Персоны нон грата и грата

Доброва Евгения Александровна

I. УГОДЬЯ МАЛЬДОРОРА

Повествование о детстве

 

 

ДОМАШНЯЯ РЕТИРАДА, ИЛИ ВСТУПЛЕНИЕ

В день рождения позвонил папа: «Пора умнеть! Тебе уже двадцать восемь. Я вложил в тебя сто тридцать одну тысячу долларов». Сюда он заплюсовал квартиру, гараж и почему-то компьютер с ЖК-монитором. Образование я получила бесплатное; медицинскими услугами также в основном пользовалась государственными.

Ох-ох-ох. В доказательство своего поумнения могу привести кроссворд из журнала «Наука и жизнь». Первый в моей жизни полностью разгаданный кроссворд с картинками.

До двадцати восьми мне этого не удавалось.

Может, просто кроссворды стали другие?

Причем последним неотвеченным вопросом в головоломке довольно долгое время оставался следующий: «Наступление — атака, разведка — рекогносцировка, подкрепление — сикурс, отступление — …». И понятно, что или на ре… будет начинаться, или на де…, типа демарша, но не демарш. То есть нужно взять словарь иностранных слов да посмотреть. А если подумать? Ре… ре…

И всего-то меня с толку сбило, что слово ретирада я знаю в другом смысле — в архитектурном. А это в петровскую эпоху… сортир.

Хотя, если рассудить, глаголы обосраться и отступить по смыслу в чем-то близки.

Я прекрасно понимаю, что я большая засранка и отступница в одном лице. Ничтоже сумняшеся, я делаю маму, папу, бабушку, родственников и друзей героями своей галиматьи. Я поселяю их на страницах, таких уязвимых и смешных. А ведь они еще живы! Этого делать нельзя. А я делаю. Боже мой, что я потом им скажу?!

 

УГОДЬЯ МАЛЬДОРОРА

Однажды мне сказали довольно странную вещь: Лотреамона звали «дитя Монтевидео». А ты — дитя поселка Лесная Дорога. Forest Road Settlement, как мы писали в школе.

А что такое Лесная Дорога? Двенадцать домов в лесу, километр до остановки, километр за хлебом. Раз в неделю в клуб привозят кино. Были недавно с мужем на Новый год: тьма египетская, узкая дорожка в колдобинах и на половину территории стройка жилого комплекса «Лиса-холдинг». Таксист в лесу под елкой останавливается и говорит: «Выходим, ребята. Дальше не поеду. Пешочком дойдете». Контингент: сотрудники выведенного в тридцатые годы из Москвы Всесоюзного института инженерной геологии, ВСЕИГЕО, и их дети, то есть в основном отпрыски людей, имеющих ту или иную ученую степень. Во дворах чуть ли не до драк спорили, у чьего отца больше изобретательских медалей ВДНХ.

Сколько раз было писано про жуть пригородных поселков… Само по себе образование «поселок» есть нечто уродливое: и не деревня, где натуральное хозяйство, вишневые сады и огороды с курятниками, и не город, где кино, магазины и цивилизация. Полудеревня, недогород. С детства так в голове и засело.

В сельской школе, куда я ходила, классы были небольшими: например, наш «А» состоял из пятнадцати человек. К моменту вручения аттестатов народа осталось меньше. Учителя химии Руслана Руслановича Алаева нашли повешенным в гараже в день зарплаты. Через две недели после смерти химика его любимый ученик Пашка Плотников отравился грибами. Он пожарил их прямо в лесу, на костре. Пока добрался до дома, было уже слишком поздно. Главаря нашего класса Сашку Лифшица в драке зарезал ножом сосед Арман, на год младше. Первую красавицу Шишкову сбила насмерть машина на трассе. Та же участь постигла еще одного одноклассника, Генку Морозова. Правда, пожить он успел: в последних классах у него уже была жена — если жена — и ребенок.

Генка был последний, кто уплыл от нас на траурной гондоле. Судьбы остальных сложились по-разному. Моя лучшая школьная подруга Танька Капустнова, жившая рядом с войсковой частью на Двадцать седьмом километре, получила свой первый опыт в тринадцать лет с солдатом срочной службы, водителем единственного на всю часть автобуса КАВЗ, деревенским парнем Сенькой Барсуковым, а попросту Барсуком.

Первый бабник и похабник, невероятно харизматичный человек Барсук завлек ее светло-русыми кудрями и песнями под гитару:

Дым костра создает уют, Его окружают мои портянки, Сброшен лифчик твой голубой И смешные твои трусишки.

Вскоре он отслужил и уехал к жене; Капустнова страдала несоразмерно. А вот ее старшая сестра нисколько не страдала — и принесла в подоле от того же призыва.

Борька Тунцов известен тем, что в ранней молодости сделал мамой Ленку Безручкину, а своего отцовства не признал. Нет, говорит, это не я. А бэби сидит в колясочке — точная копия, одно лицо. Ирония судьбы.

Отдельной истории заслуживает Владик Макашов. Я знала его с детского сада. Это был тихий и безобидный мальчик, к тому же невысокого роста. В четвертом классе Владика невзлюбила учительница русского языка и литературы Казетта Борисовна. Казетта была маньяком. Очевидно, не простив Господу Богу ошибки в своем собственном имени (у Гюго — а кто бы сомневался, что ее назвали в честь героини Les Misérables, — черным по белому написано: Козетта, да!), она решила искоренить все ошибки на свете. И она за нас взялась.

(Кстати, подобный курьез я наблюдала в институте, где русскому учила старушка по фамилии Семушкина, все сокрушавшаяся, что ее неправильно записали в паспорт: надо бы Семужкина, от «семга»! Только Семушкина была добрая, а Казетта злая.)

У Владика Макашова были самые плохие отметки по русскому языку. Я сознательно не говорю «знал хуже всех» и т. д. — нет, он просто был избранным. На нем Казетта отводила душу. Ему было одиннадцать лет, ей около сорока, и она осыпала его проклятиями.

— Встать! Ты у меня кровью харкать будешь! — орала Казетта, нависая над ним как кобра. Черные глаза горели. Хорошо заметные усики над верхней губой вставали дыбом.

Владик молчал. А что он мог сказать? Мы все молчали. Я понимала, что происходит что-то запредельное. Было ли нам страшно? Нет. Мы понимали, что жертва — это Владик.

Натешившись вволю, Казетта бросала:

— Самостоятельная работа. Страница сто двадцать семь, упражнение двести пятнадцать, — открывала окно и, облокотившись о высокий подоконник, закуривала.

Все это изо дня в день продолжалось в течение года, а может, и больше.

Я поражаюсь, как он вообще остался невредим. Случаи в школе бывали: мальчику Алеше Снегиреву из параллельного класса учитель химии сломал руку. Ударил огромной, как портновский метр, линейкой, дабы тот не вертелся за партой.

Владику повезло: мама перевела его в другую школу, в соседний населенный пункт. Больше часа езды, но это был уже город, город! Ах, вот если бы меня кто перевел в другую школу… А лучше вообще к другим родителям!

Владик Макашов преуспел больше всех остальных одноклассников. Он стал оперным певцом, закончил академию Гнесиных и вошел в «Тенора России». Где он сейчас? Правильно, за границей. В Париже.

Еще был школьный гений Мишка Григорчук, но его классе в восьмом забрали в интернат для одаренных детей при МГУ — у Мишки умерла мама, а больше никого не было.

И еще кто-то был. И еще. И была я.

Вы слышите меня, Бодлер с Лотреамоном?! Песни Мальдорора продолжают звучать в наших мертвопокровных лесах, начинающихся за линией высоковольтки и чахлых огородов.

«Детей тут растить хорошо, — сказала как-то мама подруге. — Лес. Чистый воздух. А земляники у нас сколько!..»

 

СДЕЛАЙ ПАУЗУ, СКУШАЙ «ТВИКС»

Первое предательство в моей жизни совершила бабушка Героида.

В подготовительной группе детского сада мама записала меня на музыку. Помимо покровительства восторженному детскому побуждению («хочу в космос а la Терешкова, в балет a la Плисецкая, на сцену a la Пугачева» — о великой пианистке Юдиной я тогда еще не знала) причина была и в ее собственных переживаниях: в детстве маме страстно хотелось научиться играть на пианино, да не сложилось. Невоплощенная мечта, эта болезненная фрустрация была транслирована на меня, единственного в тот момент ребенка; итак, я стала ходить на музыку — и втянулась.

Дело было в маленьком подмосковном поселке Лесная Дорога, где родители работали в геологическом институте, а я ходила в садик. Лесная Дорога действительно была окружена лесами и состояла из: институтских корпусов, полигона геологической экспедиции, продмага, амбулатории, двух общежитий, квартала бревенчатых бараков под названием Шанхай, неспешной стройки на отшибе — институт вот уже несколько лет строил жилые дома — и наконец, Дома культуры. К великому огорчению моих детских лет, жили мы не в самом поселке, где было столько всего интересного (островерхая водонапорная башня, деревянные солнечные часы), а тремя километрами дальше по трассе, в деревне со скучным названием Безродново: один на всех колодец-журавль, угольные сараи — у соседей еще и хлев, — овчарка в каждом дворе, за заборами чахлые яблоневые сады, дымки из труб вьются, палисадники с колючим терновником… Чехов А. П., дальше можно и не описывать.

Дом культуры, а попросту клуб поселка Лесная Дорога, где проходили мои музыкальные занятия, занимал двухэтажное, сталинской постройки здание с большим зеркальным холлом и разветвленными коридорами. По периметру геологи посадили березовую рощицу, где росли подберезовики. За клубом простиралось бесконечное поле ржи и сливалось с линией горизонта; синими островками в нем цвели васильки. И вот окруженный всей этой благодатью ДК принял меня в свои прохладные, пахнущие театром недра.

Учительницу музыки звали Венера Альбертовна. Она была молодая, но очень строгая. На первом же занятии показала мне три ноты: до, ре, ми — и научила перебирать их в определенном порядке. За этим увлекательным занятием я и была застигнута мамой, когда она пришла забрать меня с урока.

— Играет! — воскликнула мама. — Боже мой, играет!

Венера Альбертовна сухо улыбнулась и сказала:

— Пальцы еще слабоваты. Сколько ей, шесть?

Венера нравилась мне, и несмотря на это я ее боялась. В моем представлении она была прекрасная и ужасная, я где-то подцепила эту фразу, наверное, от папы, он увлекался в то время французским символизмом, и сразу соотнесла ее с Венерой. Меня приводили в восхищение наманикюренные руки в кружеве манжет, безупречные белоснежные блузки, длинные черные локоны, коралловая помада. Такой нарядной женщины я раньше никогда не видела. Венера со всеми ее дамскими штучками вызывала у меня жгучий девчоночий интерес.

— А почему ее как планету зовут? — после музыки, по пути домой, я всегда приставала к маме с глупыми вопросами.

— Не только как планету, — отвечала мама. — В Древнем Риме это была богиня любви. Как Люба по-русски.

— А Рим это где?

— В Италии.

— Она что, итальянка?

— Нет, она татарка.

— Почему тогда Венера?

— Ну откуда же я знаю, почему. — Маме начали надоедать эти разговоры. — Родители так назвали.

С таким планетарным, нет, даже так — космическим именем она представлялась мне сверхчеловеком, недосягаемым божеством, ангелом неземным. Она и впрямь была очень красива. Самыми красивыми, по моему разумению, у нее были ногти — длинные, розовые и блестящие. Поразительно, но она умудрялась играть, совершенно не цокая по клавишам, — даже далекая от музыки мама всегда подмечала это как признак Венериного мастерства.

Фамилия у нее была Хáрисова, и, если отбросить, что «харúс» по-татарски земледелец, останется «хáрис», а по-гречески это значит «прелесть»; последняя трактовка куда больше подходила Венере.

Самыми интересными были уроки, где мы проходили иностранные слова: легато, нон легато, стаккато; форте, меццо форте, фортиссимо… Я слушала во все уши и старалась запомнить их до единого.

— Адажио — медленно, аллегро — быстро, анданте — тоже медленно, но быстрее, чем адажио. Виваче быстрее, чем аллегро, а престо быстрее, чем виваче. Есть еще ларго и ленто — это очень медленно. Запомнила?

— Да.

— Повтори.

Я повторила.

— Венера Альбертовна, расскажите еще.

— Хватит пока, это сначала выучи. Где твоя мама, уже две минуты шестого.

— Не знаю… — мама, всегда такая пунктуальна, сегодня и впрямь запаздывала.

— Ладно, давай поиграю тебе Шопена.

Я созерцала, как острый носок лакированной туфли-лодочки нежно нажимает на педаль, будто гладит ее. Музыка кружилась по классу, отражаясь от зеркальной стены — по воскресеньям музыкальная аудитория служила залом для бальных танцев, — овевала небольшой гипсовый бюст дедушки Ильича, стекала по контурам глиняной амфоры с вечно увядшим букетом… Я наслаждалась стройной ритмичной мелодией; с замиранием сердца смотрела на летающие по клавиатуре руки Венеры Альбертовны, на ее прекрасное вдохновенное лицо…

На последних тактах в класс вбежала запыхавшаяся мама.

— Извините, сгущенку в институте давали. И вам баночку взяла.

— Не беспокойтесь, мы тут как раз с Восьмой прелюдией Шопена познакомились, — Венера тонко и презрительно улыбнулась, однако подарок приняла.

— Спасибо, что подождали, — не сбавляя темпа, мама собрала нотные тетради в картонную папку с красивой голубой завязкой, нахлобучила мне панамку, подтянула колготки, и мы пошли.

На площади у института я увидела Таньку Кочерыжку. Вообще-то фамилия моей подруги была Капустнова. Беленькая, коротко стриженная и кучерявая Танькина голова и впрямь напоминала кочан, или, как говорила бабушка, вилок капусты. К тому же, видимо, подсознательно следуя законам гармонии, мать одевала Кочерыжку в светло-зеленые платья; в своих салатовых нарядах рослая, худая и гибкая Танька одновременно напоминала гусеницу-капустницу. Так что фамилия Капустнова ей подходила со всех сторон. Это безупречное единство образа и фамилии послужило причиной того, что наша подготовительная группа дразнила ее не Капустой — что было бы вовсе не обидно, — а Кочерыжкой.

Мальчикам она нравилась: подравшись из-за права танцевать в паре с ней танец кузнечиков, Колян Елисеев чуть не выколол глаз Борьке Тунцову — отверткой, он стащил ее у завхоза дяди Сережи, — на глазах у всей детской площадки.

Колян промахнулся, попал на сантиметр левее, чуть ниже виска. Воспитательнице сделалось дурно, ее увезли на «скорой». Группа на несколько дней перешла под опеку дяди Сережи. Что и говорить, девочкам хорошо жилось в эти деньки — а мальчикам не очень, ибо дядя Сережа, опасаясь повторения дуэли и прочих шалостей, держал мужскую половину группыв ежовых рукавицах и по первой провинности ставил в угол на полчаса, а то и на целый час.

— Скорей бы Ильинична вышла! Пятнадцать человек, как с ними справишься, — жаловался нянечке дядя Сережа. — Бандиты!

— Устрой сквозное проветривание, — советовала та.

Но общение с девочками, судя по количеству затеваемых завхозом ролевых игр типа «красавица и чудовище», «три девицы под окном» и «дочки-матери», где он играл папу, доставляло ему видимое удовольствие. Особой благосклонностью дяди Сережи пользовалась пухлая красавица Лена Безручкина по прозвищу Подушка. Он совал ей наши общие, взятые с кухни конфеты — Безручкина, добрая душа, потом раздавала их всем желающим — и один раз даже немножко поносил на руках, но Подушка визжала, и пришлось ее отпустить. «Ну и дура, дядя Сережа добрый», — откомментировала Подушкино поведение Кочерыжка.

Размышляя о Подушке, я всегда мучилась вопросом: если она такая красивая, то почему у нее такая дурацкая фамилия? Безручкина! Ну была бы хоть Безрукова. Понятно, у кого-то из ее предков не было руки — так объяснила мама, — но зачем же насмехаться над человеком? Потом, когда я подрасту, дедушка Николай, отсидевший десятку по пятьдесят восьмой статье в Дубровлаге, в красках расскажет, кто такие «Безручкины» и «Ручкины», — но пока я об этом еще не знаю.

После случая с отверткой Танька долго колебалась, с кем теперь дружить — дружба между мальчиком и девочкой обозначалась у нас словом гулять, — с героем-раненым или героем-пикадором, и в конце концов выбрала Борьку, надолго отмеченного куском грязно-серого лейкопластыря: сработал бабский инстинкт утешить жертву. Я с ней была не согласна: я бы выбрала победителя, Коляна. Но я уже понимала, что любовь дело тонкое, и со своим уставом в чужой монастырь не лезла.

Ожидая старшую сестру, стоящую в очереди за сгущенкой, Танька расчертила на асфальте довольно кривую таблицу и, приспособив обломок кирпича под биту, скакала по классикам.

— С музыки? — спросила Танька.

— Ага.

— Что сейчас проходишь?

— «Буковинскую песенку».

— А я ее еще весной проходила! — похвасталась Танька. — А сейчас двадцать пятый этюд разбираю.

Мне до двадцать пятого этюда было еще, по выражению папы, срать не досрать. Я искренне позавидовала Таньке. Ну надо же, как она меня обогнала, подумала я. Надо, черт возьми, поднажать. Это, кстати, тоже было папино словечко.

Я поднажала и через два месяца сравнялась с Кочерыжкой, и даже шла теперь на пару пьес впереди.

Венера моих стараний не оценила — она оставалась такой же равнодушно-невозмутимой. Зато мама, радуясь прогрессу в учебе, подарила сборник детских музыкальных кроссвордов. Подглядывая на последней странице ответы, я через неделю выучила всех членов «Могучей кучки» и могла без запинки перечислить оперы и балеты Чайковского, названия которых состояли из одного слова.

