Маркс, а какая-то засиженная мухами дешевая репродукция с цветами. Не было решетки, и рядом не ждала терпеливо своего часа противотанковая мина… Не такая уж большая разница… Все в жизни повторяется, как грязные столы перед разбитым окном. И на противоположных сторонах вражды столы эти, словно отражая друг друга, одинаковы.
Утром, за час до развода новой дежурной смены, очередной вызов. Прибываем к пятьдесят второму дому по улице Пушкинской. Кто-то проявил излишнюю бдительность, заподозрил кражу в городской типографии. Никого и ничего не обнаружив, долго курим, чтобы не возвращаться до окончания дежурства в комендатуру. Не то прямо перед разводом можно еще куда-нибудь уехать.
У этого здания типографии, в пятом часу вечера девятнадцатого июня бендерская трагедия и началась. Накануне, восемнадцатого июня, парламент Молдовы принял резолюцию о разрешении конфликта с Приднестровьем мирным путем. Но войска Министерства обороны и Министерства внутренних дел Республики Молдова вокруг города были уже сосредоточены, операция по его захвату почти подготовлена. Ястребам понадобилась провокация. Здесь, у типографии, полицейские попытались захватить в плен приехавших из Тирасполя офицера контрразведки и гвардейцев, началась перестрелка, за которой последовали вылазки волонтеров из Варницы и Хаджимуса, диверсионных групп в самом городе, а потом «адекватные меры» армии и полиции Молдовы.
Вернувшись в гостиницу, позавтракал и подремал. Потом пошел под холодный душ. Выходя из душевой, понял: отдохнул и свеж. Появился Достоевский, раскидавший подчиненных по службе и работам. Не сговариваясь, пошли на наш старый передок. Он был для нас делом всей жизни, а теперь он — наша церковь. Не знаю как Серж, а я набираюсь здесь начавшего ускользать чувства общности и единения. Не с Богом, конечно… И не божественное откровение ждет здесь меня, а запоздалые и гаснущие сожаления о том, что могло родиться в этом единстве не умеющих кривить душами офицеров и солдат, сбыться чему было не суждено…
О, черт, мы тут не одни… И чего мы не повременили до вечера? Похоже, вернувшиеся из бегов горожане оглядывают, что изменилось вокруг за месяцы сидения у родственников и в опустевших без детей черноморских пионерлагерях. Подходим ближе и слышим беседу супружеской четы. При супруге еще одна матрона в подругах и сынишка с самым настоящим пляжным загаром, не хилый парень. Хорошо одеты, не из бедных… Ну точно, экскурсанты. И матрона им вещает:
— Мой Толик, слава Богу, перед войной крутнуться успел, свой бизнес продал. Уезжать мы уже должны были. За дом обидно, могли ведь тоже продать, но слишком большую цену поначалу запросили. Как же иначе, все своим трудом… Сколько я за мастерами-неряхами ходила, чтоб не разбили, не стащили чего… Да теперь все равно, хоть бы и цел остался, цена ему копеечная… И у соседей все пропало. Командир гвардейцев здесь был зверь. Всех выгнал, посадил в дома своих гвардейцев, никому вещи забрать не дал. На всякий вопрос — один ответ: «Расстреляю!». Адъютант при нем, высокий детина, винтовку сразу наперевес… И стреляли, говорят. Каждый день здесь стрельба шла страшная. Может, и судили уже их, как того Костенко, о котором в газетах пишут, да людей и добро вернешь разве?
— Лапшу, — говорю, — людям на уши не вешайте. Командир здесь был солнышко, само человеколюбие, я лучше командира не знаю!
— Чего ж он такой злой был? — спрашивает супруга, а ее муж недоверчиво кхекает.
— Повторяю вам: брехню слушаете. Пришли на поле боя и воображаете, будто не война была, а банда гуляла! Нашли «свадьбу в Малиновке»! Шмотье забирать можно до боя, а не во время него. Не успели — извиняйте, среди ковров и перин гореть никому не охота не было.
— Да зачем вообще ваши гвардейцы в дома зашли? — с негодованием выкрикивает матрона.
— Да затем, что от пуль и снарядов прятаться надо было. И врага встречать. Куда получилось — туда и зашли. За этими домами город, смотрите, цел. Но вас это не радует. Вся мысль ваша скопидомная о том, что лучше б другие кварталы сгорели, но не ваш. Лучше бы город сдали, а нас всех сразу перестреляли. Тогда бы вы продали домишко и вложили бы денежки на новом месте в новое дело! С вами гвардейцы последний кусок хлеба и последнюю картошку не делили, потому и не знаете ничего об этом… Слетелись обратно с запасных аэродромов и курлыкаете, как бакланы. Все кроме барахла вам до лампочки!
— Катерина! Ты ж смотри, с кем говоришь! — вмешивается муж, меряя опасливым взглядом кобуру на сержевом боку. — Идем отсюда… Влад, слышишь, пойдем…
— Валите, валите… У горисполкома побакланьте. Там народ на предложения кого-нибудь судить чуткий! Только и мы свои пять копеек вставим, рублем не откашляетесь… — угрожающе язвит Достоевский.
Благополучная погорелица и ее знакомые опасливо уходят. И самочувствие улучшается, будто мы отбили новую атаку на этот квартал. Лихо подкалываю Сержа:
— Ты слыхал? Не оценил народ твоих командирских талантов! «Детина с винтовкой наперевес, адъютант…» Как вверх тянулся, спеси-то сколько было, а запомнил тебя народ адъютантом Али-Паши!
Достоевский от такого нахальства останавливается.
— Щас как дам в дюндель! Тебя вообще тут никто не помнит, и могилу твою не найдут, студент!
Времена в наших отношениях другие, и, конечно, это просто шутка. Поухмылявшись друг другу, мы идем обратно к гостинице.
— Может, эта дура не меня, а кого-то другого зверем обозвала… — обиженно ворчит себе под нос Серж.
96
Бежит время, кончилось календарное лето девяносто второго. Настоящее же, по погоде, южное лето еще горит вовсю и подойдет к концу на две-три недели позже. Сентябрь обещает быть теплым. В городе подготовили несколько школ к новому учебному году. Детей мало, но оставшиеся должны учиться. Тягачи вытаскивают с городских улиц разбитые автомашины и бронетехнику. Бронемашины с тяжелым скрежетом волочатся сзади, оставляя за собой шлейф ржавчины, горелой краски, выпавших изнутри гильз и других мелких обломков. Эти ржавые следы быстро заметают и замывают поливальные машины. Открываются первые магазины. На уличных лотках, ставших уже привычными, торгуют предметами домашнего обихода, доставленными в порядке гуманитарной помощи. Это не значит, что торгуют вещами, которые должны были раздавать бесплатно, просто здесь это так называется. Цены невысоки. Я сам приобрел на одном из таких лотков новые электрочайник, утюг и шахматы.
Оживающий город радуется новой жизни и посмеивается над ней, улавливая новые контрасты и парадоксы, обыгрывая их в веселых историях и анекдотах, рассказываемых горожанами друг другу в очередях: «Просыпается в Бендерах, в Ленинском микрорайоне старый молдаванин. И чувствует: что-то не так. Спал хорошо, выспался — значит ночью стрельбы не было. Выглядывает в окно — надо же, не валяются по двору пьяные волонтеры. Подходит к водопроводному крану, поворачивает его — есть вода. Подскакивает к выключателю, щелкает, и — чудо! — есть свет! Бежит на кухню, поворачивает вентиль плиты. Дрожащей рукой чиркает спичкой — горит газ! В страхе ломится из кухни к жене в спальню: «Стелуца, какой ужас! Вставай, звездочка, сепаратисты снова здесь!»
В Тирасполе началось, наконец, формирование созданной июльским приказом Кицака Бендерской отдельной мотострелковой бригады вооруженных сил ПМР. Полтора месяца отсиживались под защитой Лебедя, чтобы понять: командующий не вечен, а Молдова не собирается отводить войска от нейтральной полосы. По сути, Управление обороны ПМР вновь показало свою недееспособность. Из множества разных отрядов и частей, перечисленных в июльском приказе, большинство перестало существовать. Впихнуть в состав новой бригады казачьи сотни было нереально. В результате единственным ядром для создания бригады оказался все тот же нелюбимый командованием, лишенный своего командира, истерзанный Бендерский батальон. Этим делом занялись российские военные специалисты.
Назначенный Кицаком первый командир бригады, ярый враг и ненавистник подполковника Костенко, полковник Атаманюк поспешно оставил командование, и все началось с чистого листа. С чистого ли? А как быть с памятью бендерских гвардейцев и офицеров, чьи заслуги были принижены, на личные дела которых легло клеймо связи с опальным комбатом? По мере работы в Бендерах следственной группы Прокуратуры ПМР о Костенко распространяются все новые жуткие слухи. Но мы-то знаем, какая липа цветет в делах и какую чепуху несут пресс-атташе и вьющиеся вокруг них корреспонденты. У кривды много путей. Достаточно умолчать об одном и приукрасить другое. И тут же, навстречу официозным статьям и слухам, идут рассказы о том, что Костенко видели то в Тирасполе, то в Одессе посылающим воздушные поцелуи знакомым дамам…
Присутствовавшие на опознании останков комбата гвардейцы продолжают твердить, что им показали не их командира. То обезглавленное и безрукое, обугленное, разлагающееся тело, которое предъявили офицерам и жене комбата, невозможно было опознать. И мне, следователю, любопытно, как работники прокуратуры, не уверенные в том, чей труп у них в руках, могут утверждать, что откапываемые ими по Бендерам такие же изувеченные, разложившиеся и неопознанные тела являются жертвами Костенко, а не молдавских волонтеров или кого-то еще. И во всех ли случаях можно говорить о невинных жертвах? Будто одних только непроверенных показаний достаточно для того, чтобы судить о том, что произошло на войне. Ведь солдат, поразивший врага, остановивший мародера, ликвидировавший предателя и лазутчика, — герой. Если свидетель знает подоплеку такого «убийства» — это хорошо. А если нет? Тогда у него совсем другие показания… Убери юридическое состояние войны — и тогда солдат в любом случае просто убийца. В том-то и соль. Ведь юридически приднестровской войны нет и не было! Суди кого хочешь и как хочешь. Закон — что дышло. Куда повернешь — туда и вышло.
Добряком комбат, конечно, не был. Он был профессионалом. А на войне правильные решения — жестокие решения. Но что есть подлинная жестокость и в чем она состоит? В том, чтобы действовать решительно? Тогда ты на виду. И все связанные с твоими действиями боль и грязь видны тоже. Любая неясность толкуется против тебя, и всегда найдутся люди, готовые объявить: «Ты — зверь». Просто потому, что они в чем-то пострадали или так поняли твои действия со своей колокольни. Тот, кто выжидает и оттягивает необходимые и непопулярные действия, всегда выглядит гуманнее. Но что на войне значит не делать и выжидать? Это значит, что ты оставляешь многих людей в опасности. Что, когда враг нанесет свой новый удар, будут большие потери и большая кровь. Зато от нее легко будет отстраниться, заявив, что в этой крови и переломанных судьбах виноват только враг, нанесший удар, и больше никто. В глазах несведущих людей (а таких большинство) ты можешь остаться хорошим. Но разве это не жестоко? И разве эта отстраненная, приглаженная и замазанная жестокость не пахнет предательством? Такова судьба командира, что ему приходится отдавать плохие приказы и убивать. Пытая и убивая одних, он защищает других. Если он не делает этого, он перестает быть командиром и становится интриганом, который больше не защищает свою страну, свой народ и своих солдат. Таким же интриганом, как заслуживший общее презрение генерал Неткачев. Других перспектив у командира нет. И соблюдение хрупкой грани между защитой и зверством, любовью и ненавистью всегда остается на его, только на его одного измученной совести. А то, каким увидят облик командира потом, после драки, часто бывает случайным. Особенно в обстановке хаоса и развала армии. Только боевые товарищи и подчиненные могут говорить о своем командире правдиво. Но если они разогнаны, перетасованы, запуганы, кто и что расскажет о нем тогда? Смешно…
Предательства и интриганства за Костенко не замечалось. Поэтому любовь и ненависть сопровождали его всегда. Он заслужил зверскую репутацию еще в Афганистане. Но в том же Афгане он, нещадно истребляя вооруженных духов, заключал считавшиеся незаконными перемирия с враждебными кишлаками, давая возможность афганским крестьянам посеять и убрать урожай, без чего померли бы с голоду семьи крестьян. Заодно он этим сохранял жизни советских солдат. Больше того, он открыто выступил против старшего офицера, сорвавшего такое перемирие. Проще говоря, набил ему морду. Это сломало карьеру Костенко, его отдали под суд. На суде всплыло много как сомнительных, так и героических подробностей. Все кончилось тем, что Костенко с понижением в должности перевели в другую часть, с которой он и вышел на родину после конца афганской войны. В Союзе у будущего комбата не было ни кола, ни двора. Поэтому он и направился в Тирасполь, родной город своей жены.
Здесь, в Приднестровье, двойственность репутации вновь настигла его. В 14-ю армию пришли противоречивые характеристики на нового офицера, и при первом же поводе, которым явилась драка в ресторане Фоишор, произошедшая в годовщину вывода войск из Афганистана, Костенко был уволен на гражданку. Говорят, в этой драке от руки комбата пострадал комендант Тирасполя подполковник Бергман, высокомерно экспонировавший себя в роли самого заслуженного ликвидатора аварии на Чернобыльской АЭС и героического воина-интернационалиста. С тех пор он навсегда присоединился к преследователям и недоброжелателям Юрия Костенко.
И надо же было так распорядиться судьбе, что избитым в Афгане старшим офицером оказался новый командующий четырнадцатой армией генерал Лебедь! Вот почему он поверил Бергману, и его удалось так легко спровоцировать на содействие аресту комбата. Обиженные нашли друг друга.
Сейчас, посмертно, вовсю раздувается темная сторона личности Костенко. Уже пытаются объявить его ненормальным. И никому невдомек, что сложность и неоднозначность проявленных им качеств говорит совсем о другом: он был по-настоящему яркий и ответственный командир. Но такие командиры у нас почему-то всегда были не ко двору.
Новым командиром бригады стал полковник Лепихов, а командование ее первым батальоном — все тем же Бендерским батальоном республиканской гвардии ПМР — принял подполковник Аскеров. Оба они — и Лепихов, и Аскеров — в вооруженном конфликте не участвовали и знают о нем лишь то, что было до них специально доведено. Наверное, поэтому подполковник Аскеров сразу повел себя так, будто хочет вытравить из подчиненных любые остатки памяти о Костенко. Говорят, он пытался реорганизовать батальон буквально вопреки идеям прежнего комбата и сразу же заявил «Разведвзвода в моем батальоне нет!» Впрочем, и техники, ранее числившейся за разведвзводом батальона, тоже нет. Она разукомплектована и приведена в негодность бравыми тираспольскими гвардейцами прямо на полигоне, где хранилась в то время, пока бендерские гвардейцы были распущены по домам и ждали решения своей судьбы. Ну что ж, тираспольская гвардия меньше готова к боям, зато более послушна.
Штабной полковник Атаманюк опять на коне. Он правильно рассчитал: незачем ему командовать бригадой. Сильно это дело хлопотное, ее создавать. Да еще придется при этом часто бывать в городе и батальоне, где его не любят. Ведь девятнадцатого июня он из Бендер сбежал. На переговорах в Тирасполе и Лиманском его личность была нужнее… Потом прояснилось и худшее. Перестрелка у бендерской типографии, послужившая поводом для вторжения молдавских войск и полиции в город, началась не без его участия. Тираспольские эмгэбэшники и гвардейцы, приехавшие к типографии, должны были забрать заказанную Атаманюком листовку — обращение к солдатам армии Молдовы. Эта листовка понадобилась ему во что бы то ни стало и непременно срочно. Атаманюк тут же проговорился о ней по тираспольским, бендерским и даже кишиневским телефонам. Конечно, обо всем узнала полиция и пыталась распространения этой агитки не допустить.
Это было по меньшей мере головотяпство — затеять печать антиправительственной листовки в Бендерах, в городе, где было двоевластие и типография находилась буквально в одном квартале от городского отдела полиции. Будто нельзя было сделать это в Тирасполе или Рыбнице… У Атаманюка большие связи, и, наверное, поэтому в организации провокации у типографии так тщатся обвинить Костенко и его людей. Ныне полковника Атаманюка громогласно поднимают на щит, как героя, будто бы исправившего ошибки трусливого и подлого, психически неуравновешенного комбата Костенко.
История полковника Атаманюка на самом деле далеко не единственная странная история. Удивительные люди подняты приднестровской войной наверх. Чем крупнее послевоенный герой, тем нелепее были его действия во время конфликта. Взять, к примеру, полковника Бергмана. Что он хорошего делал? Ничего. Поначалу препятствовал вооружению гвардии. Потом издевался в своей комендатуре над ополченцами и помогал уничтожать Костенко и Бендерский батальон. А у рядовых участников необъявленной войны все горше становятся думы и темнее лица. Тяжело сознавать, что рука об руку с правым делом, рядом с подвигом пряталось предательство, двигались чьи-то карьеры да интриги, цвела корысть.
Незаметно для нас, в мартовских ли боях или апрельских переговорах, а может в кровавом угаре бендерского июня была пересечена грань, за которой руководители Приднестровья перестали защищать нашу республику, став защищать только себя. Их цели разошлись с нашими целями. Тут не важно, сколько конкретных ошибок было совершено ими под гнетом ответственности и в гордыне. Важно то, как далеко они прошли по этому тайному, не нужному народу пути. Они прошли далеко. Так далеко, что за попытками убрать собственных офицеров и обескровить бендерскую оборону стало угадываться желание откупиться городом и его населением от агрессора, разделиться с Молдовой по старой советской границе на реке Днестр.
Странно, но образ ненавистных врагов — полицейских не вызывает былого гнева в душе. Те, с кем мы работаем бок о бок в ГОПе, больше похожи на самых обычных людей. Они поверили одним политикам, мы — другим. Они ошибались. Мы — правы. Но разница между политиками оказалась не так велика, как вначале нам представлялось. Не пропадет ли она вовсе, когда мы станем мудрее?
Сегодня на восточном берегу Днестра эйфория победы. Защитились! Отстояли республику и себя! Внешний враг остановлен. Ошибки списаны на тех, кто указан. Путь открыт, на благо народа строй и дерзай! Но эйфория скоро пройдет. Смогут ли те, кто убил Костенко, дать людям лучшую жизнь, чем те, кто убил Матюшина? Мы сомневаемся. Благих целей не достичь подлыми средствами. Спорить, конфликтовать, наказывать можно и нужно. Но предавать и уничтожать — нельзя. Переступите грань, и личное будет достигнуто. Временное — построено. Но останется пропасть между словом и делом, куда рано или поздно все рухнет. Так уже было с нашим Союзом.
Это так рационально, — переступить за грань порядочности под давлением обстоятельств. И желаемое средство кажется таким действенным, таким сильным… Но дело не в обстоятельствах, а в людях. Одни полагают, что обстоятельства все оправдают. Вторые считают, что нет.
97
В один из погожих дней в самом начале осени удивил Жорж. Подходит и говорит:
— Слушай, лейтенант, поговорить надо.
Чего это он? Отходим, садимся в одном из дворов на лавочку, и он рассказывает, как во время перемирия с ОПОНом познакомился с одним мужиком. А у того перед войной один полицай оставил только что купленный мебельный гарнитур и вывезти не успел. Мужик возьми и предложи: забирай мол, вражеское имущество, если тебе надо, а то хранить негде, тесно. Жорж и забрал. Перетащил мебель к другому своему знакомому. Уже договорился на днях его в Тирасполь везти, как объявился собственник, этот самый полицай, ищет свое добро. По цепочке пришел к Жоржу. И вопрос стоит так: отдать или на хрен послать? Послушал его и спрашиваю:
— Чего же ты ко мне, а не к Сержу поперся?
— А ну его, от него здесь совета ждать! Если б завалить кого было нужно…
— Этот полицай, он из клятых? Воевал?
— Нет вроде. Не выделывается. Сразу не настучал, не грозить, а просить пришел.
— Да-а… Знаешь, Жорж, по-моему, отдать гарнитур надо. И по совести, и на тот случай, чтобы не влипнуть, если он жаловаться пойдет.
— Думаешь, пойдет?
— Может. Молдаване — они прямые до глупости. Если умный, то не сразу пойдет писать, а к своим в ГОП, и тогда тебя кто-то из них еще попросит. Что тогда? Но может пойти и к Бордюже. В любом случае нет резона отношения портить.
Колобок встает.
— Ну ладно. Скажу полицаю, чтоб ставил коньяку, сколько не жалко, и забирал свое барахло.
— Пить будете, позови.
— Само собой.
Целый гарнитур! И кто?! Жорж… Стоило ли переживать из-за Гуменюка со вшивым видеомагнитофоном?!
Нежданно-негаданно передали весточку от старикана в тираспольском агентстве по обмену жилья, к которому еще в прошлом году мои предки обратились подыскать вариант из Тирасполя. Интересно, что у него? Опять райцентр в Запорожье, где мещане гонят из отходов самогонку, месяцами дожидаясь невыплаченной зарплаты? Из одной задницы в другую… Все же надо съездить. Договариваюсь с ребятами, чтобы прикрыли меня завтра во второй половине дня. Первую, во избежание явных недоразумений, придется провести в комендатуре.
Назавтра мне фартит. В Тирасполь сразу после обеда пойдет машина, обернуться можно быстро. Водитель, правда, просто так не возьмет, попутчиков брать не велено. Для проезда через миротворческие блокпосты, меня надо вписывать в путевой лист. Хотя криминал невелик, за нарушение распоряжений начальства придется сделать водиле презент. Заблаговременно отобедав, сижу под гостиницей, караулю дежурный газик. Вот и он. Вылезает сержант-водитель и топает в столовую. Группами подходят от комендатуры пацаны. Рядом подсаживаются вконец обленившиеся Серж и Жорж. Последний зримо поправился, заставив товарищей все чаще припоминать его старое прозвище.
Катит по улице Суворова каруца с двумя мужиками, запряженная невыразительной, но чистенькой кобылякой. Ба! Второй мужик — это не мужик, а наш Игорек. Подъезжают. Не иначе, продукты из Паркан привезли.
— Эй, Рыбница! Копытной самоходкой где разжился? — интересуется Достоевский.
— На фига нам теперь тачанка? Революция закончилась! Ик! — икает Колобок.
— Будет вам! Все бы поржать! Лучше ехать на подводе, чем топать на своих двоих! — отзывается Игорь.
Он соскакивает на землю и, потрепав кобыляку по морде, подходит к нам.
— Эдик, ты вроде на ту сторону мотануться хотел, можешь на ней поехать. Я за мостом подсаживался. Мимо миротворцев ехали, они нас не проверяли. Обратно проверять не будут тем более. Один человек приехал, один уехал — все дела.
— Нет, — отвечаю, — ни на какую лошадь, даже близко к ней, не заманите! Я в армии из-за такой вот коняки чуть не угробился один раз. Под самый мой дембель из-за каких-то самовольщиков, которые пьяными на грузовике врезались в «Волгу» с военным начальством, всех, кто призывался из Москвы, выкинули из Московского округа на кудыкины горы. Я попал в Приозерск. Маленький городишко такой, на Ладоге, недалеко от финской границы. Кругом еловые леса с валунами и болотами, белые ночи и сырость. С перспективой застрять там до Нового года. Увольняют-то в запас прежде всего своих, а не пришлых. Чтобы не застрять, подрядился я там вместе с одним дагестанцем делать Ленинскую комнату в батальоне обслуживания тамошнего полигона. Перед нами в одной роте Ленкомнату сделали художники из Питера, красиво, но за работу дорого взяли. Командование смекнуло: образец есть, и кинуло клич повторить это чудо силами своих умельцев. Мы и вызвались. Ради дембеля работали зверски. Под основу для раздвижной стенки с картами надо было привезти брус. А он шестиметровый, мокрый, тяжелый. Машину, чтобы съездить на лесопилку, не дали. Замполит говорит: берите лошадь, на которой бачки с помоями от столовой на свиноферму возят. Мы — к коноводу, а он пьяный вдрызг валяется. Сколько его ни трясли, мычит только, как бык, и под себя от счастья подпускает. Делать нечего. Сами вывели клячу на дорогу, сели, крикнули «н-но!» и поехали. Поначалу ничего, лошаденка топает себе. Доехали до лесопилки. Загрузились. Едем дальше, и тут, как назло, развилка. В одну сторону — к казарме, куда нам надо, а в другую — к столовой, куда она привыкла за объедками ходить. И все. Конец! Мы ее к казарме тянем, а она нас — в столовую. Уперлась — и ни в какую. Полчаса промучились, и Фарид, напарник мой, не выдержал. В очередной раз установили это существо мордой к казарме, задом к столовой. Он берет с телеги дровину, да по заднице ее хрясть, чтобы куда надо бежала. Да не тут-то было! Коняка как фыркнет, морду в сторону — и к пищеблоку. Кое-как на бегу заскочили на телегу, Фарид за вожжи, а я плашмя на брус, чтобы не рассыпался. Тянули ее, кричали — без толку, не останавливается, сволочь! Дага совсем уж зло взяло, и давай он лошадь рейкой по бокам охаживать. А она в ответ брыкаться! И понесла. Я на брусе раскорячился и ору, чтобы все разбегались и чтобы Фарид оставил эту свинскую лошадь в покое, пока она нас не угробила. А у того глаза на лоб, дубасит по-прежнему. И несет кобыла все быстрее и быстрее. Подлетаем к автопарку, люди начинают по дороге попадаться. Разбегаются, матюгаются. Шею выворачиваю и вижу: ужас! — у ворот автопарка стоит «Урал», и в оставшийся проход между его бортом и забором, выруливает комбатов газик. Водила оставляет открытой дверцу, так что она почти перекрывает проезд, и сваливает к постовому точить лясы. И мы на полной скорости между «Уралом» и газиком врубаемся. Дверку зацепили, выломали. Сзади бежит этот придурок водитель, чего-то орет. Лошадюка мчится дальше, выносит нас на полной скорости мимо чайной на центральную аллею части, прямо на клумбы. Цветочки, гордость контр-адмирала — попробуй их в тамошней холодине вырастить, — только в стороны с колес разлетаются. Тут с ревом выбегает дежурный по части, лапает себя за кобуру, вытягивает ствол и стреляет в воздух. Кобыла от этого шума все остатки сил напрягла. Глядим, приближается крышка: аллея с клумбами кончается крутой лестницей к Ладоге — сейчас свалимся и шеи себе посворачиваем. Как заскочила лошадь на последнюю клумбу, мы, не сговариваясь, по разные стороны телеги прыг! Поднялись, и мимо лестницы по склону бегом вниз. По берегу, среди валунов, нарезали зигзагами километра три, забежали обратно к лесопилке. Сели там и думаем, что в этой жуткой ситуации делать. Не придумали ничего лучше, как снова взять этот чертов брус и таскать его вручную. Это, я вам скажу, была каторга почище колосовской пушки. Сил нет, на ходу молю: «Все, не могу больше». Фарид сзади хрипит: «Давай, пошел, давай»! Все же за несколько раз перетаскали все деревяшки. И только благодаря этому не попались. Повезло нам, конечно. Во-первых, лошадь не убилась. По центру клумбы был большой камень. Телега налетела на него и перевернулась. Кобыла не смогла ее дальше протащить и свалилась там же. Во-вторых, коновод пьяный не помнил, кто лошадь взял, а замполит шатался где-то в Приозерске. Никто не знал, что мы для Ленкомнаты должны были брус брать. На лесопилке же его берут раз двадцать на дню. К вечеру все же дознались, и к нам целая делегация офицеров пожаловала: «Не ваш ли на центральной аллее брус лежит?» Мы, понятно, сделали честные глаза и говорим, что ничего не знаем. Да, брус брали. Вот, привезли, но не на лошади, а на попутке. Ушли проверяющие несолоно хлебавши. Замполит, конечно, нас раскусил, но на своих подчиненных и на себя самого чепэ вешать ему резона не было. Просто к отбою, уже подшофе, вернулся и потребовал келейных объяснений, смеялся до упаду и ругал нас на чем свет стоит. Так и отвертелись.
