Ящер посмотрел вниз. Там, внизу, в недосягаемой глубине вспучивались холмы, ломались и трескались, и превращались в овраги. Непонятное существо отбрасывало беспокойную тень, и та холодила его любимый обрыв. Не зря он переполз выше, к теплу, не зря…
Овраги непрерывно меняли свои разломы, трескались и мельчали холмы, взмывая и стекая в пыльную бездну… но значительно ниже его хвоста… Цепкие когти переместили змеиное тело ещё немного вверх, подальше, подальше от тревожного места. Тело привычно прилипло к обрыву. И только хвост медленно вёлся из стороны в сторону…
Прижатый змеиной сутью к отвесной стене, ящер посмотрел назад и медленно распахнул розовую свою, беззубую пасть. В немигающих щелевидных зрачках отразился огромный оранжевый шар, истекающий таким приятным теплом. Сухим и мягким, словно нагретый за день песок…
Сотворённый раньше любых двуногих, он, наверное, мог ещё застать время, лёгким, дымчатым шлаком рассыпанное по пустыням. Смоченное в первородном дожде, и сжатое дланью Господа так, что принуждено оно было стекать в Лету по каплям… А жмых отбрасывался в пустыни, и там с облегчением распрямлялся, раскрываясь, как вынырнувшая из океана губка, и застывал в ноздреватых, полупрозрачных кусках…
Но ящер не знал, что куски эти – выжатое время… И не удивился, увидев их вкрапленными в гладкую прозрачную гору, с покатыми склонами, с горловиной вместо вершины. Склоны отражали маленький, залитый алым Капернаум.С равнодушием хладнокровной твари ящер смотрел, как поднявшийся ветер взвихрил эту гору. Как тонко закрученной, золотистой струёй песок, просыпанный день назад, начал втягиваться в верхнюю горловину. Сначала медленно, но потом всё быстрее…И уже жадно, и весь, до последней песчинки, и без остатка…
Быстро стемнело. До чернильной темноты. До сажи. И был только едва приметен в угольной пустоте крохотный язычок пламени. Ветер, взметнувший песок, опустился, затих…
И пламя осмелело… Светильник на низком столике осветил чашу с вином, и блюдо с гранатами, и низкую тахту, устланную коврами, и двоих…Чужого мужчину в груботканой хламиде раба, пола которого была намотана им на левую руку. И молодую, красивую женщину…
Чужак правой рукой выжимал гранат. И соком, текущим сквозь пальцы, поил женщину. Он медленно вёл рукой из стороны в сторону, и женщина призывно и гибко следовала за тоненькой красной струйкой всем телом. По роскошным чёрным кудрям перетекали рыжие от светильника блики. Она полулежала на высоких подушках, обнажив грудь и живот, и рубашка из белённого тончайшего льна свободными складками легла ей на бедра. Долго и ловко она ловила ртом гранатовую струйку, но вот промахнулась. Они засмеялись…
Пролитой сок причудливой алой вязью окрасил её цветущую женственность, гладкие плечи и полную грудь, и гибкую талию, и бёдра, почти нагие…
У Чужака всё предплечье было вымазано соком. Он качнулся, и светильник выхватил его сильное, смуглое плечо. Гораздо хуже был освещен торс. Но, пусть с трудом, но можно было разглядеть под хламидой дорогую пряжку, скрепившей хитон на левом плече. Лицо мужчины уходило во мрак, лишь чуть высвечивала небольшая, иссиня-чёрная борода, завитая по сирийскому образцу.
Чужак бросил на блюдо выжатый гранат, и она припала губами к его обагрённой ладони, восторженно прошептала: – Какие сильные у тебя руки…
Он опустился перед ней на колено и достал из-за пояса женский браслет. Её гибкая, тонкая кисть скользнула в браслет, как куница в дупло. Браслет упал на локоть, великоват… Тихо и мелодично зазвенели на браслете золотые подвески. Чужак улыбнулся, и виновато, и восхищённо.
– Какие маленькие у тебя руки…
Она засмеялась, мягко, тихо и счастливо.
И всё настойчивей прижимала его голову к своим бёдрам, в складки рубашки. Он послушно склонился, припал… а она гладила ему голову и спину, и подаренный браслет скатывался на кисть. И улыбка её была легка и свободна. Счастливая, она сонно прикрыла веки… …и услышав дверной скрип, широко распахнула глаза.
И истошно закричала, до ледяного озноба, всей кожей.
Двери распахнулись. Свет от лампы ударил её по лицу. Она отшатнулась. Вошли и застыли двое. Старый Цадок, с большой лампой в руке и его писец Захария со свитками, что медленно и бесшумно начали осыпаться из его рук на ковёр.