Я занималась музыкой уже около года. И все было хорошо до тех пор, пока не пришла пора изучать паузы. Проблема заключалась в следующем. Я никак не могла понять, как их нужно играть. Я знала, что пауза — это стоп, остановка. То есть я в это время не играю. Поэтому, когда я доходила до паузы в нотах, я останавливалась. Я просто не знала, что делать дальше: сидела и ждала, что скажет Венера Альбертовна.

— Раз-и, два-и, три-и, четыре-и, — отстукивала Венера ручкой по краю клавиатуры, неизменно попадая на фа пятой октавы. У нее была красивая серебряная перьевая ручка, которую она хранила в маленьком черном футлярчике с бархатным красным нутром.

— Слушай меня: раз-и, два-и, три-и, четыре-и…

Я слушала звук ударов пластмассы о кость — пианино в поселковом ДК было старым, с костяной клавиатурой, кто-то из жителей отдал его в клуб за ненадобностью. Все мои мысли словно прокалывались этим мерно цокающим стилом; я сидела как вкопанная.

— Ну играй же! Нет, давай сначала. Раз-и, два-и…

Я начинала пьесу сначала, но на первой же паузе история повторялась. Венера вслух отсчитывала ее длительность; ее ручка уже отбивала новый такт, но я так и не трогалась с места. Я смотрела в ноты как баран на новые ворота; еще немного, и от взгляда на странице образовалась бы дыра.

Если бы Венера сказала: «Пауза — это нота, которую ты не играешь; длительности пауз такие же, как длительности нот», — я бы все поняла. Но она этого не сказала. С надменной прямой спиной она сидела одесную от меня и упорно выстукивала ритм.

— Еще раз сначала.

Я начинала снова и снова, доходила до кирпичика на нотоносце — и руки зависали над клавиатурой. «Играй!» — говорила измученная Венера, и я продолжала — когда до окончания паузы, а когда сильно позже, — короче, сразу же после Венериных слов. А вовсе не так, как написано в нотах.

«Зачем она считает? — думала я. — Это же пустота, там ничего нет!» То, что пауза имеет начало, я понимала. Но я не понимала, что она имеет и конец.

Будто завороженная, я сидела и смотрела на метроном Венериной ручки. Я видела все словно в замедленном темпе, как под гипнозом, силилась стряхнуть оцепенение — и не могла. Голос Венеры плыл где-то под потолком, огибал тяжелые бархатные портьеры, навивался вокруг бронзовых светильников, таял и вновь набирал силу. Тонкие губы смыкались и размыкались, но я не разбирала слов.

— Раз-и, два-и, — цедила Венера сквозь зубы. Огромные, дикие глаза смотрели на меня из-под черных соболиных бровей. В какой-то момент я поняла, что мне страшно.

Моя мучительница напоминала Снежную Королеву из сборника «Сказки зарубежных писателей». Художник изобразил ее высокой, с красивым, но злым лицом. Облаченная в белоснежную мантию и усыпанную самоцветами корону, властным движением руки вздымала она сонмы колючих искристых снежинок… Бр-р-р…

— Ладно, на сегодня хватит, — говорила Венера и выводила в дневнике жирную двойку.

Ждать помощи было неоткуда: ни бабушка, ни папа, ни мама в музыке не разбирались и ничем мне помочь не могли. Я оставалась один на один со своей бедой.

Катавасия с паузами продолжалась уже третью неделю. В то время с музыки меня забирала бабушка Героида: скоро я должна была пойти в первый класс, и бабушку выписали с Украины в помощницы по отдаванию ребенка в школу, ибо вся ее многолетняя трудовая биография состояла из одного нехитрого пункта: учитель младших классов.

Дома бабушку чаще всего звали просто по имени: увесистое и монументальное, прямо-таки олимпийское, оно поглощало и отчество, и семейный статус: никто не округлял Героиду до «бабы Геры», «бабы Раи» или «бабы Иды» — в отличие от ее родной сестры бабы Воли, Револьды, существа, не в пример Героиде, нежного и добросердечного.

Главным достоинством Героиды была ее прическа — огромный, едва ли не размером с голову пучок. Сей исполинский фризур удерживался на шестнадцати шпильках, об этом знали все, это была семейная гордость. Поседев, бабушкины волосы приобрели желтовато-серый оттенок, и оттого пучок стал напоминать осиное гнездо. А если долго смотреть со стороны затылка, голова превращалась в кренящуюся над несоразмерно худыми плечами восьмерку-бесконечность, поставленную на попá, — такой поэтический образ родился у меня в пятом классе, когда мы проходили эту восьмерку по математике. А маме казалось, что у Героиды две головы: когда она за глаза ругалась на бабушку, всегда называла ее Гидрой Двухголовой.

— Героида у нас педагог — пусть приедет с ребенком помочь. Супом накормит, уроки проверит. А мне в сентябре диссертацию защищать, — сказала мама тем летом. Так что не черти ее принесли, Героиду, а папина телеграмма.

Когда после очередного урока с паузами Героида заглянула в класс, Венера Альбертовна высказала ей свое видение ситуации.

— Думаю, вам лучше прекратить занятия, — устало сказала она, доставая из сумочки пачку анальгина. — Шестой урок сидим на одном и том же. Бьюсь, бьюсь с ней — а толку ноль… Ничего не усваивает. Нет у ребенка способностей к музыке… Да мне просто денег ваших жалко!

Я удивилась: Венера говорила обо мне в такой форме, как если бы меня не было в комнате. Но я была.

Мы с бабушкой вышли на крыльцо. Стояли последние недели лета, у главного входа цвели хризантемы и золотые шары. Я вдруг почувствовала какое-то странное возмущение воздуха, эфир сделался плотным и в то же время дрожащим, словно предгрозовым, хотя ландшафты Лесной Дороги заливал ровный ленивый вечерний свет.

— Скоро гроза будет, — подумала я вслух.

Героида, ни слова не говоря, взяла меня за руку и повела к автобусной остановке.

Дома она передала родителям Венерин вердикт. Я помню этот вечер как фотографию. Семья сидит на кухне за круглым столом, прерывисто тарахтит холодильник, ходят часы. Мама с папой только что вернулись с работы и еще не успели переодеться в домашнее. Из-за их деловых костюмов — папа при галстуке, мама в темном твидовом жакете, застегнутом на все пуговицы, — в мероприятии чувствуется какая-то непонятная торжественность.

— Почему в дневнике три двойки? Что у тебя не получается? — обращается папа ко мне. Бабушка поправляет на носу очки, смотрит осуждающе и строго.

— Паузы не понимаю, — мямлю я.

— Что я говорила, — восклицает Героида. — Она не понимает! Вот и Венера Альбертовна считает, что лучше прекратить занятия.

Папа вытягивает из пачки сигарету и прикуривает.

— А кроме этой Альбертовны там, в клубе, нет, что ли, никого? — интересуется он. — Может, найти ей другого учителя?

— Паша, сынок, послушай. — Все ясно, ситуация безнадежная: Героида во что бы то ни стало хочет сократить расходы. — Пятнадцать рублей большие деньги. И преподаватель от них отказывается. О чем это говорит?

— Может, пусть еще немного походит? — вмешивается мама; разумеется, она предпринимает попытку отстоять мои интересы — а заодно и собственную фрустрированную мечту.

— По пятнадцать рублей псу под хвост! — Героида неумолима. Она решительно настроена сэкономить эти пятнадцать рэ в месяц в пользу семейного бюджета. — Я узнавала, в клубе есть бесплатный кружок рисования, — добавляет она. — Я разве против, чтоб ребенок развивался.

— Мамуля права, — подводит итоги сходки папа. — Мала она еще для этого. Пускай лучше рисует. Там Истомин ведет, хороший мужик. Ну ее, эту музыку… Столько нервов… Подрастет, а там посмотрим.

Дело было решено и музицирование мое прекратилось. Я могла бы сказать, что я была в отчаянии, но я не была. Я была в шоке.

Бабушка, почему ты так поступила со мной? Почему приняла сторону чужой недоброй тетки? Которая сама не может объяснить и ставит за это двойки. О Героида, роковая Гидра моего детства!

У местного художника Истомина я посетила ровно одно занятие, на котором рисовали деревья: мэтр сразу уличил новенькую в том, что крона заштрихована целиком, без прорисовки ветвей и листвы, — и пожурил за леность. Новенькая решила, что ей там делать нечего.

В деревне Безродново, нашем тогдашнем прибежище, родители снимали полдома. Дом этот был скорее хибарой: когда шел дождь, на кухне, у печки, протекала крыша и мама подставляла зеленый эмалированный таз. Моя кровать-раскладушка стояла за печкой, и я лежала и часами слушала мерный крап домашней капели. Мне нравился этот звук; маму же он выводил из себя — а лето было дождливым.

— Все, хватит, — сказала она. — Завтра едем в Гороховку клеить объявления про квартиру.

Нам повезло, квартира сразу нашлась, и даже в хорошем квартале. Гороховка была настоящим городом. С магазинами «Спорт» и «Букинист», Детским миром, рынком, бассейном, парком культуры, зубным кабинетом… стоп, стоп, стоп, назад. Рынком, бассейном, парком культуры… Там я пошла в первый класс, и в школе меня сразу же отобрали в секцию художественной гимнастики. Она была бесплатная. Также меня отобрали в хор.

— Спой ля-а-а, — сказала на прослушивании хормейстер и взяла на рояле ля первой октавы.

Я спела.

— А теперь чуть повыше: ля-а-а…

Но это была си.

Я спела:

— Си-и-и…

Хормейстерша удивилась.

— А ну давай дальше.

И мы спели с ней до, ре — и так дошли до соль второй октавы.

— Ты где-нибудь занималась? — спросила хормейстерша, и я рассказала свою досадную историю. Хормейстерша вздохнула, написала родителям записку и велела ее передать.

Разумеется, я не удержалась и по дороге домой развернула сложенный вчетверо листок. «Уважаемые родители! — говорилось в записке. — Ваша дочь такая-то такая-то имеет хороший слух и вокальные данные. Приглашаю ее в школьную хоровую студию и рекомендую дополнительно развивать музыкальные способности ребенка. Руководитель ст. «Кантилена» Е. Григорьева».

Вокальные данные! От радости я едва не подпрыгнула до потолка. Точнее сказать, до неба, ибо дело было в школьном дворе. Теперь ни Венера, ни Героида мне не указ, а за свои успехи я выпрошу у мамы чешские кроссовки.

Весь первый класс я пела в хоре и ходила на гимнастику. Но ни певицы, ни гимнастки из меня не получилось. Прошел год, геологический институт наконец-то достроил дома в Лесной Дороге, родителям дали квартиру рядом с работой, и меня перевели в новую школу поближе к дому. А там таких кружков уже не было.

Я упросила маму снова записать меня на музыку, благо в ДК устроилась еще одна женщина-музработник, а Героида в то время отсутствовала и помешать моим устремлениям не могла.

— Господь с тобой, иди, — сказала мама, и я возобновила музицирование.

Моей новой учительницей оказалась веселая пышноволосая тетка; она не имела привычки стучать ручкой по клавишам, а ее ногти всегда были образцово подстрижены и не отвлекали девчачьего внимания мерцанием и блеском перламутра. К тому же, в отличие от жгуче-черной Венеры-Одиллии, она была сахарной блондинкой-Одеттой. Совсем нестрашной.

Возможно, у новой музычки было больше педагогического таланта, а может, лучше подвешен язык — короче, что такое паузы, она объяснила в два счета. У нее-то я в результате и доучусь до джазовых пьес Бриля и додекафонных Шенберга, но все это будет гораздо позже, а пока мне суждено несколько лет играть гаммы и хохотать на уроках с доброй Одеттой.

Иногда в коридорах ДК я встречала Венеру Альбертовну и, опустив в пол глаза, буркала: «Здрась…». Она кивала в ответ, не замедляя шага, проходила мимо и никогда ни о чем не спрашивала.

Однажды мы с мамой встретили ее на автобусной остановке. Мы ехали в Гороховку, в загс, регистрировать новорожденного брата. Бывшая мучительница — я узнала ее издалека по синей шляпке с вуалью, — стояла в обнимку с мужчиной.

— Смотри, мам, Венера Альбертовна. А кто это с ней?

Молодой, а волосы с проседью. Лицо обветренное, и цвет какой-то странный, кофе с молоком. В углу тонких губ сигарета, он так и курил, не вынимая ее изо рта, и только прищуривался на дым, ну прямо как дедушка. Да это же «Мальборо»! — вон из нагрудного кармана торчит пачка. Я сразу узнала красные зубцы — такое сокровище было у Коляна, он поменялся с Владиком Макашовым на перочинный ножик. Узкие брюки отутюжены — мне бы научиться так стрелки наводить. Остроносые фирменные туфли на ранту, тоже тщательно надраенные, я заметила, были ему велики.

— Знакомый, наверное. — Мужа у Венеры не было, а мама старалась не врать даже в воспитательных целях.

Парень тяжело, мрачно взглянул в нашу сторону и ловко сплюнул сквозь зубы. Венера отвернулась.

— Давай-ка мы за остановкой постоим, там ветра меньше, — сказала мама и уже из укрытия язвительно прошипела: — Ишь ты, ковбой! «Мальборо» курит!

В это время подошел автобус.

— Наш, гороховский, — обрадовалась мама. — Ой, как хорошо.

Мы влезли, а Венера и ее знакомый остались.

— Сидел парень-то, — сказала мама, задумчиво глядя на удаляющуюся остановку. — Красивая она, да?

— Где сидел, мам? В тюрьме?

— На диете, — усмехнулась мама и воскликнула: — Ой, смотри, лошадь белая пасется!

— Где?

— Во-он, у опушки.

— Не вижу…

— Все, проехали уже. На обратном пути посмотришь.

По дороге я думала о том парне и о жизни вообще. Мамин папа, дедушка Николай, тоже сидел «на диете», похудел за десять лет на тридцать шесть килограммов. Мама рассказывала, как отправляла ему в посылках сахар и топленое масло — только маминым рафинадом дедушка и выжил. Когда я родилась, его дубровлаговский друг дядя Толя стал моим крестным. А вот брата не будут крестить: Героида с папой против. И именин у него, значит, не будет. Мне-то дядя Толя каждый год дарит платья, кукол, раскраски…

В загсе мы оказались единственными посетителями. Прошли в просторный кабинет, мама протянула регистраторше справку из роддома, та взяла с полки папку-скоросшиватель и достала чистые бланки.

— У вас мальчик? Поздравляю. Как назвали?

— Владимиром.

— Четвертый за сегодня, — сказала регистраторша.

— У нас первый, — ответила мама.

Получив темно-зеленую, пахнущую новыми деньгами корочку свидетельства о рождении, мы вернулись на маленькую площадь с доской почета и голубыми елями. Было около шести вечера, магазины еще работали.

Весь первый этаж соседней с загсом пятиэтажки занимало районное сельпо, «Промтовары». Мне очень захотелось заглянуть туда и хотя бы одним глазком посмотреть, что продается в отделе для детей, раз уж мы здесь.

— Давай зайдем, — потянула я маму за рукав. — На минуточку! Пожалуйста!

Но мама, сославшись на то, что пора кормить грудного ребенка, решительно повернула в сторону остановки.

Всякий раз, когда я прохожу мимо вывески «Промтовары», мое сердце обливается кровью — не дает покоя история с джинсами. Прошлым летом в гороховское сельпо завезли детские джинсы, классические темно-синие «пять карманов» с желто-рыжей отстрочкой, мэйд ин Индия, под названием «Авис». Таньке сразу же купили такие, и она целыми днями торчала на улице, демонстрируя двору обновку.

В то лето мы жили с папой одни, мама уехала в геологическую экспедицию. Я уговорила отца съездить в Гороховку за «пятью карманами»; он согласился. Но Господу Богу было угодно лишить невинное дитя этих джинсов, ибо произошло следующее.

Накануне намеченной поездки ко мне заходила Танька — теперь она жила со мной в одном подъезде, — и мы долго играли в детское лото. А утром папа объявил, что пропали все деньги.

— Водишь тут всяких! — сказал он. — Все! Осталась без джинсов.

Какой ужас, неужели Кочерыжка нашла и украла наши сбережения?! И когда она только успела, мы же весь вечер просидели за столом.

Ночью я не могла заснуть и всеми мыслимыми и немыслимыми способами убивала Таньку.

Я изобретала хитроумную ловушку, которая крепилась над входной дверью Танькиной квартиры и срабатывала, как только та переступала порог.

Я выходила к пойманной, наложившей от страха в штаны Кочерыжке из недр ее спальни, прекрасная и беспощадная, облаченная в красно-золотую тунику римского легионера.

Я шла босиком по залитому солнцем паркету, приближалась к ловушке с добычей — и сносила ей кочан дедушкиной острой косой, и после варила из него щи!

Затем я представляла Кочерыжку в летающем гробу — в Дом культуры Лесной Дороги только что привозили кинофильм «Вий» Константина Ершова, — я, как Хома Брут, стояла в центре некоего сценического пространства — но не боялась, нет: я дирижировала летающим гробом с синюшным разлагающимся трупом. Мсье Жиль де Рэ и мсье Гильотен, без сомнения, признали бы во мне родственную душу.

Я расфантазировалась до дрожи — в прямом смысле слова, у меня даже подскочила температура, картины кочерыжкиной смерти сменялись, как в калейдоскопе, одна ужаснее другой, я чувствовала запах крови, сопротивление и трепет пронзаемого тела, слышала крики и стоны… В таком горячечном, полуобморочном состоянии я встретила лучи восходящего солнца — и тут же забылась здоровым, сытым, богатырским сном. Это был первый в моей жизни опыт сочинительства и режиссуры.