— Дураки вы были. Лошадей знать надо, а не издеваться над ними, — возмущается Игорек.
— Что значит дураки? Это, может, у тебя в Рыбнице лошадей пруд пруди. А я жил в больших городах. Фарид — тот вообще в горах, привык там архарам всяким рога ломать… В общем, правило простое: не умеешь, не берись. Лучше вообще не подходи. И я его усвоил.
— Значит, на каруце не поедешь?
— Ни за что! К лошадям и сельскому хозяйству меня не приплетайте! До сих пор помню эти жуткие залеты. Буквально на третьи сутки после нашего подвига очередные бедолаги, сержант с прапором, напились в «вечном» наряде и поехали ночью на той же подводе в свинарник стрелять крыс. Сидят у свинарника, ждут, а крыс не видать. Прапор сержанту и говорит, чтобы тот зашел к сараю с тыла и пнул пару раз заднюю перегородку. Не соображают, что тэтэшник эту перегородку прошьет навылет вместе с сержантом. Ну, сержантик шуметь и отправился. Едва начал за будкой греметь, на прапора из сарая что-то огромное как побежит! А тот спьяну уже придремал, забыл про крысиную охоту и про сержанта за перегородкой. Увидавши страшилище, всю обойму в наступающего врага в две секунды разрядил: думал, медведь.
— Вот это да! Не иначе, это было Лохнесское чудовище.
— Почти. В Ладоге, говорят, какие-то странные звери тоже есть. В общем, захрюкало оно, завизжало и сдохло. Была то самая здоровенная, взлелеянная начхозом свинюка на сто семьдесят килограммов живого веса. Начхоз мечтал ее заколоть на свадьбу своей дочурки, милейшей блондинки, известной всему Приозерску и всем экипажам катеров и барж, приходившим в этот могучий порт. Нашелся-таки какой-то дурак, чтобы официальным браком покрыть ее прежние грешки. Но халявы не вышло — скончалась свинья преждевременно, из-за стрельбы угодив в солдатский котел. Дня три кряду батальон ел мясо по норме, а не ошметки, как всегда.
— А с сержантом что?
— Ничего. Оказался прикрыт от огня свиным телом. Как стрельба пошла, он залег в борозду на склоне и там впал в алкогольную кому. Когда его мертвецки пьяного нашли, то жутко обрадовались, что живой, и тут же перепугались, чтобы не сдох от переохлаждения или отравления. Вместо гауптвахты положили в лазарет.
— Это уже не лошадиные, а свинские истории! — обобщает услышанное Серж.
Тут выскакивает из столовой водитель. Отчаливаю от своих и бегу к нему.
— Стой, помнишь, о чем договаривались?
— Ну и что? Мне-то какой резон на головомойку нарываться?!
— Я тебе бинокль дам!
— Врешь! Покажи!
— На!
Даю ему старый бинокль с сорванной резьбой на окуляре. Он смотрит и радостно гикает:
— Поехали!
Заскакиваю в машину. Оптика всегда дорого стоила. Но на черта мне теперь подпорченный бинокль?
После всего неожиданно возникший вариант обмена жилья из Тирасполя, к удивлению, оказался хорошим. Одесса! Можно ли его довести до конца? Конечно же я сразу согласился. А вот музыкальный центр «Вега» я проморгал. Купили его. Не дождался он моей новой зарплаты.
98
С дисциплиной от недели к неделе становилось все хуже. А сейчас она и вовсе обвалилась. Нас отправляли на совместное наведение порядка на месяц. Но третьего сентября приднестровский контингент никто не сменил. Даже предположить нельзя, когда смена будет. Конечно, потерь в личном составе не случилось, обстановка в городе стала статично спокойной. Но все же нельзя было так поступать с людьми. Нервы у них, особенно поначалу, были сильно издерганы. Походить пару недель со спрятанной под полой гранатой, чтобы в случае чего безболезненно подорваться — для нервной системы вовсе не мед. «Да нас просто слили!..» — прошел по личному составу ропот.
Первая же пропущенная сверх твердо обещанного срока неделя буквально провалила остатки ментовской выдержки. Люди, уставшие от ожидания чрезвычайных происшествий, расслабившись, кинулись в другую крайность. С середины сентября начались частые, безоглядные на собственное физическое и моральное состояние пьянки, а потом и кражи друг у друга личного оружия. Коллективная безопасность рухнула. Расклеились даже многие «старики». Неизвестно, к чему это могло привести, если бы не благоразумие и спокойное руководство людьми без начальственных разносов и истерик, проявляемые Бордюжей. Если кто удержал милицию от полного разложения, так это он. А во взводе спецназа, как лев, в одиночку бился над дисциплиной Серж. От нашего взаимного недоброжелательства, начавшего таять еще в июльские дни, теперь не осталось и следа. Достоевский проявляет искреннее дружелюбие. Естественно, в меру своих скромных к тому медвежьих способностей.
— А где Гуменюк? В командировке, что ли? — покуривая субботним вечером на лавочке у входа в гостиницу, спрашиваю его. — Несколько дней Гуменяру уже не видел!
— Сломался. Попросился назад в Тирасполь. Я отправил, — равнодушным голосом отвечает Серж.
И продолжает заниматься своим трубочным тренингом. Времени для этого у него все больше, но ценимые им кольца по-прежнему получаются лишь изредка. В совершенстве этим искусством владеет только флегматичный Жорж.
— Вот те раз! Никогда бы не подумал! — вырывается у меня. — Чтобы все пройти и обломаться под конец? Думал, уже до конца сдюжит…
Достоевский молча пожимает плечами. Вот нас от старого взвода осталось уже шестеро. И от этой шестерки вскоре можно будет вычесть еще двоих, потому что Тятя с Федей на глазах идут вразнос, продолжая бухать.
— Как думаешь, что дальше будет, — спрашивает вдруг Серж.
— В каком смысле? С нами, с войной или вообще?
— Что война скоро не возобновится, это ясно. Я уже понял. А вообще, что здесь, в Приднестровье, будет?
Он не первый раз задает этот вопрос. Несколько дней назад я ему не ответил. Политик из него неважный, а потому кто его знает, с какой целью спрашивал — подколоть или всерьез. Но если спрашивает снова, значит, не подкалывает.
— Не знаю. Хорошего не жду. Болото вонючее будет. Ни шатко ни валко. Никто нас как страну не признает. Заводы потихоньку совсем станут. Надо будет или с Молдовой договариваться, или продолжать жить на российских подачках и контрабасе. Новые границы к тому располагают. Вон хохлы таможни строят. Скоро будет золотое дно — челноков обирать. Договориться с Молдовой пока нельзя, и, сдается, Смирнов со своим любимым Гратовым выбрали второе. Только вечно это продолжаться не будет. Или Молдова снова силой полезет, или народ от нищеты сам разбежится, кто куда.
— Хм! Считаешь, перспективы нет?
— Думаю, свой шанс Приднестровье упустило. Надо было не только против румын орать, но и внятно сказать молдавскому народу о том, как мы видим будущее Молдовы. Убедить людей, что мы не угрожаем её независимости. Предложения о создании федерации были очевидной, но плохой идеей, теперь это ясно. Федерацию многие молдаване поняли как угрозу. Надо было не парад суверенитетов продолжать, а действовать как можно раньше и дружнее, с самого начала бить морду погромщикам и провокаторам. Тогда и молдавские политики стали бы осторожнее… Но уличных драк избегали, продолжая надеяться на органы и Москву. У националистов боевики, а у нас митинги и забастовки, которых они не боялись вовсе. Ведь деньги в их карманах были не из бюджета, забастовки им только лодку помогали качать. Они и рассказывали молдаванам: «Глядите, вы остаетесь без денег и товаров благодаря подлым сепаратистам-забастовщикам!» Та же самая ошибка была допущена, что немецкими коммунистами, которые в тридцатых пропустили к власти Гитлера. Немцы идею создания советских республик не приняли. А таких штурмовиков, как у Гитлера, у Тельмана не было. Он все сдерживал рабочих-дружинников и надеялся на Сталина и Советский Союз. Но был предан. В целях высшей политики, разумеется… Так и мы были преданы. Полностью проиграли борьбу в Кишиневе, обособились за Днестром, и вместо драк заработали клеймо сепаратистов и получили войну. Это мы дали националистам возможность захватить власть, одурачить, призвать на борьбу с нами тысячи людей. И воевать потом пришлось в основном с ними, а не с зачинщиками этой подлости… Я вот который раз об этих вещах думаю… Ну почему же мы до всего доходим так поздно или не соображаем вовсе?
— Ха! Так ты умнее Смирнова вместе со всем его Домом Советов? Ну, братан, нахал! И как это Гершпрунг тебе за это морду не набил ни разу? — ухмыляясь, колет меня Серж.
— Твоя очередь пришла давать, ты теперь у меня собеседником вместо Гриншпуна…
— Во-во, учти, не то сверну на бок дюндель, — смеется он.
— Да не умнее я… Говорю же, задним числом… А когда началась война, надо было всерьез воевать, за всю Молдову. Чтобы как можно раньше вынудить Кишинев к серьезному компромиссу. Тогда и поддержки у нашей республики было бы больше. Более решительных и поддерживают решительно. Нам как воздух нужны были такие люди, как Костенко, но их наоборот гнобили. От больших дел наши политики отказались. Кроме российской поддержки ничего не видят. Чувствуется, и федерацию создавать они уже не хотят, думают лишь о том, что извлечь для себя из куска земли, который ими оторван. А с таким багажом разговоры о светлом будущем для маленькой ПМР — болтовня все. Единая Молдавия выживет, а разделенная? Ради будущего, несмотря на страх и жертвы войны, надо было думать не о разделе республики, а о победе. Потому что война без решительных целей, без твердого взгляда вперед — это бойня. Надо было меньше говорить о советской власти, потому что слишком многим ее двуличие набило оскомину. Надо было вместо воплей «Смерть фашистам и румынам!» взять тот же лозунг, что мы видели на молдавских бэтээрах: «За единую и независимую Молдову!». Вот тогда молдаване, которых кидали в бой против нас, реально ошизели бы. Ведь им рассказывали о сепаратизме и посылали в бой против сепаратистов! Но вместо этого логичного и правильного шага мы, приднестровцы, подтвердили их худшие опасения!
— Ты хоть понял, что сейчас пронес, профессор? — рыкает Достоевский. — С кем компромисс? Со Снегуром и Косташем, что ли?!!
— О, Боже! Да вовсе нет! Компромисс надо было заключать не с этими убийцами, а с другими людьми, которых выдвинул бы молдавский народ. И это случилось бы, если б нацистам крепко дали по роже! Такие люди в Молдове есть. Уверен, что со старлеем с Кавриаго и с теперешним комиссаром полиции мы заключили бы мир много лучше, если бы у них возникла возможность решать. Не было бы раздела Молдавии, не подняла бы голову бандота, и были бы твердые гарантии. А наши вожди не работали, не делали ничего для создания этой возможности, потому что не верили в наши силы… Так, как мы воевали, с такими стратегами, войн не выигрывают. Подписывать протоколы со Снегуром — это позор и всего лишь отсрочка времени. Первую войну не выиграли — вторую, через какое время она не начнись, проиграем. Тем более воевать некому. Вместо тех, кто начинал, набрали шпану…
— Без меня, — бросает реплику Серж.
— Я так тебя и понял. Без меня тоже. А жаль. Ведь совсем иначе могло повернуться… Не хотели многие молдаване воевать. Еще и с нами пошли бы!
— Могли. Я тоже думаю, как бы не из-за этого война кончилась.
Эта мысль может быть ближе к истине, чем кажется. После того как наладились отношения с полицейскими, они кое-что начали рассказывать. Непримиримых врагов Приднестровья, готовых уничтожить и изгнать русских любой ценой, в молдавских армии и полиции было немного. С другой стороны, ропот от приказных наборов на Днестр был сильный. Вылазки оголтелых националистов, воровство и неуправляемость волонтеров, бездарное командование вызывали у ОПОНа и кадровых частей национальной армии раздражение и гнев. Началась волна неповиновений и самосудов. Эхо осуждения продолжает еще витать над историей с расстрелом жителей в Гыске и провокациями двадцать третьего июля в Бендерах. Если бы объединились разочаровавшиеся и недовольные солдаты с обеих сторон, то политикам, затеявшим кровавую кашу, было бы несдобровать… Но не случилось. Ничего не принесла гражданская война Молдавии. Наверное, этот опыт больших дел, эмоций и страстей при близком к нулю, а если сказать честнее, отрицательном результате, иронизировавший надо мной нигилист Приходько и называл романтикой.
Пока я молчу, Достоевский, толкнув меня локтем, закидывает за голову свои грабли, пару раз со вкусом потягивается и встает.
— Ну вот что, умник. Ты тут кучу слов сказал, про все науку навел. А я тебе ту же речь проще скажу: С таким отношением к людям, какое здесь, я тут долго оставаться не намерен. Не стало войны — и не стало тут правды. Потому что правда — она для людей. Если она не для людей, то нет ее вовсе! Так-то, умник!
Жутко довольный своей мыслью Достоевский готовится с достоинством удалиться. Но я останавливаю его:
— Ты не спрашивал себя, Серж, зачем вообще мы в это ввязались?
— Нет. Должен же был кто-то это делать. А ты что, по-другому думаешь?
Да, должен. Единственный и неоспоримый аргумент в поддержку того, что мы делали. Исходя из элементарной справедливости, националисты должны были хоть как-то по роже получить. Тысячи обманутых ими крестьян, тысячи ставших на их сторону мелких чиновников и озлобленных обывателей должны были увидеть, что против силы найдется другая сила… Достоевский ковыряется, прочищая и заново набивая трубку. Как он может курить раз за разом, пока дым из ушей не пойдет? Меня, как отошел от нервных и нескончаемых летних перекуров, так с третьей сигареты подряд уже воротить начинает. И вообще, когда нервишки на прежнее место прочно встанут, отделываться надо от этой привычки…
— Да нет… то же самое думаю…
— Я себя о другом спрашивал, — сунув трубку в зубы и мартыновским жестом воткнув руки в брюки, хмуро заявляет бывший поджигатель, — почему «кто-то» — это я? Почему я должен, а другие нет? И откуда взялись все те, кому все равно, а тем более те, кому от меня в лоб причитается? Присяга, что ли, в Советском Союзе у каждого была разная? Ты мне только не тули, как обычно, про плохое воспитание, обстоятельства и семьи несчастных молдавских военных! Туфта это все. Частности. Должна под этим настоящая причина быть, которая людей в разные стороны в таких масштабах разбросала. Ты об этом думал, профессор?!
— Думал.
— Ну и как? Что надумал?
— Коротко сказать? Не знаю, не получалось еще… Знаешь, по-моему, в каждой стране есть люди, которые считают ее своей, и те, для кого она чужая. А в нашей стране такая ерунда вышла, что все стали понимать её по-разному. Наша с тобой Родина — это Россия, как бы ее ни называли — Российская империя или СССР. Мы так сами ещё в детстве поняли, так чувствуем, хотя ни ты, ни я — не русские вполне. Связь души со страной — это у нас не национальная связь. Какое отношение к национальности имеет чувство свободы, когда кругом тысячи километров твоей, безграничной земли? Этого Европа в славянах и татарах никогда не понимала. Этим духом Россия приумножалась, пока в Европе рвали землицу на мелкие клочья. И этот непонятый европейцами дух вселял в них ужас.
Националисты меряют нас на себя, а мы, при всей своей русскости, не националисты! Но добили за семьдесят лет нашу Россию. Не стало свободы. Её отбирали ради ради великой идеи. Слишком многим людей заставили жертвовать, многое насильно меняли… И республик полсотни настругали. До идеала так и не добрались, зато отучили всех сосуществовать по-славянски, по-русски. Теперь ради денег свободу и жизнь отбирают…
Поэтому многие другие, бок о бок с нами жившие, — не так думали о Союзе. Они поняли Союз не как одну, слагавшуюся веками и теперь покрашенную на карте в разные цвета страну, а вроде множества республик, которые кто-то насильно вместе сложил и держит. Откуда на самом деле большинство этих республик взялось, как их сверху насаждали, — это ведь вопрос, который многие люди себе не задавали. Потом вся эта демагогия началась о национальных суверенитетах… Вот и вышло, что формально все родились и присягали СССР, а на самом деле, кто как понял: кто большой, от начала времен многонациональной России, а кто тому огрызку, без Южной Сибири, Белоруссии и Украины, без добытого Петром Балтийского моря, который назвали РСФСР. Третьи вообще посчитали, что присягают только своей союзной или автономной республике…
Серж молчит, и по нему не видно даже, слушает или нет.
— Потому и разнобой? — неожиданно спрашивает он.
— Да. Не все ведь понимают, что Союз был возродившейся, но оторванной от многих корней и загодя поделенной под нынешний развал Россией. Даже прочитай «СССР» наоборот — получится «РССС». На искаженное слово «Россия» похоже. И мы тут все, кто был в одной пробитой снарядами каменной коробке: ты, я, Али-Паша, Гриншпун с Семзенисом, да Сырбу с Оглиндэ, невзирая на место рождения и национальность, — из этой самой, любимой нами, изувеченной, но все еще не убитой до конца страны. Страны, которая ни Молдове, ни Литве не противоречит. Национальное нас не раздражает. Нас раздражают подлость и злоба, которые убивают людей и воздвигают границы… Мы — рожденные в РССС.
99
Из фойе гостиницы выползает Жорж.
— Присаживайся, Жоржик, — гостеприимно приглашает Серж своего постоянного компаньона.
Колобок садится и нашаривает в кармане портсигар. Протягиваю ему недавно приобретенный свой. Он игнорирует.
— О чем грустят отцы-командиры?
Жорж достает и открывает свою табакерку. Ну конечно, нужно ему потрошить мои «Зимбру»! У них еще есть «Золотое руно»! По аромату Сержева дыма мог бы догадаться!
— Да все о вас, дорогие подчиненные!
— Ой, растрогал! У тебя-то какая забота?
— Сейчас Кацап снова как свинья нажрется. И Тятя, может быть, тоже.
— Пойти, что ли, помочь?
— Не сейчас. Чуть позже. Срань болотная отвалит с халявы, тогда пойдем.
— Вас ист дас, как ты говоришь, «срань болотная»? — отзывается вопросом Жорж.
— Оперуполномоченные.
— А! Тогда понятно… Хорошая все-таки штука — мир. Бабье лето какое! Погодка — красота! Сколько раз мечтали так просто здесь посидеть! И вот теперь сидят, как сычи. — Глаголя этот жизнерадостный спич, Колобок поудобнее вкручивается в скамейку рядом со мной. Что-то он сегодня говорлив.
— Мы ж хотели после победы, а не черт знает как! — кисло бросает Достоевский.
— Ну, это не причина!
— Да отстань ты. Мы не грустим. Лень просто! — отзываюсь я.
— Умгу, — кратким отзывом подтверждает Серж.
— Классное было лето! Лучше бы я вместо этого городишки пролежал бы под яблоней у ставочка. В садах все ветки — до земли! В правой руке — удочка, левую протягиваешь — и грызешь джонатан или белый налив.
Колобок определенно настроен лирически. И несколько часов перед этим где-то пропадал. У девок был, что ли?
— Скоро от твоего поросячьего счастья в селах все коровы с козами передохнут!
— Это почему же?
— Почему-почему, — дразнит его Серж. — Сожрут их казаки, баста!
— Я же сказал сдохнут, а не сожрут.
— Тогда объясняй!
— Чего объяснять? Урожай в самом деле огромный. И не убирает никто. Не видели, что ли? Под деревьями красно от яблок и прочего. Осы кусаться перестали, от обжорства падают на лету! В сады скот забредает и жрет. И после травы переварить падалицу не может. Копыта у них крючит, животы раздувает — и капут, заворот кишок.
— Ужас! Неужто такое от фруктов бывает?
— Глянь! Признался-таки, что козел, — боится! — резюмирует опасения напарника благодушествующий Достоевский.
Жорж по старой привычке этой язвы не замечает.
— А местами падалица и вовсе слоем бродит, бакш от браги до небес стоит! Скотина, нажравшись, лежит пьяная в стельку. Последний раз ехал — десяток овец у осыпавшегося виноградника видел. Никакие. Даже стоять не могли. Хозяин с пастухом как раз подогнали грузовик и кидали их в кузов.
— Скоро и мы тоже… Подниматься не пора?!
Лениво делаю Сержу тормозящий жест рукой. Пропить остатки мозгов, как Федя и Тятя, мы успеем. Лучше еще немного подразним Жоржа, не успевшего охладеть от проявленного нами цинизма.
— Эх! Может, к воде лавку подтащим? — с другого боку заходит Колобок на тему. Но желающих тащить нет.
— А может, тебе и удочку принести?
— Нудятина! Зачем с удочкой сидеть, когда гранату бросить можно? — критикует мою идею Серж.
— От гранаты толку нет. С пацанами проверяли. Бултых, бабах — и одна дохлая жаба плавает.
— Надо было бросить две.
— Ну и две жабы было бы.
— Некультурный ты человек, Жорж! По французским меркам очень прилично! Такой деликатес всплыл!
— Вот сам и жри!
— Я в конце июня, когда жрать совсем нечего было, об этом уже подумывал.
— Фу-у!
— А что, раков жрать, что ли? Не знаешь, чем в Днестре они уже полгода питаются?!
— Ну и что? Мясо-то чистое!
— Я, — говорю, — ни разу в жизни этих противных раков не ел!
— Гонишь! Чтобы ни разу не ел раков?! И пиво с ними не пил?! Не верю!
— Это твое дело, верить-не верить. Я на самом деле их ни разу не ел.
— Все равно не верю.
— Почему? Я же верю, например, что вы с Сержем всю жизнь не читали ничего, кроме «Мурзилки» и обрывков газеты «Спорт», что в уборных всегда лежала вместо бумаги. Вот только где он там про царя вычитал, не знаю…
— Баста! — возмущается Достоевский. — А ну, замок, вали отсюда!
— Тогда пора идти пить!
Поднимаемся в комнату, а там Тятя уже приладился вздремнуть. Рядом Федя разлагольствует с красной, как семафор, рожей, обращаясь преимущественно к стенке. Хрипит из потасканного магнитофона «Водочка». Трезвее всех выглядит сидящий в дальнем углу рыбничанин. По комнате, как крысы, шныряет пара слободзейцев. Один из них как раз порывается залезть в шкаф. Типичный швайнфест с мазуриками, обирающими впавших в прострацию пьянчуг.
— Эй, мент! Тебе чего здесь надо? — окрикивает его Серж.
Это тот самый белобрысый опер, который выпросил у меня «Наставления».
— Когда книгу отдашь? — спрашиваю у него.
— Скоро! Через день!
— А ну скройся! Мы с нашими алкашами поговорим!
Слободзейские оперы ретируются. Достоевский с грохотом отодвигает ногой стул от стола и садится напротив Кацапа.
— Охренели совсем?! Вы чего позволяете им здесь лазить? В шкафу гранат полно, хотите, чтобы стырили?!
— Я тут ни при чем, — отвечает сзади Игорь. — Их барахло, пусть они сами и караулят. Я против пьянки и против слободзейцев тем более. Федя же рот открыл: «Козел, жадина, наших друзей гонишь!»
— Сам он козел! Нашел себе друзей, г… дон штопаный!
— Опять нажрались, сукины дети? — поддерживаю разборку. — Совсем тормозов нет! Часа не прошло — и так надраться!
— Показывайте, что осталось!
Кацап изображает обиду. Но это не дело. Надо забрать, переложить в другое место свои гранаты. Продолжатся такие пьянки — точно сопрут. Или подорвутся.