Не прекращая кричать, она охватила себя руками, всю себя, омытую гранатовым соком. Волнистым, смоляным покрывалом упали на лицо кудри. Чужак, распрямившись с колена, с разворота ударил Цадока в грудь левой рукой, на локоть которой был намотан плащ, прикрыв этим ударом себе лицо, как чёрным воскрилием…
Торговца снесло в угол комнаты. Выбитый светильник покатился по полу, расплёскивая масло. Но масла было на самом дне, так экономен был Цадок, а проще – прижимист… …и пламя не занялось…Чужак исчез в дверном проёме, угольным мазом чиркнул по стене его плащ, испарилась тень…
Но, по-прежнему, мирно горел светильник на столике. Захария, обронивший свитки и забывший о них, не видел ничего, кроме женщины. Он не верил тому, что открылось ему. Беззвучно шевелил он губами и что-то яростно доказывал сам себе. Проживший немного, никогда прежде не видел он взрослой женской наготы. Он впал в транс, застигнув момент обоюдной любви, он замер, скованный страхом и восхищением.
– Ревекка… – прохрипел из угла Цадок.
Не вставая, на карачках, торговец пополз к тахте… А Захария уже открыто, по-мужски, любовался наготой Ревекки, безвозвратно повзрослев в эти мгновения. Парой жарких костров рябил светильник в его цепких, познавших числа, глазах.– …в заветной глубине сердца схоронила она бурный поток… с Цадоком же… не поделилась ни каплей! … …так, наверное, думал Захария, бедный писец, тоскующий по уютной домашней любви, несбыточной для него, малоимущего. Так глядел он на распахнутую её, отторгнувшую стыд, наготу…Но если бы он умел перевести в слова свою тоску по супружеству! По млеющему жару женских коленей, что распластала для законного мужа сладкая, душная ночь……по влажным словам со сбитым, терпким дыханием, стекающим в темноте в ухо любимого вместе с горячей женской слюной…
Захария молчал. Грохотало в его сердце. Рушились скалы на тёмной его стороне, неподвластной чужому взору, и там, в пляшущем смерче, распадались миры…
Цадок, торговец шерстью и тканями, несносный хозяин Захарии, боднув своего писца под колени, отпихнул и достиг, наконец, тахты. Захария, покачнувшись, сделал шаг в сторону, и смерч, унесший его, чтобы разрушить, принёс его, собранного обратно.
Тяжело дыша, опершись на край тахты, кряхтя, поднялся на ноги старый торговец и законный муж прекрасной Ревекки, дочери бедного суконщика Иохима, обменявшего старшую дочь на долговую расписку.
Ревекка закрыла и защитила собою всех младших, и мать, и отца. И заточила в яму дочернего долга свою мятежную душу, не познавшую женской любви. Не достигнув тринадцати лет, похоронила она в той же яме своё жаркое тело… И впереди, кроме сухой, пустой черноты, Ревекка не ждала ничего…
Законный муж поднялся на ноги и стащил Ревекку за волосы с тахты. Браслет откатился по ковру, пропели подвески, застонала Ревека… …и Захария, мгновенно склонившись, рванул вперёд, растопырив ладонь, схватил золотую добычу, сунул в рукав…
Цадок не заметил, до писца ли ему? Глухо, злобно рыча, позабыв речь, он дёргал и таскал Ревекку за волосы, раскачивал из стороны в сторону, пытаясь выпластать жену на полу…Она молча и упорно выворачивалась из его рук…И вывернулась, отпихнула! И собралась в жаркий комочек, вжавшись спиной в край тахты.
Цадок медленно приходил в себя… Вот уже умерил дыхание, оправил одежду…И чем больше он успокаивался, тем сильнее сжималась Ревекка. Приступ бесстрашия миновал. Затопило отчаяние. Из-под спутанных волос, закутанная в них по пояс, загнанным диким зверьком, попавшим в силки, она следила за каждым движением мужа.
Цадок рассматривал её с ненавистью. И вдруг из этой ненависти выплеснула похоть, ненасытная, дикая сласть. Так плеснуло, что пошатнулся нестойкий в житействе Захария. Но Цадок не повернул к писцу головы.
Цадок ещё молчал. Руки его в старческих пятнах ещё немного дрожали, но крепко стиснутый беззубый рот уже превратился в узкую, спёкшуюся слюной, известковую щель. Щель приоткрылась, и рабски вздрогнул Захария, узнав хозяйские интонации. Упал сверху вниз на сжавшуюся Ревекку надменный, трескучий голос:– Кто он?