Через неделю деньги нашлись — папа их просто куда-то засунул. Какое счастье, что у него хватило ума извиниться и об этом сказать, — иначе бы я потом всю жизнь покупала и покупала себе джинсы. В сельпо мы, конечно, поехали — в тот же день, но там, увы, были одни пустые полки. И я продолжала ходить в своей красно-синей клетчатой юбке-шотландке с огромным неотстирывающимся пятном от клея «Суперцемент» на подоле.

Чтобы загладить эту историю, папа подарил мне магнитофон, переносной кассетный «Романтик», — с оказией купив его у соседа по гаражам. Стоит ли говорить, как я обрадовалась: такая взрослая штука была только у двух больших парней из нашего поселка — я часто видела, как они с дружбанами собирались на скамейках у клуба и развлекались тем, что, усадив на колени по котлетке-восьмикласснице, врубали на полную катушку «Модерн токинг», курили «Приму», лузгали семечки и пили спирт, который канистрами продавался из-под полы в институтских лабораториях.

Доставшийся мне в результате перипетии магнитофон был почти новым, в нем не работала только одна кнопка: «пауза».

Если бы я была старше, я бы всерьез задумалась над тем, что такое карма.

Впрочем, что касается магнитофона, — для воспроизведения это было не важно.

Стоял погожий сентябрь восемьдесят шестого года, когда Лесную Дорогу взбудоражило из ряда вон выходящее событие.

Венеру Альбертовну Харисову нашли мертвой у собственного подъезда. Она жила на девятом и выпала из окна. Поговаривали, ее сбросил любовник. Для детей, разумеется, выдвигалась другая версия: мыла окна.

В тот день я вернулась с продленки в приподнятом настроении, потому что заняла первое место на конкурсе вязания крючком и получила воистину ценный приз — кубик Рубика. Бросив в прихожей портфель, я побежала на кухню хвастаться боевыми заслугами. Но разговор свернул совсем в другую сторону.

— Венера-то ваша, — слыхала? — из окна выпала. Насмерть разбилась… — сказала, вращая ручку мясорубки, мама. Она только что пришла с прогулки с братом и теперь, уложив его спать, спешно крутила котлеты. — Вчера похоронили. Их прямо так, сидя хоронят… Без гроба.

— Кого «их»? — не поняла я.

— Мусульман. И ведь совсем молодая была… Красавица… — мама вздохнула: ее явно расстроило это печальное происшествие.

— Без гроба? — поразилась я. — Как это без гроба?

— Завернут в простыню — и хоронят. Уроки все сделала? — мама вдруг спохватилась, что сказала что-то не то.

Уроки я сделала все.

— Я погуляю, мам, — сказала я.

— Поешь сначала.

— Я в школе обедала.

— Ладно, иди.

И я понеслась на первый этаж к Кочерыжке. Перед глазами стояло Венерино лицо. И ее руки с жемчужно-розовым маникюром. И зубы клавиш, и нотная рябь на пюпитре. «Урок окончен», — говорит Венера, и крышка рояля захлопывается, словно крышка гроба. Потом картинка сменилась, я увидела мужчину в раме автобусной остановки, пачку «Мальборо» в нагрудном кармане, ботинки не по размеру, лютый взгляд и тяжелую руку на Венериной талии… От этих мыслей стало так жутко, что к кнопке звонка я тянулась, как к спасительному кругу. Танька была дома.

— Про Венеру знаешь? — с порога выпалила я.

— Ага, — сказала Танька. Еще бы ей не знать, она так и продолжала заниматься у Альбертовны, и теперь ее переводили в нашу группу. — Папа говорит, ее сбросили. Думаешь, сбросили? — Кочерыжка явно скучала, и ей хотелось посплетничать, тем более такое событие.

— Не знаю, — сказала я, и вдруг меня осенило: — Слушай, а давай играть в похороны! В мусульманские!

— А как это? — у Таньки загорелись глаза.

— Их закапывают сидя, — выдала я с видом знатока. — Ты что, не знаешь: Венеру Альбертовну тоже сидя похоронили. Мне мама сказала.

— Почему сидя? — удивилась в свою очередь Танька.

— Положено так. И без гроба. Завернут в простыню — и хоронят.

Таньке затея понравилась; мы вернулись ко мне, вытащили из-под раскладушки коробку с игрушками, высыпали ее содержимое на ковер и устроили кастинг.

Больше всего на роль Венеры подходила резиновая голышка Альбина.

В одном рассказе французского писателя Барбе д’Оревийи есть прелестный пассаж, где автор называет свою героиню черноволосой блондинкой — ибо на самом-то деле масть определяется не по волосам, а начиная с оттенка кожи и заканчивая манерами поведения.

Я ничего не знала об этом писателе, когда в четыре года получила от дяди Толи в подарок миниатюрную немецкую куколку — щекастую мулатку со жгуче-черными кудрями. Я назвала ее Альбиной. А ведь если перевести это имя на русский, получится что-то вроде Светлянки, от слова alba — рассвет. Конфликт формы и содержания — сказали бы датские структуралисты. Но ведь и сама Венера Ужасная была таким же перевертышем, как моя чернявая Светлянка. Что любопытно, еще одна Альбина моего детства бегала во дворе длинного пятиэтажного дома бабушки Героиды. Как и положено гарной украинской дивчине, она была оливковой смуглянкой, с волосами темными, как полтавская ночь.

Определившись с «Венерой», мы вытащили из гардероба стопку крахмальных носовых платков и выбрали самый большой — это саван; затем я слазила под раскладушку и вытащила из тайника жестянку с монпансье — потом устроим поминки.

— Еще совок нужен, — напомнила Танька.

— Лопатка для цветов пойдет?

— Пойдет.

— Мам, можно я возьму садовую лопатку, мы секретики делаем, — крикнула я в сторону кухни.

— Только не сломайте! — донеслось в ответ сквозь грохот кастрюль и шум бегущей воды.

Мы сложили в сумку для сменки куклу Альбину, лопатку, носовой платок, монпансье, вышли во двор, для пущей таинственности дождались, когда начнет темнеть, и в сумерках отправились за гаражи, на пустырь. Если бы мы не излазили здесь каждую корягу, каждую железяку — место, выбранное для фюнебрической затеи, могло показаться жутким. Но мы знали поселковский пустырь как свои пять пальцев и чувствовали себя вполне уверенно.

— Венера, слышишь, ты умерла! — сказала я кукле. — Ты мусульманка. Сейчас мы тебя похороним, по-мусульмански.

Танька тем временем вырыла ямку. Мы сидели в глубокой канаве, и нас никто не видел.

— Ты мучила нас своими дурацкими паузами. Зачем ты ставила двойки, дура! Вот тебе за это, вот, вот, вот!!! — и я, несмотря на торжественность ситуации, в сердцах отлупила покойную по пластмассовой попе.

— Рукой не очень больно, — вдруг сообразила Кочерыжка. — Давай хворостиной!

Мы огляделись вокруг в поисках чего-нибудь подходящего. Хвороста на пустыре не было, зато в двух шагах от нас из земли торчал зигзаг медной проволоки.

— Нашла! — крикнула Танька.

Мы потянули за проволочный хвост. Он сидел в земле неглубоко и быстро поддался.

— Медная, — одобрительно сказала Кочерыжка.

— Давай скрутим вдвое, — предложила я.

— Втрое, — поправила она.

Ну, держись, Венера!

Вообще-то истязание покойной в наш план не входило — это случилось как-то само собой. Мы просто отдались вдохновенному, упоительному экспромту, и «Альбертовна» получила по полной программе.

Я сделала скрутку, примеряясь, подбросила ее пару раз на ладони — и ударила что было сил.

«У-ить!» — свистнула плеть.

— Здорово! — сказала я. — Послушай, как свистит!

И принялась стегать нашу жертву по заднице, по голове, по спине, по рукам и ногам… Я покрывала ее тело ударами, не пропуская ни одного сантиметра. Только сейчас я почувствовала, как на самом деле зла на Венеру.

— Ты ж! моя! Ты ж! моя! Перепё! ло! чка! — приговаривала я, ритмично приземляя хлыст на задницу куклы. На примере этой дурацкой песенки Венера всегда объясняла новеньким ноты — никто не избежал такого посвящения в музыкальное искусство.

— Дай, я! — визжала Танька.

Кочерыжку, хоть она и была любимой ученицей Венеры, тоже захватил процесс возмездия. Я уступила розгу подруге, но тут же пожалела об этом, ибо руки мои, как говорится, чесались.

— Давай разломим проволоку, а, Тань?

Танька наметила середину и стала сгибать и разгибать в этом месте пруток. Проволока была нетолстой, и Кочерыжке довольно скоро удалось ее разломить. Таким образом орудий у нас стало два.

«У-у-ить! у-ить!» — свистели, рассекая воздух, плетки. Мы разошлись не на шутку. Казалось, еще немного — и кукла разлетится на куски. Но Альбина, моя боевая подруга, была крепкая штучка, она и не такое сносила.

— А помнишь, за длинные ногти мне пару влепила! А у самой какие были! — выкрикивала пункты обвинения Танька. — А Безручкиной чуть палец не сломала, когда учила стаккато играть! А Борькиной маме что сказала? В этом поселке больше медведей, чем ушей! Теперь ты за это ответишь!

— «Ваш ребенок ничего не усваивает», — подхватила гнусавым голосом я, изображая музычку. — Ребенок! Не усваивает! Червей теперь учи, что такое паузы!

И тут мне вспомнилось самое страшное ругательство бабушки Героиды:

— А, твою мать!

Ядрит твою мать!!!

— Да ладно тебе, хватит, — заметив, что я начала как-то нехорошо возбуждаться, сказала Кочерыжка. — Давай закапывать. Мне домой пора, а то искать будут.

— Нет, не хватит! — Меня было не остановить. — С оттяжкой еще не били.

— Это как?

— Сейчас покажу…

Наступил ответственный момент. Я вытерла вспотевшие ладони о подол, поправила заколку в волосах и закатала рукава ковбойки. Бить с оттяжкой — это вам не контрольную на последней парте списать, это искусство.

— А по жопе, а по жопе, а по жопе, — приговаривала я, выгибая скрутку, как тетиву, для придания дополнительного ускорения. — В-вот тебе!

Но, видимо, я не рассчитала траекторию — удар сорвался и пришелся по колену, да так, что проволока рассекла кожу.

— Уй-я-а!

— Смотри, у тебя кровь. Надо подорожник приложить.

Я осмотрела ногу. Ранка была небольшая, так, царапина, да и не больно вовсе. Танька сбегала за листом подорожника и, лизнув его, как почтовую марку, прилепила мне на коленку. Это была кульминация. Мы вдруг почувствовали, как мы устали.

В небе всходила луна. Ветер едва колыхал душистые стебли полыни. За гаражами брехала прикормленная сторожем дворняга Ветка. Мы завернули «Венеру» в носовой платок, посадили ее в ямку, присыпали глинистой землицей и забросали опавшей листвой. Помолчали. На место захоронения Танька бросила смятую пачку от «Явы»; это была примета. Завтра мы найдем по ней нашу могилку и вызволим мою любимую Альбину!

Но это завтра. А пока спи спокойно, дорогая Венера. Сделай паузу, скушай «Твикс». Никто не будет считать тебе «раз-и, два-и…». Теперь твоя пауза длится вечно.

Вот что скажу я из времени, где я гораздо старше тебя.

 

ВЕДЬМИНЫ ОГНИ

Мне нравился Сашка Лифшиц, сорвиголова из нашего класса. В своем увлечении я была не одинока, по Сашке вздыхали многие, он был личность, дрался со старшеклассниками, пререкался с учителями, а однажды даже обозвал географичку Геосинклиналью и был условно исключен на неделю из школы. Геосинклиналь в тот день долго ревела в учительской и причитала: ну что, ну что я им сделала? А всего-то и сделала, что ей очень нравилось словечко и она замучила примерами того, какие бывают геосинклинали, — вот Лифщиц и пресек это безобразие.

Один раз его показали по телевизору. Спортшкола, куда Сашка ходил на самбо, выиграла конкурс на участие в передаче «Веселые старты», и делегация в составе двенадцати юношей младшего возраста отправилась в Останкино отстаивать честь поселка Лесная Дорога.

Капитаном команды выбрали Лифшица. Его звездный час пробил в пятнадцать ноль-ноль по первой программе. Вот он несется с эстафетной палочкой к финишу… Смотрите, его догоняет соперник!.. Осталось всего двадцать метров… Давай, Лифчик, жми!!! Десять метров… Пять… Ур-ра!!!

Стоит ли говорить, домой он вернулся героем Олимпа, недосягаемым небожителем.

Начался новый учебный год, мы перешли в шестой. Когда, отстояв торжественную линейку с поднятием флага и долгим вручением грамот, наш класс дружным роем влетел в кабинет, оказалось, что место рядом с Лифшицем свободно: его соседа по парте Владика Макашова перевели в другую школу.

До звонка оставалось несколько минут. Все расселись по местам, один Лифшиц вальяжно прогуливался по классу и накручивал на кулак тряпку для мела. Еще мгновение, и она полетит кому-нибудь в лицо, и точно достигнет цели. Весь класс, затаив дыхание, следил за движениями Лифшица.

— Будешь со мной сидеть? — вдруг спросил Лифшиц, остановившись у моей парты — я сидела на камчатке со своей подругой Танькой Кочерыжкой.

От неожиданности я вздрогнула.

Лифшиц! сам! предлагает мне сидеть с ним за одной партой!

Я посмотрела на подругу. Она сделала круглые глаза.

— Я пересяду, Тань? — спросила я, плохо скрывая восторг.

— Иди, мне чего, — поджала губы Танька.

Я быстро схватила тетрадки, запихала в портфель, выбралась из-за парты, и, о чудо, Лифшиц взял меня за руку и повел к своему столу.

— Жених и невеста, жених и невеста! — дурачась, выкрикнул Борька Тунцов и присвистнул.

Сашка остановился, посмотрел на Борьку, как на идиота, и презрительно бросил в пространство:

— Я у нее буду списывать.

При этом он не отпустил моей руки.

— Я тоже буду! Давай ее сюда, Лифчик! — мгновенно оценил выгоду рокировки Колян Елисеев, который сидел перед Сашкой.

Так я оказалась за одной партой с Лифшицем. Но наслаждаться статусом избранницы короля пришлось недолго.

Вернувшись из школы, я бросилась к зеркалу. Боже, какая мымра. Может, постричься? Сделать каре? Сэссон? Аврору? А если просто челку покороче?

— А ну стой. Дай косу переплету, — заметив мои камлания у трюмо, велела бабушка. Она отчаянно следила за внешним видом ребенка. Сама того не желая, я всегда побеждала в неделях аккуратности, в отличие от Таньки с ее неподстриженными ногтями, взъерошенной челкой, сбившимся набок галстуком и хронически отсутствующей пуговицей на левой манжете. Я подчинилась и, пока бабушка приводила мои волосы в порядок, рассматривала себя в трех зеркальных створках и думала о красоте. Вот почему у меня ресницы светлые и короткие, а у Таньки черные и густые, притом что она блондинка? А ямочки на щеках, чего в них папа нашел? И кто выдумал эту глупость, что девочка без веснушек все равно что солнце без лучей? Летом обязательно их выведу, знаю как, соком петрушки, в журнале «Здоровье» видела рецепт.

— Нет, вы только посмотрите на эту фифу, сама себе глазки строит! Математику сделала? А русский?

— Мам! Я же только что пришла.

— И сразу к зеркалу. Вся в тетю Надю. И что только из тебя вырастет.

— В актрисы, небось, запишется, в телевизоре будет скакать, — проворчала бабушка. — Та еще профурсетка.

Я так не думала. В отличие от бабушки, я не была уверена в своих чарах. По всему, Лифшиц должен был выбрать не меня, а Таньку: она красивая. К тому же почти отличница, подумаешь, четверка по физре, ерунда. А я — что я, детсад, бантики да веснушки. Кочерыжку вон за одни ресницы замуж возьмут.

Я числилась редактором классной стенгазеты и была обязана выпускать листок, приуроченный к сбору макулатуры. За три дня до мероприятия я осталась после уроков, получила от завхоза скатанный в рулон лист ватмана, трафареты, фломастеры, гуашь и, разложив все это хозяйство на большом учительском столе, уселась за царское место творить. Итак, в левом верхнем углу красным фломастером напишу объявление про поощрительный приз — билеты в Театр кукол. Затем надо нарисовать картинки: спасенные от вырубки березки, перевязанные стопки тетрадей, книг, газет… Дальше в ход пойдут лозунги, их наша русичка (и по совместительству классная) Казетта Борисовна приготовила на отдельном листочке.

Когда я взяла эту бумажку, то увидела, что там нет самого главного.

— А девиз?

— Сочини что-нибудь сама, мне на планерку надо. Или оставь место, — сказала Казетта и убежала, цокая каблуками.

Лозунги были такие:

Берегите лес, это наше богатство.

Красна изба пирогами, а Россия лесами.

1 т макулатуры спасает от вырубки 20 деревьев.

Наш класс уже занимал первое место, в прошлом году. Еще бы, тогда Танькин отец подогнал целый «Рафик» использованных перфокарт. Но сейчас он был в отпуске и ничем нам помочь не мог.

С капустновскими перфокартами случилась история. Когда макулатура была готова к отправке, то есть упакована и перевязана, на задний двор подъехал «сто тридцатый» ЗИЛ с прицепом. Макулатуру всегда грузили мальчишки, а мы, девочки, просто стояли рядом и смотрели. Сбрасывая давление, ЗИЛ фыркал и шипел тормозными колодками. Подходить к нему было страшно: казалось, машина неожиданно тронется и задавит, ну или взорвется от натуги.

Добросить связку до самой кабины невозможно, поэтому мальчики организовали переброску в два этапа. Лифшиц со своим неразлучным, как Санчо Панса при Дон-Кихоте, спутником Коляном Елисеевым, Дима Ефимко и Макс Ковалев залезли в кузов, длинный, метров шесть или семь, а Борька Тунцов и Серега Карпухин остались внизу. Нижние кидали пачки стоящим у заднего борта, а те перебрасывали их к кабине, откуда макулатура аккуратно укладывалась ряд за рядом.