Ревизуем остатки провизии и спиртного. Мало. Хорошо без нас друзья постарались. Серж идет к себе в номер за новой бутылкой и закуской. Кацап, гордый, уходит проветриться. Правильно. Ему и посапывающему в углу Тяте уже хватит. Садимся вокруг столика вчетвером коротать время за картами и беседой. Расписываем на листе бумаги из моей следственной папки «пульку» преферанса. Сколько раз играл в него в студенческих общежитиях и колхозных бараках на сборе винограда! Теперь играю здесь. Под вистующего — с тузующего. Под игрока — с семака. Кто играет семь бубен, тот бывает… удручен. Вот Жорж, поймав «паровоз» из трех вагонов на мизере, ругаясь, пытается сыграть следом «сталинград» — шесть пик. Серж осторожничает, свою игру не ведет и вистует. Судя по моей мелочи, карты на Колобка у него должны быть просто убойные. Ни марьяж, ни третьих валетов тот не разыграет. Давая приятелю шанс, объявляю второй вист и требую вистовать против него стоя. Но, даже не видя карт, Достоевскому удается оставить Жоржа «без лапы». На следующий кон в ощип попадает Рыбница. Мы с Сержем пока в выигрыше.
100
В восемь часов прерываемся на вечерние новости, выходим в холл, где стоит телевизор. Пока в Молдавии замирялись, задрожала от выстрелов земля Таджикистана и с другой стороны Черного моря вспыхнула еще одна, грузино-абхазская война. Надо посмотреть, послушать, что скажут о ней. Мы дружно желаем победы абхазам и поражения грузинским националистам. Но дела там нехороши. Грузинскими войсками захвачен Сухуми, бои идут под Гагрой… Кадры сменяют друг друга. Пролетают так охотно бросаемые националистами на свою же землю боевые самолеты. Вызывая общее удовлетворение, дымится развороченный грузинский танк. И тут же экран едва уловимо мигает, и на нем начинает приплясывать огроменная, весом килограммов сто пятьдесят, бабища. Кто она — грузинка, абхазка или цыганка — непонятно. Из глотки, в обрамлении которой явно не хватает пятачка, несется истерический, хриплый визг: «Мы будем стрелять!!! Мы будем убивать!!!»
— Господи, Боже ты мой! Ну дура так дура! — возмущается Жорж.
В холле свист и улюлюканье:
— Жиртрест в салотопку!
Самые никчемные — они же самые жестокие. Это мы уже проходили. А на экране уже Югославия. Выстрел бросает назад казенник сербской пушки. И екает в груди: точно такое же орудие, какое было у нас! И глаза ищут рядом с ней Колоса и Ешку, пытаются опознать в человеке, подающем новый снаряд, Долбическую Силу. Какая прекрасная на Балканах была страна! Наверное, не хуже нашей. Как разболелась там такая же растравленная хваленым социалистическим федерализмом рана!
У меня к этим войнам интерес абстрактный, у Достоевского — прикладной. Я собираюсь просто слинять из Приднестровья, не возобновляя полученного здесь опыта, а он — податься по найму в одну из «горячих точек» и с большим толком повторить его. Выбирает, как бы не вляпаться в такое же дерьмо. Еще и пытается склонить меня ехать с ним.
— Серж, — говорю, ты уже второй после одного чеченца со мной эти разговоры ведешь. Не хочу! Не верю я больше, что на побегушках у очередных политиканов можно что-то изменить. Сыграть в лотерею — заработать или пропасть — можно. Ну отличишься ты там, все равно же будешь заложником у тех, кто платит тебе по контракту! Пусть лучше будет, чем здесь, где мы «на шарика», пешками сыграли за Смирнова, но не намного. Коли не вышло, снова надо пытаться, согласен. Но по-другому, не на новой войне. Не получится это!
— А где получится? Покажи мне такое место! И как по-другому? К людям надо быть ближе! К настоящим людям!
Что-то мне давно уже кажется, что наибольшее количество настоящих людей не среди нас, а уже на кладбищах. Но сказать так — Достоевский просто из суеверия психанет. Да, война проявляет всех. Погань всякую — воровством и трусостью. Верных товарищей — безропотным сидением под пулями. Движением плечом к плечу. Когда к попавшему в беду другу, не гадая, жив он или мертв уже, как к своей судьбе идут. Она не только разрушает, но и созидает, хотя бы настоящие характеры. Но сегодня не видно конца этой дороги, и слишком много будет на ней мертвых. Тех лучших, кого надо бы сохранить. Пусть на одного павшего солдата придется три убитых им националиста и негодяя… Но настоящих граждан своей страны осталось так мало, что невосполнимы эти потери. Раньше времени защищают последние добровольцы безмолвствующий народ свой. Он тихо отдает их скороспелым политикам на заклание и врагам на убой. Я этой ситуации морально не выдерживаю. Не объясню я ему ничего. Оценки у нас слишком разные.
— Нет. Последнее слово. Пошел бы с тобой, Серж, да о другом думаю. Хочу прожить хотя бы кусочек нормальной, своей собственной жизни, которой у меня до сих пор не было. И могло бы и не быть, если б пулю в башку получил. Подумать хочу. А потом посмотрю.
— Совсем разочаровался, значит?
— Нет. Не совсем. Просто не наше вокруг, поганое, дурное время. Хочу использовать его по-другому. А ты, если хочешь, продолжай дерзать сейчас.
— Отговорки!
— Нет.
После трех «нет» Достоевский выходит из дискуссии, по своему обыкновению пожимая плечами. Считает, конечно, что он против меня прав, но ссориться не хочет. Дослушав московские новости, возвращаемся доигрывать партию.
Время… недавно оно тоже было единым, а теперь молдавские и украинские националисты выпендрились, перешли с московского на европейское. В Молдавии эта глупость не так заметна, а в украинском Донбассе, лежащем на одной долготе с Москвой, обернулась ранними сумерками и дерганиной автобусов на границе. Из Украины в Россию автобусы теперь спешат, наверстывая по дороге украденный час, а по пути обратно — лишний час отстаиваются.
Неожиданно в глубине коридора грохает выстрел — и тишина. Случайный или застрелился кто спьяну? По выяснении обстоятельств и проработки виновного все то и дело улыбаются. Это один из подчиненных Сержа, громадный, но бестолковый верзила по прозвищу Кинг-Конг, уронил в туалете на пол взведенный пистолет ТТ. Достоевский опять недоглядел. Но с недавних пор ему на бесконечные мелкие происшествия стало плевать. Он за них отвечать не собирается.
Спать отправляюсь в большом плюсе. Впервые за несколько недель настроение бодрое. Это не из-за карточной победы. Плевать, если не отдадут выигранный полтинник, даже вспоминать не стану. На днях повторно ездил по вопросу обмена в Тирасполь и случайно попал на приезд одесситов-обменщиков. Не просто можно поменяться, а быстро и без доплат. Счастливый случай! У них родня в Тирасполе, и понадобилось быстро сменить одесский климат. Решили рискнуть в расчете на то, что после окончания войны стоимость жилья здесь поднимется. Обмен, конечно, грабительский, за четыре комнаты — двухкомнатная, с крохотной кухней, и на окраине. При этом в качестве третьей, обеспечивающей протекцию, стороны в него надо втюхать одного из должностных лиц тираспольского горисполкома, чтобы этот «бедолага», располагающий на двух человек полностью отремонтированной трехкомнатной квартирой в новом доме улучшенной планировки, еще больше улучшил свои жилищные условия. Одесситы въедут в его квартиру, а он — в мою. Но и такой вариант нельзя упускать. Другого попросту не будет. В воскресенье во что бы то ни стало надо будет выбраться отсюда в Одессу, посмотреть и окончательно переговорить. Вокруг этого теперь вертятся все планы и размышления. Подсчитываю время, за какое можно будет обернуться. Никаких колебаний! Здесь незачем больше оставаться, только доломать свою судьбу, как вышло уже со многими. Какой-либо контроль над нами фактически прекратился, и это мне на руку. Долго не могу заснуть, прокручивая в уме, что можно сказать Камову, чтобы он разрешил отлучиться из Бендер в Тирасполь с ночевкой. О поездке дальше в Одессу, разумеется, ни слова говорить нельзя.
101
Остаток рабочей недели проходит в рутине. Все меньше поступает заявлений о былых мародерствах, все больше поступает материалов о других происшествиях. То драка, то кто-то на случайно найденной гранате или малокалиберном снаряде подорвется, а то на кого-то автомобиль наедет. Как только водители ухитряются наезжать на людей в полупустом еще городе? Вчера мальчишку машиной стукнули, сегодня очередное сообщение: на кишиневской трассе «КамАЗ» въехал в остановку. Есть материальный ущерб, и пострадал водитель. Надо ехать, описывать. Привычно выхожу со своей папкой из дверей комендатуры и вдруг натыкаюсь на водителя боевого бендерского такси.
— Привет, Олежка, где твоя тележка?!
Да вот же он, «ЛуАЗ», все такой же живописный, с сучковатыми кольями по сторонам, поддерживающими еще больше полинявший маскировочный тент. И все тот же пес с умными печальными глазами, только не на заднем, а на переднем пассажирском сиденье.
— Здорово, Рекс! Дай лапу! Где твой хозяин?
— В госпитале. Ранили его, — отзывается Олег.
— А ты к нам какими судьбами?
— А я по-прежнему посыльный, езжу с поручениями между блокпостами. С горы вниз, через мост и обратно. Иногда сюда. Сейчас снова поеду к лесничеству, на самый верх. Тебе не по дороге?
— Как раз.
— Так поехали!
Сажусь в «ЛуАЗ». Кричу остальным, чтобы догоняли нас на автобусе. Олег рвет с места. Больно утыкаюсь в какое-то жесткое ребро хребтом и в спешке выбрасываю назад локти. Едрить его мать! Он все такой же гонщик. Чем интересно ехать в «ЛуАЗе» — сидишь так низко и открыто, что, кажется, на собственной заднице едешь. И скорость представляется куда больше, чем есть на самом деле. С ветерком разворачиваемся по кругу, мчимся по дороге вверх, и я кричу: «Стой!». Вот он, влипший в остановку «КамАЗ», груженный кирпичами да еще и с прицепом. Олег бьет по тормозам, и привычный к такому обращению Рекс без взвизга вылетает кубарем на низкий капот.
— О-о! Знатно вклеился! Подвалило тебе писанины! До встреченьки, младшой, бывай!
На прощание махнув рукой рванувшему дальше Олегу, иду осматривать остановку. В первый же час вторжения националистов в город в эту самую остановку «воткнулся», продолжая идти на скорости под уклон, подбитый бронетранспортер национальной армии и своей массой сдвинул ее с места. Недели три назад его убрали и остановку подправили. Теперь в нее, по той же траектории, врезался потерявший управление «КамАЗ». Вот это да! Есть на что посмотреть! Наглядное опровержение доморощенной теории о том, что дважды в одну воронку не залетает. Строго говоря, по воронкам ни я, ни мои друзья никогда не прятались по причине малого количества и случайного расположения оных, но, как раз за разом падают практически в одно и то же место мины да одна поверх другой ложатся очереди, наблюдали неоднократно. Если место опасное, то оно опасное. А тут еще общежитие и жилые дома рядом. Дворов нет — и у дороги часто стоят люди и играют дети. Надо будет представление в Управление городского транспорта написать. Перенести остановочку надо.
Подъезжает наш дежурный автобус.
— Ух, ты! — произносит из-за спины подошедший Жорж.
— Второе попадание-то покруче первого будет! — любуясь, отвечаю я.
Остановка смята, сдвинута с места и сплошь забросана вылетевшими из кузова грузовика кирпичами. Мне помогают промерить рулеткой дорогу, следы колес и разлет обломков от столкновения. Только закончил протокол — передают следующий вызов: ехать куда-то за станцию Бендеры-2. Огибая ров и валы Бендерской крепости, продолжающие щериться на дорогу пустыми бельмами амбразур, проезжаем мимо поклеванного пулями обелиска. Сто лет назад поставили его здесь солдаты русского Подольского полка в память о своих доблестных предках. Гордо реет на вершине небольшой каменной стелы черный орел. Ему чудом удалось пересидеть еще одну войну. Чувство благодарности за избавление от турецкого ига ныне абсолютно чуждо сознанию зажравшихся потомков. Националисты из близкой отсюда Варницы с удовольствием взорвали или сломали его, если бы не грозно нависающие сверху крепостные амбразуры…
Возвращаемся в комендатуру к концу обеденного времени. Тащиться в гостиницу уже поздно. Зацепив с собой дожидавшегося нас, не променявшего друзей на обед Сержа, топаем во вражескую столовую. С некоторых пор это стало обычным делом. А почему бы и нет? Ведь и в худшие времена ходили их коллеги на нашу сторону в сауну. Комиссар полиции, разумеется, знает, что у него стали столоваться приднестровцы, но, как человек умный, считает это нормой успокаивающейся жизни, фактом, самим собой наступившим и разумеющимся. Да и полицаи уже успели ради интереса несколько раз пообедать в гостинице у нас. Им это сложнее, ведь по городу они без провожатых не ходят.
В гопнической столовой полно полицейского народу. Вместе с нами за столиком сидит эксперт молдавского ЭКО, только что выезжавший со мной к потерпевшему крушение «КамАЗу». Орудуя ложкой, он ругается по поводу запоздавшей и у них смены. Жалуется на крайнюю строгость с отлучками. Деньги семье приходится передавать через знакомых. Плюс скукотища от сидения в ГОПе. Майор из-за соседнего столика бросает: потому, мол, домой и не отпускают, чтобы люди не знали, что война шла ни за что, сепаратисты были не за отделение от Молдовы, а против присоединения к Румынии, которое и без того непопулярно. Эксперт, вздыхая в ответ, бубнит себе в тарелку, где он видел «Мирчу чел маре ши сфынт» с его Румынией.
Достоевский, в правила которого входит не говорить с полицаями ни слова, криво ухмыляется и вдруг спрашивает:
— Что же будете делать, если снова за румынский интерес прикажут стрелять?
Майор и эксперт переглядываются, затем майор, просто как бы предполагая, отвечает:
— Куда мы тогда денемся? Если попадем под этот приказ, наверное, будем стрелять…
В его голосе нет ни злости, ни радости. Только уныние.
— А как же с присягой, которую вы Советскому Союзу давали? — вновь спрашивает Серж.
— Так нет давно Союза этого. Мы присягу Молдове приняли. Она — наша родина.
— Союза нет — правда. Но не народ его отменил, а три хмыря в Беловежской пуще. А та, первая ваша присяга давалась не только Союзу, но и всему его народу! И народ ни одного слова в ней не менял. Так почему вы от имени одной части народа согласны стрелять в другую его часть? А служить вашей Молдове так, чтобы не нарушать ту клятву, что раньше всему народу давали, не получается?
— Это ты у наших генералов спроси, — буркает майор.
— А мы вот ни одной присяги не нарушали, поэтому точно будем стрелять! — заявляет Достоевский. — Так же просто, как сейчас вместе за столом сидим. По-людски мы вам худого не желаем, но и с оружием сюда не звали! Правда, Эдик?!
Зря он так. Не стоило обострять. Но в этой колкости Достоевского я сам отчасти виноват. И майор тоже хороший гусь. Вместо того чтобы промолчать, пошел на чисто молдавскую, без оглядки, откровенность. Поставленный этой откровенной до грубости дискуссией в трудное положение, я не могу сделать ничего иного, кроме как утвердительно кивнуть. Полиция отмалчивается. Они, конечно, возразили бы. Но знают, что я практически местный, и по законам Молдовы вполне мог быть ее гражданином, если бы захотел. Поэтому упреки в мигрантстве будут звучать неубедительно.
Прозвучавшие взаимные откровения не мешают после обеда всем вместе курить, после чего полиция и милиция разбредаются по кабинетам разбирать бумажки.
102
Горотдел потихоньку штукатурят и ремонтируют. Когда, интересно, вставят окно в моем кабинете? Бабьему лету скоро конец, того и гляди холодно станет. Дни стали короче, работы по горло и вечерами на не защищенный оконным стеклом свет летят мотыльки. Обожженные лампой, они падают вниз, на стол с бумагами. Не заметишь — и жирная бабочка пачкает страницы не хуже чем перевернутый бутерброд. Пикируют на руки, зудят под столом, норовя подобраться под края штанин, комары. Отмахиваясь от них, Тятя в соседнем кабинете переворачивает на одно из своих дел стакан с водкой. Минут пять кряду из-за перегородки слышится его жалобная от душевной доброты и безысходности брань. Что-то уж очень долго ругается. Пойду посмотрю. Не так давно он меня к себе звал, а я не пошел. Может, помочь чем-то надо. Захожу и вижу, как он огорченно листает злополучное дело.
— Кацапу, подлюке, стакан налил, а он все не идет и не идет! Ну и пакость, ах ты, прости, господи!
Это он уже не о Феде, а о рыбьих кишках, остатки которых стряхивает и счищает с дела. Поверх бумаг на столе у него листики были постелены, а на них малосольная селедочка. Почти очищенная уже. На нее, по закону подлости, и перевернулся злополучный стакан. Пострадавшее дело не просто расплылось чернилами во все цвета радуги, оно еще и вовсю воняет рыбой.
— Тятя! Кончали бы вы бухать!
— Не ругайся, Эдик, не могу я сейчас без этого. Как на трезвую голову лягу, все мальчишек наших вспоминаю… Неделя, ну две — успокоюсь и перестану… Ну и подлюка, ах прости, господи! Выпьешь со мной?
— Прости, Тятя, не хочу.
Мне не нужно ждать заступившего сегодня помдежем Кацапа, которому я не давал никаких обещаний. Простившись, закрываю свой кабинет и ухожу.
Поковыряв поздний, едва теплый ужин, поднимаюсь в пустой гостиничный номер. Тятя с Федей на дежурстве, Игорь — тот неизвестно где. Сверх меры перерабатывает, изображает из себя добросовестного опера. В планы прочих, свободных от службы лиц я сегодня не включен, никто с предложениями не подходил. С тех пор, как друг друга перестали держаться и оформились отдельные самодостаточные компании, вечера стали свободнее и скучнее. Все чаще появляется чувство одиночества.
На этот раз меня спасает такой же скучающий Семзенис. Он заходит, и минут десять мы просто сидим на кроватях друг против друга.
— Знаешь, — ни с того ни с сего говорю ему, — ты всего второй прибалт, которого я близко знаю.
— А кто был первый?
— Одно время жил со мной в одной комнате студент филфака из Латвии.
— Ну и как?
— Совершенно разные.
Витовт шутливо пытается напустить на себя озабоченный вид, но от лени ему это не удается. Еще ленивее, будто из последних сил, он произносит:
— Разные — это как?
— Ну-у… Он, как и мы с тобой, не чистых кровей был. Седьмая вода на киселе. Во всяком случае, ни одного слова по-латышски я от него не слышал и фамилия его какая-то славянская, но вот убей Бог, переклинило, и сейчас не помню. Но он хотел сменить ее на фамилию Стодс, которую носил его дед по матери. Так и говорил: я Инвар Стодс.
— Это личное. Стодс — фамилия ничего себе. Может, мать свою он больше любил, а с отцом не сложилось. У меня примерно так было…
— Может быть… Но вздорный он в быту был, все по-своему хотел, к мелочам цеплялся. Жил единоличником. Не то чтобы общения сторонился, но видно было: высоко себя держит. Не откровенничал, не помогал никому, никому не хотел быть обязанным. Студенты в складчину едят, а Инвар себе тихонечко, в стороне, ест из своих пакетиков. Если бы еще что-то хорошее ел. Так нет же, лопает дрянь всякую, когда на общем столе много лучше продукты. Пригласили его раз, два — не идет. Фазыл, дагестанец наш, разозлился и спрашивает: «Не брезгуешь ли?» Инвар отвечает, что не брезгует. «Ну тогда, — Фазыл говорит, — садись сюда, не то я сковородой тебя по башке двину!» Тот сел, поел. Но без особой радости и без спасибо. Обычный человек. Такой же, как ты, такой же, как мы. И — чужой. Точно так же, как здесь, одни молдаване остались своими, а другие оказались чужими.
— Так в Прибалтике это обычно. Кто там людей этому научил, не знаю. Может, ливонские рыцари, которые не только к столу не звали, но еще пинками в зад подальше разгоняли.
— Вот в этом и вопрос. Если большинству из них больнее всего давали под зад не мы, а другие, почему на нас направился национализм? А он был националист. Как только скажу, что любые националисты сволочи, он от негодования разве что из штанов не выпрыгивал.
— Ты же не Серж, понимаешь, что от имени России много лет творили фигню.
— Это и Серж уже понимает. Но все равно, другие страны разве зла не делали? Немцы в Прибалтике далеко не всех по головке гладили. Народу там они убили предостаточно. Так почему мы с тобой счеты по национальному признаку не сводим и думаем, что в одной большой стране и свободы, и возможностей больше, а кто-то рядом готов замкнуться в крохотную скорлупу? Я это вижу, но не понимаю. Можно понять их ненависть, можно увидеть свои ошибки, но как понять людей, которые сами перед собой воздвигают границы и уничтожают свое будущее?
— Я тебя прошу! Кто угодно такое спросил бы, а не ты! Сам же знаешь, что националисты рвутся в Европу с деньгами и за деньгами, а независимость у них только средство к этому. В Европе для богатых людей границ нет. Простор для богатых и клетки для бедных, с окошками для дешевой рабсилы. К тому все разговоры об объединении Европы и ведут. Заправилы это ясно понимают, ну а дурачки — на то они дурачки и есть. Поменяют шило на мыло, зато будут довольны, что за это боролись.
— Пропаганда? Как привили национализм молдаванам, которые всю жизнь прожили в своих селах, я себе представляю. Но у него же кругозор куда больше был. Он учился в России, которая дала ему эту возможность, и на нее же вонял!
— Э, друг! Так национализм, как и всякое желание урвать, начинается не от пропаганды и даже не от обиды за нарушаемые национальный быт и культуру, как ты в штаб-квартире вещал. Тогда не возражал тебе, а сейчас возражаю. То, что ты говорил, — это верно, но не это главное. Не было б у многих людей с самого начала в душе червоточины, не поддались бы они пропаганде. Нашли бы другой способ постоять за свою обиду. Но они его не нашли. И плевать им на свою культуру! Большинство из тех молдаван, что в нас стреляли, о своей Молдове знали меньше, чем мы. Не нужны им высокие материи, другое тут. Если изначально думает о себе человек, что он лучше всех, что ему все остальные должны, то для таких притязаний национальность рано или поздно становится удобным основанием. В наше время ничего другого не придумаешь, сословия не в моде. Вот поэтому национализм неискоренимо смердит в быту и его так легко разжечь, так легко припоминаются все настоящие и мнимые обиды. И поэтому всякий националист непременно антикоммунист. Социалистическое равенство каждому самомненцу как кость в горле, потому что он не признает этого равенства, считая себя от рождения достойным большего. Себялюбие и эгоизм, желание каким угодно способом установить свое первенство — вот в чем связь и основа… Ни пропаганда, ни обида за культуру национализм не рождают, они его усиливают. А рождает его тщеславие.
— Ха! Вот что ты хочешь сказать: их выучили, выкормили, но особых дорог и особо шикарной жизни, о которых они себе возомнили, что достойны, перед ними не открыли! Была идеология равенства, а они хотели исключительности! И зло помнили, и добро сочли за недостаток! Всегда хотелось большего!
— Примерно. Потому и было большущей ошибкой тянуть людей вверх за уши, давать им незаработанное, тащить материальные блага из России в Латвию и сюда. Ты сам об этом говорил, но всю глубину этой ошибки, оказалось, не понимаешь! Не в том суть дела, что этим открыли дорогу таким недостойным, как Снегур, Лари или Друк. Этот факт легко можно заметить. Но под ним скрывается то, что незаслуженное вытаскивание любых, даже самых простых и бесхитростных людей наверх неизбежно ведет к потаканию их маленьким поначалу слабостям, к росту этих пороков, к перерождению обычных людей в этих самых Снегуров и Друков. Вознеси наверх не по уму, не по деловым, а по классовым соображениям любого рабочего или крестьянина с самой безупречной начальной репутацией — и ты скорее всего получишь таких же сволочей. Горбачев тоже вышел из бедной крестьянской семьи. И кем он стал? Это принципиально ложный способ ковки кадров, который не просто подбирает плохой, а уродует даже хороший человеческий материал. Но его применяли десятилетиями и каждый раз получали отрицательный продукт. Поэтому советская власть со своим идеализмом и верой в человека так из стороны в сторону и шарахалась. Стоит, грубо говоря, перед ней человек, и, с одной стороны, он — соль земли, основа для будущего коммунизма. И ему дают все, что могут. А с другой стороны — после этого глядишь, а добро не оценено. Тот же самый человек со своим тщеславием и шкурными стремлениями — говно говном, закопать его впору. Да еще и норовит скучковаться с такими же говнюками, руку кормящую укусить. Вот, в зависимости от характера наших вождей, при Сталине закапывали, а при Брежневе закармливали. В итоге два минуса и ни одного плюса.
— Ха! Ты мне сейчас глаза, Витовт, открыл, на массовую опору национализма! Почему так раньше сам не подумал, не понимаю. Хоть и говорил почти твоими же словами… А ты мне хлоп и выложил! Ого! Да ведь если глядеть изнутри — это же конфликтуют два разных понимания личной свободы! Одно — через деньги. И, чтобы их удержать, нужны таможни и границы. Другое — наше, как бы натуральное и коллективное, больше ценит простор и постоянство, физическую свободу, а к деньгам относится спокойнее… Да ведь эти две вещи в своих крайностях несовместимы!
— А почему ты это недопонимал? Не видел сути, только чувствовал, что деление на хороших коммунистов и плохих националистов, на патриотов и демократов уж очень какое-то ненадежное, но все равно крутился мыслью вокруг плохих и хороших, да как этих хороших за уши вытащить. Отсюда и твоя логика: можно и нужно исправить ошибки, после чего продолжать людей по-прежнему благодетельствовать. Нет, дорогой! Польза для людей всегда была только в собственных знаниях и в тяжелом труде! В благодеяниях ее никогда не было! Я хочу, чтобы ты этому до конца внял!
— Уже внял… Лезешь с помощью — значит вольно или невольно меряешь других по себе. А что одному благо, то другому беда. И все равно будут думать, что ты помогаешь небескорыстно. Гарантия от ошибки одна — никогда не ступать на «благородный» путь. В этом отличие отношений между народами от отношений между людьми, так?