По полу разлилась стылая злоба, прокралась и втиснулась во все закоулки, смочила все ворсинки ковра, заползла под тахту, где ничего не нашла, выползла и лизнула шершавым своим, ледяным языком точённую лодыжку Ревекки. Та вздрогнула, и подобрав под себя ноги, обхватила колени, прижала к груди, сжала так, что побелели суставы пальцев. И стало ясно, что разодрать их, растащить, раздвинуть можно только, выломав.И задралась при этом рубашка Ревекки, открыв бедро, гладкое, как полированный кедр.
Захария прикипел взглядом к её бедру, пригвождённый, приговорённый этим мягким, матовым блеском. Он запахнул дыхание… никогда не забудет он этой ночи! В этот миг он постиг проклятие и блаженство брака. Он жалел Ревекку. Жалел Цадока, сына Нелева, купившего себе молодую жену шесть лет назад. Жалел себя. И любил всех!
Она не произносила ни звука. Законный муж приподнял бровь, удивлённо, вкрадчиво, угрожающе… – Ты не ответишь?
Она глянула на Захарию, и только тут Цадок спохватился. Забормотал торопливо, и принялся выталкивать писца за дверь. – Иди, Захария… иди!
Но Захария не слышал. Он не мог оторвать взгляда от сияния, исходившего от женского бедра. Цадок тормошил Захарию и втискивал ему в руки не особо полный кошель. Писец покачивался, как опитый сонным зельем. Остервенело Цадок затряс писца и тот, наконец, пришёл в себя. Взглянул на кошель, отдёрнул руки, замотал головой. – Нет! Нет!
Захария развернулся и, шатаясь, пошёл прочь. Вслед ему понёсся свистящий шепот.
– Захария!
Шёпот достиг и ударил в спину. Писца пошатнуло, он дёргано обернулся.
– Молчи, заклинаю тебя!..
Писец кивнул, и Цадок торопливо притворил за ним двери. Медленно обернулся, ощерил впалый рот. – Говори…
По измазанному соком лицу Ревекки текли слёзы, оставляя после себя розовые дорожки. Она стиснула губы… и медленно, твёрдо покачала головой.
Цадок рухнул на колени: – Ревекка! Заря моя! Услада моего взора… скажи его имя, только имя! И он исчезнет!
Ревекка молчала. Цадок подполз и стал цепляться за её руки, колени… Торопливо, заискивающе… – Я дам своё имя сыну! Своё! Я знаю… моё начало иссякло… ты тоскуешь по мужской силе… только скажи… как его зовут? КАК???
Старик вцепился в её намертво сцеплённые кисти и надрывно сопел. Она молчала. Цадока затрясло. Он грубо дёрнул Ревекку. Она разлепила губы, спекшиеся любовью и выплюнула ненависть и презрение:– Это будет не твой сын… у тебя никогда не будет от меня сына… только если этого захочет Господь… …но Он не захочет…
Цадок отшатнулся, как стегануло плетью. Ревекка мстила наотмашь, сполна, в первый и последний раз, за всё, что не получила, заплатив собой по долгам отца. Цадок вскочил, бешено замахнулся, и Ревекка испуганно прикрыла руками голову. Но почти сразу она опустила руки. Она смотрела на него в упор, поддавшись вперёд, сжав свои маленькие кулаки.
И рубашка опять упала ей на бедра, обнажив плечи, грудь и живот, измазанные гранатовым соком любви. – И не смей на меня смотреть!
Жёстко улыбнувшись, Цадок медленно, с расстановкой, ударил её в живот ногой. Вскрикнув, Ревекка завалилась вбок. Цадок ударил в лоно. Она застонала от огненной боли. Ударил ещё… …он бил, пока она не переслала стонать и не замерла…
– Твой ублюдок умрёт сейчас. Ты переживёшь его на день…
Из угла её рта завилась тонкая багряная дорожка, удивительно напоминающая гранатовый узор. Цадок распахнул дверь ударом ноги, зычно крикнул в тёмные фигуры, виной и страхом скомканные в коридоре.
– Эй, кто там! Воды! Мириам!
От скомканной груды отлепилась пожилая, испуганная служанка.
– Заправь светильники! Почему в доме темно? – Цадок кивнул на Ревекку. – Умой госпожу… и переодень во что-нибудь старое… Завтра Закон убьёт её.
Служанка торопливо исчезла и появилась с плошкой, испуганными, трясущими руками стала заливать в светильник нового масла.
А Цадок как-то сразу обмякнул, обветшал… Шаркающее он выплелся из комнаты. Тёмные фигуры слуг услужливо расступились и надменно сомкнулись за ним, за его, навсегда разучившейся быть прямой спиной.