— Готово! — крикнул Елисеев, пристроив последнюю пачку.

Водитель поддал газу. ЗИЛ рванулся вперед, разорвав сцепку. Мы услышали скрежет и ахнули: прицеп, клюнув носом, неуклюже плюхнулся на маленькие передние колесики. От удара несколько стопок перелетели через кабину за борт, прямо в лужу. Грузовик проехал еще несколько метров, прежде чем водила понял, что произошло. Он выпрыгнул из кабины, взглянул на оборвавшееся крепление, хлопнул по бедру и заорал:

— А, пионеры, мать их за ногу! Сгружай половину! За театр соревнуются, п… индюшата!

Все ошарашено смотрели на водилу.

— Ну что стоим как вкопанные. Разгружай, сказал. Завтра еще раз приеду.

Мальчишки нехотя принялись разгружать фургон. Настроение было отвратительным. Полдня старались, и на тебе. Билеты все равно кому-нибудь дадут, их уже закупили, но кураж пропал напрочь. Кое-как парни сгрузили часть стопок с фургона. Водила, ругаясь на чем свет стоит, налаживал крепление.

— Пионерский привет Сизифу от грузчиков пятого «А», — процедил сквозь зубы Лифчик и спрыгнул на землю.

— Угу, передам, — в тон ему ответил водила и хлопнул дверью кабины. ЗИЛ тронулся, подняв облако пыли, и скрылся из виду за поворотом.

И вот теперь мы должны повторить этот подвиг, но уже без поддержки Танькиного папы. Надо постараться. Я обмакнула кисть в банку с красной гуашью и обвела намеченное простым карандашом:

Так держать! Не сойдем с Рубикона!

Я не очень хорошо представляла, что такое Рубикон, но звучало красиво. Идем дальше.

Лес — наше богатство, сохраним его детям.

Хм, каким еще детям? а мы кто? Впрочем, я не особо раздумывала над абсурдностью воззвания — цитаты дала Казетта. Такое писали в прошлом году, напишем и в этом. Ну и наконец, классика жанра:

То березка, то рябина, Куст ракиты над рекой. Край родной, навек любимый, Где найдешь еще такой?

Лозунги я написала за каких-нибудь десять минут. Оставался девиз. Я долго мусолила кончик карандаша и мучительно соображала, пока не вывела следующее:

Газеты старые свои Тащили все, как муравьи.

Здорово! По-моему, здорово!

Подумав, внизу приписала имя автора, то есть свое. А кто сочинил про рябинку и прочее, я не знала, поэтому оставила цитаты так, без подписи. Ну вот и все. Готово. Я сложила трафареты и краски в коробку и отнесла в хозблок.

За девиз я получила пятерку.

— Ты сама это сочинила? — спросила Казетта Борисовна на уроке литературы, указывая на заголовок стенгазеты.

— Сама.

— Молодец! Настоящие стихи. Ну, теперь наш класс точно выиграет.

После этих слов Сашка с Коляном переглянулись.

— В гробу видал эту макулатуру, — вслух, совершенно не боясь быть услышанным, сказал Лифшиц. — Только тренировку пропущу.

В пятницу школа действительно напоминала муравейник. Со всего поселка к ней стекались мамы и папы, дяди и тети, бабушки и дедушки со связками книг и авоськами старых газет. Не приведи Господь, дите в погоне за билетами надорвется — сами донесем! Никто не имел права прийти на уроки без вязанки, ведь на крыльце стояла директриса Анфиса Викторовна и, прищурив недреманное око, кивком приветствовала каждого входящего.

После занятий сбор продолжился. Разбившись на звенья, мы должны были ходить по квартирам и спрашивать у хозяев, нет ли бумажного говнеца. Домашних заданий по такому случаю не было. Акция длилась до семи вечера, с субботу было взвешивание, подсчет собранных килограммов и сортировка, в воскресенье за макулатурой приходила машина, а в понедельник на утренней линейке объявили победителей.

Собранный утиль хранился в небольшом деревянном загончике за школой. За ним никто не присматривал, и мы всегда приходили в субботу на задний двор, пролезали в щель под воротами и допоздна копались в залежах книг в поисках интересненького.

В этот раз нас было четверо: я, Танька, Борька Тунцов и Макс Ковалев. Лифшиц с нами не пошел, у него была тренировка по самбо. Мы без труда влезли в загончик и начали раскопки. Первый трофей попался Борьке — журнал с иностранными спортивными автомобилями. Максу тоже повезло, но меньше: сборник шахматных задач и альманах «Катера и яхты». «Дети капитана Гранта» без первых сорока восьми страниц достались Кочерыжке. Издание ЖЗЛ о маршале Баграмяне мальчишки решили читать вдвоем. А мне все не везло, и я уже отчаялась найти что-нибудь ценное, как вдруг увидела, что в стопку старых газет затесался одинокий томик в синей обложке.

Я потянула за корешок и вытащила небольшую невзрачную книжицу. «В. В. Поляков. Неведомое рядом» — было написано на обложке, и ниже, убористым шрифтом: «Библиотечка атеиста». Перелистывая страницы, я приметила название одной из глав: «Огни на болотах и кладбищах». Интересно… Я начала читать прямо с этого места и так увлеклась, что забросила поиски. Я сидела на кипе старых газет и при свете тусклого дворового фонаря вникала в суть таинственного явления, именуемого блуждающие или ведьмины огни.

Поверье о них зародилось в Муромском уезде Владимирской губернии. Заблудившийся путник видит в лесу огонек, идет на него — и попадает в трясину: ведьма заманила. Огни эти очень красивы: белые и голубые, они то собираются в столб или в шар, то пляшут в воздухе подобно языкам костра. Встречаются такие огни и на кладбищах: в древности думали, это души умерших возносятся на небеса.

Ничего себе. Поежившись, я стала читать дальше, но дальше было уже не так интересно: никакого чуда здесь нет, писал В. В. Поляков, всего лишь горит фосфористый водород. Образуется он при гниении отмерших организмов. Фосфорные соединения, входящие в состав трупов животных и человека, под действием грунтовых вод разлагаются с образованием фосфористого водорода. При рыхлой насыпи над могилой или небольшом слое воды в болоте газ, выйдя на поверхность, воспламеняется от паров жидкого фосфористого водорода. Вот и все чудеса.

— Эй, ты идешь? Ау! — я так увлеклась, что не сразу услышала Танькин голос. — Полдесятого, мне домой пора.

Я завернула ценную находку в потрепанный номер «Пионерской правды» и поспешила к дому. Ночью, с фонариком под одеялом, я дочитала главу про огни до конца и решила во что бы то ни стало увидеть это таинственное голубое сияние. Кладбища я не любила, в основном из-за запаха, едва уловимого сладко-землистого духа сырой грибницы, чулана и бульонных пенок, мгновенно впитывающегося в пасхальные кладбищенские конфеты. Да и не хотелось на ночь глядя отправляться в чисто поле, там и не спрячешься, если что.

Оставались болота.

Болота в наших лесах были — далеко, за стрельбищем, но все-таки до них можно было дойти пешком. Одна я ни в жизнь не решилась бы на такое опасное путешествие. А вдруг это все-таки не фосфор?

Сашка! — подумала я. Вот кто пойдет со мной. Действительно, кто же еще. Надо позвать за компанию Лифшица. Ему я могу довериться безоговорочно.

Я еле дождалась понедельника и на большой перемене подошла к своему герою. Он стоял в рекреации у окна и объяснял Елисееву теорему синусов.

— У меня к тебе разговор, — сказала я, постаравшись придать голосу как можно больше загадочности.

— Ну.

— Ты слышал про ведьмины огни?

— Слышал, вранье все это, — ответил Сашка.

— Не вранье, у меня книжка есть, — сказала я и протянула Лифшицу «Неведомое рядом». — Посмотри.

Сашка взял вещдок и молча сунул в портфель.

Во вторник он пришел в школу раньше обычного, уселся за парту и многозначительно посмотрел на меня.

— А ты их видела?

— Кого? — я сделала вид, что уже забыла наш разговор.

— Огни.

— Нет, не видела.

— Сомневаюсь, что они вообще существуют.

— Давай сходим посмотрим.

— А если их нет?

— Вернемся обратно. А пока будем ждать, устроим привал. Костер разведем. Слабо со мной сходить на болота? Сегодня? После уроков? Слабо?

— Не-сла-бо, — произнес Лифчик. — Только не сегодня, а завтра, а то у меня вечером тренировка. И вообще надо сначала подготовиться.

После уроков мы снова заговорили о нашем походе. Сашка возьмет спички, перочинный ножик, компас, фонарь, а я намажу бутерброды и утащу из холодильника бутылку лимонада. Еще нам понадобятся котелок, заварка и кружки — сделаем чай на привале.

— У тебя есть дома марганцовка? — спросил Лифшиц.

— Есть, а зачем?

— Бойскауты всегда брали марганцовку. С ней можно пить любую воду, даже из болота.

— Не буду пить из болота! — возмутилась я. — Лучше простой воды побольше наберем.

— На всякий случай возьми.

— Хорошо.

— И сапоги резиновые не забудь, — напомнил Сашка.

— У меня их нет, — растерялась я.

— Как же ты пойдешь? Промокнешь, там сыро.

— Возьму две пары ботинок.

— Я тоже не люблю все эти сапоги. Пойду в кроссовках, — решил Лифшиц.

— А комары там есть? Дэту брать?

— Ты что, какие комары, осень. Ты лучше подумай, мы ничего не забыли?

— Салфетки.

— Салфетки! Ты еще фартук возьми. Вот бабы!

Пока я собиралась в поход, меня мучил вопрос: брать или не брать с собой крестик? Хоть книжка была атеистической, а я уже три года как ходила в пионерках, для полного спокойствия явно чего-то не хватало. Поколебавшись, я вынула из шкатулки крестильный крест и сунула его в нагрудный карман ковбойки.

Как и условились, мы встретились после обеда у детской площадки.

Сашка посмотрел на часы — было два сорок пять.

— Рановато идем, — сказал он. — Будем на месте часа через три, а темнеет сейчас в полдевятого. Придется подождать.

— Здесь?

— Там посидим, у костра. Ты же хотела привал.

Лес начинался сразу за школой. Мы пошли по одной из просек, разделявших лесной массив на квадраты. Ближе к опушке он был лиственным, светлым, а чем дальше от дома, тем сильнее менялась картина, и километрах в трех, за высоковольтной линией начинался уже темный бор, дремучий и мертвопокровный — без подлеска, один мох под ногами. Но пока в просветы листвы светило солнце и со всех сторон доносились птичьи голоса.

— А знаешь, почему поют птички? — спросил Сашка.

— Почему?

— Они свили здесь гнездо и не хотят, чтобы другие его заняли.

Лес завораживал. Под ногами шуршали бурые листья. Чтобы было легче идти, я выбрала палку покрепче и приспособила ее под посох. Сашка от посоха отказался, он шел и громко насвистывал мелодию из «Шербурских зонтиков» — их только что показали в нашем клубе.

— Тебе кино понравилось?

— Не-а… глупое какое-то, — ответил Сашка.

— Чего тогда свистишь?

— Так просто. Привязалось.

Довольно быстро мы добрались до небольшого лесного оврага под названием Лисьи Горки. Никто точно не знал, какого он происхождения, одни считали, это огромная воронка со времен войны, другие говорили, раньше здесь была усадьба с прудом, — и правда, иногда среди леса вдруг попадались грядки с одичалой клубникой.

— Тут есть одно грибное место, давай посмотрим, — предложил Сашка. — Времени полно. Может, белые найдем.

Белых на Сашкином месте не оказалось — вернее, оказалось, но прямо перед нами их кто-то нашел — во мху белели свежие срезы. Обидно. Сашка даже свистеть перестал.

— Может, в березняке поищем?

— Не-а, они только тут, под этой вывороченной сосной. Ой, смотри, бледная поганка, — Сашка указал на небольшой молочно-белый, словно фарфоровый гриб. — Можно с сыроежкой перепутать: съешь и умрешь. Пашка так умер Плотников.

Я присела на корточки, чтобы лучше разглядеть бледную поганку. Гриб как гриб, красивый даже. Пелеринка под шляпкой, ножка тонкая.

— Она из луковицы растет, видишь, — Сашка указал мыском ботинка, — а сыроежка сразу из земли.

— А если просто сорвать? — спросила я.

Сашка посмотрел на меня, потом на поганку и на мгновение задумался.

— Тоже умрешь, — сказал он, впрочем, не вполне уверенно. — Через руки.

И добавил:

— Пойдем?

За Лисьими Горками мы свернули с просеки на узкую, почти незаметную тропинку. Продираясь сквозь бурелом и заросли бересклета, мы шли дальше на северо-запад. По дороге Сашка рассказывала о животных и травах.

— Вот это олень грыз, — Лифшиц указал на молодую осинку: ствол был основательно обглодан в метре от земли. — Они привередливые: если один кору сожрал, второй уже не подойдет.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю… читал… Люблю про природу.

— Что это, дикий чеснок?

— Это осока. Берешь так, — Сашка выдернул стебель из устья, — и эту мягкую белую сердцевину можно есть.

Он покусал соломинку.

— Вкусно?

— Ну… так себе. А это папоротник.

Я тронула порыжевшую ветку-опахало с изящным завитком на конце.

— А эти штуки я ела.

— Они же ядовитые!

— Ну, может, не эти… как же его… орляк. Мамка с папкой жарили. Наверное, то что надо собрали — геологи все-таки. Никто не отравился. Ой, а это что за гриб на дереве?

— Это не гриб, нарост. Попала какая-то дрянь в ранку, и стало вырабатываться много волокон — как защита.

— А чага — то же самое?

— Чага? Нет. Здесь дерево справилось с инфекцией, а там не смогло.

— Как думаешь, звери здесь есть?

— Осенью проще всего на кого-нибудь нарваться. Например, на мишу… Но если сныкаешься, то не тронет.

— На дерево?

— Можно за дерево. Или в кусты. И молча сидеть, пока не уйдет.

— Они же вечером спят.

— Мишки вообще не спят. Они зимой отсыпаются.

— А если кабан?

— Громко орешь и идешь на него — сразу убежит. А вот и они… звери… где-то рядом… Осторожно, не наступи!

Прямо на тропинке лежала кучка.

— Чьи это какашки, оленьи?

— Это был лось молодой.

— Похоже на черносливины…

— Лучший калифорнийский чернослив. Хочешь попробовать?

— Да ну тебя! Фу! — я пихнула Сашку локтем.

— Слышала когда-нибудь, как олени свистят?

— Нет. Видела, как гадят.

— Ха-ха! А свистят они коротко так. Фьить. Фьить. Смотри, вот это вороний глаз. У него ягоды бывают. Некоторые их кушают, а потом в туалет бегают. Очень сильное слабительное, можно вообще копыта отбросить. Там много серомона, приводит к летальному исходу. Когда идешь в лес, всегда нужно знать, что можно слопать, а что нет. Заячья капуста, например, съедобная, типа щавеля, только помногу лучше не есть.

— Почему?

— Да тоже пронесет. Но если чем-то отравишься, то надо, наоборот, съесть побольше.

— Саш, — спросила я, — тебе не страшно?

— В смысле?

— Здесь, в лесу.

— Смеешься?

— Ладно, расскажи еще что-нибудь.

— Люцеферия есть растение. Съешь такую штуку и через полтора часа коньки двинешь: там синильная кислота, в очень большом количестве — в одной шишечке около четырех грамм. Она, собака, вкусная, такой, знаешь, у нее аромат, на кокос похож.

— Ты что, пробовал?!

— Попробовал.

— Она же смертельная.

— Выплюнул сразу, — ухмыльнулся Лифчик, — видишь, живой.

— А мой папа мухоморы ел, — вспомнила я.

— Красные?

— Нет. Серые. Жемчужные. В подлеске нашем собирал.

— Шаманы тоже мухоморы едят, — отозвался Сашка, — а потом с духами разговаривают. Твой папа не разговаривал?

— Кто ж его знает, он лег на диван и уснул, — ответила я, а сама подумала: надо будет папика-то расспросить, ага.

— Мухоморы что! Вот есть в лесу одно растение, на Руси называли блядолют. Такой кустик, напоминает мать-и-мачеху, там тоже ягодка, большая, розовенькая, похожа на морошку — и в ней огромное содержание мышьяка. Скушаешь, сразу первые симптомы отравления: глаза краснеют, сопли текут, мандраж, холодный пот — а потом происходит заворот кишок, и готов.

— А почему блядолют?

— Блядей им кормили, чтоб те сдохли. Давно, при царе…

— А это что за цветок?

— Обычный лютик луговой. Можешь сорвать, не бойся.

Вот такие беседы вели мы с Лифчиком по дороге. Слышала бы наша ботаничка! Ну хоть разок бы послушала. А то скажет: «А сейчас, ребята, Саша объяснит вам новую тему. Я приду через десять минуть, посидите тихо, хорошо?» — и сваливает на пол-урока к библиотекарше чаи гонять.

Мы пересекли лужок, углубились в лес и вышли к Черному ручью, окруженному зарослями молодых елочек. Это была половина пути. За ручьем мы обогнули военное стрельбище и двинулись в направлении железнодорожной станции. Километра через три-четыре начинались болота. В позапрошлом году мы с мамой однажды ходили туда за клюквой, а заодно и калины набрали по дороге. Я только собиралась рассказать об этом Лифчику, как вдруг послышался далекий звон колокола.

— Тс-с… слышишь?

— Ага…

— Это с Покровки, там церковь есть, — предположила я.

— Покровка в другой стороне, — ответил Сашка.