— Ну так ты ж сам когда-то так и сказал: «Нация не человек — у нее нет воли!» Что такое благородство, она не знает.
— Да, они нас не понимают и судят по себе, считают такими же, как они, националистами, только с другой стороны. Как это мы отказались от их европейской, денежной, буржуазной свободы? От такой необходимой глухой границы с Россией, чтобы эту их «свободу» защитить! Теперь стал на место господ Лари и Виеру и понял всю их злобищу! Для них молдавский язык был только средством. Поэтому они и объявили его румынским. А если бы было выгодно, они объявили бы его каким угодно: зулусским или папуасским… Поэтому, когда мы в ответ выступили против ущемления русского языка, они посчитали, что это для нас такое же средство. Но для нас это была цель. Прямая цель защиты своего пространства и образа жизни. Не ломайте все сразу, обеспечьте равноправие и минимальную прозрачность границы, чтобы люди не чувствовали себя отрезанными, — и никакого конфликта! Но им нужна была граница поглуше и побыстрее. Только одно сомнение меня берет: насчет завершения твоей логики. Дальше что, полный тупик?! Хорошо националам делать нельзя — злобятся. Плохо — тоже нельзя, опять злобятся! Как доберманы после менингита!
— Вот теперь ты точно сам себе противоречишь! Как сам и говорил — оставить в покое. И со временем жизнь их утрамбует. Не они сами, так их дети допетрят, какие вещи имеют подлинную цену и что в неудовлетворенном личном, национальном и денежном тщеславии виноваты не соседи-русские, а сами тщеславные.
— Оставить в покое — это я в другом смысле, о людях вообще, об их жизни, а не о националистах говорил! Так поступить, когда они власть позахватывали, — ох и долго же придется ждать!
— Много чего делать раньше надо было. Да и сейчас в грязные рыла настрелять, конечно, был бы самый короткий путь. Попробовали, но не выходит. И даже если бы вышло, дальше-то что? Чтоб не прийти еще через несколько лет к тому же разбитому корыту, надо всю политику, принципы государства менять. Отказываться от прожектов и становиться на твердую почву. А она после дуроломства ух какая изрытая… Кто будет рытвины заглаживать и налаживать новое общежитие? Смирновы и Маракуцы, что ли? Или Ельцин с Гайдаром, а может быть, Зюганов с Лимоновым? Продукты системы… Чувствую, разъедемся отсюда и будем смотреть, как нечисть медленно переваривается. На всю жизнь хватит!
— Ну, это ты мрачно!
— Да ну, — Семзенис вяло отмахивается рукой, — не будь идеалистом! Вокруг посмотри! Кончились надежды и романтика.
Вот меня второй раз уже обвиняют в романтизме. Полнейший упадок и пораженчество. В самом деле, с той точки зрения, которую преподнес Витовт, войну мы не выиграли, а проиграли. С нашей свободой все обстоит гораздо хуже, чем со свободой буржуазно-националистической. И наши вожди, хором вопящие о приднестровской народной победе, на самом деле уже метнулись строить свою личную, денежную свободу. Их лозунги не изменились. Зато дела — радикально. То государство, которое начало строиться в Приднестровье, не так уж сильно отличается от режима, который установили в Молдове Снегур и Друк. Идет раздел сфер влияния, а первоначальная идея, бывшая становым хребтом ПМР, подрублена, из хребта стала ширмой. Наш интернационализм перестал быть чем-то существенным, а упорство — полезным. Народу теперь от этого ни жарко, ни холодно. Плохи дела. Чтобы не заканчивать на пасмурной ноте, силюсь вспомнить, чего бы по случаю веселенького наплести. Но ничего на ум не приходит.
— И еще, — говорю, — Инвар вспоминал, что у его деда хуторок был.
— Ну вот! С этого и начинал бы! Хутор! Да ради этого любой «на шарика» выкормленный товарищ вполне Родину продать может! Особенно когда хутор в мечтах богатый, чистенький, с полными закромами! А о том, что ишачил дед на своем хуторе в три горба и еле сводил концы с концами, об этом он потом узнает. Если захочет идти по дедушкиным стопам.
— Не захочет. Не верю я в филологов, желающих в земле копаться.
— И я не верю. Вот и выйдет, что свою арийскую жизнь он проживет почем зря.
Мы опять долго молчим, и он уже делает движение, чтобы подняться, но я останавливаю его.
— Что для меня, Витовт, горько — ты в том же направлении впереди меня думаешь. Что очень много врожденной, иначе никак не объяснимой подлости. Что прежде всего от этого, а не от разных ошибок и несправедливостей берутся националисты. И наши же русские обыватели, шипящие на азеров и жидов — почти такие же самые, только более трусливые. А среди нас — смех и грех — чем ближе к пулям, тем меньше русских фамилий! И это зависит только от людей самих, и истребить это можно только вместе с людьми. Над теорией Ломброзо смеялись, а ее развивать впору!
— Чего же горького? То, чего не изменишь, не забивать отвлеченными идеями, а принимать в расчет надо. Эту вещь еще христианство как первородный грех заметило.
— В смысле что и бороться с ним, как с врожденным, бесполезно?
— Нет. Та же вера, она предлагает каждому в самом себе с этим бороться, не совершать злых поступков даже против злых людей, потому что это продолжает, распространяет дальше грех. И определенный смысл в этом есть. Но я неверующий и первородный грех тебе просто как пример привел, что такое направление мысли далеко не новое.
У Семзениса, похоже, на этот счет целая теория, которая, как и вера, дает отдаленную надежду слабым. А мы как раз и оказались слабыми. Один из главных его пунктов — оставить. Если под этим он имеет в виду перестать воевать, то со своими воззрениями я это могу согласовать. Но как оставить вообще? Везде страдающие от национализма люди. Урвавшие куски националисты по-прежнему хотят кормиться за счет России. И ей же при этом нагло в лицо плевать. Хотят получать топливо и сырье за копейки, продолжая рассуждать о «русских оккупантах» и «быдле». В оставшейся части страны жизнь разлажена, выросли национальные преступные группировки, вконец обнаглело ворье. С Ельциными и Гайдарами, со Смирновыми и Кравчуками, со всей «плеядой» бывших коммунистических руководителей это будет продолжаться много лет. Поди угадай, выстоит ли страна, есть ли у нее время дождаться, пока они друг друга перегрызут и жизнь вправит мозги массе русских и национальных обывателей? Ну хорошо, наших детей и внуков вылечит развивающийся все дальше капитализм. Но с такого убогого старта не подняться им, а значит, следом за «демокрадами» придут править нашей землей чужаки.
Аналогичные суждения о человеческой сущности я уже слышал. Один старый капитан говаривал, что люди, как и корабли, делятся на две категории: самотопы и говноплавы. Самотопы часто отнюдь не развалюхи, а гордые, красивые, мощные корабли. Вечно рвутся на задание, в бой. Может, даже выигрывают один, второй, третий. Но из очередного не возвращаются. Говноплавы никуда не рвутся. Ни в бой, ни в поход. Внимания к себе не привлекают, а если уж случайно попадают в переделку, то, как по ним ни лупи, не тонут. Трюмы у них пусты — никакого полезного груза — и хорошо держат их на плаву. Враг видит: говно — оно и есть говно. Перестает стрелять. Порой возвращается такой говноплав в свой порт великим героем.
Витовт встает. Направляясь к двери, он вдруг оборачивается и спрашивает:
— Слушай, а чего ты в военное училище не пошел?
— А я по природе был совсем не военный человек. Вот сейчас, наверное, смог бы там учиться, да время прошло.
103
Поздний вечер, и я снова один. Можно закрыть дверь изнутри, никому не открывать, лежать и смотреть в потолок. Приятное чувство от беседы с Витовтом куда-то ушло, и осталось опустошение. Все одно и то же. Только каждый раз с все более неутешительными ощущениями и выводами. Обычный гостиничный номер. Точно в такой же можно было зайти, поселиться пять и десять лет назад. Стол и стулья с инвентарными номерами, убогий черно-белый телевизор с разболтанным переключателем каналов, поцарапанный холодильник, дешевые шторы на пыльном карнизе, драный линолеум и вытертая ковровая дорожка будто вне времени. Номер неизменен точно так же, как ничего поначалу не меняется в каютах наскочившего на риф корабля. Возврат к обычной жизни и обстановке нас всех расхолаживает, если не сказать растлевает. Но корабль утонет. И вовсе не важно, где, в какой точке находиться на нем. В самой пробоине, что зияет на углу Коммунистической и Первомайской, на обломанном полотне Дубоссарского моста или в этом номере и даже за тысячу километров отсюда. Корабль все равно утонет. Не из-за военных конфликтов даже. Все его днище покрыто тысячами и тысячами других дыр — малозаметных, но через которые вовсю хлещут муть, ил и грязь. В каждом городе, городке и селе России, Украины, Молдавии и так далее разруха. А они из рук в руки не переходили, по ним артиллерия и минометы не стреляли. И все же всюду пробоины. И становится еще хуже.
Взять совсем не бедный украинский Донбасс. Там многие шахтерские районы и поселки — это же просто мрак! Столетние, вросшие в землю хибары, угаженные и переломанные детские площадки в погибающих скверах, за которыми высятся облитые краской и разрисованные шпаной памятники шахтерам, погибшим в авариях двадцатых — тридцатых годов. От внуков эти памятники пострадали значительно больше, чем от немецких оккупантов. Разбитые летние кинотеатры и уничтоженные скамьи… Пьяные мужичонки в очередях за водкой у продмагов с глазами, будто обведенными со всех сторон тушью. Но это не тушь, а въевшаяся от многолетней работы в забоях угольная пыль. Куда же они дели свои большие советские заработки? Во всех учебниках прописано было: шахтеры — передовой отряд пролетариата! Оказалось же — не поймешь кто. Пока были сыты — против союзного правительства Рыжкова, в погоне за очередным дармовым куском, орали громко. Как жизнь приперла — молчок!
Как можно было так угробить жизнь? Самим себе угробить, националисты им в этом не помогали ни капельки! Не было их в Донбассе, националистов! Как-то в долго и нудно колесящем по степным югам пассажирском поезде один дядька разговорился, рассказал, как он работал на шахте, откупаясь от своих приятелей водкой. Чтобы не участвовать в коллективных пьянках, с каждой получки покупал им ящик. Как денег скопил — надо отселяться, покупать домик где-то в деревне, потому что в шахтерских поселках на хороших хозяев злоба. Как увидят достаток — все, водкой не откупишься. Оскорбления, драки, доносы: ворует, мол, человек и поэтому хорошо живет! И я ему верю. Потому что видел по сводкам милицейской статистики, как особо прыткие представители оголодавшей шахтерни вместо борьбы за свои пролетарские права поехали грабить и убивать мещан в другие области и края. Как жить нормальным людям среди этих — все пропивших и озверевших?
Не забыть увиденный в другом краю, в украинской Подолии, в маленьком городишке Бершади, памятник павшим в Отечественную войну и воинам-«афганцам» с погасшим Вечным огнем, закиданный мусором и прогоревшими в печках угольями. Сделали это не зарубежные осквернители, а жильцы соседних домов. Посмотри на такое, как на дело обычное, привыкни — и ты уже конченная свинья. А рядом, в окрестных дворах, растут дети…
Много лет назад в моем родном дворе рабочие копали траншею для кабеля вдоль парка и наткнулись на немецкие военные могилы. Вспыхнула золотая лихорадка. Искали золотые зубы, ордена, выкидывали подальше за ненадобностью солдатские медальоны. Даже мы, мальчишки, своими не раскрывшимися еще душами, понимали: это нехорошо, — и обходили раскопки стороной. Обходная дорожка шла мимо памятника в парке. Хмуро смотрел на прохожих каменный советский солдат. Не по душе ему было то, что делали потомки с его бывшими врагами, не за эту дикость он воевал и стал камнем…
Тогда, когда все кругом было еще благополучно, этот омерзительный поступок целой шайки рабочих уже случился, уже был. У кого-то из них отцы тоже лежали в безвестной могиле, а они пренебрежительно бросали чужие солдатские медальоны. Вражеские?! Не оправдание! А человеческое у этих работяг было где?! Никто не остановил мародеров. Осуждали их слабо и то отдельные старики. Обогатились на пару золотых зубов деляги безнаказанно. Потом выросло поколение их детей, такое идейное и обильное, что переключилось на все могилы подряд, добавив к ним с ходу заводы, фермы, детские площадки и садики…
Повсеместно остатки того, что мы защищаем от националистов, быстро уничтожаются самодовольной аморфной массой, которую язык не поворачивается назвать согражданами. Этот народ в его нынешнем большинстве не стоит того, чтобы его защищать. Пока он таков, мы не выиграем ни одну войну. Всякая победа будет равна поражению, являясь просто бессмысленным умножением горя и зла во имя иллюзии, что такое пустое место, как современный русский, а еще шире говоря, славянский народ, можно назвать конфеткой и, защищая эту конфетку, убить другое, пусть очень плохое и злое живое существо.
Не прошла в душе, да и не пройдет никогда лютая ненависть к националистическому зверью. Но как не помнить себя сидящим напротив такого же небритого и усталого опоновца, последними словами проклинающего Снегура, Косташа и румын? Почти крест-накрест лежали наши автоматы, и тянулась вперед его рука с кружкой: «Выпьем, лейтенант…» И мы пили. Потом провожали опоновский дозор, и на ехидный вопрос настороженного юного молдаванчика, такого же, как и я, младшего лейтенанта, «За чью победу пили?» старший опоновец, не стесняясь приднестровцев, устало бросил: «Молчи, дурачок! Кому здесь нужна эта победа?!» Это тоже было… И если бы рядом стояли наши дома, я убежден, что этот опоновец был бы мне лучшим соседом, чем многие киевляне или москвичи. А где теперь тот молодой молдаванин? Где бы он ни был, надеюсь, что в его душе также угасают чувства к «великой Румынии», как у меня к «великой России».
Непросто и мучительно это происходит. Ведь так хочется быть смолоду причастным к чему-то поистине великому! Но реальность разрушенной жизни говорит другое, шепчет о том, что в обычном, торжественно-шовинистическом смысле это величие — что одно, что любое другое — редкое говно. Ни великая Россия монархистов, ни Советский Союз как оплот всемирной революции, ни, упаси бог, нежданное возвеличивание бессовестной ельцинской России и ее сваливание в русский национализм никому не помогут, никому не нужны. Как не нужна великая Румыния ни ее собственному, ни молдавскому народу. И поневоле в еще по-старому бегущих мыслях стираются образы врагов. Как примирить этот опыт, это новое видение с желанием избавиться от вновь прочерченных границ и по-прежнему жить в бескрайней и свободной стране? Совсем другим должен быть этот будущий свободный мир. Каким он будет? Только и можно пожелать: не националистическим и не интернациональным, не дико-капиталистическим и не коммунальным… Несмотря на все умствования, этого мира не видно. Политики нет. Она убита и сгнила. Мораль? Она перестала быть ясной, прямой, уже видно, как она петляет в парадоксах сознания, как тянет ее на себя гравитация эгоизма. Где искать?..
И как не защищать, не мстить за таких невинных, как Дима Матюшин или Антошка? Мстить всем гадам с той стороны! И такие «враги», как тот пожилой офицер-опоновец, нам еще и помогут! Но не отстоять это дело до конца, потому что настоящей поддержки ему нет. Большинство молчит и отсиживается. С обеих, со всех сторон. Они легче поверят любой сказке, чем начнут думать сами или хотя бы верить нам. Тронь их — быстрее бросятся на нас, чем попытаются изменить свою жизнь. Почему так стало? И почему еще двадцать лет назад было по-другому? Как и когда это началось? Правда ли то, о чем мы начали думать? Как просто, всего парой слов Витовт охарактеризовал социализм, в который я верил, как примитивный, указал, что сама его уравнительная природа является продуктом спорной мысли, в которой не будет общего согласия никогда.
Рывком поднимаюсь и лезу в платяной шкаф за взятой ещё из штаб-квартиры книгой. Это творение на тему расцвета и сближения наций в СССР ценности не представляет, и я взял ее себе просто как образец маразма, от которого во всех библиотеках через несколько лет не останется и следа. Но, листая ее, краем глаза видел что-то другое, о чем напомнил Семзенис… Вот оно. 1973 год. Выученный при социализме молдавский ученый Киркэ считает, что в восьмой пятилетке Молдавская ССР получила мало средств для своего развития из союзного бюджета. Промышленное производство в республике выросло всего на 9,4 процента. Но в целом по стране прирост производства составил 8,5 процента, а в Российской Федерации — вдвое меньше. Но товарищу Киркэ до этого нет дела, и он, не задумываясь, предлагает «использовать преимущества многонационального государства», еще больше дотировать Молдавию! Но при этом, по его мнению, «приток в промышленное производство Молдавии значительного числа жителей из соседних районов Украинской ССР осложняет улучшение трудового баланса республики»! Он сам приводит данные, что в молдавских руках эффективность использования бурно растущих производственных фондов Молдавии упала на 35 процентов, но квалифицированные рабочие немолдавской национальности все «осложняют». В 1973 году товарищ Киркэ еще не националист, а слегка зажравшийся на дармовщине и тщеславный национальный экономист. Но уже прослеживается конечная, грубая, аморальная его позиция. Он не говорит: «Стойте! Не надо безудержной индустриализации! Оставьте русские ресурсы у себя, а нам помогите задействовать свои силы, возродить и построить свое общество!» Нет! Он намекает: «Дайте еще больше и после этого убирайтесь!» И он не одинок. С такими же выводами поспешают киргиз Койчуев и казах Сулейменов…
Семнадцать — двадцать лет назад они были еще на полпути к сбрасыванию масок. Они только чуть-чуть показывали языки из той моральной и умственной дыры, о которой сказал Витовт. И если разобраться в позиции русского автора и критика этой книги — он в той же самой умственной дыре, на втором конце благодетельной палки, которой десятилетиями дразнили всяких Киркэ, Рошек, Сулейменовых и Койчуевых, надувается тщеславием от своей хорошести, от своего бескорыстия за чужой счет. Так мы и дожили до умирающих деревень с забытыми, больными стариками.
Эти тщеславные, как растущие акулы, плавали в сытном озере пропаганды величия советского народа и социализма… Их эго и жадность раздуваются; пройдет еще немного лет — и свои народы (что русский, что молдавский или казахский) они просто перестанут замечать… Это масса, которой они полощут мозги, тесто, которым теперь они набивают свои закрома и лепят из него новые свои троны… Всего этого не должно было случиться. Ведь каждый народ, если только ему не мешать, может создать процветание своим самобытным, куда более ценным и правильным путем. Сегодняшний молдавский национализм в равной мере плод рук как молдавской интеллигенции, так и московской. А их народы — русский обобран, а молдавский — ущемлен.
Швыряю под кровать книгу и гашу свет. Нарочно начинаю думать о другом, более приятном. Оформление документов по обмену жилья уже на полном ходу. Это как отдушина. Единственное, беспокоит этот товарищ Редькин из горисполкома. Свои вопросы он решает быстро и просит об уступках, чтобы пораньше перевезти в мою квартиру часть своего барахла и начать ремонт, но в ответ на мои уступки ничего делать не торопится. Не хочу возвращаться в Тираспольский ГОВД и видеть никого там не хочу. Ненавижу перебирать бесконечные бумажки и ходить по дворам с повестками на допрос. Не собираюсь сидеть днями и вечерами над пишущей машинкой, печатая и выправляя постылые обвинения и обвинительные заключения. Скоро и не буду. Вот теперь можно и спать!
104
И тут дверь содрогается от пинка. Взрявкивает знакомый нежный голос. Сержа черт принес. Не открывать бесполезно. Высадит или замок сломает, слон проклятый! Чертыхаясь, отзываюсь ему, встаю и открываю дверь. Достоевский, он же вновь нареченный благодарными подчиненными Жан-Клод-как-Дам, не вполне трезв.
— Что привело тебя, Муромец? Надеюсь, не любовь?
— Да пошел т-ты!
Серж отпихивает меня и валится на ближайшую кровать.
— Сам приперся и хозяина выгоняешь?! Ты что, перепил или недоел?!
— Сядь! Плохо мне! — уставившись своими буркалами, неожиданно заявляет Достоевский.
Что-то неладное. Хотел было сказать, что я ему не раковина для словесной рвоты, но передумал. Когда Серж не в духах, можно без предупреждения поймать его костлявый кулак в дюндель.
— Мне-то зачем об этом знать?
Серж весь скривился.
— А к кому мне идти? Ик… К алкашам или к идиотам?
— На безрыбье и мент рыба?
— Умгу, — и молчит, смотрит.
— Говори, чего пришел. А то я спать хочу.
И тут, помолчав еще секунд пять, он заявляет:
— Знаешь, я от тебя с самого начала какой-нибудь подлости ждал.
Тупо пытаюсь сообразить, то ли у него крыша потекла, то ли ему кто-то набрехал чего. Не нахожу ничего лучшего, как спросить:
— Ну и как, дождался?
— Нет.
— Это пришел сказать?
— Да. Потому что это уд-дивительно. Ик… Сколько видел интеллигентов — все пакостничали. Иногда поначалу ничего, а потом все равно — бац! — и подляна!
Сижу и слушаю. Явно не все еще сказал. Если уж Достоевского на откровения понесло, это будет долго, со скоростью контуженного Остапа.
— Терпеть тебя поначалу не м-мог!
— Это заметно было.
— А потом сам себе думаю: ну, блин, ведь такой же суслик, как эти все…
Тут следует неопределенный взмах рукой с прищелкиванием пальцами, будто он стряхивает с них вытащенную из носа соплю.
— А рука в морду дать не поднимается. Мда-а… Вот как.
— Так чего же ты сейчас мне это сказать пришел?!
Серж опять смотрит.
— Э-э… Понимаешь, ик, когда от человека в таком говне, — его лапа вновь выписывает перед физиономией неопределенную восьмерку, — за долгое время нету п-подлости, ему надо начинать верить…
— А совсем поверил только сейчас?
— Нет. Раньше. Сейчас только говорю… Не обижаешься?
— Нет. Знаешь, Серж, а ты был прав. Интеллигентность — она такая… сомнительная штука. Чувствовать себя умным приятно. А почувствуешь себя лучше других — тут и до подляны, которую ты ждал, полшага… Вот когда перестал считать себя лучше, понял: от подлости висел на волоске… Просто я вовремя к тебе с Али-Пашой, до наших ребят, до нашей Первомайской улицы дошел… Добрался… Говно бы из меня без вас вышло!
Достоевский озадаченно морщится, а затем с упорством повторяет:
— Не верил бы, я б с тобой, законник, насчет оружия и вербовки ни-ни… Кстати, ты не передумал, не хочешь вместе со мной двигать?!
— Нет, Серж, не передумал.
— Вот же вбил себе опять в башку галиматью, профессор! Ик… Мы бы из тебя окончательно человека сделали! А ты…
Он встает.
— Зря ты это себе в башку вбил! Не получится у тебя ни хрена… Передумаешь — скажешь. Буду рад. — И он тихо, а не с грохотом, как пришел, растворяется за дверью. А я остаюсь в темноте.
Ох, Серж, Серж! Я для него совсем свой теперь, это яснее ясного. Какие мы разные, а мне вопреки всем своим планам на жизнь в первый раз стало трудно сказать ему нет. Сколько уже было иллюзий! Скорее всего прав он, не получится опять ничего у меня… Но, с другой стороны, не потяну я его двужильную ношу! Интеллигент вшивый… Закрываю глаза, и вспоминается первый случай, когда он меня не проигнорировал и не облаял, невольно дав понять, что я в его представлении если не первый, то уже и не третий сорт.
Была середина июля, позднее утро. Мы все еще сидели в никак не желающей отступать дремоте после «громкой» ночи, которые продолжали случаться по прибытии в Бендеры новых порций национал-героического бычья. И у меня все еще не был открыт личный боевой счет — обстоятельство, по мнению Достоевского, являющееся гранью между неуважаемыми и уважаемыми людьми. Привалившись к стене у входа в подъезд, слышу громкие шаги со звяканьем и вопль:
— Эй, мужланы! Где тут у вас ГОП, с которым вы месяц е…тесь?
Приоткрываю глаза — подходит фигура. Над обычной камуфляжной формой — фуражка с казачьим околышем набекрень, на ногах сапоги. Ради форсу, небось, среди лета ноги парит. Гранатами увешан, как новогодняя елка шариками. И все же по говору он не настоящий казак. Скорее из породы местных фанфаронов. Как стало тише, а особенно когда мы заключили перемирие с ротой ОПОНа, все больше таких людей стало пересекать Днестр и появляться здесь. Они начинают повторять давно забытые нами глупости: набиваться в бывалые, неприцельно стрелять в сторону врага с первых попавшихся крыш, а то и к передовой лезут. Раз застрочат — и отваливают. А нас потом встревоженные мули пытаются подстеречь до конца дня… Устали уже их отфутболивать. Но продолжают лезть, спасу нет.
— Это кто здесь мужлан? — лениво и сумрачно спрашивает привалившийся к стене с другой стороны Серж.
— А вы что, бабы?
— А-а! В этом смысле… Тебе че надо?
— Хочу поддать вашим друзьям-гопникам жару!
— На фига? — спрашиваю я. — Люди отдыхают, зачем нам музыка?
Пришедший поворачивается и пучит глаза на меня. Они дикие, с расширенными зрачками, будто обкуренные.
— А ты что за фрукт? Ишь, правильный какой! Мент, что ли? Или твой боец?
— Да какой он против тебя боец? Он так, погулять вышел…
Хочу было возмутиться, но едва заметная саркастическая нотка в голосе Достоевского заставляет промолчать. Удивительно, но, кажется, этот яд не в мой адрес…
— Ополченец? Вечно они дрищут, за свое майно и баб держатся!
— Ага… — согласно кивает Достоевский.
Это с его стороны уже прямая ложь. Верный знак того, что комод-два затеял игру с очередным «лохом», в конце которой он обычно взрывается, как вулкан. Как этот обкуренный осел не видит на моем плече маленькую зеленую звездочку?
— Ты же не из такого теста? Пошли постреляем!
— Щас пойдем, братан! Серый! — это он Гуменяре кричит. — Принеси флягу!