И как только он вышел, Мириам запричитала и упала перед Ревеккой на колени и начала вытирать ей с лица кровь. – Госпожа… я принесу твоё лучшее платье…
Ревекка с трудом поднялась. Она бы упала, если бы не плечо старой Мириам. Ревекка поднялась и Мириам обхватила руками колени хозяйки…
– Госпожа, как тебе должно быть больно… Что же будет? Мне страшно…
Ревекка гладила служанку по голове, утешая глухо и просто: – Не плачь, Мириам… Я знаю, что будет… И не бойся… И не ходи за платьем… я останусь в этом…
Служанка заплакала. Ревекка вымученно улыбнулась: – В этом, Мириам…
Мириам плакала. Прелюбодея Ревекка разбитым ртом шептала ей слова утешения. Пойманная на грехе, она смотрела на свежо разгорающийся светильник, смотрела неотрывно, уже позабыв о старухе, для которой молодая хозяйка была единственным смыслом. Язычок пламени становился всё ближе и ярче. Всё светлее становилось в комнате, и стало очень светло, и бело и уже нестерпимо для глаз, и ослепительный, раскалённый блик просочился в стеклянную стену. И внутренним своим сводом стена потекла ввысь, в горловину…
Ревекка задрала голову. Полуденным, раскалённым зрачком полыхал зенит, из которого выпарило всю глазурь. Зазмеились хворостом трещины из белого пепла, сквозь них посыпался чёрный песок, ширились и распухали трещины, обрастая хлопьями сажи… …и с оглушительным треском разорвали глазурь!
И песочный водопад засыпал Ревекку… И снова стало темно. И стало чернеть. Так черно, что багровые редкие сполохи в этой чернильной яме показались Ревекке языками щедрого и доброго пламени, когда мать первый раз поднесла её к очагу, грудную и спеленатую в чистую застиранную холстинку…
– Смотри, Иохим, смотри! Как нравится нашей девочке… Подбрось дров… пусть ей будет тепло… смотри, какие у неё реснички! Она будет первой красавицей в Капернауме… Какие сильные у неё ручонки, она будет лучшей хозяйкой… пожелай благоденствия свой дочери, мой любимый Иохим…
Но молодой суконщик, счастливый отец Ревекки, не услышал просьб своей юной жены. А может быть, он окончательно поглупел от домашнего счастья, щедро отсыпанного ему его Господом. Или был ещё так ослепительно молод, что ни одна светлая надежда в его душе не успела остыть и превратиться в белый и серый пепел?
Но Иохим уже твёрдо усвоил, что он муж и отец, и прежде всего иного не должен забывать о своём авторитете. И он погасил глупую и щедрую мальчишескую улыбку. И проворчал притворно-угрюмо, степенно вороша поленом очаг: – Накрой ей лицо, Мария, вдруг искра обожжет её и… не пора ли её кормить?
Мария, спрятав улыбку, кивнула. И бережно прикрыла свободным концом пелёнки широко распахнутый взгляд Ревекки, не знающей ещё, чью речь она слышит. И не знающей, что это было речью. И что та состоит из слов…
Девочка не знала, что такое слова… но клочковато-протяжные звуки не таили угрозы, и Ревекка не испугалась, ибо прежде уже слышала их, просыпаясь в утробе…
Она ошалела от любопытства. Заворожённая, попавшая в этом мир впервые, забыв о голоде, она пялилась на гигантский пляшущий огонь и великана, кормившего его с руки. И закопчённую балку, и потолок… Всё было огромным… И восторженно пискнула крошечная Ревекка… Но огромное тёмное покрывало стало падать ей на лицо, закрывая чудесный мир, в который впустили её Иохим и Мария. И Ревекка заплакала…
Покрывало упало.
– Кто так бросил?
Ревекка оглушительно заревела… Великан, кормивший огонь, испуганно обернулся. Вся степенность слетела, как пух. Ледяным сквозняком отцовской тревоги обдало Иохима:– Она не заболела?!!!
Мария с улыбкой покачала головой: – Она просит защиты… она испугалась… не ворчи при ней так грозно, мой любимый Иохим…
Мария, отвернувшись от очага, приоткрыла Ревекке лицо и склонилась над ней. И обволокла её своей любовью, своим сиянием, и дала ей смуглую, с вишнёвым соском, набухшую грудь. И не ведая, что за сияние так надёжно обволокло её, Ревекка приняла его, как самою себя… …ей уже не было дела до того великана. Давясь, торопливо вглатывала она молочный сок своей жизни, жадно требуя всю его силу, его тёплую густоту, не понимая, откуда течёт и, принимая всё без остатка…
Молодой суконщик с достоинством отвернулся. Не пристало мужчинам влезать в женские заботы.