Мы прислушались, но звон больше не повторился. Нам стало не по себе.

— Показалось, наверное, — пробормотал Сашка.

— Не показалось, я точно слышала.

Мы еще немного постояли и помолчали. Тишина, только ветви скрипят от ветра.

— Из-за туманов такое бывает — кажется, что слышно отсюда, а источник звука совсем в другой стороне.

Успокоившись, мы двинулись дальше. Да и был ли на самом деле этот звон?

Как и предсказывал Лифшиц, на болота мы добрались задолго до темноты. Самыми большими были Клюквенное и Моховое. Поразмыслив, мы взяли левее, на Клюквенное — туда лучше тропинка. Через каких-то пятнадцать минут оно раскинулось перед нами, как поле, только вместо колосьев были заросли камышей.

— Знаешь, чем камыш от рогоза отличается? — спросил Сашка.

— Чем?

— У рогоза такие шишки сверху, а у камыша — нет. Их путают часто.

— Я тоже не знала.

— В прошлом году здесь три человека утонуло. Вот прямо тут, в этом болоте, — и Сашка указал на его середину, где торчал одинокий остов почерневшей мертвой ели.

— А что они туда поперлись?

— Клюквы много на островке. До этой коряги вообще-то можно пройти, здесь брод есть, просто знать надо. Мы туда не полезем, не бойся. На берегу посидим. Время… без пяти шесть. — Сашка посмотрел на часы. — Я уже есть хочу.

— Я тоже.

— Сейчас костер разведем. Вон там, — он махнул рукой в сторону небольшого сухого пригорка. — Пошли наберем хвороста на растопку.

Пока костер разгорался, мы разложили на большом пне провизию: бутерброды с тушенкой, флажку с водой, два яблока и четыре конфеты «Коровка». Что-то я забыла… Ах, да, «Буратино».

— Хочешь лимонада?

— На обратную дорогу оставь.

Несмотря на влагу, пень, на котором мы разместились, был широким и крепким, без парши, — скорее всего, дерево просто сломал ураган, а кто-то обтесал у корней для привала. Мы перекусили, наломали еще сучков для костра, развернулись к трясине и стали смотреть…

Постепенно стемнело. Болотные огни мы караулили часа полтора — но так ничего и не произошло. Ни огонечка, ни искорки. Темно и тихо: только треск прогорающих веток.

— Долго ждать еще будем? — спросила я Лифчика.

— Минут двадцать посидим и пойдем.

— Мне холодно.

Ни слова не говоря, Сашка притянул меня к себе и обнял. Я подумала — ну вот, я первый раз обнимаюсь с мальчиком. Что я чувствую? Немного сосет под ложечкой, как будто хочется есть. И жар — он нарастал изнутри, разливаясь из-за диафрагмы.

— Ты когда-нибудь раньше обнимался?

— С девчонкой? Нет, никогда…

Врет, подумала я сладко и положила голову ему на плечо. Мы еще долго сидели так, глядя на пламя костра, на мертвую плешь болота, надломленный остов ели на островке, черные прутья кустов. Начал накрапывать дождь, мелкий, будто сквозь решето.

— Пошли, что ли, — наконец сказал Сашка. — Нет никаких огней. Я же говорил, вранье.

Он зажег фонарь, и мрак подступил ближе, сдвинулся, охватил нас кольцом. Осторожно переступая с кочки на кочку, мы выбрались на тропинку и повернули в сторону дома. Дождь разошелся и с каждой минутой лил все сильнее. Мои почти как у взрослых, чешские ботинки на манной каше основательно промокли. «А вот и не заболею!» — думала я с мрачным задором. Это была уже вторая пара, первую я промочила в сыром мху по пути на болото.

Фонарик, который вначале светил ярким лучом, теперь давал едва различимый ореол.

— Я выключу, батарейка садится, — сказал Сашка, но вместо этого осветил меня слабеющим лучом с головы до ног.

— У тебя шнурок сейчас развяжется. Поправь.

Я глянула на ноги — узел был завязан, но не крепко.

— И так дойду, — у меня не было сил наклониться.

— А если нам придется от кого-то убегать? — с этими словами Лифшиц присел на корточки и принялся перешнуровывать мой ботинок.

— Ну чего ты, дай, я сама.

— Постой спокойно.

— Никуда я уже не убегу: устала, — вздохнула я.

— Значит, будем драться, — сказал Сашка.

Я успокоилась: драться он мог, и еще как.

Довольно быстро мы миновали стрельбище и теперь шли по широкой продольной просеке. Дождь прекратился. Небо очистилось от туч, дорогу озарила луна. Вдруг Сашка остановился и замер, прислушиваясь.

— Тихо! Тут кто-то есть.

В кустах перед нами раздался оглушительный хруст. Навстречу из темноты шагнул солдат. За ним еще один, пониже ростом и, видать, помладше.

— О-па! — сказал высокий, раскинув руки. — А ну иди сюда, птенчик. А ты, парень, дуй отсюда, пока живой.

Я инстинктивно попятилась.

— Держи ее!

Но второй не бросился на меня, нет, — он остался стоять, где стоял. Похоже, он и сам не ожидал такого поворота.

Ветер донес удушливую волну перегара.

Дальше события разворачивались стремительно. Лифшиц бросился на старшего, с налета толкнул и поставил подножку. Служивый упал, ударившись виском о корень. Я поняла это по стуку. Убился! — подумала я. Младший бросился его поднимать. Старший что-то промычал и грязно выругался. Живой!

— Бежим! — крикнул Сашка, и мы понеслись со всех ног.

— Догоню — у-убью, суки! — набирая обороты, доносилась вслед нецензурная брань.

Все произошло так быстро — я даже испугаться не успела. Мы летели, как на олимпийском забеге, не разбирая дороги, по лужам, по корням, по грязи. Сердце ухало в горле, в боку кололо, под ребра больно била бутылка лимонада, которую я сдуру положила во внутренний карман. Погони, кажется, не было.

— Что я говорил! — на бегу повторял Лифчик. — Шнурки надо завязывать! Поняла теперь?

— Больше не могу, бок болит, — взмолилась я. — Они за нами не побежали. Давай пойдем быстрым шагом.

— А если догонят? До фермы немного осталось, туда уже не сунутся. Там люди.

— Не могу-у…

— Руку давай. — Я протянула руку, и Лифшиц потащил меня за собой.

Последний километр дался непросто. На околице, как подкошенная, я рухнула на поваленную сосну. Сашка чувствовал себя куда лучше, пробежка почти не сказалась на нем, вот что значит спортсмен. Нисколько не стесняясь, он расстегнул мою куртку, вытащил из-за пазухи «Буратино», открыл перочинным ножом и жадно стал пить.

— Хорошо, что оставили.

— Я тоже хочу.

— Надо идти, — сказал Сашка. — Теперь уже недалеко.

— Может, здесь переночуем, у тети Лиды?

— Меня мать убьет.

— Меня, наверно, тоже… Пошли.

— Не говори никому про солдат, — попросил Сашка.

— Это беглые были?

— Да нет, эти в самоволку ушли. От них вином воняло — у беглых откуда вино? Они овощи на огородах воруют, грибы собирают в лесу, — Сашка замолк, а потом стал насвистывать мелодию из «Шербурских зонтиков».

Беглецы часто нарушали покой Лесной Дороги: вокруг находилось несколько гарнизонов. В прошлом году на поляну за школой даже вертолет прилетал — ловили трех рядовых. Они были вооружены, и нас до вечера не выпускали из школы. От нечего делать мы всем классом прилипли к окну и по перемещению фигур на опушке пытались угадать ход событий. Но на боевик было мало похоже: ни выстрелов, ни погони. Зажатые в кольцо оцепления, солдаты сдались, и вертолет улетел.

От фермы до дома было рукой подать — километра два, но мне показалось, что мы идем уже целую вечность — идем, идем и никак не дойдем. Но вот лес стал редеть, сквозь просветы между стволов показались огни, послышался лай собак. Мы приближались к поселку. Там нас уже искали.

— Вот они! — раздался чей-то голос. — Идут!

Навстречу двигалась группа людей. Фонари разрезали тьму. Я различила папу с бабушкой и поняла, что мне капец.

— Где вы были?!

— Гуляли.

— Время час ночи! Где гуляли? В лесу?

— За школой. Мы книжки смотрели…

— Какие книжки?

— Макулатуру.

— Макулатуру в воскресенье увезли! Не ври, вас видели, как вы из леса вышли, — и папа пребольно влепил подзатыльник. — Домой придем, ты у меня попляшешь!

— Все! Никакого театра! Никакого дня рождения! Никаких гостей! Мала еще с парнями по лесам шляться! — подливала масла в огонь бабушка Героида.

— Еще раз вместе увижу, выдеру как сидорову козу! — папу было не остановить. — Распишу как бог черепаху! А к парню у меня отдельный разговор.

— Н-ну? — с вызовом сказал Лифшиц.

Но тут подскочила его мама, схватила Сашку за руку и потащила прочь со двора.

— Пусти!

— Пойдем-пойдем-пойдем, дома поговорим, — я успела удивиться тому, что моего супермена так запросто взяли и увели, словно карапуза.

— Они, между прочим, за одной партой сидят, — вдруг вспомнила Героида. У меня упало сердце. — Завтра же пойду скажу, чтоб рассадили. У, сволочь! Завел девочку в лес на ночь глядя. Что вы там делали? — снова накинулась она на меня.

— Огни смотреть ходили, — пролепетала я.

— Какие еще огни?

— Ведьмины…

— Что значит — ведьмины?!

— Так в книжке было написано.

— Вот я тебе покажу огни! Отвечай, чем вы там занимались?

— Ничем…

— Вы целовались?

— Нет… — сказала я, а сама подумала, что напрасно мы не поцеловались, ну хотя бы разочек. Эх, счастье было так близко.

— Точно?

— Точно, — вздохнула я.

— Смотри у меня! — смягчившись, все же пригрозила бабушка.

Назавтра нас рассадили. К Лифшицу сел ботаник Сережа Карпухин, а меня вернули на заднюю парту к Таньке.

Два дня я ходила и ныла, ну почему мне нельзя с ним дружить? Не такой уж он и плохой, первое место привез с «Веселых стартов». И по математике у него пятерка… и по ботанике…

И тут бабушка произнесла непонятную странную фразу:

— Потому что мы антисемиты!

— А что значит антисемиты? — спросила я.

— Это значит, мы против евреев, — отчеканила бабушка.

Кто такие евреи, я знала.

«Ну что же ты, Сашка, — с сожалением думала я, — был бы хотя бы цыганом!» И тут мне в голову пришла спасительная мысль: а Клейманы?! Наши соседи сверху, с пятого этажа? Это были родственники известного актера Гафта. Бабушка, когда приезжала, с ними очень дружила. Фамилия соседей произносилась по десять раз на дню, и всегда с большим пиететом: «а вот Клейманы…», «а у Клейманов…» и тэ дэ.

Я думала об этом целый день.

— Баба, — спросила я вечером, — ты говоришь, что с Лифшицем нельзя дружить. А как же Клейманы?

— Что «Клейманы»? — рассердилась почему-то Героида. — Спать иди! Ишь, умная, — Клейманы! Клейманы достойные люди, а этот бандит ничему путному тебя не научит.

Ночью, в постели, я тихо и горько плакала в подушку и подсчитывала количество лет, через которые Героида уж точно умрет.

Но она проживет еще долго. Потом, когда мне исполнится шестнадцать, она пришлет на день рождения открытку с заснеженными березками и будет просить прощения за все, но я оставлю послание без ответа, потому что к тому моменту прощение во мне еще не созреет.

И тогда она больше не напишет ни слова.

 

БЛЕДНАЯ ПОГАНКА

Она, конечно, не пустит. Но я все равно поупрашиваю. Хоть нервы помотаю ей своим нытьем.

— Можно, ну ба-а…

— Нет, нельзя.

— На один часик! Пожалуйста!

— Нет, и не проси.

Сашка Лифшиц, одно только имя которого было теперь для меня табу, пригласил в субботу на день рождения. И я очень хотела туда пойти.

— Ну ба-а! Я ненадолго! Ну почему нельзя?

— По кочану. Сама потом спасибо скажешь.

Бабушка Героида смотрела в упор. Взгляд ледяной, пронзительный. Я видела все прожилки глазных яблок, все красные сосуды на белках. Как же я ненавижу тебя, подумала я. Ярость подкатила тяжелым шаром к диафрагме и стукнула в грудь изнутри. Гнев замедлил время, обострил внимание до предела. Я вдруг увидела все предметы в мельчайших подробностях. Я видела все, всю вселенную, до пятнышка на обоях, до дохлой жирной мухи между оконных рам. «Сама спасибо скажешь»… Спасибо? Да я тебя убью! Когда вырасту.

Я шарахнула дверью так, что с косяка отлетела чешуйка краски. В комнате бросилась ничком на кровать и закрыла лицо руками.

В классе была мода на анкеты — вирус залетел из параллельного шестого «Б». Хозяйка анкеты писала в общей тетради вопросы «твоя любимая песня?», «какие мальчики тебе нравятся?», «кем ты хочешь стать», «твоя мечта?» и так далее, а потом всем по очереди давала ее заполнять. В промежутках между ответами подружек вписывались куплеты из песен, толкования снов, анаграммы, акростихи, пожелания, приклеивались открытки с зайцами и медвежатами художника Зарубина…

Я сидела и заполняла анкету Таньки Капустновой, тщательно вырисовывая перьевой ручкой хвостики букв. Я очень старалась — Танька моя лучшая подруга как никак. Я увлеклась каллиграфией и не замечала, что Героида, подкравшись, словно тать, со спины, стоит и смотрит мне через плечо.

— И сидит и пишет свою галиматью! Лучше бы посуду помыла!

Я вздрогнула. Моя мечта… Моя мечта — чтоб ты сдохла, мрачно подумала я.

— Сейчас помою, — сказала я и поплелась на кухню.

Вот если бы Героиды не существовало! Эта сладкая мысль вдруг овладела сознанием. Бабушка была злом моей жизни. Неизбежным, как дождь или снег, как смена времен года. Мы не выбираем бабушек. С этим можно только смириться.

А если не смириться? Вот если бы ее не было! Никто не указывал бы, с кем дружить. Я могла бы встречаться с Сашкой и гулять хоть допоздна.

Не пришлось бы каждый день утюжить школьную форму. Мыть тарелки с обратной стороны. Делать по утрам зарядку. Спать с открытой форточкой. Носить юбки.

Никто больше не называл бы меня «сударыня» — терпеть не могу это слово. Никто не кхекал бы ночью за стенкой. В квартире наконец-то перестало бы вонять гнилыми зубами. Я спокойно красила бы ресницы. Завела бы хомячка или крысу. Сколько влезет, смотрела бы телевизор. А главное, меня бы никто не кон-тро-ли-ро-вал!

Так нет, приставили цербера. Мать Тереза! Сильвестр в юбке! И вообще, это не ее дом! Приехаласо своей Украины и командует, Шарик-в-гостях-у-Барбоса.

Скорей бы она убралась восвояси, эта чертова бабка!

Но что-то она не спешит нас покидать. Совсем даже не собирается. Живет уже девятый месяц, и сколько еще пробудет, неизвестно. Папа, видите ли, ее подкармливает. Продуктов ей там, у себя, не хватает. Да я тебя так сейчас подкормлю! Так подкормлю!

В моей голове вспух и вознесся атомный гриб. Имя ему было — бледная поганка. Я помнила то место, где мы обнаружили ее с Сашкой Лифшицемво время позавчерашнего похода в лес. На Лисьих горках, во мху, под старой поваленной сосной…

Героида очень любила жареные грибы. В холодильнике как раз стояло только что собранное лукошко опят. Завтра она приготовит их — сначала отварит, а потом кинет на сковородку и обжарит с луком в сметане. Потом съест. И умрет. Потому что я подложу ей подарочек. Бледную поганку. Угощу ее, как тайная полиция— старца Распутина.

Я все продумала. Завтра пятница, родители будут на работе, а Героида дома. После школы я сбегаю в лес за поганкой. Но сперва попрошу Таньку Капустнову, чтобы она позвонила мне ровно в четыре. Раздастся звонок. А там как будто это Героиду. Я ее позову. Как минимум полминуты она будет алокать в пустоту. А потом Танька нажмет отбой. За это время блюдо будет приправлено мелко-мелко искрошенной поганкой. Пожалуй, хватит одной шляпки — а то вдруг ножка жесткая и будет заметно.

Таньке скажу, что хочу разыграть Героиду. Якобы после родительского собрания в нее влюбился наш старикашка завхоз и теперь звонит и дышит в трубку, во маразматик старый!

Героида вернется на кухню, выложит грибы со сковородки на блюдо и позовет меня обедать. Я в это время буду сидеть, запершись в туалете, и громко хрюкать водой из клизмы, изображая расстройство желудка. После чего пошуршу бумажкой, смою несуществующий понос, пошумлю водой из крана, выйду и объявлю Героиде:

— Что-то меня прихватило… Ба, я попозже поем. Пойду полежу.

И она сядет за стол одна. И это будет последняя ее трапеза. Я вызову, конечно, ей «скорую», отчего ж не вызвать. Когда станет совсем плохо. Врачи приедут самое раннее через час, из райцентра в наш поселок быстрее никогда не добирались, проверено электроникой. И все получится. Если я смогу найти поганку.

Я долго думала о том, что будет со мной, когда она умрет по-настоящему. Как я себя буду чувствовать? Станет ли меня мучить совесть? Я думала две ночи напролет, и все-таки решила ее убить. По правде. Но сделать это так, чтобы никто меня не заподозрил.

Я взвешивала все за и против. Огорчение папы. Облегчение мамы. Похоронные расходы. Она будет «груз 200».

Я знала, что это такое. Мама говорит, летать самолетом накладно. Это значит, мне не купят новые коньки. Папа обещал к зиме. Ну и бог с ними. Бог с ними, с коньками.