Что-то невиданное! Слегка отхлебнув, сквалыга Серж щедрым жестом предлагает принесенную флягу этому попугаю, и тот длинно и беззастенчиво несколько раз прикладывается к ней, в промежутках сдабривая матом свое удовольствие.
— Ну пошли, братан! Эй, Жорж… А ты, профессор, что сидишь? Пошли с нами!
Они втроем отделяются вперед, а я, помедлив, тупо шагаю за ними вслед. Посмотрим, что задумал Достоевский. И на всякий случай надо держаться от них чуть подальше. А они, переговариваясь и жестикулируя, шагают впереди и, подходя к ничейной зоне, разделяются. Указав Гуменяре и новоприбывшему места для стрельбы, Серж показывает ему: давай, мол, вон туда, поехали!
«Братан» срывает с плеча автомат и начинает метаться с ним в руках и стрелять, почему-то крича: «Трэяскэ ромыняскэ! Трэяскэ молдовеняскэ!» — перемежая свои крики издевательским смехом и матюгами. Гляжу, он в порыве героизма и оттого, что в ответ никто не стреляет, хаотичными зигзагами перемещается все ближе к центральной части улицы и вперед. Перевожу взгляд, а Достоевский, оглянувшись, склабится. И Гуменяра засел за угол — за «братаном» не идет. Только хотел крикнуть, как гопники «братану» в ответ «трэяснули». Без перебора в калибрах, но четко в лоб. Он хлоп — и лежит. Даже ни разу не взбрыкнул. Подлетаю к Сержу.
— Ну и зачем вы это сделали? Кто он вообще такой?
— Да никто. Х… в сапогах с пальто. Мародер он и к бабам приставала.
— Так ты его знал?
— Вот оно, чудо перевоспитания! А ты, Эдик, каждому ишаку в уши долбишь, пытаешься мораль читать, как замполит в дисбате или поп в церкви. «В начале было слово», а они на него клали… — вдруг раздается сзади саркастический голос взводного.
Значит, Али-Паша все видел, все время шел прямо за мной. Как он может такое одобрять?
— Зачем вы это сделали? — повторяю.
— Тебе ж сказали, — отвечает Паша. — Мародер он и насильник. А у нас здесь трибуналов нет, только доносчики изредка водятся. И, такой шанс, подоночек вдруг нажрался, на передовую вылез! Гуменюк! А ну зацепи его дрючком за шкирку и тащи для шмона за стеночку! Только осторожно, чтобы не ебоквакнуло! Увешался «лимонками» как груша, и чеки наверняка разжаты!
— Есть! — отзывается Гуменяра. — Слушаюсь, взводный! Я в этом деле уже собаку съел!
— А ну, пацаны, отойдем, — добродушно предлагает Али-Паша.
Через пять минут довольный Серега приносит автомат, пистолет Макарова, четыре лимонки, удостоверение, начатую пачку презервативов и пачку денег толщиной сантиметров пять. Мартынов смотрит в удостоверение и фыркает: «Липа!». Передает мне. «Батальон «Днестр». И точно липа, фото переклеено. Тут бежит ванька-посыльный. Увидел нас и кричит:
— Что у вас за стрельба и кого убило? Мартынов, к комбату!
Подошел ближе, смотрит — и уже другая песня:
— А-а, этот… Допрыгался-таки… Ну ладно. Сам доложу! — Поворачивается и убегает.
— Что ты мне эти гондоны в нос суешь? — фыркает Али-Паша на Гуменюка, вновь приступившего к показу принесенного имущества. — Себе оставь, заработал. А макулатуру дай сюда!
Взводный на глаз делит пачку денег на четыре части и сует по четверти каждому из нас. Я отказываюсь.
— Не хочешь, как хочешь. Нам больше достанется, — вздыхает взводный. И, размахнувшись, закидывает в полуразрушенный и замусоренный двор разорванное пополам поддельное удостоверение.
А Серж, тот вдруг смотрит на меня так добродушно, будто он с Али-Пашой меня на свои курсы повышения квалификации взяли. Из непутевых школяров уже вышел…
105
Благодаря отсутствию зазывал на ночные развлечения, удалось хорошо выспаться. Утром, в ожидании запаздывающего по какой-то поваренной причине завтрака, собравшиеся дразнят сонного Жоржа. Он опять в гостинице не ночевал, и всем известно, что подозрения в его адрес насчет обзаведения любовницей оправдались. Более того, Колобка каким-то образом отследили и выяснили, что его новая зазноба живет в бывшей оккупированной части города, у самого каушанского коридора.
— Жорж, ты еще не набрался румынских мандавошек? — задирают полового «отщепенца» друзья-приятели. — Эй, Звонцев! Ты куда? Стой! Мы понимаем, что у тебя от них иммунитет! Так пожалей других, не садись с ним рядом, не то с тебя дальше перепрыгнут!
— Пошли все вон! — огрызается Колобок. — С него самого целые крокодилы прыгают! Уберите от меня этого эксперта по изнасилованиям!
— Гибридные заболевания, Жорж, как и вши, самые страшные! На медосмотр сходил бы…
— Сам справлюсь!
— Гляди, гляди, фельдшер! Как-то раз достанешь из широких штанин, а твоя гордость — как румынский триколор. Ялда красная, сам синий и местами уже пожелтел…
— За своим смотри!
— Так и будет! Одно у тебя, Жорж, остается счастье: можно будет оправдаться, что бээмдэшка случайно наехала. Скажешь, забыл застегнуть ширинку, твоя гордость из нее на асфальт хлоп! И тут миротворцы на полной скорости р-раз!!!
— Погоди, — рассудительно вмешивается Федя. — Ты его так не напугаешь. Тут надо подходить физиологически. Как в колхозе, чтобы со случкой скота не возиться, быку в задницу втыкают провода, вроде электрошока, и бык кончает. Как говорится, и продукт для осеменения есть, и быку уже ничего не хочется. Надо этот способ применить, чтобы он гвардию своей связью с румынской подстилкой не позорил.
— Позорил? Да ты, если узнаешь, что успели за лето натворить ваши сельские девки, тут же с переляку сбежишь в Сибирь, чтоб не видеть, каких они казачат нарожают! — неожиданно выступает в поддержку Колобку оперуполномоченный Звонцев.
— Вот и не угадал! Мое село уже на Украине!
— Будто там казаки не лазают!
— Не лазают!
— Эй! — выглядывает из дверей гостиницы не участвовавший в потехе Серж. — Кушать подано, идите жрать, пожалуйста! А, Жорж, и ты здесь! Маленький Жорж, большие я…
— Достали! — Конец Сержева изречения тонет в вопле подскочившего, как со сковородки, Жоржа. — Катитесь все отсюда! Чтобы за моим столом никого из вас не было!
Отпихнув своего приятеля-командира, Колобок первым устремляется в столовую. Как видно, Достоевский окончательно достал его своим слоновьим юмором. Этот может.
В тот же день Серж является ко мне в кабинет. Просто навестить решил, что ли? Как бы не так!
— Дай пятьсот рублей!
— Ты что, с Жоржем совсем поругался? Или на подарок его даме собираешь?
— Нет. Тут такое, понимаешь, дело… Дед Антошкин умер, Иван Пантелеич. Помочь бы надо.
Вот это ошарашил. Эх, дед, дед! За сердце хватаясь, пережил бендерскую стрельбу и блокаду, с внучком, как мог, играл, дождался, пока жизнь вернется в город, и умер… Молча достаю деньги из кармана и сую их Сержу.
— Может, еще надо?
— Не стоит. С других соберу. Пусть тоже участвуют.
Он исчезает за дверью. А я долго еще без движения сижу за перетащенной из Тирасполя пишущей машинкой, глядя в стену перед собой. Забыть все можно. Исправить нельзя. Со временем некоторые раны только сильнее болят. Жизнь идет, люди продолжают умирать, и это углубляет оставленное войной сиротство…
На похороны деда я не пошел. Колебался, сознавая, что прячусь, но так себя и не пересилил. Не хватило чего-то, чтобы отдать этот последний долг знакомой семье, знакомому человеку. На следующий же день раскаялся в этом до самоедства и не мог уснуть, до утра вспоминая, как несколько лет назад, точно так же прячась от беды, не приехал из армии на похороны своей родной бабки, хотя имел такую возможность. Дерьмовые поступки. Что один, что второй. И от себя не спрятался, и людей с их горем будто оттолкнул. На следующий день накупил, чего только мог, и часа три просидел и прогулял во дворе с Антошкой, грехи замаливал. Вернулся в убийственном настроении, которое отнюдь не поднялось от дружеских морд.
Тятя с Кацапом опять крепко выпили. Хотя ведут себя тихо, эти их ежевечерние выпивки начали сильно надоедать. Деградация. Нашли повод — затянувшиеся поминки. Лучше бы вместе со мной сходили. Пресечь это больше не удается. Я им давно не командир. Допустим, можно учинить скандал и даже прогнать, но тогда остатки отношений будут испорчены, а они напьются, как свиньи, на стороне. Мы с Игорьком, по общему уговору, сторонимся ежедневных возлияний. Пока они доквашивают последние капли в своем углу под настольной лампой, которую раздобыли специально, чтобы нам не мешать, лежу на кровати, перечитываю свой справочник. Зеленоватый свет абажура успокаивает, помогает пропускать меж ушей пьяное бормотание. Гуляют по потолку тени. Вдруг раздается стук, яркий свет на долю секунды падает на книжку в руках и гаснет. Это Кацап зацепил рукой лампу и она упала. Алкоголики устанавливают лампу обратно, но она не горит. Электролампочка приказала долго жить. Федя выкручивает стеклянную колбу и, чтобы далеко не ходить, выбрасывает прямо в открытое окно. Внизу раздается звучный хлопок.
— А-а-ааа!!!
— Твою мать… — бубнит из угла пораженный эффектом Тятя.
По башке, что ли, кому-то влепило? Вместе с Игорем подскакиваем к окну и всматриваемся. Поодаль от фонаря, на границе света и тьмы, обхватив тоненькое деревце, качается фигура.
— Пацаны, что это было?!
Узнаю пьяный голос Звонцева.
— А что такое?
— Сижу себе, кемарю, только глаз приоткрыл, летит сверху штука с рогами и как взорвется!
Вот балбес! Что за рога ему привиделись?
— Неужто мина?
— Совсем обалдел, Павлик! Пить меньше надо! — выкрикивает незадачливому оперу Игорь. — Следующая станция — Белкино!
— Как, совсем не было ничего?! — сомневается одуревший опер.
— Было! — отвечаю. — Новый кацапский миномет с глушителем! Как раз испытывали.
— А что, есть такой?!
— Иди спать, Звонцев! Нечего сидеть под окнами. Еще и не то выбросить, даже нарыгать тебе на башку могут!
Задернув штору, отходим. Кацап, не принимавший участия в утешении морально пострадавшего Звонцева, пыхтя, корпит над столом, не может никак вкрутить новую лампочку.
— Черт! Не вкручивается никак! И плафон болтается!
— Дай сюда, техник! навязывает ему свою помощь Игорек.
Возятся вдвоем.
— Ну ты и деятель! Лампочку вместе с половиной патрона и держалкой выбросил!
Меня разбирает смех. Вот почему в полете у этой паршивой лампочки были рога, так напугавшие Звонцева, который сдуру вообразил, что видит падающую мину. Продолжается словесная перепалка. Смеюсь в стену. Уловив юмор ситуации, со своей кровати начинает похрюкивать Тятя.
— Ну ты и дал, Кацап! Одна извилина у тебя в мозгу, и та от фуражки!
— Нет у вас никаких извилин! Оба вы из Плоского, и мозги у вас, алкашей, тоже плоские — вообще без извилин!
— Да пошел ты… Незадача тут. А ты гонишь… Эдик, ты ж себе тоже лампу настольную недавно на рынке взял? Здесь она? Одолжи!
— Вспомнили! И ее вам дай разбить! Увез я ту лампу и другое барахло свое… Еще когда за печатной машинкой ездил…
106
В конце сентября произошло наконец серьезное чепэ. И совсем другого рода, нежели конфликт между милицией и полицией, которого поначалу так стереглись. Все произошло парадоксальнее и банальней. Совместный молдавско-приднестровский наряд по изолятору временного содержания ночью за взятку выпустил задержанного, подозреваемого в убийстве. Милиционер и полицейский договорились и поделили предложенное вознаграждение между собой. Когда это вскрылось, участи каждого из сообщников, опозоривших честь своего мундира перед бывшими врагами, было не позавидовать. Причем молдавская полиция разбиралась со своим злодеем более жестко, чем приднестровцы. Но после ареста и удаления из города виновных скандал быстро был спущен на тормозах. Даже этот из ряда вон выходящий случай не поставил на повестку дня замену одуревшего и быстро идущего вразнос приднестровского контингента.
Нормально работать невозможно. У меня в производстве шестьдесят два уголовных дела. У Тяти — пятьдесят девять. Неужели кто-то еще думает, что мы можем и будем их расследовать? Просто руки перед этой грудой бумаг опускаются. Желание выявить все мародерские подвиги кишиневских вояк давно прошло. Слишком частые суточные дежурства с выездами больше не приносят новизны, и от них накапливается усталость. В ГОПе, из комнаты, используемой в качестве подсобки для хранения вещественных доказательств, разные ходоки потихоньку растаскивают из изъятых мною при обыске мешков лимонную кислоту. Кто домой на закрутки, кто с ее помощью совершенствует вливаемый по утрам в пересохшее горло рассол. Лимонная кислота везде сейчас почему-то жутко дорогая. Как-то раз в магазине увидел и поразился. Пусть тащат. Наплевать.
Отделение уголовного розыска и другие службы тоже «спеклись». Давно уже ничего реального не делают. Менты и спецназовцы украли друг у друга уже полдюжины пистолетов. Протрезвевшие с горя обворованные уныло пытаются что-то об этом выяснить. За утерю оружия увольняют из органов, и дамоклов меч висит над ними, пока нас отсюда не выведут или пока об этом кто-нибудь не доложит. Самые ушлые не теряют надежды купить новый пистолет, после чего за отдельную плату надо будет перебивать номер или как-то договариваться, чтобы внесли изменения в журнал учета оружия. В общем-то это возможно, если можешь предложить взятку или имеешь связи. Кто свое оружие сохранил или вовсе его не имел, наслаждаются жизнью. Больше всех доволен Кинг-Конг. Его ствол не утерян, а отобран Сержем после того, как физически переразвитый придурок второй раз кряду прострелил дверь в гостиничной уборной. У Кинг-Конга больше нет забот!
Как все это надоело! Ничего, скоро я рвану отсюда, в Одессу съездил удачно. Как только увидел предлагаемую на обмен квартирку, согласился сразу. Маленькая, но светлая, в кирпичном доме недалеко от большой улицы, но не в первом ряду. На следующей неделе уже должны быть выписаны обменные ордера, после чего одесситы готовы переезжать. По этому поводу опять ездил с ночевкой в Тирасполь. Теперь с этим стало просто. Уже поздно вечером позвонил Редькину по поводу обмена, чтобы сказать: осталось дело за ним, когда он назначит день для своего переезда, потому что я и одесситы готовы, можно получать обменные ордера. И неожиданно нарвался на оскорбительный мат. Ах ты ж гад! Обложить его таким же матом? Пока собирался с мыслями, он перезвонил. Даже не извинился, просто сказал, чтобы я не брал его высказывания в голову. Я еще не перекипел, хотел ответить с сарказмом, что он меня «напугал тем, что за изящные словеса башку ему придется пробить и себе жизнь подпортить». Но он уже бросил трубку, и вышло по-идиотски, будто я действительно его чиновничьего нутра, прорванного грязным матом, испугался… Эх, интеллигентность долбаная, надо было, как Достоевский, сразу вжарить!
Несколько дней спустя выписали ордера, и опять говорил по телефону с Редькиным. Тот был вежлив и попросил, чтобы я для экономии времени разрешил ему продолжить перевозить вещи и начать в зале ремонт. Не почуяв подвоха, я согласился. И с этого дня началось: да-да и да-да, айн момент, сейчас, — но квартиру свою не освобождает. А у меня зал разбит, эркер, видите ли, ему делают… Звонят, беспокоятся одесситы. Я снова звоню ему. Редькин опять было на дыбы, с переходом на мат. Я в ответ вспылил, что, если он о себе много думает и ничего не боится, значит, он до сих пор ничего не понял. Через несколько минут он позвонил и заверил, что все будет нормально. Дурной знак эта ругань… Похоже, щупает он, не удастся ли «кинуть» меня. Думать даже не хочется о том, что может произойти, если он, уповая на свою должность, окажется законченным гадом. Пробить ему башку, спалить гору его барахла — и вместе с Достоевским двигать в наемники? Нежеланная это будет жизнь, но такие крохоборы, как Редькин, и до нее могут довести…
Где-то в те же дни на улице Ленина неожиданно столкнулись нос к носу со старыми Тятиными знакомыми. Его, меня и Сержа пригласили в гости. Так мы впервые после истории с неудачным артобстрелом горотдела полиции оказались в девятиэтажке на улице Кирова, накрытой румынскими тяжелыми минометами. Одна из мин разорвалась тогда прямо над подъездом, где живут гостеприимные хозяева.
Посмотрел и подумал, что у жильцов дома при этих попаданиях ощущения были другие, нежели у нас на Коммунистической. Брось румыны еще пяток мин, люди бы просто с ума посходили. Мина ударила прямо по вентиляционным ходам, в район стоящих одна над другой коробок санузлов. На девятом и восьмом этажах эти коробки разнесло к чертовой матери, а на седьмом, где мы были в гостях, вывалило стену из ванной на кухню, выбило взрывной волной окно, сбросило на пол настенные шкафчики и даже чиркнуло по стенам несколькими залетевшими в глубину дома осколками. Сидишь в туалете, смотришь наверх, и видно, как качаются на восьмом этаже ширмочки, ходят жильцы в квартире сверху. Слышны их разговоры, журчание подтекающей там воды. Вообще-то попадание исключительное. Вторая мина, упавшая над соседней парадной, таких бед не наделала и близко. Хозяйка смеется. Рассказывает, что, как вернулись в город и в квартиру зашли, муж побелел, схватился руками за стены в коридоре, ее на кухню не пускает и просит: «Ты только не волнуйся, Наденька!» А я, говорит, захожу, смотрю на это и отвечаю ему: «Как? И это все? Фу, боже, какая чепуха!».
Мотивы тогдашнего приказа о прекращении огня теперь видятся яснее. И все же такими приказами боев не выигрывают. Любой боевой приказ подразумевает, что кто-то погибнет или будет ранен, что-то сожгут или разобьют. Но если они отданы и исполнены с толком, после этих потерь других, новых, уже не будет. А «охранные приказы» спасают жизни и имущество сейчас, но уже сразу после их выполнения никому и ничего вперед не гарантируют.
Тятя в гостях застрял. Ему-то что! Он по дружбе здесь заночевать может, а нам пора и честь знать. По дороге обратно в гостиницу, беспокоясь о своем, обращаюсь к шагающему рядом Сержу:
— Слушай, как бы у меня проблемы не было. Иду вот и гадаю, наступил в говно или не наступил.
— Что так?
— Да все по жилищному обмену. Разрешил этому Редькину переволочь в одну из пустых комнат часть его барахла, а в другой начать ремонт, чтобы он легче мог переехать. Он прислал рабочих, которые вышибли полстены, чтобы сделать вместо обычного выхода на лоджию арку. Иначе жить не сможет, если не будет похоже на висячие сады. А теперь тихо все. Одесситы уже ехать хотят, а он тормозит, будто место «застолбил» и в остальном не заинтересован. Будет дальше тормозить, я пролететь с обменом могу, да придется его обратно выкидывать. А он, козел, уже зал разворотил!
— Я тебе с ребятами помогу. Только не обращайся к ментам — ни к этому дураку Кацапу, ни к Тяте. Ни к кому! Они в таких делах, кроме пуска законных соплей, ничего не смыслят.
— Ты бы видел, сколько у него барахла! Одной только новехонькой обуви в коробках на целый взвод. А жена его, хвастаясь, что рассказывает! Одному сыну квартиру в Киеве купили, а второму в центре Москвы коммуналку с одной старой соседкой, с перспективой на скорое расширение! Да и здесь, в Тирасполе, они недолго живут, а квартира их вся в импортной плитке и паркете. Мебель — будь здоров! Разве что позолоты с гербами не хватает!
— Я же сказал, заметано! Не сладишь с ним, сразу ко мне, а остальным — молчок! Посмотришь, где его хитрость и барахло будут!
— Спасибо, Серж!
— Не боись, рохля! Только чтоб сопли не жевал! Я должен буду знать сразу.
На том и порешили. Сразу стало легче. Чему быть, того не миновать… Камов ходит, укоризненно качает головой и ахает, чего это я полностью «забил на все болт». Возмущается, что так нельзя. Можно. Какого черта мне мучить себя служебной ответственностью за бесчисленные бумаги, кроме нескольких «подстражных» дел? Да и по тем сроки продлены. Или уеду или нас сменят, не мне направлять их в суд…
Если считать с самого начала, три с половиной месяца здесь прошло. Прохладны стали ночи. Уже срываются, того и гляди зарядят надолго осенние дожди. С одной стороны, посмотришь, пролетели эти месяцы, будто в один день, а с другой — прошла вечность, и она продолжает тянуться, как резина, с тех пор, как кончилось время надежд. Глядишь назад — страшновато было, но была цель. А сейчас ее нет. Нас больше не убивают, но мы разваливаемся и опускаемся, теряем такую прочную, казалось, между нами связь, морально идем в разнос. Ничего не изменилось в Молдове, и в Приднестровье стало только хуже. Непризнанная республика отстояла свою независимость. Не только от преступного кишиневского режима, но и от тех своих граждан, кто совсем не такой видел свою и ее судьбу.
Ещё грохочут победные барабаны, звучат оптимистические заявления. Славят рядовых защитников, превозносят мудрых руководителей городов, чинов Управления обороны, политиков. Но офицеров, на деле проявивших способности, руководивших людьми и боями, тех офицеров, без которых наши лидеры разбежались бы в два-три дня, — упоминать избегают. Приднестровской истории не нужны Богданов, Ширков, Астахов, Егоров. Не нужен даже майор Воронков, погибший так рано, что его никак не заподозришь в потенциальной угрозе для власти. Не будь подполковник Костенко персонально назначен на место главного предателя и маньяка, в неизвестность ушел бы и он. Туман забвения сгущается вокруг.
Как же все-таки мелки политики, какая трусливая, злая, эгоистичная шушера забралась наверх за десятилетия существования и разложения СССР! Возможно, она забралась туда ещё при царе. Революция ничего не изменила. Использовав народный взрыв, одна холера сменила другую. С крахом Союза на её место пришла шушера третья. Раз за разом они кончают страну. Даже хорошие поначалу люди, такие как наш президент Игорь Смирнов сникают, перерождаются в этом засилье, начинают волками жить, по-волчьи выть.
Русские солдаты и офицеры по самой природе своей не путчисты. Не было такого в нашей истории. Нужно долго и жестоко издеваться над ними, чтобы они поднялись и изобразили что-то отдаленно похожее на попытку переворота. Но никогда не доводили они его до конца, всегда были готовы поверить очередным заверениям, и возвращались к своему делу — Родину защищать. А их потом в спину жестоко и мстительно убивали.
Если то, что произошло у нас в Молдове и Приднестровье, является правилом для всей огромной страны, тогда понятны всеобщие опустошение и бардак. А оно похоже на то. Чем больше мнила о себе наша российская или советская власть, чем больше она боялась внешних врагов, тем страшнее преследовали человека с ружьем за любое инакомыслие. Тем упорнее лепили из офицеров и солдат болванчиков. Видя такое систематически плохое отношение верховных властей к собственной армии, к её травле приобщился массовый обыватель. Раз за разом эта политика кончалась разрухой и кровью. История давно вынесла этому безумию свой приговор, но оно повторяется. Потому что никаких препон в пути наверх для ничтожных, морально не стойких людей нет. Они десятилетиями разрушали любые препятствия, отчетливо сознавая, что одним из них может стать пораженная болью утрат и нищетой армия. Это они придумали и раздули жупелы «военной оппозиции» и «бонапартизма», которыми переполнены изданные с их благословления учебники. Они охотно очернили бы и восстание Декабристов. И только необходимость трещать звонкой революционной фразой им этого сделать не дала. Хотя какое, к черту, это восстание. Выйти из казарм и построиться перед царскими пушками на голой площади… Видно Александр Первый, во все корки раздолбавший екатерининское и суворовское наследие, окончательно солдат и ротных командиров допек…
Мы как-то сели, начали считать, сколько же всего людей, вооруженных и мирных, со всех сторон полегло в необъявленной приднестровской войне. Получилось, по разным прикидкам, в пределах от трех до пяти тысяч. Потери молдаван, по общему мнению, были больше, чем у нас. Прежде всего за счет того, что они постоянно имели на передовой намного больше людей, стремились наступать при плохом командовании и низкой дисциплине. Это и вело к потерям. Но если учесть на нашей стороне жертвы населения подвергшихся нападению городов и сел — тогда потери равны. Может быть, наши совокупные потери даже больше, чем у противника, что для обороняющейся стороны вывод неутешительный. Разумеется, это все субъективно и приблизительно. Общей, официальной статистики нет. Возможно, никогда не будет. Кому она нужна, когда у власти с обеих сторон остаются те, кто в прямом ответе за всю эту кровь?
107
Нежданно-негаданно явилась сереньким вечером приятная неожиданность. При входе в комнату хватает меня за руку Серж. «А ну угадай, кого я тебе покажу?» И уже протискивается мимо него, кидается ко мне Дунаев.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант!
— Ух ты, черт! Здравствуй! Ты откуда?!
— Я? Я слово себе дал, обязательно вернусь во взвод, буду с вами! Как мы из Бендер ушли, я в милицию устроился, и сразу рапорт — хочу сюда… Несколько рапортов подал, и направили!
— Ну, вы поболтайте, а мне недосуг, — покровительственно похлопав нас по плечам, Достоевский уходит. Дружба дружбой, а ужин по расписанию.