И вот день настал. Я волновалась, но не сильно. После уроков, не заходя домой, я с ранцем за плечами и мешком со сменкой в руке отправилась на Лисьи горки за поганкой. Я дошла по просеке до лесного озерца и взяла левее, ориентируясь на молодые березки. Вот и вывороченная сосна. Наклонилась, раздвинула траву… где же? Неужели ошиблась? Нет, все-таки здесь. Наверное, ближе к корням.

Вот она, беленькая! Я боялась, что не найду ее, но она сидела ровно на том же месте, даже еще подросла. Чтобы неприкасаться к поганке, я обернула ножку чайной фольгой из-под «Байхового № 2» и потянула. Послышался легкий чпок, и грибок оказался у меня в руке. Я положила его в пакетик, предварительно проверенный на отсутствие дырок путем надувания, крепко-накрепко завязала и сунула в карман. Откинула волосы со лба и вытерла вспотевшие ладони. Уф! Все-таки мандраж у меня был.

Около дома я встретила Таньку Капустнову, она шла с факультатива по математике.

— Звонить? — спросила Танька. — Как договаривались?

— Ага, — ответила я. — Ровно в четыре.

Героида соблюдала режим, и у меня все шло как по маслу.

В 14:00 она налила в кастрюлю воды и поставила ее на огонь. Пока вода закипала, Героида почистила грибы и бросила их в кипяток.

Теперь она убавит газ и полежит с газеткой полтора часа. За это время сделаю на завтра математику и, если получится, упражнение по английскому.

В 15:30 Героида вернулась на кухню, сняла кастрюлю с плиты и откинула грибы на дуршлаг. Поставила разогреваться сковородку. Плеснула туда подсолнечного масла и, вывалив содержимое дуршлага, бухнула сверху три ложки сметаны. Посолила. Перемешала. Накрыла крышкой.

Я наблюдала ее действия, сидя за кухонным столом над раскрытым учебником «инглиша». От волнения я качала под столом ногой и задевала об стену.

— Не ботай! — сказала бабушка. — Посидеть нормально не можешь?

По радио началась передача «Сатира и юмор» — актеры читали постановку «Золотого теленка». Героида вытерла руки о фартук. Прибавила звук. Засучила рукава и принялась мыть дуршлаг и кастрюлю.

Танька не подвела — ровно в 16:00 раздался звонок. Я сняла трубку, спросила Капустнову: «Вам кого?» — и, выждав секунд пять, крикнула: «Баба, тебя!»

Героида устремилась к телефону, а я на кухню. Раз! — и поганка отправляется на сковороду. Два-с! — и поджарка тщательно перемешивается.

Получилось!

Из кухни я проскользнула в туалет и в изнеможении плюхнулась на крышку унитаза. Похоже, сейчас и впрямь случится то, что я собралась имитировать. Внутри похолодело. Я чувствовала себя так, словно из меня выкачали воздух. Словно осталась одна оболочка, без хребта, без каркаса, и она рассыплется прахом через секунду. Мама мия, неужели это конец! — думала я, цикая водой из бабушкиной литровой клизмы в унитаз. Ш-шух! — спустила воду. С мочалкой и дустовым мылом вымыла руки. Вернулась на кухню, села на свою табуретку.

— Ты что такая бледная? — взглянув на меня, спросила Героида.

— Пронесло. И голова болит, — буркнула я.

— Может, в школе отравилась?

— Наверное…

— Иди полежи пока. Сейчас чаю принесу. С лимоном. Если отравление, надо много пить, литра три, не меньше.

— Оставь мою порцию, я вечером съем, — сказала я на случай, чтобы грибы не достались кому-то еще, вдруг гости придут.

Походкой умирающего лебедя я ушла к себе в комнату, разобрала постель и легла. Через стену было слышно, как Героида хлопочет на кухне — наливает в чайник воды и ставит его на плиту. Через пять минут он засвистел. Еще через две Героида принесла на подносе граненый стакан в мельхиоровом подстаканнике, сахарницу и кружочки лимона на блюдце.

Я отхлебнула. Мне и вправду было нехорошо.

— Как выпьешь, зови, еще принесу, — сказала Героида и ушла обратно на кухню.

Я сделала еще глоток. Пить совершенно не хотелось. Я грела руки о стекло и разглядывала глухаря на подстаканнике. Радиопьеса закончилась, теперь в квартире было тихо. Я лежала на боку и прислушивалась. С кухни доносились шорохи. Вот Героида передвигает чашки на столе. Вот она села на табуретку. Сложила газету. Наконец послышался легкий стук ножа и вилки о фарфор. Ест! Она ест!!! Скоро все кончится.

Героида съела грибы, помыла за собой тарелку и заглянула в мою комнату.

— Ну как ты?

— Вроде получше…

Она была совершенно нормальная. Наверное, еще не подействовало. И — она ничего не заметила. Это хорошо. Я взяла с тумбочки журнал «Костер» и попыталась вчитаться в повесть про девочку и собаку «Заходи, Чанга, в гости!». Но строчки плясали перед глазами, текст совершенно не шел. Я отложила журнал. Ожидание становилось мучительным. Попробовала склонять в уме английские глаголы, но постоянно сбивалась и начинала заново. На букве «F» — fall, fell, fallen — я почувствовала, что у меня слипаются глаза, что сейчас просто не выдержу всего этого — и отключусь, засну. «И засну…» — повторила я про себя и обрадовалась: а это мысль! Усну и проснусь, когда все уже кончится. И не придется вызывать «скорую помощь», потому что я сплю, — я же ничего не знаю!

А мама с папой? — вдруг встрепенулась я, но тут же успокоилась: даже если предположить, что они придут раньше, чем я проснусь, и будут голодные до полусмерти, ну кто сядет лопать грибы в сметане, когда в доме труп?

Я облегченно вздохнула и поплыла в сон. Он обволакивал облаком, мягким и тугим, как вата. В нем было спокойно, тепло, пусто и звонко.

Выплывая из дремы, я услышала голоса. Один принадлежал Героиде. Один маме. И один был чужой, мужской. «Милиционер!!» — в ужасе подумала я и приоткрыла глаза. Электронный будильник на столе показывал 23:48. У изголовья кровати сидел врач и считал мой пульс. Рядом стояли мама и Героида.

— У нее днем был понос, а потом температура поднялась. Последний раз час назад мерили, было тридцать девять и девять. Я дала чай с лимоном, она сразу уснула и все это время спала.

— Почему?! — воскликнула я вслух и окончательно проснулась.

— Выпей морсика, — сказала мама, — сейчас тебе укольчик сделают, и станет легче.

Я ошалело таращилась на Героиду. Я не верила своим глазам. Как это так? Она же должна у-ме-реть! А вместо этого поправляет мне подушки и протягивает стакан смородинового морса.

И я его беру. Я принимаю стакан у нее из рук.

Потом я долго болела и долго думала над этой историей. Почему Героида не отправилась на тот свет, так и осталось загадкой. Единственное объяснение, которое я смогла найти, — вместо поганки на том же самом месте успела вырасти обычная съедобная сыроежка.

Наверное, так оно и было.

Да, забыла сказать — несколько раз Сашка меня навещал. Ему разрешили. Нам разрешили, если точнее. Он объяснял пройденный материал и приносил букеты из кленовых листьев. Самый крупный огненно-алый листок я храню до сих пор в дневнике.

 

ЯЙЦО ПАШОТ

Вот уже третий месяц на уроках труда мы, девочки шестого «А» класса, проходили кулинарию. Наша трудовичка Олимпия Петровна Погосад была не совсем обычной училкой. Она пыталась преподавать с творческим уклоном.

Возраст Олимпии Петровны приближался годам к девяноста. Это была махонькая сухонькая старушенция, увешанная потемневшими серебряными брошами и кулонами. Про броши она говорила: «Эту малую парюру подарила мне Крупская». Мы уже знали, что парюра — от слова «пара», комплект из двух или трех одинаковых украшений, а малая — потому что бывает и большая. В довершение всего Олимпия Петровна стриглась под мальчика и носила большие стрекозьи очки.

Три четверти века назад она жила в Петрограде и училась в институте благородных девиц, а теперь вот учила нас. Каким ветром ее занесло в преподавательский состав средней школы № 1 поселка Лесная Дорога, остается загадкой. Многие училки, особенно наша классная ведьма Казетта Борисовна, в открытую посмеивались над ней, но Погосад была незлая, никогда не ставила двоек и троек, и мы, девочки, ее любили. Она платила той же монетой, превращая уроки в увлекательные путешествия по монастырской кухне, царским пирам и погребам Елены Молоховец.

Свой курс Олимпия Петровна начала с сервировки. Мы сервировали парты алюминиевыми ложками и вилками из школьного буфета, а вместо ножей таскали из дома вязальные спицы. По мере усложнения задачи, когда приборов стало не хватать, Олимпия Петровна велела вырезáть их из картона. Тарелки, чашки и бокалы мы тоже заменили картонными кругляшками. На сервировку я извела все имевшиеся дома обувные коробки. Берешь в руки «вилку», а по черенку надпись: «сапоги мужские зимние, размер 45, полнота 8».

Подслеповатая Погосад таких мелочей не замечала. Она вообще старалась видеть только хорошее. Уроки труда были единственной точкой во времени и пространстве, где мы ощущали себя не тупицами-троечницами, а превращались во фрейлин. Спасибо Господу Богу и причудам судьбы, забросившим ее в наш маленький подмосковный поселок.

«С левой стороны от тарелок располагают соответствующие ножам вилки — столовую, рыбную, закусочную, — диктовала Олимпия Петровна из маленького потрепанного блокнотика. — Расстояние между приборами должно составлять немного меньше одного сантиметра, равно как и расстояние между тарелкой и приборами. Концы ручек приборов, так же как и тарелки, должны отстоять от края стола на два сантиметра».

Мы записывали эти хитрые премудрости слово в слово и подчеркивали важные места красным карандашом. Однажды бабушка заглянула в мою тетрадку, ухмыльнулась и сказала: ну-ну.

— Может, в жизни пригодится, — заступилась за конспекты мама.

— Дай-то Бог, — вздохнула бабушка. — Дай-то Бог.

На уроках труда все делились по парам, так легче было работать. Разумеется, моей напарницей стала закадычная подружка Танька Капустнова.

Когда мы достигли вершин сервировки, пришло время кулинарить и Олимпия Петровна допустила нас до плиты. В качестве разминки она задала творческое домашнее задание. Заключалось оно в следующем: взять из поваренной книги любой рецепт и приготовить по нему блюдо, а родители пусть сами оценку поставят — она ее потом в журнал перенесет.

Легко сказать, любой рецепт. Шел 1989 год. Сахар и крупу мы покупали по талонам. В свободной продаже в сельпо был только хлеб, кулинарный жир, панировочные сухари и березовый сок — трехлитровыми банками, как боеснарядами, продавщицы заставили все прилавки. Изредка родителям давали на работе заказы или завозили полуфабрикаты в буфет. За яйцами, творогом и молоком ходили в соседнюю деревню. Вот и весь рацион.

Этого Олимпия Петровна как-то не учла. Или просто забыла, какой сейчас год на дворе. Что же нам делать… Мы уселись с Танькой у нее на кухне и стали думать.

— У мамки есть книжка с рецептами, большая такая. Вот она. — Танька ловко подцепила за корешок и выудила с полки толстенный том, обернутый в голубую клеенку. — Давай посмотрим, что ли…

Издание оказалось очень старым. Ветхие, промасленные страницы едва не рассыпались в руках. О, там было много разных рецептов. Но осетрина паровая, студень из стерляди, поросенок холодный с хреном, крем-паштет из зелени с дичью, бульон с саго, суп-пюре из спаржи, крабы, запеченные в молочном соусе, корзиночки из слоеного теста с салатом, тельное из рыбы и даже чихиртма из баранины нам не годились.

— М-да… Хорошенькое дело стерлядь. Ты вообще хоть раз в жизни пробовала что-нибудь из этого, а Тань?

— Не-а.

— Я тоже.

Мы приуныли. Мы долистали поваренную книгу почти до конца — впереди оставалась только глава «Блюда для больных ожирением, сахарным диабетом», — как вдруг глаза у Таньки засияли.

— Идея! Гляди: яйца пашот.

Действительно, это была отличная идея. Для пашот ничего не требовалось. Кроме соли, специй, воды и, собственно, самих яиц. Рецепт был очень простой.

В небольшую кастрюлю налить пол-литра воды и, как только закипит, добавить соль и специи, например перец молотый или горошком, лаврушку, гвоздику. Аккуратно выпустить яйца в кипящую воду и варить две минуты. Снять кастрюлю с огня, накрыть крышкой и оставить яйца на десять минут в горячей воде. Сразу же подать к столу.

Вот и все премудрости.

Нас это устраивало. Мы вымыли яйцо и набрали кастрюльку воды, приготовили соль, перец, лаврушку. Гвоздики в хозяйстве не оказалось, но мы решили, что это не так уж и важно.

— Ну что ж, приступим. — Танька тюкнула яйцо ножом. С первого раза скорлупа не разбилась, только треснула.

— Сильнее бей, не бойся.

Танька занесла нож, подумала секунду, прицелилась и тюкнула еще раз. Яйцо растеклось у нее в руке, соскользнуло в кастрюльку, булькнуло и ушло на дно.

— Мы воду вскипятить забыли! — вдруг хлопнула по лбу Танька. — Надо было в кипяток разбивать. Какая же я дура!

— Больше нет яиц?

— Это было последнее.

— Ладно, — сказала я. — Что мы теряем. Давай так варить. Может, еще получится.

Танька зажгла конфорку крошечной плиты «Лысьва», поставила наше сомнительное творение на огонь и накрыла крышкой кастрюлю. Через пять минут вода закипела. Мы заглянули под крышку. В кастрюльке весело бурлила пена, сбиваясь в мелкие белесые хлопья. Как будто там вымыли с мылом очень грязного человека.

Пробовать такое не хотелось. Мы молча смотрели на белую пену. И тут на кухню вошла Танькина мама.

Она взглянула на поваренную книгу, разложенную посреди стола. Потом на кипящую кастрюлю. Потом на нас.

— Девочки, что это? — спросила она, заглянув в кастрюльку. — Татьяна?

— Яйцо пашот, — чуть слышно пролепетала Танька.

— По труду задавали, — ввернула я, чтобы разделить с подругой фиаско.

— Как ты сказала — пашот? Ну и как вам это блюдо? Уже попробовали?

— Нет, — мрачно сказала Танька.

И тут Танькина мама начала смеяться. Взахлеб, неудержимо смеяться.

— Это смольнянка ваша выдумала? Совсем бабка сбрендила. Хотела бы я посмотреть, что у нее сегодня на ужин.

— Овсянка, наверное. Она ее любит, говорит, королевское блюдо.

— Так, — мама вытерла слезы, — все ясно. А теперь будем делать, что я скажу. Под мойкой был лоток из-под гуляша… — Танька покорно полезла под раковину. — Нашла? Да нет, левее. В углу, за мусорным ведром. Давай его сюда.

Венгерский гуляш иногда давали в заказах, и наши мамы собирали пустые лотки под рассаду. Покопавшись, Танька выудила кюветку из кучи домашнего хлама. Галина Сергеевна сняла кастрюлю с плиты.

— Держи крепче. Двумя руками.

И она перелила наше варево в пластиковый судок.

— Забирайте свой деликатес. Что стоите, дуйте во двор, пока бабушка не увидела.

— Зачем? — не поняла Танька. Я-то уже догадалась, в чем дело, но ждала, что скажет Танькина мама.

— Мурке отдашь. О мама-мия, Санта-Мария! — Галина Сергеевна обхватила голову руками и снова зашлась безудержным хохотом.

— Галя, потише! — донеслось из-за стенки.

Насчет бабушки Галина Сергеевна совершенно права — старуха Капустниха скора на расправу. Но сейчас она в соседней комнате смотрела по телевизору «Сельский час» и была неопасна.

— Я понесу, — взяв судок, объявила Танька, — а ты двери будешь открывать.

Галина Сергеевна никак не могла успокоиться. Она буквально задыхалась от смеха.

— Мам! У тебя что, невроз?

Тут я с любопытством взглянула на Танькину маму — в поселке давно поговаривали, что дамы Капустновы страдают неврозами — вроде бы даже однажды это закончилось «скорой помощью».

— У меня смехоз.

Мы двинулись к выходу, но тут Танька вспомнила самое главное.

— Мам, а ты что нам поставишь?

— В смысле?

— Олимпия Петровна сказала, чтобы родители сами оценки поставили.

— Конечно, пятерки, — сказала Галина Сергеевна. — Какой может быть разговор. Всего одно яйцо угробили. Хорошо, печенку в морозилке не нашли. Я два часа за ней в буфете стояла.

— Может, лучше четверки? — Танька была очень честной, и ее всегда мучила совесть.

— Шестерки, — сказала Галина Сергеевна. — А ну бегом отсюда, «Сельский час» через две минуты закончится.

Взяв драгоценный деликатес, мы вышли во двор. В глаза ударило солнце, а в ноздри запах едкого дыма — соседские мальчишки жгли старые шины у гаражей.

Мурка жила в подвале нашего дома. Она была ничья, и все ее подкармливали. Между рам слухового оконца всегда стояли консервные банки с размоченным в молоке хлебным мякишем. Оконце находилось прямо под балконом вредного деда Прокопыча, и поэтому мы, изо всех сил стараясь не шуметь, осторожно пробрались сквозь палисадник, присели на корточки и поставили блюдо на землю.

— Кис-кис-кис! Мура, Мурочка! А что мы тебе принесли! Ты только попробуй!

Из оконца тянуло холодом, влажно пахло подвалом.

Мурки не было. Мы подождали еще пару минут и пошли.

— Гуляет где-то.

— Вечером съест, — утешила я подругу. — Знаешь, как они любят яйца!

— Ага, — сказала Танька. — Особенно пашот.

Она хотела еще что-то добавить, но замолчала. Из второго подъезда вышли наши одноклассницы Безручкина с Козыревой. Безручкина держала в руках судок из-под венгерского гуляша. Козырева оглянулась по сторонам, приложила палец к губам, и они прямо через заросли спиреи и шиповника полезли под окна к Прокопычу.

 

И ЭТО ВСЕ НЕПРАВДА…

Враннем детстве я плохо отличала живое от неживого — до тех пор, пока не произошла история с Хрюшей. В тот вечер была особенно интересная передача, показали мультик про попугая Рому, а в самом конце, на прощание, Хрюша сказал: «Дорогие мальчики и девочки! Присылайте нам свои рисунки. Мы с тетей Таней читаем все ваши письма. Да, тетя Таня?» — «Да, присылайте, ребята, — подтвердила она. — С нетерпением ждем от вас веселые картинки».

Я очень любила Хрюшу. Я попросила у мамы чистые перфокарты и села рисовать. Я нарисовала его самого, и Степашку, и Филю, и тетю Таню. Бордовым карандашом. Сверху я написала слова. Хрюша. Мама. ЭСССР.

Маме понравилось.

— Завтра пойдем в магазин и по пути отошлем, — сказала она.

Почтовый ящик был в двух минутах ходьбы от дома, между колодцем и продовольственным магазином. Мама подсадила меня, чтобы я кинула письмо в щель, но толстый конверт никак не пролезал, и тогда мама сказала: дай, я, — и сама пропихнула послание в ящик.

Все лето я ждала ответа, а он не приходил.

— А когда Хрюша пришлет мне письмо? — спрашивала я маму.

— Скоро уже пришлет, потерпи.

Из детского сада мама забирала меня на велосипеде. Я залезала на багажник, обмотанный старым войлоком, хваталась за мамины бока, и по обочине шоссе мы ехали три километра до дома. Больше ни за кем из нашей группы на велике не приезжали, и мне все завидовали.

— А меня, меня прокатите! — завидев маму в воротах, кричали дети, и мама, когда было время, сажала всех по очереди на багажник и делала круг по детской площадке.

В тот день мама привела меня раньше всех, наспех раздела и убежала. Я зашла в игровую, достала со стеллажа коробку с игрушками и вытащила за хобот слона Борю. Вслед за ним на пол вывалилась обезьянка Чита.

— Вставай, лежебока! А то без завтрака останешься. Мне через пятнадцать минут на работу.

— Встаю, встаю, — пропищала Чита.

— На завтрак у нас… бананы. С яичницей. Нет, с пшенной кашей.

— Не хочу я кашу, сама такое ешь.

— Не спорь со старшими! Не будешь слушаться, сдам на пятидневку!

— Не обижай Читу, — вступился слон Боря, — обезьяны пшенку не едят. Дай лучше побольше бананов. А мне… а мне…

Я задумалась, что больше всего любят слоны, но тут к нам подошел Колька Елисеев.

— А мой папа мотоцикл купил! — с ходу деловито сообщил он. — Сегодня приедет за мной, вот увидишь.

Слоны моментально вылетели у меня из головы. Это был серьезный удар по авторитету, но так просто сдавать позиции я не собиралась. Я подумала и придумала вот что:

— А мой папа машину скоро купит. «Москвич».

— А у моего дедушки есть заграничная машина. В гараже. «Виллис» называется. Военная.

Это была правда, папа один раз ходил помогать чинить елисеевский «виллис».

— А мне зато Хрюша письмо пришлет! Из передачи! — выложила я последний козырь.

— Кто, Хрюша? — засмеялся Колька. — Ничего он тебе не пришлет. Он невзаправдашний.

— Взаправдашний.

— Не веришь — спроси у мамы.

…Вечером, когда мама привезла меня домой, у нас состоялось объяснение.

— Мамочка! Ты говорила, что Хрюша живой! Мы же письмо посылали! Я рисовала, а ты в почтовый ящик бросала! Почему ты сразу не сказала, что это неправда!!

— Там же актеры. Твое письмо получила актриса.

— Но я писала Хрюше! Я думала, он настоящий!!

— Ты правда решила, что в телевизор живую свинью с собакой посадили? Глупенькая, это же куклы!

— И Хрюша?!

— И Хрюша кукла.

— Живая?

— Куклы это игрушки, они неживые. Люди — живые.

— Но он разговаривает!

— Потому что это передача. Там дяди и тети сидят под столом и говорят за него. И за Степашку, и за Филю.

— Почему?! Почему ты сказала тогда, что он живой, а теперь говоришь, что кукла?!

Весь мир перевернулся. Откуда было мне знать, как устроен телевизор и что свиньи не разговаривают.

Когда я на секунду прекратила рев, чтобы вздохнуть, я услышала, как папа на кухне моет посуду и тихонько напевает под нос:

Там под столом Сидит актер, И это все неправда. Тирлим-бом-бом, Тирлим-бом-бом, И это все неправда…

Меня захлестнуло отчаяние, такое горькое, что я даже перестала реветь. Я слушала громыхание кастрюль и веселый мотивчик, папин голос уже перешел в свист, к которому добавилось ритмичное притопывание.

Тут со мной случилось что-то вроде обморока, и очнулась я только тогда, когда о зубы стукнулась ложка с валерьянкой.

— Ну все, все. Ну хватит переживать. Успокойся. Хочешь, мозаику сложим? Или порисуем вместе. Через двадцать минут уже Хрюшу твоего покажут…

— Не хочу-у-у!..

В тот вечер я впервые не стала смотреть «Спокойной ночи, малыши», а на следующий день в саду случилось ужасное: со мной перестали разговаривать игрушки. Они онемели. Теперь я могла только сама говорить за них, как тот актер под столом, — они мне уже не отвечали.

 

СОФЬЯ ПЕРОВСКАЯ

Всякий раз, когда мама обижала меня, я ставила на обоях крестик: обида — крестик; еще обида — еще крестик. Квартира была съемная, чужая, но я не очень понимала таких вещей: обида распирала изнутри, как воздушный шар, и, чтобы не лопнуть от злости, я концентрировала ее почти до точки, до маленькой черной метки — и предавала бумаге. То есть обоям.

Мама обнаружила граффити, когда они уже растянулись на полстены. Недолго думая, она дала мне затрещину. Отревевшись, я подошла к стене и незаметно поставила еще один крестик.

На следующий день мама принесла с работы чертежный ластик, мягкий с одной стороны и жесткий с другой, и попыталась оттереть стену, но с обоев начала облезать краска и мама, увидев, что стало только хуже, обругала меня неблагодарной скотиной и бросила это занятие.

— Чтоб этого больше не повторялось! Будешь серьезно наказана. Еще раз увижу, выпорю, не посмотрю, что родная дочь!

Плюс два крестика. За скотину и за выпорю. Я была непреклонна.

Родители ничего не могли со мной поделать. Уговоры не действовали. Угрозы тем более. Как только я получала тычок за новые сантиметры настенной росписи, я тихо отсиживалась в своем углу и шла ставить причитающуюся черную метку. Борьба продолжалась довольно долго. Моя линия Маннергейма обогнула комнату по периметру и уперлась в дверной косяк. Я начала второй уровень. Теперь я ставила крестики уже не черным, а фиолетовым карандашом. Это не значило ничего, просто я так решила.

Фиолетовые крестики окончательно допекли маму.

— Засранка! У меня нет денег на новые обои! — Она в сердцах схватила со стола портфель и огрела меня пониже спины. Замок оказался не застегнут, и на пол посыпались тетрадки, раскатились карандаши.

Мама взглянула на развалившийся пенал, и я поняла, что она сейчас скажет.

— С сегодняшнего дня ручки и карандаши по выдаче. В школу и на два часа, пока уроки делаешь.

Так мой любимый заграничный пенал, зависть всего первого «А», отправился в секретер под замок. Это стоило о-очень большого крестика. Или трех маленьких.

Я уже знала, чем их поставить. Я расчесала ссадину на коленке и нарисовала пальцем две перекрещивающиеся багровые линии. Получилось красиво. Очень даже красиво, прямо ух как здорово.

С этого дня я стала раздирать болячки и чертила крестики кровью. Я рисовала сразу два икса: по делу, и за вскрытую ранку. Это было не местью, но летописью, хроникой, конспектом того билета, по которому я когда-нибудь подробно отвечу — повзрослев или просто набравшись сил.

И тут мама испугалась.

— Ты уже большая. Неужели ты не понимаешь, что хорошие дети так не поступают?

— Хорошие мамы тоже, — возразила я.

— Что «тоже»? Что? — взорвалась мама и повела меня к психиатру.

Мы приехали в новый район под названием Автогенный. Долго шли мимо заводских заборов, вдоль выпростанных из земли байпасов. Была ранняя весна, в проталинах проклюнулись ярко-желтые хохолки мать-и-мачехи. Я нагнулась, сорвала самый большой — насколько вообще эти ростки можно было назвать большими — и так и заявилась с ним в поликлинику.

Мы дождались своей очереди и зашли в кабинет. На полу лежал мягкий зеленый ковер, с подоконника на посетителей взирали Крокодил Гена с Чебурашкой, Три Поросенка, Кот Леопольд и Карлсон. В углу за столом сидел дядька в голубом халате и что-то писал.

Честно говоря, врачей я побаивалась. Но у психиатра были такие здоровские игрушки! Это внушало доверие. Да и халат не белый. Может, он и не совсем врач? Я рассмотрела его повнимательнее. С бородой и в больших квадратных очках, дядька напоминал доброго Космонавта из мультфильма «Тайна третьей планеты», а этот мультик я любила. Короче, психиатр мне понравился.

— Заходите, присаживайтесь. Первый раз? Как фамилия?

Мама назвала.

— Головных болей, обмороков нет?

— Нет.

— Тэк-с. Посмотрим.

Дядька осмотрел меня, постукал по коленкам молоточком.

— Нормально. А теперь встань ровно, закрой глаза и вытяни руки вперед. Цветочек пока положи.

— Давай подержу, — сказала мама.

Но я, помедлив, подошла к врачу и вручила первоцвет ему.

— Это мне? Спасибо! Давай-ка все-таки мы закроем глаза и вытянем руки вперед. Ладонями вниз. Тэк-с. А теперь достань правой рукой до кончика носа. Молодец. Можешь открыть глаза. Ты поиграй пока, а мы тут с мамой поговорим. — Дядька повернулся к окну. — Кого тебе дать? Карлсона?

— Крокодила Гену, — попросила я.

— Тэк-с. — Он бережно взял с подоконника игрушку и протянул ее мне. Крокодил был новенький, будто только что из магазина. Я понюхала его хвост — вкусно пахло свежей пластмассой.

— Ну, что у вас стряслось?

Мама рассказывала нашу историю и утирала глаза платочком. Утром я видела, как она рьяно наглаживает, прямо-таки надраивает его утюгом. Врач что-то писал в тонюсенькую тетрадочку.

— Вот посмотрите, — и мама показала ему мои расчесы. — Уже думала ей пяльцы с мулине купить, пусть вышивает свои крестики. Насчет иголок боюсь… У нас один мальчик в классе проглотил иголку…

— Не люблю я эти нитки, — вставила я.

Врач задумчиво покрутил в пальцах цветок. Потом отложил его в сторону и снял с подставки перьевую ручку.

— Тэк-с, это все детали. А на что именно она обижается?

— Она читать мне на ночь не дает, свет выключает, — вновь подала голос я. Впрочем, это было меньшее из зол, так как я уже давно приспособилась читать с фонариком под одеялом.

— Помолчи, тебя никто не спрашивает, — цыкнула мама.

— Тэк-с. А еще?

— За плохие отметки ругаем.

— По какому предмету? — оживился психиатр.

— По чистописанию. Ручку не так держит. Буквы все в раскоряку.

— «Не так» это как?

Мама взяла со стола карандаш и показала врачу:

— Ручка должна смотреть в плечо. А она ее держит в обратную сторону. Три единицы уже принесла.

— За почерк не ругать, — сказал врач. — Сейчас вам охранную грамоту выпишу на то, куда ручка может смотреть. Держите. Отдадите учительнице. — Он подышал на штамп и приземлил его на заключение. — Дальше.

— Старшим грубит.

— Это манера поведения. Вы мне случаи рассказывайте, пожалуйста.

— Вчера пришла вся по уши в мазуте.

— Я в лужу с велика упала. Там камень был на дороге.

— Ясно. Еще.

— Она не купила собаку, — заверещала я. — Обещала и не купила.

— Мы живем на съемной квартире. Только собаки еще не хватало! — начала оправдываться мама.

— Но ты обещала!

— Ты прекрасно понимаешь, что мы не можем сейчас заводить собаку. Папа тоже хочет спаниеля, и тоже терпит. Вот переедем на новую квартиру и возьмем у тети Гали щенка.

— Никогда не обещайте детям того, чего, возможно, не сделаете в ближайшее время, — сказал дядька. — То, что для нас «не успеешь оглянуться», для них целая вечность. Вспомните себя в детстве. Неужели не помните?

— Да помню я… — отозвалась мама.

Мы разговаривали еще долго. Целый час, а может быть, и все два.

— Не вижу патологий, — заключил наконец психиатр. — Рефлексы в порядке, а аутоагрессия реактивная. Сегодня же купите ей цветных карандашей.

— Да есть карандаши, мы просто прячем.

— Что спрятали, про то забудьте, пусть там и лежат. А ей, пожалуйста, купите новых. Хороших. Да. Это очень важно. И по возможности отправьте ребенка на десять дней развеяться — к бабушке, в санаторий, на турбазу… Сейчас я вам освобождение в школу выпишу. Вот, возьмите. Если что, зайдете ко мне через месяц.

— Спасибо.

— Чуть не забыл. Марь Иванна! — крикнул врач в сторону смежной комнатушки. — Мне тут цветы подарили. Найдется у нас что-нибудь под вазу?

Тут он посмотрел на меня и улыбнулся. Хотел было нажать на столе кнопку «войдите», но передумал.

— Вы не могли бы на минутку выйти? — попросил он маму, а когда она скрылась за дверью, наклонился ко мне и тихо сказал:

— Хорош мамку пугать. Поняла? А то крестиком вышивать придется. Ну, беги, Софья Перовская.

На обратном пути, когда мы шли мимо байпасов, я подбежала к проталине и сорвала еще одну мать-и-мачеху. Смешно отставив руку в сторону, мама обходила по кромке весеннюю грязь. Я догнала ее, вложила в ладонь стебелек.

— Ты прости меня за собаку, — сказала она.

 

КОГДА Я БЫЛ ДЕВОЧКОЙ

Кроме Лёсика Снегирева во дворе никого больше не было. С помощью куска фанеры и палки он рихтовал зубцы на башне снежной крепости. Бастион начали строить только вчера, так что работы еще было навалом. Увидев меня, Лёсик махнул рукой, подзывая, и крикнул:

— Дашь завтра контрольную списать? А я тебе тайну за это скажу.

— Какую еще тайну? — Лёсик был большим выдумщиком, и его басням я не очень доверяла.

— Ну… один секрет. Никому только не говори. Дай слово, что не скажешь.

— Слишком много условий, — сказала я строго, но потом все-таки снизошла: — Ладно, выкладывай.

— Ну, значит…

Лёсик замолк и стал сосредоточенно колупать палкой снег.

— Чего молчишь, говори.

— Когда я родился, я сначала был девочкой, — сказал он наконец.

— Так не бывает.

— Бывает, — настаивал Лёсик. — Я же был.

— И писал как девочка? — Посмотрим, как он будет выкручиваться.

— Если по правде, — Лёсик задумался, — я не помню. Я же маленький был совсем.

— С чего ты вообще взял, что был девочкой? Тебе, может, приснилось. Чем докажешь?

— Я был, — вздохнул Лёсик. — Я точно знаю.

— А почему перестал?

— Заболел, наверное, — тихо сказал Лёсик, — а когда поправился, то сразу мальчиком стал.

— И что ты делал, когда был девочкой? — разговор становился все интереснее.

— То же самое… Гулял… играл…

— Во что? — спросила я.

Лёсик наморщил лоб.

— В дочки-матери, — сказал он не очень уверенно.

— С кем?

— Один, — ответил Лёсик. — Сам с собой.

— Хорошо, а как тебя звали?

Лёсик отвел глаза. Было ясно, что он не знает. Он думал.

— Лёся, — нашелся он в конце концов.

— А танцевать ты умел? — я все пыталась его подловить, но пока никак не получалось.

— Я и сейчас умею, — обиделся Лёсик, — я в клуб на бальные танцы хожу.

— Ну и кем лучше быть? — наконец спросила я самое главное.

— Девочкой лучше, — шепотом сказал Лёсик. — Ты только никому не говори. А то это уже второй секрет.

— Лёсик, — сказала я, — хочешь, поиграем, что ты девочка? Я буду звать тебя Лёся. А все будут думать, что это сокращение от Лёсика. Как, знаешь, Шура — Шурик. Хочешь?

— Да ну тебя! — отмахнулся Лёсик.

Но я не унималась. С тех пор, когда мы встречались во дворе, я звала его, как девчонку. «Лёся! — орала я на весь двор. — На тарзанку пойдешь? А на каток?»

Самым поразительным было то, что он ни капли не смущался. Не понимает, что я его подкалываю? Странный он, этот Лёсик. Не как все. Училки в один голос твердят, что он фантазер, витает в облаках и путает правду с неправдой.

Рядом с крепостью мы слепили большого снеговика, а потом решили построить «Летучий голландец». За пару дней днище было готово, оставались мачта и парус.

— Читал такую книжку «Алые паруса»? — спросила я Лёсика. — Помнишь, про что там?