— Жалко старшего лейтенанта Мартынова здесь нет…
Вокруг нас в коридоре уже собралась группка любопытных, спешащие в столовую толкаются — мешаем проходить. Открываю дверь в номер и маню Дунаева за собой. Следом заходит Жорж.
— Сереженька, дорогой, — поднимается навстречу Тятя и лезет целоваться.
Объятия, лопотание, повторные объяснения, рассказ о том, что было после нашего отъезда… Обо всем этом мы уже знаем. Залетает Кацап и с ходу раскрывает объятия и горланит. Я бухаюсь на постель. С лица у меня не сходит глупая и покровительственная улыбка. Честный и наивный Дунаев! Он, верно, думал, что всех нас снова найдет здесь. Но нет прежнего взвода, вся служба заново. А от старого — добрая и горькая память.
— Товарищ лейтенант! Что вы все, глядя на меня, смеетесь?
— Понимаешь, ты только не обижайся, случай смешной с твоей фамилией у меня был связан. Давно, еще в школе, была у нас преподавательница русского языка по прозвищу Цыбулька — жутко вредная. Я у нее больше тройки не получал.
— Она к вам нарочно придиралась?
— Нет, просто я сидел в среднем ряду, а она всегда в начале урока проверяла домашнее задание, и я успевал его списать к тому времени, как она до меня доходила, только до половины.
— Жутко вредная? Ну-ну! Продолжай, бездельник, — хмыкает Колобок.
— Вот! Не я же один такой был! И спички ей в замок совали, и карбид в ведро с водой бросали. А один раз, на первый в тот день урок, заходим мы в класс русского языка. А там какие-то прохиндеи насрали на учительский стол, на стул и в ящик стола. Крик, гам, прибегает завуч: «Ох-ох, какой кошмар!» Вызывают уборщицу. Она ругается и прибирает. Но в ящике стола дерьмо-то никто не заметил. Цыбулька садится за стол, начинает вести урок и, не глядя, лезет рукой в этот ящик, где у нее всегда очки лежали. И натыкается на говно. Как заорет! Так с вытянутой перед собой рукой, с растопыренными пальцами в говне, из класса и убежала.
— Ох садисты! Уголовники! — мотает головой Тятя.
— Смешно, но Дунаев здесь при чем?
— Да ни при чем. Но там, в классе, когда мы в него зашли, на доске мелом во всю ширь было написано: «Дунаев — идиот»!
Смеются все, кроме Дунаева. А тот, похоже, обиделся. И чего я эту дурь вспомнил?
— Сережа, извини, это ж чепуха все, память глупая такая… Ты лучше еще раз расскажи, что после нашего отъезда было, все по порядку. Да не садись, пошли вниз, в столовую, по дороге послушаем…
— Все вниз! Не то сарделькам торба! Сожрут!!!
— Бормоглот ты, Федя! — говорю я по старой памяти.
Дунаев покорно пересказывает, пока мы идем на ужин. Садится с Тятей и Федей, а я давно уже с Сержем за одним столом… Это ему непонятно, оглядывается. Не объяснишь…
— Знаешь, а это здорово, что он летом в Бендеры едва успел, — говорю я Достоевскому. — Цел остался и даже энтузиазма не растерял.
Постную физиономию Достоевского неожиданно посещает улыбка. А потом он молча и неопределенно качает головой. Еще недавно мы сами были такими же энтузиастами. Сержа жизнь избавила от иллюзий раньше, меня позже. Но, став опытнее и умнее, мы не сожалеем о своем первоначальном порыве. Это было глупо, но честно. И другого начала у солдатской дороги нет. Она начинается с чувств и совести, а не с разума. Никакие университеты и училища тут не подспорье. Наверное, поэтому солдат и офицеров так легко обмануть.
С этого дня Дунаев стал меня сторониться. Опять я поплатился за свой язык. Да и у меня не было больше времени на общение с ним. Ненадолго, оставив заботу об отце и моем младшем брате, приехала в Тирасполь моя мать, потолковала по душам с мадам Редькиной, и благодаря этому дело с обменом сдвинулось с мертвой точки, в которую Редькин меня затянул. Теперь переезд — вопрос дней и я, фигурально, сижу на чемоданах. На самом деле в Одессу везти почти нечего. Одесситы ждут сигнала, и уже договорено, что обратным рейсом их машина подберет мои диванчик, телевизор, пару табуреток, стол и балконные рамы, которые решено снять, а не дарить редькинскому супостату. Конец уступкам, и мне не придется обращаться к громиле Сержу.
Всю последнюю неделю нам сулят скорую смену. А тут ее уже и не ждут. В самом деле, что за радость, окончательно вернуться в повседневную дуристику? Начнется спрос за плохую работу, за совершенные проступки. Мы знаем, что новым руководством Тираспольского ГОВД заявления о наведении дисциплины делаются вполне конкретные и нас рассматривают как потенциальных нарушителей. Мы же вины за собой не чувствуем. Когда выйдем из Бендер, в считанные дни почти никого в Приднестровье не останется. Серж сразу едет в Абхазию, и с ним не-разлей-вода Жорж, несмотря на эпизодические трения между компаньонами, не способный его бросить. Колобок шепнул, что они уже договорились с вербовщиком и тот ждет только определенности во времени с отъездом, чтобы выдать подъемные. Будто бы они хотели вновь соединиться с Али-Пашой, но он неизвестно где. Простофиля Жорж! Это он гурьбой ехать хотел, а Достоевский сознательно решил, что ему пора расти в военном деле самостоятельно. Вот и не проинформировал приятеля. Прошел слушок, что Али-Паша с Гриншпуном встретились с другими вербовщиками и уже отбыли в Югославию. Туда, говорят, приглашают придирчиво, без военного образования и солидной специальности не попадешь. Гриншпун — в Югославии! Вот это да! Совсем треснула его коммунистическая башня! А я увольняюсь. И увольняется из МВД ПМР, едет к матери на Украину Семзенис. Тятя и Федя пока ни о чем не думают, но они оба из села Великоплоского, которое хоть и недалеко от Тирасполя, но тоже находится в Украине. Стало быть, отходной маневр им обеспечен.
Вместе с Достоевским в один из не отличимых друг от друга осенних вечеров снимаем в моем кабинете непригодившийся фугас. С высоты стены на эту отступательную операцию по-прежнему укоризненно смотрит продырявленный гусликами и опошленный моей надписью Карл Маркс. Противотанковая мина, не причинив никому зла, убывает из объединенной комендатуры в моем дипломате. Мимо дежурки несу дипломат в охапку вместе с пишущей машинкой, для верности положив ее сверху. Тяжеленный получился сэндвич. Отойдя от комендатуры, отдаю дипломат Сержу. Машинка поедет в Тирасполь, а зеленый, набитый смертью цилиндр возвращается в заготовленный для сопротивления, но не использованный арсенал. Любопытно, как дальше распорядится им Достоевский? Оставит здесь или грузинским националистам судьба выковыривать приднестровский металл из своих продырявленных задниц? Неважно. Не мое дело.
108
Маяться в гостинице уже просто невыносимо. На выходные дни самовольно в одиночку еду в Кишинев. Ничем это мне не грозит. Когда в командировку ездил, то видел, что все там осталось по-прежнему. Угар национализма ушел с улиц и площадей. Кому нужен один из множества прохожих и кто будет его подноготную копать? Скоро я вовсе уеду из Молдавии, так напоследок хоть кого-то из друзей-приятелей повидаю.
Субботним утром на бендерской автостанции сажусь в обыкновенный междугородный автобус. На выезде за городом вялый контроль миротворцев и молдавской полиции. Чтобы его пройти без лишних вопросов, достаточно показать паспорт, а не служебное удостоверение. Впрочем, вытащенный из кармана паспорт тоже предъявлять не приходится. На посту больше озабочены контролем багажа, а не пассажиров. Кто-то везет для продажи в Кишиневе цветы и еще какие-то сумки. Это все необходимо досмотреть, а цветы хрупкие… Но все решаемо. Обойдя автобус с другой стороны от поста, миротворец и полицай получают от торговца цветами мзду прямо под моим окном. А я спокойно взираю на это сверху. Дальнейшая дорога совершенно свободна. Через час с четвертью выхожу на расположенном рядом с многолюдным центральным рынком кишиневском автовокзале.
Отсюда не так уж далеко пешком до студгородка, но туда мне надо в последнюю очередь. Поднявшись к центральной улице, можно сесть на двадцать второй троллейбус, идущий на Боюканы, в надежде застать дома Витьку или наших общих друзей — Олега с Лилькой. Двадцать второй ходит реже других маршрутов. Чтобы не стоять на месте, можно и пройтись. Как часто мы гуляли здесь раньше! Вот впереди магазин конфетной фабрики «Букурия», которая славилась своей продукцией на весь Союз, а вот уже «Фэт-Фрумос», в котором я частенько покупал книги. Позади, на противоположной стороне проспекта, осталось крупное, серое здание Министерства внутренних дел. Еще несколько минут — и становится виден органный зал, построенный, если верить сплетням, персонально для занимавшейся музыкой дочери секретаря ЦК КПМ Бодюла. Будто бы она была незаконнорожденной дочерью Брежнева и очень похожа лицом на покойного генсека. Далее чуть ли не единственное на весь город приличное строение девятнадцатого века — бывшая городская дума, а напротив нее — «Детский мир». Сбоку и повыше за думой магазин политической книги «Аврора», где я тоже был частым гостем, даже подбивал клинья к одной из практиканток-продавщиц. За всеми этими зданиями — центральная площадь, с одной стороны которой находится увенчанная триколором длинная коробка Совмина, а с другой — арка Победы и одноименный парк.
Посередине площади под зданием Совмина — обязательные трибуны для почетных гостей и памятник Ленину, который националисты пока не тронули. Нападок на памятник было предостаточно, но все же не решились. Ведь Ленин — идол партии, которая только в прошлом ассоциируется с оплевываемой ныне революцией. При жизни моего поколения эта партия незаметно превратилась в националистические ясли-сад. Почти все лидеры румынско-молдавских националистов еще недавно занимали в ней разные должности и посты. Негоже так стремительно и открыто вредить своему дошкольному учреждению. Там еще остались ценные кадры.
Арке Победы повезло меньше. Мраморные доски с приказами Верховного главнокомандующего и именами героев-освободителей давно сорваны. Современной Молдове нужны другие герои. За аркой в середине парка — собор. Много лет назад его купол был взорван в борьбе с религией. Потом, правда, опомнились и собор дешево отреставрировали. Арка и собор вместе разве что не кричат, что методы партийных руководителей, в отличие от распространяемых ими идей и лозунгов, абсолютно не изменились.
А слева уже раздражает глаз белесое пятно, над которым, как на облаке, парит увенчанная короной фигура господаря древней Молдовы Штефана Великого. Не так давно у памятника был приличный, потемневший от времени известняковый постамент, совсем не нуждавшийся в реставрации. Но националисты все равно ее затеяли, дабы показать свою приверженность национальной истории. Постамент оттерли добела — и тень времен ушла. Мелкая ноздреватость лишенного «кожи», ярко-белого камня придала памятнику вульгарный вид, словно бедняга Штефан стартует в космос на струе пены для ванн. Новый вариант крыловской басни про надраенный сверх всякой меры червонец. Вокруг памятника, под которым постоянно дежурили защитники румынства и который русскоязычные приучились обходить стороной, теперь пустынно.
За памятником Штефану начинается парк имени Пушкина. Вихрастая голова поэта на небольшом темном постаменте по-прежнему насмешливо взирает на прохожих. Вокруг те же лавочки и подстриженные кусты живых изгородей. Не видать за ними силуэтов боевиков, отошедших от памятника Штефану, чтобы справить малую нужду и втихаря поднять собственный дух, «залив сливу». Мусорные урны на положенных им местах. От Пушкина по направлению к проспекту идет аллея классиков молдавской литературы. Вдоль аллеи стоит множество бюстов. Большинство из этих писателей и поэтов ни мне, ни большинству людей неизвестны. Их наследие — удел знатоков литературы и языковедов. Но если творчество поэта или писателя хоть кому-то, пусть небольшой части народа, близко, почему не поставить ему бюст? Однако то, что я вижу сейчас, утратило связь с реальностью. Это больше не аллея классиков, а разобранный стоунхендж. Как на кладбищенской аллее, новые бюсты теснят старые, загромождая выход на проспект. Молдавских (или румынских?) классиков теперь вдвое больше, чем классиков русской и английской литературы, вместе взятых!
Пока я пробираюсь между бюстами, впереди показывается долгожданный троллейбус, и я галопом несусь через центральную улицу к остановке. Догнал! Запрыгиваю на заднюю площадку. Звенящий электромотор, сработанный на московском заводе имени Урицкого и в числе сотен других моторов подаренный столице южной республики, несет меня мимо кинотеатра «Патрия», потом вниз мимо мединститута, за пределы центра города, туда, где начинаются спальные и рабочие районы. Не доезжая до обувной фабрики «Зориле», троллейбус поворачивает по кольцу, где я прошлый раз подскочил от бэтээра, и устремляется на новый подъем, на Боюканы.
Такие знакомые улицы большого южного города, в котором прожиты долгие годы, теперь кажутся чужими. На этой земле захватили власть те, кого я осознанно ненавижу. Линиями границ она уже отделена от других частей моей жизни, от других краев, в которых тоже прожито много лет. Они зовут меня, и я теперь не с Молдавией. Пусть все дома и деревья остались здесь прежними и большинство живущих здесь людей по-прежнему хорошие люди. Но той подлости и злобы, что была выплеснута националистами, уже не забыть. Это уже не часть моей Родины. Но здесь остаются мои друзья, у которых нет выбора и другого пути, потому что они здесь родились.
Мне повезло — Витька дома. И он мне рад. Идем в гости к Олегу и Лиле. Понемногу собралась довольно большая компания. Беседуем о домашних делах, перспективах на будущее, видах на работу и заработки. Вспоминаем, кого из общих знакомых видели. Витька и Олег просят: не надо из Молдавии уезжать, все утрясется. Работать я могу с ними. Отрицательно качаю головой. Отдельные мои фразы вызывают недоверчивое удивление:
— Где-где, ты говоришь, он стоял?! На танкоопасном направлении?! Ой, не могу! Вот сказанул! Название улицы, что ли, забыл?
Бессмысленно и не нужно подробно рассказывать. Они не понимают и не поймут. И это естественно.
Разговаривая со своей родственницей или подругой, Лилька говорит:
— А он всегда был на политике психованный. Прошлой осенью, когда уезжал, вместе идем и он на всю улицу возмущается: «Да я сюда теперь только на танке приеду!» Нам вроде бы обидеться на такие слова надо, а на самом деле так смешно было!
— Извиняйте, — отвечаю, — парад задерживается, танка не было. Пистолет, и тот не дали.
Просидев за столом с вином и разговорами до позднего вечера, ночую у них, и на следующий день остаюсь в гостях как можно дольше. Здесь хорошо быть. Будто никогда не звучали на улицах за этими стенами хоровые и мегафонные вопли, не дымились поджоги, не сносили памятников. Будто республика так и продолжала жить дружно. В третьем часу дня приходится все же идти, чтобы до отправления последнего автобуса успеть зайти в студенческие общежития.
Сначала еду на другой конец города, в общагу на улицу Бельского. Но там никого не застаю. Та же тишина за дверьми ждет меня по другим адресам на Ботанике. Прежде чем двигать на автовокзал, решаю заскочить на несколько минут в студгородок. И там неудача. Учеба давно началась, но изменившаяся жизнь разогнала всех. Стипендий считай что нет, инфляция, дороговизна. Беззаботные выходные стали для студентов роскошью. Многие давно уже прогуливают занятия, находясь где-то на заработках… Некоторые ребята из русских групп перевелись в украинские и русские вузы. Ведь не факт, что не будет новой волны национализма и русским дадут закончить университет, на стенах которого стыдливо закрашены угрозы, а коридоры и залы внутри оклеены плакатами с новым молдавским гербом. Несмотря на увещевания преподавателей, мы срывали и царапали их где только могли, но раз за разом крестатых куробыков клеили снова.
Ухожу из городка, и тут меня кто-то громко окликает: «Эй ты, как тебя зовут? Ты такой-то?». Останавливаюсь, говорю, что я.
— У Бендерах был?
Теперь слышу типичный молдавский акцент.
— Был.
Судя по всему, тоже участник событий. И настроен недружелюбно. Нарвался! Дался мне этот студгородок! Сейчас придется драться, а еще вернее — драпать, пока не сбежались. На понимание местных властей рассчитывать нечего. Но он в драку пока не лезет. Называет несколько фамилий, спрашивает, знал ли я их. Отвечаю, что не имел чести. Спрашивает про бой двадцать третьего июля. Говорю, пусть конкретно скажет, что его интересует, потому что там много кто был. Слово за слово, становится понятно, что он и его товарищи были среди мулей, которых послали пробиваться на выручку горящему бронетранспортеру и кого сначала угостил Гриншпун из агээса, а потом Колос из пушки осколочными. Он там двоих друзей-односельчан потерял. Хотел бы знать, не я ли их угробил. Отвечаю ему, что он обратился не по адресу и сам должен это понимать. У меня хватало заботы тащить своих погибших. Пусть лучше спросит своего командира, зачем он полез на выручку провокаторам. Ведь переговоры между Кишиневом и Тирасполем в то время были уже фактически закончены и соглашение о принципах урегулирования стороны подписали раньше этого боя, двадцать первого июля.
Он стоит, думает, как быть. Я ему говорю, что никого уже не вернешь. Что лучше бы вооруженного конфликта вообще не было. Нечего мне с ним делить. И продолжать я ничего не хочу. Сник молдаванин.
Так без скандала и разошлись. Сразу же помчался на автовокзал и, не дожидаясь рейсового автобуса, уехал на уже выруливавшей от перрона маршрутке. К черту эти ностальгические визиты! Могло ведь и не повезти. Влип бы в историю.
После этого никуда не езжу. Сижу за столом, опустив руки. На бумаге вместо документов раз за разом появляется всякая дичь. Карты несуществующих стран, кривобокие карикатуры… Камов от простой ругани перешел к намекам на ответственность. Киваю ему, как болванчик, головой. Он, думая, что теперь-то я начну шевелиться, улетучивается из кабинета и за стеной начинает нудить над Тятей. Те же самые порицания. Только вместо напора на комсомольское рвение и угроз — призывы к непорочным сединам. Бедняга… Угораздило же его попасть в наши начальники…
В свободное время брожу по городу. Даже в обед, чтобы меньше сидеть в четырех стенах. Когда идешь, можно разглядывать все подряд и не думать. А когда перед носом серый квадрат стены, начинаются мысли и воспоминания. Раньше я их сам вызывал, чтобы посреди усталости и бед забыться в счастливом прошлом, а сейчас от них бегу, потому что непроизвольно и все чаще стали приходить переживания недавнего. Ночные вспышки и бьющий по ушам грохот выстрелов и взрывов. Кровь на руках. Чужая боль и пролетающая мимо смерть…
Я не хожу больше на Первомайскую. И не тянет к разбитым казармам второго батальона на улице Бендерского восстания, куда мы ходили, чтобы отдать дань мужеству его бойцов. Но, пока выберешься из ГОПа подальше, в тенистые улочки, где, кажется, не было войны, десятки шрамов и отметин все вновь напомнят… На улице Пушкинской, напротив здания городского комитета партии и комсомола на высоком постаменте сидит в тени деревьев бронзовый Александр Сергеевич. И нет на лице поэта доброй усмешки, как у его кишиневского клона… Глаза печально и сумрачно смотрят вдаль, а рука и тело пробиты пулями. Нет уж, лучше на автостанцию…
Вот она, пришел… И вдруг как грудь прокололи. Под навесом крутится маленькая детская фигурка и рядом старуха. Антошка встречает автобусы, продолжает ждать свою маму… Я не смог подойти. Задергало всего. Струсил, что не сдержусь и малый будет смотреть на меня, перекошенного и дерганого… Перед огромным, не осознанным даже им самим горем маленького мальчишки второй раз подряд струсил. Закрыл глаза — и такая вновь охватила ненависть, что будто наяву взорвались, полыхнули пламенем перед моими глазами проклятущие молдавские правительственные здания и Верховный Совет. Все их чертовы силовые министерства и народофронтовские комитеты. Не случилось для меня танка. Не случилось и наступления. Иначе бил бы по ним до конца боекомплекта и давил бы гусеницами, пока соляра не кончилась! Здания, конечно, не виноваты. Но люди, сидящие в тиши их кабинетов и коридоров, принимавшие решения и послушно проводившие их в жизнь… Это была их война. Это кто-то из них призвал и послал в Бендеры того, кто убил Антошкину маму. Может быть, этот убийца тоже убит и где-то в молдавском селе с надеждой глядит на дорогу другой ребенок…
Кружил по городу, пока не отошел. Пока ненависть не сменилась безысходностью. На автопилоте пошел в гостиницу. И застал там Тятю. Трезвого, как стекло.
— Что с тобой? — спрашивает. — На тебе лица нет.
Рассказал ему.
— А, — говорит, — я тоже видел. Не первый день они туда приходят.
— Что делать, Тятя? Я бы взял малого, но бабка же, пока не помрет, не отдаст!
— Не отдаст. Одна родная душа живая остался он у нее. Да ты не волнуйся. Я с Мишей моим и дочкой давно все обговорил, что бабке будем помогать, а потом Антошку заберем. Я в горсобесе уже был, чтобы знали там, что к чему…
С удивлением и уважением смотрю на него.
— Ты на меня не смотри. Я больше не пью, понял?! Вообще не пью. И с племянником, и с дочкой говорил. Так что не волнуйся.
109
Семнадцатого октября, часам к десяти, прислали наконец замену для приднестровской группы по совместному наведению порядка. Мы, первый состав, можем отправляться назад. Автобуса не подано. Собирать всех вместе, проверять, встречать… К чему такая морока? Возвращение происходит неорганизованно, каждый едет, как хочет и с кем хочет. Сослуживцы и приятели убывают компаниями. Никого не предупредив, ни с кем не попрощавшись, быстренько отвалили слободзейцы. Их мелкий белобрысый опер так и не отдал мне «Наставления по стрелковому делу».
Кацап лезет за своим барахлом в шкаф, шарит там и начинает дико ругаться.
— Суки поганые! Гранаты сперли!
— Я же тебе говорил, Федя, забери! Я давно свои вещи забрал, и у меня не сперли!
— Да, я видел, ты забрал… Чмыри! Падлота слободзейская! — вновь гневно взрывается он.
Ругайся — не ругайся, а гранаты он проспал. Что он думал? Что если пистолеты друг у друга каждые несколько дней тырят, то кто-то мимо его гранат пройдет? Огорченный Кацап, бурча, собирает свои сохранившиеся манатки. Нашу комнату занимают Вербинский и Тищенко, которого наконец выперли сделать хоть что-нибудь полезное для родного Приднестровья. Мы не хотим задерживаться здесь. А они, наоборот, подробно выспрашивают о работе и безопасности. Времени для рассказов и передачи опыта мало, и вновь прибывшие провожают нас на автовокзал. В маленьком баре возле вокзала мы выпиваем отходные сто грамм.
Гляжу через столик на Тятю, поднявшего и тут же поставившего на место нетронутый стопарь, и локтем чувствую красноносого, тыкающего вилкой в колбасу Федю. Куда-то подевалась особая близость между нами, которая была в дни опасности. Не ссорились мы ни разу между собой. Это все банальный быт да бесцельность последних недель службы проявили, какие мы во всем, во множестве мелочей непохожие. Теперь каждый живет своими видами. Конечно, осталась любовь к Тяте, но он по возрасту годится мне в отцы. Не исчезнут хорошие отношения с Федей, но я предпочел бы, чтобы сейчас рядом был почти не изменившийся, бравирующий, все такой же высокомерно-угрюмый Серж. Он мой ровесник, и он мне ближе. В последние дни, при одном только взгляде на него, такого же, как в самый первый день, моментально оживало в памяти все, что я помню и люблю. Несмотря ни на какие повороты, он остался самим собой, чего я и себе желал бы. Его неуклюже, едва проявляемая приязнь, перемежающаяся иногда дуроломским хамством, — сначала обматерит, а потом жалеет, но не признается — мне дороже, чем кацапские вопли радости с буйными объятиями. Он много лучше, чем поначалу кажется. Они с Жоржем сегодня утром получили подъемные от своего вербовщика и половину, по тысяче баксов каждый, тут же снесли на знакомый всем адрес, маленькому Антошке и его единственной опоре в этой жизни — ветхой прабабке. Настоящие люди. Мы хорошо, но горько расстались. Сразу, как предчувствие, пронзило: больше я друзей не увижу. Раньше меня интуиция часто подводила. Хорошо бы, так случилось и в этот раз. Подумать только, кто после всего будет мой лучший друг!
Жаль, что у нас разные пути и переубеждать его и Жоржа бесполезно. Скоро кто-то будет плясать на сельской свадьбе, а Али-Паша — командовать ротой, ведущей бои против хорватских националистов под Вуковаром или в Боснии. Серж и Жорж окажутся в огне где-нибудь под Гудаутой или Эшерой. Меня среди них не будет. Потому что не верю, будто так что-то можно изменить. И не хочу больше быть пешкой в чужой игре. Серж тоже не хочет. Но он из простой, рабочей семьи, и у него нет амбиций. Он считает, что надо делать это дело, и верит в одно: любой националист должен как можно раньше лежать в гробу!
Завтра я положу в кадрах на стол свое заявление об увольнении. Резолюция начальника на нем будет. Заранее согласовано. Хватит с меня маневров за правду, постоянно передергиваемую полководцами и вождями. Ненамного дольше Гуменяры меня хватило… Серж не осуждает. А я себя? Не знаю… На обычной маршрутке в последний раз пересекаем потемневший под тучами осенний Днестр. Все так же печально ревут, поминая погибших, проезжающие на мост машины. В другую сторону бежит над рекой «транснациональный экспресс», дизельный пассажирский поезд Одесса — Кишинев. Сто восемьдесят километров пути. Из одного государства через второе — в столицу третьего. Лоскутки…
Так совпало, что в тот же день произошел обмен ордерами и завершается редькинский переезд. В руках у меня перекрещенный косой красной линией бланк. Он как пропуск из гетто. И стоит уже во дворе фура, ходят вокруг нее недовольные Редькин с супругой. До самого вечера полдюжины рабочих усердно таскают наверх их нажитое непосильным трудом барахло. Одессит дядя Сеня передал мне ключи и придирчиво оглядывает редькинский паркетно-плиточный дворец. Он приехал еще вчера, остановился у родственников, а ночью его «жигуль» с иногородними номерами «раздели» прямо у них во дворе — сняли колеса. Увиденное в новой квартире его успокаивает. Убыток, причиненный тираспольской шпаной невелик по сравнению с ожидаемой прибылью. К вечеру приехала в Тирасполь вся его семья — жена и сын с невесткой. У невестки под глазом — огромный синяк. Смеются. Говорят, подглядывала, как что-то разбирают, а у Сени рука сорвалась. Не очень-то похоже. Завтра утром придет из Одессы грузовик с мебелью, обратным рейсом которого я повезу свое небогатое имущество в Одессу. Случайность нанизалась на случайность, открывая новую дорогу как новую судьбу. Первый шаг на ней самый трудный, а уж из Одессы я дальше как-нибудь перескочу. Хватит с меня молдавских Кодр и причерноморских степей.
Покинув обменщиков, допоздна разбирал на работе свой сейф. Надо было пересмотреть и подшить для передачи начальнику многолетний, еще до меня накопившийся в кабинете отстой — приостановленные по разным причинам дела. Да еще, пока сидел в Бендерах, одно из направленных мною в суд дел вернулось на доследование. Теперь его проводить буду уже не я, а Тятя. Он не в обиде. Надо всего лишь назначить психиатричку воришке, включившему на суде «дурняк». Задержавшийся из-за меня на работе Тятя смеется, рассказывает, что вместе с моим старым делом получил уникальную «хулиганку». Один пьянчуга поскандалил с женой, выскочил на балкон, надел себе на шею петлю из бельевой веревки и прыгнул вниз с пятого этажа. Промытая дождями старенькая веревка оборвалась. Но и после этого самоубийца земли достиг не сразу. Сначала оборвал бельевые веревки всем соседям, а потом уж хлопнулся с них в жидкую грязь, где на короткое время забылся. А очнувшись, вообразил, что похоронен в могиле. Встал и, пользуясь потусторонней неприкосновенностью, пошел сводить счеты с обидчиками. Морду ему, конечно, в конце концов набили, но дебош был отменный и закончился сопротивлением прибывшему наряду милиции. Фамилия у злодея оказалась под стать происшествию: Дундук. Так по сводке и прошло: «Дундук оказал сопротивление». Под конец своего рассказа Тятя говорит взахлеб, и его добрый голос становится пискляво высоким.
Покончив после тятиного ухода с бумагами, сдвигаю в ряд стулья и ложусь на них спать. От неудобства глубокого сна нет, несколько раз задремываю и вновь просыпаюсь. Ночь кажется долгой, как никогда. Наконец в коридоре звучат первые шаги. Встаю со стульев, иду умываться и привожу себя в порядок. Потом еще раз проверяю, все ли прибрал в кабинете. Во дворе заканчивается утренний развод. По внутренней связи прекратились вызовы начальников служб к начальнику горотдела. Выжидаю еще минут пятнадцать — двадцать и решаю, что самое время явиться к подполковнику Павлову. Как раз должно закончиться утреннее совещание.
— Разрешите?
Гляжу, у него на погонах появилась третья звезда.
— Поздравляю вас, товарищ полковник!
— Ты что, с луны свалился? А-а… Ты же в Бендерах был, вот и не знаешь… Три недели как присвоили. Ну, что у тебя? — он поднимает глаза от бумаг.
Подаю подписанное начальником отдела заявление об увольнении.
— Уйти хочешь? Чего ж так? Отзывы начальника и коллектива о тебе нормальные… Служба не понравилась?
— Да нет, товарищ полковник, службу можно нести.
— Чего ж тогда?
— Не вижу, кому служить, — ляпаю вдруг ту самую мысль, какую четыре месяца назад мне подал Приходько.
— Как это, не видишь кому? Народу!
Народ там. За стенами кабинетов. А новые звезды здесь. Но я и так уже сказал лишнее. Павлов, нахмурившись, опять смотрит в заявление, будто проверяет, нет ли там чего сомнительного.
— А-а! В связи с переменой постоянного места жительства! Отец к себе забирает? Тогда ладно… Но, знаешь, не ждал от тебя таких высказываний, не ждал… Испортила тебя бендерская вольница.
Поджав губы, размашистыми росчерками накидывает свою резолюцию на мое заявление.
— Желаю удачи!
— Спасибо, товарищ полковник, — тусклым голосом произношу я и ретируюсь из кабинета.
Иду в отдел кадров. Там кривятся, но подписанное высшей инстанцией заявление принимают. Еще одиннадцати часов нет, а в глубине кабинета у кадровиков уже накрыт стол, под потолком витают запахи, а из-за шкафа лукаво выглядывают торбы с чьими-то ликеро-водочными подношениями. Тихие вершители судеб нынче в цене. Сегодня чей-то день рождения, и они могут позволить себе не работать. Поэтому я с моими формальностями отложен на завтра. Только выхожу из двери, как за спиной щелкает нетерпеливо закрываемый замок. Иду домой, а фура с мебелью одесситов уже стоит. Пока они ее разгружали, сбегал назад, пригласил Тятю и Семзениса. Они помогли мне вытащить и кинуть диванчик, стол и телевизор в фургон. В Одессе как-нибудь справлюсь сам.
110
Полчаса дороги — и вот она, вжатая в землю под небольшим мостом речка Кучурган. Среди жухлых камышей по сторонам озерца серой осенней воды. По южную сторону моста они больше и вдали от дороги смыкаются в темный плес водохранилища, над которым висит туман. Прощай, Молдавия! Все дальше отодвигаются последняя гряда ее холмов и дома пограничного Первомайска. Последними исчезают с горизонта высокие трубы Молдавской ГРЭС.
Еще час — и начинается Одесса, по которой долго приходится ехать (город растянут вдоль моря в длинную кишку). Заложив вензель по развязке у автовокзала, пробравшись мимо центра по широкому оврагу улицы Фрунзе, фура осторожно переезжает трамвайные рельсы под Пересыпским мостом. Заводы, автобазы, опять заводы… Потом справа показывается бухта со стоящими на рейде кораблями. Лузановка… И машина поворачивает наверх, в окраинный спальный район. Вот наконец и мой новый дом. Недолгая разгрузка при помощи жаждущих подаяния на бутылку алкашей, короткий расчет с ними — и я в своей новой квартире. Крохотная кухня, две раздельные комнаты. Одна из них так мала, что, не будь в ней широкого окна, можно было принять ее за чулан. А по плану квартиры комнаты в ней должны быть одинаковые и смежные. Кусок жилой площади отрезала поставленная прежними жильцами перегородка.
Пахнущие самогонкой грузчики уже посвятили меня в причину их переезда. Сын дяди Сени — наркоман, и по его вине умер от передозировки соседский парень. Склеил ласты в туалете этой самой квартирки. Вплоть до самого их отъезда были какие-то соседские разборки. Поэтому невестка приехала в Тирасполь с подбитым глазом. Что сынуля-нарком, что его покойный дружок были на несколько лет младше меня. Славное идет за нами поколеньице… Не боятся в погоне за кайфом убивать себя шприцем, а вот пули страшатся. Какая, в сущности, разница? Если она есть, только в худшую, позорную сторону…
Приткнув на кухню холодильник и стол, в комнату диван, подключаю к розетке и плохонькой коллективной антенне телевизор. Кое-как настроив его, выхожу на улицу, чтобы где-то перекусить. С одной стороны — частный сектор, там ничего не сыщешь. С другой — высотные дома. Поворачиваю к ним. Магазин рядом, но я не хочу просидеть вечер в обшарпанных стенах квартирки. Иду смотреть район. Через пару кварталов попадается кафе. Над входом вывеска: «Парусник» Квадратное зданьице с круглыми, наподобие судовых иллюминаторов окнами выглядит странно и некрасиво. На корпус корабля оно совсем не похоже. Скорее на дырявый гроб с дребезжащей из плохих аудиоколонок музыкой. Меню — такой же гроб, потеха для вурдалаков. Выбрав снедь попроще, гадаю, не удастся ли поварам ее испортить. Приносят пельмени, склеенные, как ириски. Лучше уж переваренные пельмени и пиво, чем неизвестного происхождения мясо и недомытые овощи. Поев, долго сижу за пивом, пока в компании, отдыхающей по соседству, не начинается свара. Покоя больше нет, поднимаются раздражение на всю эту приморскую чухню, и лучше уйти, чтобы не попасть в историю.
Вернувшись, скучаю, пока не начнутся по телевизору новости. Потом спохватываюсь, беру трубку и набираю номер на диске телефона.
— Здравствуйте, Татьяна Антоновна! Как Света?
— Света умерла.
По инерции, в уточнении уже не имеющих значения деталей, несколькими фразами продолжается разговор. Умерла… Я же каждую неделю звонил из Бендер, и говорили, что ей лучше… Но вместо выздоровления вновь наступило ухудшение. Устав бороться, решив, что болезнь не одолеть и нормальной жизни не будет, покончила с собой… Ничего не вышло и здесь. Не успел. Беззвучно говорят о чем-то дикторы новостей. Я их не слышу. К черту новости. Не к кому пойти, поделиться горем. Но в холодильнике есть спирт. Он как вода.
Наутро с трещащей башкой возвращаюсь в Тирасполь. Плохо зная городской транспорт, на автовокзал к отходу первого автобуса не успел. Ждать не могу, перебираюсь на железку и еду дизель-поездом. Транснациональный экспресс забит чуть не до потолка. Опять хлынули в Молдавию и Румынию челноки. С трудом пробираюсь в видеовагон, где меньше народу — надо платить не только за дорогу, но и за просмотр фильмов. Нахожу одно-единственное свободное место и сажусь. По видео показывают американский боевик. Гранаты, брошенные бравыми американскими парнями, взрываются, как бензовозы, враги Америки от каждого нажатия на спусковой крючок падают штабелями. И пассажиры, которые скоро проедут в считанных сотнях метров от поля настоящего боя, с интересом смотрят на экран. Там все весело взрывается, выплескивая им в лицо удовольствие зрелищ. От голливудской ереси становится тошно. Опускаю глаза, потом закрываю их и стараюсь слушать не орущий импортной дурью телик, а только стук колес.
С тираспольского перрона в едва остановившийся поезд неистово вторгается новая волна котомочников. Не выпускают никого, им надо вдавиться! Еле продравшись сквозь них, поворачиваюсь и со злости кричу что-то гадкое. Мне отвечают тем же. С вокзала иду прямо в горотдел. Захожу в кадры. Они тоже с бодуна. Никаких вопросов. Им все ясно.
— Удостоверение сюда!
Старший инспектор отдела кадров, холеный майор, бывший военный политработник, играя презрением в хорошо поставленном голосе, бросает на меня уничтожающий взгляд, вручая обходной лист. Вытащив из удостоверения маленький белый листочек с печатью Бендерского ГОВД и подписью Бордюжи, даю красную книжечку ему. Он повторно кривится, выражая свое «фе» моей личности, предавшей, по его канцелярскому пониманию, служебные интересы. Другой инспектор за соседним столом, набычившись, морально поддерживает своего коллегу. Но я взвинчен и не выдерживаю:
— Что вы на меня так смотрите? Это не я вас, это вы милицию предали! Отсиделись и намекаете на честь мундира? А у вас она есть? Испачкали военный, теперь милицейский китель обсираете?!
— Что-о?! Ах ты, щенок!
— Да пошел ты на х… матерая собака!
Хлопнув дверью, выхожу из отдела кадров. Внутри все дрожит. В руках выданный этим поганцем обходной лист. Там, в кадрах, осталась моя трудовая книжка, придерживаемая на всякий случай предусмотрительными блюстителями отчетностей. Обещали отдать, когда подпишу по всем позициям обходной лист. Полтора десятка подписей надо собирать дня два! Если не дольше. Да еще после того, что я им сказал, — не факт, что мне книжку вообще отдадут. Что мне подписывать, в чем отчитываться? Нет и не может быть у меня никаких дел и материалов. Я их сдал, когда вызвался в Бендеры, а приостановленные отдал вчера. Не числится за мной ни оружия, ни амуниции. Первое отобрали перед тем, как послать на совместное наведение порядка, вторую вовсе не здесь и не под роспись выдавали. Эх, не надо было ему удостоверение оставлять! Да пошло это все, на самом деле, в задницу. Рву в клочья и бросаю на пол коридора обходной листок. Проехали! Не будет больше моей ноги в Приднестровье. Спускаюсь в следственный отдел. В коридоре никого. Захожу к Тяте — и он тоже, бросив открытым свой кабинет, где-то шляется. На исцарапанном и исчерканном шариковыми ручками столе лежат какие-то потрепанные тома. Вот деятель! Сам же вместе с Приходько поучал: ничего на столе не оставлять. Стращали меня ответственностью за украденное ими же самими тощенькое, едва начатое дело. Только убедительности и резкости Высоцкого, сыгравшего Жеглова в фильме «Место встречи изменить нельзя», им не хватило. Один — большой и хитрющий, как русский медведь, а второй — открытый и добродушный, как австралийский коала.
А фильм, о котором вспомнилось, хороший. Гениальный актер Высоцкий силой своего таланта поставил на место, выправил ошибки авторов — братьев Вайнеров, пытавшихся сделать Жеглова отрицательным героем. Я и вначале не сомневался, а теперь убежден тем более: Жеглов, каким его сыграл Высоцкий, — личность сугубо положительная, и во всех своих делах и поступках он прав. Потому что воры должны сидеть в тюрьме, а бандиты и убийцы — получать пулю. Иначе быть не должно.
И к финальной пуле, которую Жеглов послал в спину Левченко, у меня нет вопросов. Понятно же, что Левченко сам пожелал смерти и что Жеглов медлил с выстрелом ровно столько, сколько мог. Иначе за побег члена опасной банды в сталинское время был бы жестокий спрос. И не с него одного только. К «наездам» Жеглова на Груздева вопросов быть не может тем более, потому что он обязан был его проверять, а когда проверил, не мог отпустить, чтобы не скрылся Фокс и, заметая следы, не убил самого Груздева.
Те, кто ахают по поводу вымышленной жестокости Жеглова, не ведают, что творила молдавская полиция, которая тоже была обязана защищать людей и закон. Они не знают, как расстреливала или до смерти била мародеров и насильников приднестровская милиция. И не могла поступать иначе, потому что законные разбирательства часто ничем не заканчивались, а население, разуверившееся в законе, требовало справедливости. Только люди, далекие от жестокостей жизни, могли вложить в уста Груздева слова о Жеглове, что «для него люди — мусор», в то время как Жеглов рисковал своей жизнью, отмывая этого интеллигента. Так происходит всякий раз, когда кто-то далекий и благополучный пытается рассуждать о лихолетьях, которые его не коснулись, домысливать неведомые ему причины суровых характеров и поступков. И это опасно. Потому что получается фальшь, которую подпихивают как образец для подражания молодежи и пытаются на ней учить детей. Фальшь, которая становится идеологией отсидевшихся и помогает им теснить все выстрадавших и настоящих. На самом же деле жесткие и ответственные, внешне неприглядные офицеры армии и милиции спасают жизни и судьбы людей. Но ничего не могут при этом сказать в свою защиту. У них нет литературных талантов. Их часто убивают, а еще чаще затирают и выкидывают в забвение. Подлинное зло — не они. Подлинное зло — это распоясавшиеся бандиты и холеные деятели в кабинетах, одним словом оставляющие без надежды тысячи и сотни тысяч людей. Вот для того, чтоб не указывать на них, постоянно нужны такие мальчики для битья, как Жеглов. На самом же деле такой человек, как Жеглов, был бы в Бендерах хорошим взводным или ротным командиром и люди подчинялись бы ему не со страхом, а с удовольствием.
А вот другому хорошему актеру — Конкину — образ Шарапова «вытащить» не удалось. Потому что авторы прописали в нем полную чушь. Как можно представить себе командира разведроты в роли сопливого блюстителя абстрактной законности? Можно ли воображать, что он стыдливо будет поправлять платьице на ноге трупа и чуть ли не слезно сочувствовать вору Сапрыкину и седому, но еще крепкому мужику Груздеву, который не знает, где бросил свой пистолет? Вдумайтесь: шла война, в которой пехоту бросали в атаки с одними саперными лопатками, разведку отправляли в тыл врага с одними ножами, дети и старики умирали от голода, холода и болтались на виселицах, а у Груздева продолжались житейские драмы и валялся в комоде пистолет!
Спору нет, ротный командир будет твердо, как алмаз, блюсти закон. Но только в том случае, если он будет совпадать со справедливостью. Настоящий ротный вполне может быть нежен с женщинами и детьми, но если бы он увидел во дворе бендерских разбитых домов Копченого с пачками денег, весело гоняющего шары на бильярде, или Кирпича, лезущего в карман женщине, которую голод, превозмогая страх, выгнал из подвала, чтобы попросить хлеба для детей или сменять на этот хлеб обручальное колечко… Этих вонючих гадов тут же нашла бы пуля. Никаких «шарапизмов» со стонами, что «так делать нельзя», что «закон — это не кистень» не возникло бы по определению.
Именно так поступал комбат Костенко. Так поступали наши батяня-майор и добряк взводный. Такими я их знал, и никогда этих людей не боялся. Что бы не говорили об опальном бендерском комбате, мне никто не докажет, что Юрий Костенко был каким-то другим. Фуфло вышло у литераторов, а не показ психологических основ сталинизма. У него, как и у любого национализма с бандитизмом, совсем другая опора. Как бы не на Вайнеров и им подобных.
Последний раз бросив взгляд на стол с бумагами, забираю оставленную у Тяти верхнюю одежду и уже в коридоре одеваюсь. Проходя из следственного отдела, замечаю: возится в крайнем кабинете Кроитору. Захожу к нему и присаживаюсь на стул напротив стола. Стульчик скрипит и качается. Старая следственная уловка, специально ставить напротив себя хлипкий стул, чтобы допрашиваемые чувствовали себя неуютно. Кроитору в полной милицейской форме, с майорскими звездами на плечах. В сельской Молдавии, по какой стороне Днестра ни пройди, майор милиции — большой человек.
— Проститься пришел?
— Да.
— Может, зря уезжаешь? Глядишь, все понемногу образуется.
Кроитору, обросший родней, кумовьями и нужными людьми не только в Тирасполе, но во всех окрестных райцентрах и селах, жизни где-нибудь в другом месте просто не мыслит. Отрицательно мотаю головой и вдруг говорю:
— Помнишь девчонку, которая весной ко мне приезжала? Ты ей еще свой пистолет показывал?
— А как же! Не срослось, что ли?
— Умерла она. Покончила с собой.
Перекладывающий кипы бланков и подшивок Кроитору от неожиданности выпрямляется и, отступив от распахнутой дверцы шкафа, садится за свой стол.
— Ты сказал — ты меня убил! Как же так? Нормальная девчонка. Все на месте — руки, ноги, голова…
— Так вот…
— Понимаю. Сочувствую… Ну, вот тебе моя рука! До свидания, и будь удачлив!
Зачем я ему сказал? Перед друзьями промолчал, а ему выложил… Наверное, надо было хоть с кем-то поделиться… Уже по дороге на тираспольский вокзал подумал: так и не попрощался ни с кем из своих. Наверное, свинство. Но не было ни желания, ни сил оставаться в горотделе еще хотя бы лишнюю минуту. Рейсовый автобус уносит меня к морю. За окном бесконечные ряды деревьев огромного, когда-то крупнейшего в Союзе сада имени Ильича. Не давшего в этом году урожая сада. Я не первый на этом пути и, наверное, далеко не последний. Лечу мимо сада, как тень, уже принадлежа другому простершемуся под тем же осенним небом куску разбитой и разделенной Родины — Украине.
111
Вот и опять она, квадратная, серенькая и грязная стекляшка одесского автовокзала. Вокруг приезжих шныряют, набиваясь в благодетели, ушлые таксисты, привыкшие жить на щедрую в портовом городе «шару». Герой здесь не тот, кто честно заработал, а кто больше урвал и съел. Они, собственно говоря, не столько работают, сколько грабят. Ищут лоха или человека в безвыходном положении. Они не называют цену своих услуг. «Сколько дашь?» — вот что спрашивают таксисты, оценивающе окинув возможного пассажира взглядом. «О, мало!» — сокрушенно качают головами, получив ответ. «Ну хотя бы…» И называют цену, сопоставимую с месячной зарплатой учителя или какого-нибудь работяги на заводе. И плевать на то, если кому-то, скажем, надо срочно отвезти в больницу ребенка. Только шальные деньги. Остальное не котируется.
— Слушай, работничек! Если я скажу, что дам за то, чтобы посидеть в твоей «Волге» миллион, ты мне поверишь?
Наглая морда, только что алчно мерившая меня взглядом, поворачивается задницей. Кто-то еще пытается торговаться, а я пойду на проходящий в ста метрах отсюда троллейбус. На нем до железнодорожного вокзала, где расположены конечные станции городских автобусов, всего несколько остановок. Заодно и что-нибудь на ужин куплю.
Через полчаса длинный желтый «Икарус» с гармошкой мчит меня на окраину. На редких остановках у заводов в него вдавливаются волны уставших за день рабочих. Многие из них не вполне трезвы, успев потянуть стопарь по пути от станка. Решительно протискивается в толпе кондуктор, здоровенный детина, собирая плату за проезд. С тех пор как везде стали задерживать и не выплачивать зарплату, скромная должность кондуктора сроднилась с местом вышибалы. Поглядываю в окно, ожидая появления в нем высоток спального микрорайона. Пропихиваюсь к открывшейся двери и спрыгиваю вниз. Путь пешком совсем короток. Вот я и в своем новом доме. Бросаю тяжелую сумку, скидываю обувь, раздеваюсь. Умывшись и попив чаю на кухне, захожу в крохотную комнатенку, валюсь на диван. На стене гаснут последние, с трудом пробившиеся между тучами и горизонтом красные лучи осеннего солнца. Потом быстро темнеет небо, и незаметно приходит сон.
Просыпаюсь как от толчка, будто что-то случилось или был какой-то звук. Вскидываю в темноте к лицу руку со светящимися стрелками часов. Глубокая ночь. Кажется, нервы, почудилось… Но тут во дворе раздается пьяный крик. Ему вторит другой трубный глас. Затем начинается хоровое пение. Вот оно что!
Не включая свет, иду в туалет. Затем поправляю постель и снова ложусь. Но сон больше не идет. За окном уже минут двадцать с перерывами продолжается какофония из неимоверно перевираемых «Кости-моряка» и «Стеньки Разина» с обрывками одесского фольклора и матюгами. Страшно подмывает бросить в этих остолопов гранату. В Бендерах со стороны «своих» такое поведение было просто немыслимо. Случись там такое месяца три назад, в этих певцов высадили бы с разных направлений рожок-другой или лупанули по ним из подствольника, а утром трактора забрали бы результат, не поинтересовавшись, кто это и за какие прегрешения вдруг завонял…
Продолжают орать. Как все-таки подмывает бросить! Рывком встаю и выхожу на балкон. Глаз привычно чертит во тьме траекторию, как полетит граната. Вон туда, прямо за угол пристройки, под которой алкаши расселись. Оттуда несется очередное отвратительное взревывание, будто у бегемота острый аппендицит. Беру гранату и вкручиваю в корпус запал. Пальцы нащупывают кольцо. Теперь рывок — и через четыре секунды они заткнутся. И все же медлю. Так здесь нельзя. Сам же хотел вернуться в мирную жизнь. С опозданием включается соображение. Брошу — найдут в два счета. Только из Тирасполя переехал — один этот простой факт для местной милиции будет большой подсказкой. Захожу обратно в комнату, выкручиваю из гранаты запал, кладу ее подальше от себя и опять ложусь. Сна нет, и при каждом очередном треплющем нервы взвизге все равно тянет кинуть. Вопреки этому безумному желанию решаю завтра же с утра пойти и привезенные гранаты, с которыми не хватило сил расстаться в Приднестровье, утопить. От греха подальше. Чертыхаясь сквозь зубы, ползу на кухню пить. Включаю свет, чтобы не навернуться через табуретки, зацепившись за драный линолеум. Чайник пуст. Отворачиваю головку крана — и в раковину с шипением устремляется белесая, пахнущая хлоркой струя. Хлорки водоочистная станция не жалеет. Приднестровский прикорм для раков обеззараживают? Да ну ее к черту, эту воду! Как они ее здесь летом вообще могли пить? Поставив на место взятый было стакан, возвращаюсь в постель. Через какое-то время пьяные вопли заканчиваются, и, поворочавшись какое-то время с боку на бок, засыпаю.
Грохот и вспышки света. Неужто гроза? Вторая половина октября и холодина уже… Почему удары грома такие резкие и короткие, без раскатов? А-а! Это снова обстрел! Какого черта я снова уснул? Идиот!
— Эй, замок!
Как назло, Достоевского черт принес! Сейчас будет говнежа и скрипу, еще и Али-Паше доложит. Вскакиваю.
— Да ты чего подорвался?! Валяйсь! Сколько железа перетаскали, брюхи ободрали, растяжки снимаючи — и под каждый выстрел скакать? Отдыхай! Через час будет румынам музыка!
Задеревеневшие во сне, натруженные мышцы отзываются ноющей болью, заставляющей вспомнить о том, что рано утром мы наконец наступаем. Чего это мули и румыны треклятые в третьем часу ночи взбесились? Как бы не пронюхали о нас… Ну их в болото. Грохот стихает, веки, как налитые свинцом, опускаются, качаются, плывут перед медленно закрывающимися глазами стены. Да, надо спать…
Темно-серый, но прозрачный и понемногу светлеющий рассвет. Исходные в частном секторе. Все идет по плану. Нам удалось занять рубеж для атаки не на своей улице, а в ничейном квартале, почти под стенами у врага.
Бум-м! Тр-р-рах!!! И впереди сплошные разрывы. Бьют из подствольников, РПГ, клохчут агээсы.
— Хлопцы, впере-од!
— Давай, пошли!!!
Что было сил бежим через оставшуюся полоску двора к занятым румынвой домам. Задыхаясь, бухаюсь на колено перед последней стеной. Всего метрах в пятнадцати за ней эта вонючая «Буребиста»… Если сейчас минометчики спаскудничают, мули нас отсюда без эскорта с салютом не отпустят…
Тр-рах! Ну и затейка, вслед за минометным огнем перебегать улицу и прыгать в окна! Одна надежда — на растерянность и внезапность. Но лучше никто и ничего не придумал. И всего двадцать выстрелов. Часть из которых, не приведи Господь, может попасть по нам. Считаю. После пятнадцатого расстегиваю, чтобы сбросить, бронежилет. Восемнадцатый и девятнадцатый хлопают одновременно. Кто-то перескакивает через меня — и тишина! Обсчитался!
— Вперед!!!
— Ура-а!!!
Там впереди серые согбенные и безликие фигуры возятся с еще одной такой же. Кто-то лежит на земле. Стук очередей — и они валятся рядом. Одна из фигур почти забегает за угол и, изогнувшись в спине назад, вываливается обратно. Бьется о стену брыкающаяся в агонии нога. Мы уже под окнами. Граната! Ладонь опять потная, не выронить бы… С усилием рву кольцо. Порядок! Кидаю в окно. Там блещет и грохает. Слева и справа раздаются такие же взрывы. Кто-то подсаживает меня наверх. Кто-то лезет вместе со мною в окна, а две группы побольше, слева и справа, бегут одна ко входу в многоэтажку, а вторая за угол.
Дальше — бардак. Но я спокоен. Рядом — Витовт. Заняв с ним соседние комнаты, стреляем из них влево и вправо по коридору. Видя выскочившие со стороны центрального входа фигуры, каким то чутьем понимаем, что это свои. В дальнем крыле продолжается стрельба, а нам дальше, на второй этаж. Там повторяется бардак хуже первого. От своих и встречных близких выстрелов голова как котел. Брызжущий огонь и боль в руке. Что это? Фигня! Вперед! Бегу дальше и обо что-то спотыкаюсь. Какой-то туман, и вот я уже сижу, порываясь встать.
— Какого черта столпились?!
— Дом чист!
— А дальше, дальше, вашу мать!!!
Все хочу встать. Кто-то похожий на Гуменяру что-то делает с моей рукой и вызверяется:
— Сидеть!!! Убью, лейтенант! Кровью б, изойдешь или заразу, б…дь, подцепишь!!! Дальше ему, б…дь, приспичило!!!
А! Это он руку мне мотает. Чепуха. Рука и пальцы двигаются, не иначе кожу просто порвало. Все, он закончил.
— Ходу, ходу вперед! Гриншпун где?
— Тут он с «Мулинексом» уже. И Колос на подходе. Сейчас дадут гопникам курнуть!
— Улицу на юго-запад закрыть надо или выбьют!
— Кто каркает? А ну все туда, ко взводному, бегом!
Ага, Достоевский здесь, а Али-Паша уже впереди!
— Все живы? Потери?
— Фигня потери! Порвали их, как Тузик тряпку!
Изгиб улицы перечеркнут тусклыми, но все еще хорошо видимыми трассерами. Смутный за треском выстрелов, тревожный, неприятный звук. Из-за поворота выдвигается большая, низкая туша с длинной трубой пушки, которая тут же палит на испуг. Но это не первые дни. По танку дружно бьют сразу из нескольких гранатометов. С башни летят ошметки навески. А он к бою не готов! Подвесные баки у него на броне! Один из них взрывается от попадания гранаты, и танк окутывает огненный гриб. Хана его приборам. Теперь ему крышка. Оставляя за собой ленту разбитой гусеницы, он задом проламывает забор и саманную стену дома. Взлетает, высоко подняв пыль, щепу и обломки второй гриб. Там, где скрылся танк, все горит, и он со счетов боя уже безвозвратно списан.
Грохочет вдоль улицы крупнокалиберный пулемет. Это подошел какой-то наш бэтээр. Молодцы, с самого бы начала войны так! Теперь бросок еще метров на сто — двести — и можно закрепляться. Колос подтягивается, и все это уже наше. Бежим вперед, а там, вдали за поворотом, будто растревоженное осиное гнездо! Еще техника! Ах ты ж, дьявол! Еще не конец! И рука, как назло, начала слабеть, отниматься.
— Назад! Отходим!
Остановившись, веером выпускаю остатки рожка из автомата, неуклюже поддерживая его слабеющей рукой, и тут ослепительный и жестокий удар. Ошалев от жути, подскакиваю на диванчике. Что это? Где я? Неужели снова? Нет! Ведь не было такого боя!!! И понимаю: только что во сне видел свою смерть. Это был сон! Вот почему город был непохож на настоящий. Будто смесь разных городов. И мелькал где-то сбоку, в углу зрения разбитый сталинградский фонтан со взявшимися за руки девочками… Неудобно прижатая и затекшая во сне рука плохо слушается, по коже бегут мурашки. Разминаю ее и валюсь на подушку. Я не хочу больше видеть сны. Сквозь непонятные видения тяжелой дремы укоризненно смотрит и шевелит губами Али-Паша: «Вот когда будешь с полгодика спать в своей постели, тогда и придет, задним числом, настоящий страх! Я знаю… Но я пошел дальше, а ты — нет…»
112
Утром встаю полуразбитый. Позавтракав, беру сумку с гранатами и иду с ней подальше, где возле городской объездной дороги свалка, камышовые болотца и озерки. Нахожу место, где кругом камыш, а посередине глубоко и грязно. И кидаю туда гранаты одну за другой. Отдельно запалы и корпуса. Сначала эргэдэшки. Потом «лимонку». И напоследок — трофейную РГ-42. Шлепает о воду ее тяжелая, увитая проволокой банка. Все! И тут под пальцы попадает овальный жетон личного номера офицера. Бывшего советского офицера, принесшего новую присягу и погибшего в Бендерах лейтенанта национальной армии. Зачем он мне? Нужна ли мне такая память? Да пропади ты пропадом, лейтенант Мустяца! Жетон летит в грязную воду вслед за гранатами. Вот теперь действительно все. Выбираясь назад в город через перекидной пешеходный мостик над железнодорожными путями, не думаю ни о чем. И ноги куда-то сами несут… Почему-то снова на автобус, который едет на железнодорожный вокзал.
Выхожу на привокзальной площади. Иду на перрон и по нему до самого дальнего края. Почему здесь? Когда-то мальчишкой я любил смотреть на поезда. В одних считал вагоны, в других мечтал поехать в новые края и города. У этих мечтаний в то время были основания. Страна, раскинувшаяся вокруг, была огромна, необъятно велика. И не было в ней таких преград, как отсутствие работы и денег. Везде нужны были руки, и везде можно было жить. Не отшвырнуло еще друг от друга людей, не попрятались они за стальные двери и решетки. Это была моя гордая страна…
Нет этого чувства гордости сейчас, и дорога передо мной лежит другая. Тогда, давно, это была небольшая станция, с которой можно было отправиться куда угодно, от океана до океана, а сейчас — большой вокзал, но ехать с него некуда. Не ждут меня на той маленькой станции, да и вообще нигде не ждут. Уходящие вдаль рельсы упираются словно не в белый туман, а в бетон. Там, за этим сырым приморским туманом, есть только одно место, где я могу быть нужен, — то самое постылое Приднестровье, где можно еще найти несколько таких же ребят, хлопнуть с ними по рукам, вместе подписать контракты и уехать. И чувствовать себя нужным, и что есть рядом друг… В душе муторный сумрак. Несмотря на собственный упрямый выбор, колеблюсь. Туда или обратно к себе? Но что делать в маленькой ободранной квартирке? Не так-то просто вернуться в обычную жизнь. Не могу сразу загнать себя в эти стены. Пойду, пожалуй, пройдусь.
Когда-то давно, в прежней жизни, этот большой приморский город манил меня к себе до замирания души. Такой приязни я не испытывал даже к Новороссийску. По-детски пугала знаменитая новороссийская бора. Одесса! Завидев на обочине знак с этим названием, пионеры вытягивали шеи, пока идущие с севера автобусы с детьми поворачивали по городской кольцевой дороге, продолжая мчаться на юг, к песчаным косам и теплым лиманам Каролино-Бугаза. С юностью это чувство ослабело, но и годы спустя я был рад еще раз побывать тут. Последний раз это было в восемьдесят восьмом. Здесь, на вокзале, мы вместе с Вовкой Грошевым, недавние дембеля-сослуживцы, едва сойдя с поезда и направляясь на пляж Лонжерон купаться в неведомом ему доселе море, покупали билеты лотереи «Спринт». Сначала выиграли десять рублей, купили еще десять билетов, выиграли рубль и проиграли его.
Где ты, Вовка?! Чего бы я только не дал сейчас за то чувство и состояние непродолжительного единства между нами, когда не спрашивали, кто и откуда, когда молча понимали: это настоящий, справедливый парень, и он НАШ. Где вы, Али-Паша и Серж? Какого дьявола я не пошел с вами в Сербию и Абхазию? Эгоист. Я любил вас таких честных и прямых, со всеми вашими мелкими и простительными недостатками меньше чем надо, меньше, чем свою собственную жизнь! На черта она мне нужна? Это еще вопрос, сумею ли я распорядиться ею здесь лучше, чем в Вуковаре или на каком-нибудь безвестном холме в Боснии… Дорогие мои друзья… На глаза наворачиваются слезы.
Не уехать мне обратно, в Тирасполь и Бендеры, в свое недавнее прошлое, где жили, любили и ненавидели, сражались с врагом и спасали друг друга мои друзья. Слишком долго упрямился и с возвращением опоздал. Но те, кого я помню и люблю, все равно будут вечно жить там, среди бендерских улиц и стен, под шелестом оправившихся от ожогов и ран деревьев, словно призрачные добрые духи. Когда-нибудь, когда пройдут время и боль, и если мне не будет стыдно за себя, я вернусь в Бендеры, чтобы вновь увидеть и обнять их. Я буду видеть своих друзей, а другие люди — нет. О них мало что знают даже бендерчане, живая память которых будет постепенно угасать и забиваться строчками высокопарных слов из приднестровских газет. О них не узнают вновь родившиеся в городе дети. Их постарается прочно забыть иудствующая, пытающаяся напялить на себя румынский колпак Молдова. Но их добрые духи зовут меня к себе.
Ухожу все дальше от перрона и разглядываю бегающий вокруг продувной народ. Кто-то спешит на поезд, кто-то обложился чемоданами, баулами и уселся долго ждать, а кто-то исподтишка стреляет глазами на чужой багаж. При входе в здание вокзала между людьми шныряет цыгановидная дамочка с протянутой рукой. На что это она просит?
— Подайте, Христа ради, беженцам из Бендер! Дом сгорел, мужа убили, дети болеют, подайте, бога ради, на еду и больницу!
Достаю из кармана деньги.
— Эй!
Она тянется ко мне. Отвожу назад руку.
— Покажи паспорт с пропиской. Если правда из Бендер, сразу пять тысяч рублей даю.
Нет у нее паспорта.
— На какой улице живешь? Назови адрес, а я тебе скажу, цел твой дом или нет.
Вместо ответа цыганка быстро растворяется в толпе. Кое-кто из сидящих рядом на чемоданах и слышавших разговор неподвижно, осуждающе ропщут. Обман! Вот так. Там, в Бендерах, старики-погорельцы на крохотной пенсии и действительно без куска хлеба и крова над головой, а здесь, прикрываясь их бедой, — цыганский бизнес. Да и те, кто уже готовился достать из карманов подаяние, а теперь качают головами, тоже думают не о чужой горькой судьбе, а о том, что из-за обмана чуть зря не расстались с парой обесценившихся фантиков. Им не нужно, и они не желают знать, что на самом деле происходило всего в ста двадцати километрах отсюда. Им не понять оставшейся там молчаливой, ничего не просящей скорби потерь. Они никогда не пойдут настоящей беде навстречу. Проще отдать пару карбованцев первой встречной мошеннице, чтобы после чувствовать себя жалостливыми и хорошими. Главное — не знать, что это была мошенница, иначе нечем будет гордиться и задавит жаба. Менее полугода назад я был столь наивен, что пытался рассказывать о Приднестровье чуть ли не каждому встречному. «А зачем нам это надо?» — гласил каждый второй ответ. Вновь испытанное отвращение помогает прийти в себя. Покинув вокзал, какое-то время брожу по этажам ЦУМа, а затем иду дальше в центр.
Прихваченные ранним октябрьским заморозком улицы… Старые, когда-то помпезные и красивые, да и теперь все еще впечатляющие дома местами зримо прогнили. Щерятся обнаженной дранкой и черными дырами крыши и карнизы над головой, а под ними спешат по своим делам бесцветные прохожие. Как плохие передвижные зоопарки, все в пристройках, решетках и клетушках, уродливые, пахнущие кошачьей и человеческой мочой одесские дворы. Когда-то давно они были чисты и дружны, знамениты и в песнях воспеты. То время ушло. Мой мир рухнул и покрывается коростой упадка. Лишь по самым престижным улицам мчатся вереницы диковинных прежде иномарок и сверкают витрины дорогих магазинов. Их владельцам претит дурной вид и плохой запах. Но деньги они качают здесь. И растут в лучших прибрежных местах «царские села».
Выбираюсь на проспект Мира. По сути, это не проспект, а старый бульвар, под деревьями которого пешеходная аллея и облысевшие клумбы, покрытые россыпью окатышей и наростов от выгула домашних собак. Беспризорные псы тоже тут. В конце аллеи невысокий, в виде надгробия, прямоугольник памятного камня. Подхожу и читаю потемневшую надпись: «Здесь 24–25 октября 1941 года, как и на других улицах, фашисты повесили группу мирных граждан-одесситов, взятых заложниками после взрыва партизанами и красноармейцами комендатуры на улице Маразлиевской. Вечная память погибшим!». И вокруг на маленькой истоптанной клумбе — собачье дерьмо. Пока стоял, подошла кудлатая псина, обнюхала угол камня и привычно подняла на него ногу.
Находящаяся в двух кварталах отсюда знаменитая в южном и блатном фольклорах Дерибасовская улица на вид не выделяется ничем. И пуст маленький горсад. В квартале за ним крутой спуск ведет в сторону порта и морского вокзала. Большая круглая клумба обреченно тянет к небу замерзающие цветы. И нечто, замеченное уголком глаза, заставляет остановить шаг. На обращенной к клумбе стене старого дома щерятся веера крупных, глубоких, почерневших от времени щербин. И вокруг клумбы — пустырь, кое-где перекрытый чуждыми старому центру сравнительно новыми небольшими постройками. Да ведь сюда упала бомба! И клумба разбита на месте бомбовой воронки. А на заделку следов от разлетевшихся осколков за много лет не стал тратить труда никто. Это маленькое открытие в месте, через которое я раньше много раз проходил, поражает.
Постояв несколько минут на холодном ветру у морвокзала, другим путем возвращаюсь наверх, в парк имени Шевченко. Оттуда растрескавшимися дорожками и лестницами спускаюсь на пляж. Иду вдоль моря, сколько хватает сил. Донельзя устав, посмотрел на часы. Ого сколько бродил, скоро темнеть начнет. Налетел порыв ветра. Пока двигался и мускулы выделяли тепло, было еще ничего, а остановился — сразу пронизал холод. Погода идет на мороз, а курточка легкая. Так и простуду схватить недолго. Пора выходить наверх. По приметам, это шестнадцатая станция Фонтана, пляж Золотой берег. Вот и одноименный ресторан. Но мусор вокруг золотом не искрит. На Золотом берегу дерьмо тоже убирать некому.
С таким взглядом на вещи одесситом не стать. И ничего с этим взглядом не поделаешь. Город и индивид смотрят друг на друга со стороны и не верят друг другу. В той части души, откуда гордо и уверенно поднималось «я», теперь горькие чувства потерявшего свой мир чужака.
113
…Поднявшись обратно в городские кварталы и не увидев никаких признаков движения общественного транспорта, он начал голосовать легковушкам. Скоро притормозила белая «копейка» с треугольничком знака «инвалид за рулем», опустилось боковое стекло.
— Куда надо, браток? — спросил водитель, молодой еще мужчина.
— На поселок Котовского.
— О, брат, то мне совсем не по пути!
— Тогда к вокзалу.
— Сколько дашь?
— Сколько есть. Литров на пять бензина тебе хватит.
— Тогда поехали.
Он сел в машину и какое-то время ехали молча. Потом водитель взял молодого мордатого парня подшофе в хорошей дубленке. Да какая разница, ему все равно было, кого кастрюльщик еще взял. Эдик не смотрел уже, где едет. В тепле машины будто отключился. Металось снова перед его глазами пламя горящего дома и лицо первого убитого во взводе бойца. Непроизвольно он выругался и сказал еще что-то, какие-то слова из подсознания, которые через секунду уже не мог вспомнить.
— Где воевал? — вдруг спросил водитель.
Пока Эдик возвращался в реальный мир, парень-подсадка на заднем сиденье оживился.
— В Афгане!
— Нет. Туда не успел да и не стремился. В Приднестровье, недавно.
— Я там тоже был — спецназ! И парень длинно и матерно выругался.
Какой спецназ? Возрастом мордатый уже не подходил для дембеля. И офицером он не был точно.
— По разговору заметно, — усмехнулся Эдик.
— Только вот я не понял, за что там они все воевали!
— Как за что? А если бы вам под окнами дома кричали «Чемодан, вокзал, Россия»? Если бы на улицах били и убивали ваших друзей?
— Не было там такого! Что это ты за х…ню порешь здесь?
Морда наклонилась вперед и хлопнула его, сидящего впереди, по затылку. Водитель молчал, а Эдик, захлестнутый гневом, обернулся.
— Слушай ты, бык! Где ты там был? Улицу или село, свое подразделение, имя командира своего назови!
— Хватит болтать! Выпил лишнего, так помалкивай!
— Я к тебе еще раз обращаюсь: скажи где, в какой части фронта, в каком подразделении или отряде ты находился, имя своего командира назови!
— А там что, еще и фронт был?
— Был! А как иначе до таких, как ты, уродов, молдавская армия не дошла? До Тирасполя хоть доезжал или в Одессе у б…дей под юбками от звонка до звонка спецназил?
— Ах ты, поц, сейчас ты у меня получишь…
Мордатый парень сунул ему в голову кулак. Эдик, повернувшись на сиденье и резко подавшись вперед, как умел, нанес ему удар прямо в сытое, наглое рыло. Раздался звериный, злобный визг, и рослое существо на заднем сиденье, откинувшись было назад, подскочило и принялось яростно наносить в замкнутом объеме удары. Цели они не достигали.
— Эй, что вы делаете, мотайте вон отсюда! — завопил водитель, резко затормозив.
— Ублюдок, село или имя командира назови!
Рычание. Парень выскочил из остановившейся машины, рванув, открыл переднюю дверь и ударил Эдика ногой, норовя попасть повыше, в лицо. Тот ответил ему тычком ноги в бедро.
— Что вы делаете, машину хоть пожалейте, — закричал водитель.
Правда, чем водитель виноват. Поддавшись этому доводу, он в злобе вылетел из двери и тут же получил новый удар ногой. Вцепившись в эту ногу, вместе с потерявшим равновесие противником свалился на землю. Поднимаясь, ему удалось дать дубленочной морде в рыло еще раз. Но тот был ловок, и сильного удара опять не получилось. Они схватились у обочины драться, но противник оказался сильнее, тяжелее его и, судя по всему, занимался каким-то спортом. На каждый удар он отвечал двумя тяжелыми ударами. По корпусу, закрытому одеждой, было не страшно, но попадало и в лицо. Состояние было такое, что все равно.
— Где ты, сука, отсиживался, назови! Костьми лягу, а тебя изуродую, — хрипел он, не отпуская мордатого.
Рядом засигналила машина — сначала одна, потом другая. Дылда, ошарашенный такой ненавистью и оберегая от попаданий рожу, необходимую ему для каких-то других целей, заорал:
— Да пропади ты пропадом, сумасшедший, еще убью тебя тут, — и кинулся бежать.
Он так ничего и никого не назвал, «герой спецназа». Опять дала сигнал машина. Водитель, который, оказывается, не уехал, приоткрыл дверцу и крикнул:
— Садись, а то еще в ментовку попадешь!
Эдик, утираясь, сел.
Водитель тронул с места и, уже отъехав далеко, спросил:
— Ну и зачем тебе это надо было?
— Да не надо мне это было вовсе, извини. Не сдержался просто. Как стрельнуло, так словно Матросов на дот. Каков ублюдок попался! А говорок какой блатной!
— Ну и что? Промолчать не мог?
— Ненавижу! Вот сволочь! Куртку еще мне порвал…
— Нервы попридержи. Или быстро сойдешь с дистанции. Один в поле не воин.
«Копейка» остановилась.
— Прощай, тебе выходить.
— Прощай. И… э… ты извини. Я правда не нарочно. Деньги-то я тебе дал? Уже не помню…
— Да пошел ты на хрен со своими деньгами! Расслабься, все в порядке. Эй! Постой! Богом тебя прошу, не ввязывайся так больше. Тут полно этих мурчащих и фарцовщиков приблатненных. Все воевали — правда, по-разному…
— Хорошо. Запомню. Чудный городок!
Эдик вышел из машины, но, прежде чем захлопнуть дверь, вспомнил и снова наклонился к водителю.
— Знаешь, когда-то я сам одному «афганцу», из настоящих, тоже такую чушь лепетал. Про то, как там воевал. Хотя не был я там и не знал ни хрена. Вот что печально. Он мне в морду за это не дал. А зря. Надо было. Такие вещи спускать нельзя.
— Так если бы все давали! А так один за всех не передаешь. Самого забьют только.
— Я и говорю, чудный городок!
— Не хуже прочих.
У остановки стояли автобусы. Но он почему-то пошел не к ним, а на Куликово поле. Здесь, на брусчатке, раньше проводили парады, а сейчас холодный ветер гнал по площади начавшую падать с неба мелкую снежную пыль. На севере и востоке отсюда, за снеговыми тучами, между ним и Российской Федерацией, где он родился и которую больше всех остальных расколовшихся льдин теперь почитал своей родиной, пролегала еще одна граница. От этого в душе становилось ещё тошнее. Он понимал, что эту границу непросто будет перейти. Со смертью Светланы рассыпалась та новая судьба, которую он было нарисовал себе. Но он все равно не хотел возвращаться на родину нищим и побитым. Значит, что-то надо будет придумать. И здесь, в Украине, какое-то время придется жить.
С теплотой он вспомнил свой родной кубанский городок и старомодно обставленную квартирку, где любил сидеть на старинном жестком стуле перед большим дубовым столом. На столе стояли часы в изящном прозрачном корпусе с чёрным циферблатом и шкатулка, украшенная морскими раковинами. Часы струили время. Через прозрачный корпус было видно, как стягивалась и разжималась пружина, крутились зубчатые колёсики, зацепы одного из которых ритмично тюкал молоточек с кроваво-красным камнем. В шкатулке лежали звезда Героя, орден Ленина, множество других орденов и медалей его бабки. Он доставал их, и вешал на себя. Тщедушной детской груди не хватало, чтобы вместить все награды, которые принадлежали не мужчине даже, а женщине, которая прожила всю жизнь, сражаясь и работая не за чей-то режим, а за утраченную ныне идею и свою страну.
Вспомнился памятник в заводском парке. Там, в тенистой глубине под дубами, на серой плите по-прежнему сжимал рукой автомат краснозвездный солдат. И привиделось: перед солдатом, как много лет назад, стоял вихрастый, худой мальчишка десяти лет и внимательно, как это умеют делать дети, смотрел на какие-то интересные лишь ему одному точки и трещинки камня. Только глаза у мальчишки были неестественно старые. Так они и стояли, глядя друг другу в глаза, мальчишка и солдат. Трепетали на каменном лице лучики, и от их дрожания лицо солдата казалось живым. Камень будто грустно и мудро улыбался: «Ну что, понял теперь, каково это — Родину защищать?».
Он стоял посреди площади, худой, слегка сутулый, ничем не примечательный молодой человек со в кровь разбитым лицом, успевший почувствовать себя младшим лейтенантом не побеждённой армии, заслуги которой, даже не зная толком о них, с ходу начали присваивать себе все кому не лень. Выросшие в достатке застойных лет развращённые и самолюбивые паразиты, неизвестно за что требующие к себе уважения и желающие дальше сытно жрать. Они родились и выросли рядом с ним и его друзьями. Это было невыразимо обидно. Резкий и колючий ветер с пылью вышибал слезу из глаз. Затуманились, исчезли в дрожании влаги случайные прохожие. Начинали болеть ушибы, кидало в жар.
Эдик вздохнул и побрел мимо вокзала. Длинное желто-красное пятно указало: опять стоит «транснациональный экспресс» — дизель-поезд на Тирасполь и Кишинев. И, неожиданно, при взгляде на него — ни одного движения души. Будто та ее отрезаемая и кровоточащая часть, принадлежащая Молдавии и прожитым в ней годам, друзьям детства и юности, первым поцелованным девчонкам, вдруг отвалилась полностью и зарубцевалась. Перегорело. И робкие мысли о самоубийстве тоже отлетели враз.
Ангел-хранитель, много лет назад смеявшийся из кружек с вином на мосту через маленькую кавказскую речку Адагум, сохранил его от пуль и осколков не для того, чтобы позволить ему сделать такую глупость.
Каменный солдат будет ждать его столько, сколько нужно. Даже если остановится комбинат и придут в упадок парки и комбинатовский поселок. Даже если погаснет под каменной плитой Вечный огонь. Надо, пожалуй, снова зайти в ЦУМ, где он видел черный, солидный электрофон «Романтика» с большими колонками. Когда его на пробу включали, в залах был очень приличный звук. Он вполне заменит собой упущенную «Вегу». А пластинки есть. Под музыку легче будет начинать жить сначала.
Молдова, Украина, Россия.
Декабрь 2003 — февраль 2010.