— Про то, как девушка на берегу принца ждет. И вот он наконец приплывает, он капитан, и на корабле у него алые паруса. Мы тоже можем такие сделать. Мне мамка кусок свеклы дала снеговикам щеки красить. Можно и парус заодно.

— У «Летучего голландца» парус должен быть черным, — возразила я. — Это пиратский корабль.

— А пусть будет считаться, что свекла черная, — придумал Лёсик.

Мы долепили корабль, Лёсик достал из кармана завернутую в целлофан половинку свеклы, разломил ее надвое, дал кусочек мне, и мы принялись натирать парус с обеих сторон. Получилось неплохо.

— Может, это все-таки «Алые паруса»? — предположил Лёсик.

— А кто тогда Ассоль? Я? А ты капитан Грей?

— Давай наоборот, так интереснее.

— Да ну!

— Увидишь.

— Хорошо, ты Ассоль, — согласилась я.

Ассоль встретила на берегу своего принца, он спас ее, забрал на корабль, и они поженились. Играть, как они поженились, было интереснее всего. Капитан Грей оторвал от земли Ассоль — благо, Лёсик был такой худосочный, что и в зимнем пальто был легче капитана Грея килограмма на три — и понес на руках в загс, который находился в снежной крепости. Там они расписались палочкой на снегу и пошли собирать шишки к праздничному застолью, это были будто бы бочки рома, а заодно и закуска, но тут на балкон вышла Лёсикова мама и закричала:

— Сына! Домой!

— Завтра отпразднуем, — пообещала Ассоль и, высыпав из карманов шишки на снег, помчалась к подъезду.

 

МЕРТВЫЕ ГОЛОВЫ

Расскажи мне сказку!» — «…Как волк насрал в коляску!» Отвечая на мои приставанья, папа все время призывал в помощь волков. «Где мама?» — спрашивала я. — «Волки какать на ней уехали», — отвечал папа. А сейчас мне требовалась история на ночь, и не какой-нибудь пересказанный наспех Драгунский, а Очень Страшная История.

— Ну пап!

— Не папкай, видишь, я занят. Спи давай.

— Расскажи что-нибудь…

— Завтра мама тебе расскажет.

— Ну про отрезанную голову…

— Про отрезанную голову я тебе уже десять раз рассказывал.

— Расскажи одиннадцатый.

— Ночью приснится. — Это просто реплика по сценарию. Сплю я хорошо, и папа это знает.

— Ты обещал. Я кол по математике исправила.

— Точно исправила? — переспрашивает папа, сменив гнев на милость.

— С тебя голова.

— Ладно, одолела… Двадцать минут, не больше, — папа плотно притворяет дверь — мама такие истории не любит, брезгует — и присаживается на краешек моей раскладушки.

Сеанс начинается.

Что может быть заманчивее отрезанной головы? У нас это разменная монета: когда папа проигрывает спор или выполняет условие договора, он всегда рассчитывается такой историей. Я знаю их все наизусть.

Первая дедова. В юности дед учился в Пензе в железнодорожном техникуме и по выходным ездил домой — на поезде час от города, станция Симанчино, а оттуда десять километров пешком до деревни. В тот день он возвращался вместе с однокурсником. Чтобы не брать билеты, поехали на крыше товарного состава — так многие делали.

И было у них, железнодорожников, особым шиком встать и постоять на крыше на полном ходу. Поезд трясет, все — кто сидит, кто лежит… страшно… Дед постоял минуту, повыпендривался, сел. Теперь однокурсника очередь. А поезд разогнался, хорошо идет. Парень поднялся, руки в стороны раскинул: ничего не боюсь! Поля, леса проносятся, ветер в лицо… А над путями провод. Как раз ЛЭП проезжали, а какая тогда ЛЭП, вольт 200–300, — короче, провод над путями был. Прямо как лезвием голову срезало! — зловеще заключил папа.

— А дед?

— А что — дед? Кому нужны лишние проблемы? Спрыгнул да пешком пошел. Ивсе остальные врассыпную, чтобы свидетелями не быть. Тогда же не разбирались, сажали всех, мало ли там чего…

— Машиниста посадили?

— А я думаю, может, этот и не доехал, скатился. Машинист будет останавливаться, что ли? Он и не видел.

— Может, и видел.

— Да как он увидит, ты что? Никак не увидишь. Там семь-восемь вагонов.

— А как они залезали?

— Я не спрашивал…

Вторая голова досталась от прадеда. Пензенская губерния, глухомань, далекий колхоз. Шли косцы с сенокоса — в косоворотках, соломенных шляпах, с косами на плече… — папа показывает, как держат косу: вот так, — солнце садится, кузнечики стрекочут, сеном пахнет… Благодать. Идут гуськом, тропинка узкая среди полей. Впереди ручей, через него мостик. Тот парень, что первым шел, ступил на доски и видит: в тени рыба стоит. Я так думаю, что голавль. Щука вряд ли будет стоять на жаре. Тогда рыбы навалом было, не то что сейчас. В каждом ручейке водилась… Решил оглушить ее с мостика древком — до воды-то недалеко. Коса как сделана, знаешь? Не знаешь. У нее палка вверху толстая, а книзу утончается, чтобы легче работать. Примерился, замахнулся… Раз! — и покатилась, покатилась голова в ручей… И вода вся красная. Бабы орут… Хорошо бы в фильме каком-нибудь снять.

В наше время про отрезанные головы много разговоров было. Этот случай мне дядя Леня рассказывал, но я ему не верю. Не похоже на правду. Ехал он на поезде, опять же из Пензы, до Каменки. Он не на крыше ехал — в плацкарте, как порядочный взрослый человек.

Мужик рядом с ним сидел. И почему-то ему не понравился. Странный… Смотрел, может, не так. Вышел он покурить в тамбур…

— Мужик?

— Мужик. А рядом с Ленькой чемодан его лежал. Вагон почти пустой, поблизости никого. Ленька вообще любопытный! Филипповы все такие: представляешь, какая бабка любопытная, — а Ленька любопытнее раз в пятьдесят, наверное. Я, говорит, не удержался и поднял крышку чемодана. Он не застегнут был. А там голова отрезанная лежала. Я захлопнул — и бежать.

— Куда?

— В другой вагон.

— Но ведь билет на это место.

— Ну и что. Можно было и постоять где-нибудь. С этим страшно ехать рядом.

— Защелкнут должен быть такой чемодан!

— Может, и был закрыт, а он его открыл, но тогда это уже как воровство. Скорее всего, Ленька упростил: «Не лазил я в чемодан, только крышку приподнял…» Да и вообще не верю я в эту историю. Думаю, врет Ленька.

На этом семейные легенды заканчиваются, дальше — исторические факты в популярном изложении, но они не менее захватывающие. Поскольку папа у нас педант, мы движемся в хронологическом порядке. Отправная точка — средневековье. Когда казнили витальеров — так называли пиратов Балтийского моря, за то что снабжали продовольствием осажденный датчанами Стокгольм, — датская королева спросила у главаря о последнем желании. Он попросил помиловать тех людей, мимо которых успеет пробежать после того, как ему отсекут голову. Королева расхохоталась, выслушав этот бред, однако пообещала исполнить последнюю волю.

По уговору, расстояние между смертниками равнялось восьми шагам. Осужденных выстроили в ряд. Главарь опустился на колени перед плахой. Меч просвистел в воздухе. Голова пирата упала на помост, а тело вскочило на ноги и на глазах у королевы и придворных промчалось мимо приговоренных. Миновав последнего из них, оно остановилось и рухнуло на землю. Королева сдержала слово и помиловала всю команду. Штертебеккер его звали, того пирата.

— На штекер похоже.

— Тогда еще слов таких не знали. Это бывает — даже умирая, тело умирает не полностью. Я сам однажды убедился. Принес с рыбного рынка живого карпа: аквариумы у них такие там большие, знаешь… Все собирался живую рыбу попробовать и вот наконец купил. При мне его поймали, выпотрошили, отрезали голову и дали в пакете. А я голодный был, решил сразу пожарить. Положил тушку на разделочную доску, только хотел разделать на куски — а он как прыгнет! прямо на меня! и бился у плинтуса минуты три, всю пыль на полу собрал. Я чуть палец себе тогда не оттяпал. С тех пор живую рыбу не беру.

Вообще, дочь, знай: родина отрезанных голов — революционная Франция. Исторический факт: одна просвещенная дама, Шарлотта Корде, убила кинжалом революционера Марата. Трибунал приговорил ее к гильотине. Когда на глазах у многотысячной толпы палач Самсон поднял за волосы отрубленную голову Шарлоты и влепил ей пощечину, голова покраснела от возмущения. Это видели все. Палача даже должности за это лишили, он закон нарушил — наказывать, не унижая. Она ведь была аристократка.

Следующая остановка — Китай начала двадцатого века. Далекая Поднебесная империя. Восстание китайских боксеров. Я слушаю, затаив дыхание.

— Ну, ты знаешь, никакие они не боксеры, — говорит папа и спохватывается: — в каком ты у меня классе? Вы, наверное, еще не проходили. Так слушай. Не боксеры они никакие, просто эмблема была — сжатый кулак. Повстанцы решили изгнать из Китая всех иноверцев. И русских тоже, да, туда съехалось к тому времени много русских, особенно из Сибири. Наши миссии даже успели обратить в православие часть местного населения. Представь себе: русские начали крестить китайцев, а куда это годится… вот и докрестились.

Боксеры головы всем отсекали, такой был прием. Да. Всех наших дипломатов обезглавили. В Россию только головы потом везли. Так и хоронили. На Пятницком кладбище есть такая могила, на надгробии высечено: «Здесь погребена голова инженера Верховского, казненного китайцами-боксерами в Маньчжурии».

— А дальше?

— Чем дело кончилось? Союзники послали в Китай войска. Императорский двор бежал, но вскоре принял условия победителей. Война была окончена, боксеров отловили, судили и казнили.

— Наверное, им тоже бошки посносили.

— Кровожадная ты у меня, однако, — отвечает папа.

Последняя история — про собаку профессора Брюхоненко.

— Помнишь, мы к дяде Жене на проспект Мира в гости ходили? — папа всегда ее так начинает.

— Помню.

— В его доме раньше жил известный физиолог Брюхоненко, а у него в кабинете — собачья голова. Она даже гостей кусала.

— Она лаяла?

— Нет, лаять она не могла — горла не было. Только пасть разевала. Но моргала, облизывалась, нюхала, фыркала, водила ушами… Он опыты делал по оживлению, про его метод даже фильм американцы сняли, в сороковых годах, специально приезжали. Голова недолго жила, несколько дней, но все равно это было неслыханно, сенсация в науке.

Профессор изобрел специальный аппарат, к которому она крепилась, — искусственные легкие и сердце. На кнопочку нажмешь, и шестеренки вертятся, кровь гоняют, и воздух насосом туда-сюда, вдох-выдох. Изящный такой приборчик, деталей много, все блестит, красота! Потом на базе него аппарат искусственного кровообращения создали, им до сих пор в больницах пользуются. А Брюхоненко наградили Ленинской премией. Посмертно, правда.

На этих словах в комнату заглядывает мама, постукивает по запястью: время! Папа недовольно морщит лоб, поднимает указательный палец — погоди, мол. Мама многозначительно крутит у виска.

— Ну а про габалу я тебе расскажу, когда вырастешь. Сейчас все равно не поймешь, — вставая с раскладушки, заканчивает папа.

— А что такое габала?

— Голова, которую после смерти непременно отрежут. Для магических ритуалов. Ну, спи давай.

 

ЕЙ НЕ ИДЕТ РЫЖИЙ…

Лесная Дорога построена на месте бывшего кладбища. Поселок основали в тридцатые годы, и больше полувека прошло с тех пор, но потревоженная земля забирала часто. Через жилой массив, разрезая его лучом, пролегала междугородная автотрасса, она рассекала наши дома и дворы, леса и поля — и шампур этот нанизал на себя многие жизни.

Павильоны автобусных остановок по сторонам шоссе соединял подземный переход — вонючая, проссанная, вечно сырая кишка, — но пользовались им только старики. Оглянешься: слева, справа на полкилометра никого нет — я даже не бежала, я шла не спеша. Так делали все. Спускаться вниз было не комильфо, и сколько бы родители ни вдалбливали нам в бошки, сколько бы ни приходил гаишник с лекциями на классный час, — не действовало.

На первый урок я опоздала. Проспала. Но оказалось, можно было и не спешить.

Когда я вошла в класс, учителя не было, а все девчонки дружно в голос рыдали.

— Леночка, что случилось? — спросила я.

— Юльку Шишкову задавило, — всхлипнула Безручкина.

— Когда?

— Вчера…

Шишкова была самой красивой и самой модной девчонкой в классе. Мы не дружили, она выбирала только равных себе подруг — Крымову, Забубнову, Черногор. Я в эту категорию не вписывалась, я тихо любовалась Шишковой со стороны. Кроме школьных дел, я мало что знала о ее жизни. Она рисовала и шила. Учила английский. Играла на гитаре. В марте я хотела позвать ее на день рождения — а вдруг придет? И тут такое.

— Я вообще ее не видел! — кричал водитель КАМаза. — Не видел я ее! Выскочила прямо под колеса!

С последнего автобуса шли люди, вызвали «скорую», побежали к родителям. Она умерла мгновенно. Она, наверное, даже ничего не поняла.

За несколько часов до того она покрасилась в рыжий и обрезала челку. Она давно собиралась сменить имидж и вот наконец это сделала. Она надела новую кожаную куртку, и новые сапоги, и новые серьги. Был поздний вечер, но ей не терпелось показаться на люди, и она и пошла в старые дома, на бульварчик перед продмагом, чтобы все посмотрели, какая она красивая…

Новую прическу Шишковой увидела вся школа. Из-под прозрачной газовой косынки торчала рыжая челка.

— Ей не идет рыжий, — думала я, стоя у гроба, — кто ее надоумил покраситься…

Раньше я никогда не бывала на похоронах.

Я смотрела.

Лицо Шишковой мне запомнилось фиолетовым. Наверное, ее не стали гримировать тональным кремом, оставили как есть — только губы были подкрашены темной помадой и, как трезубец кленового листа, сверху горела медно-красная прядь.

В могилу полетели пригоршни земли, землекопы утрамбовали лопатами холмик, поставили портрет, в изголовье легли венки, гвоздики, розы. Мать держали под руки, отец смотрел на нас, одноклассников, с содроганием. Невозможно было выдержать этот взгляд. Хотелось крикнуть: я не виновата, что это она, а не я! Мы не виноваты, что мы живы! — Нет, вы виноваты, вы! вы все! — говорили его глаза, и это было невыносимо. У матери глаза другие: боль, ужас, отчаяние — но такого укора в них не было. В них можно было смотреть.

Но мы не смотрели.

Юлька была единственным ребенком в семье.

Мы ехали назад в школьном «пазике», и каждый молчал о своем. Сейчас начнутся поминки, потом надо быстро сделать уроки, кто-то вечером пойдет на волейбол, завтра будет новый день и все такое.

Наверное, Шишкова сейчас в раю.

И все-таки ей совершенно не идет рыжий…

 

ШЕСТНАДЦАТЫЙ ВЕК

Вслед за Шишковой нас покинул Лифшиц. Я тогда болела корью, валялась с распухшим горлом на диване и думала про ангелов. Ртуть на градуснике переползла отметку тридцать девять. Как интересно. У меня только раз в жизни была такая высокая температура, в четвертом классе. Нет, тогда даже выше — сорок и один. Мама с бабушкой перепугались, что я умру, семь раз вызывали «скорую», но в больницу не сдали. Ангелов и черной трубы я не видела — как лежала на оттоманке в большой комнате, так и осталась. Я и сейчас не вижу. Они есть вообще?

Мысль об ангелах занимала меня все утро, а в обеденный перерыв пришла мама и сказала про Лифчика. Я плохо понимала слова. Я пребывала в экстатическом состоянии, накачанное антибиотиками тело стало невесомым, я была готова взлететь.

— Уби-и-и-ли… — долетало издалека. — Армен заре-е-езал… Насме-е-ерть…

Армен был соседом Лифшица по лестничной клетке, они дружили, ходили в одну группу по самбо.

— А что случилось? — Я приподнялась на локте. Говорить было больно, я с трудом ворочала языком. Перед глазами мельтешило, как в плохо настроенном телевизоре.

— Поссорились. Ножом пырнул, на глазах у всех. Сашка через две минуты умер, даже до телефона добежать не успели.

— Из-за чего… поссорились?

— Не знаю, меня ж там не было. Ты ингаляцию сделала?

— Я вообще вдохнуть не могу. Какая ингаляция, мам?

— Прополощи хотя бы горло коньяком. Вот выплюнешь в пиалу.

Я бултыхала в гортани «Арарат» и думала, что даже не смогу пойти на похороны. То есть я его больше никогда не увижу. Вообще никогда. Ни-ко-гда. Я сделала большой глоток и поставила пустую рюмку на тумбочку. Откинулась на подушку. Из-за зашторенных окон в комнате стоял полумрак. В темноте мне мерещился Армен с огромным, как сабля, столовым ножом — он слегка подкидывал его на ладони, словно взвешивая или дразня. Я закрыла глаза и снова открыла. За окном качалась ветка рябины, шурша по стеклу.

От алкоголя в горле стало тепло, потом за грудиной, потом во всем теле. Волна горячечного жара захлестнула меня, я отключилась. Мне было так плохо, что я даже не могла до конца осознать произошедшее. Был Сашка — и нет Сашки. Был Сашка — нет Сашки. Был Са…

К вечеру я проснулась. Родители пили в гостиной чай и обсуждали сегодняшнее происшествие. Через приоткрытую дверь было все слышно.

— Обычное дело, — сказал отец. — Я когда учился в ставших классах, у нас троих парней зарезали и одну девку. Она, правда, шлюха была…

— Господи! Ребенок — ребенка!

— Какие же это дети, здоровые лбы. Травы своей накурились…

— Паш, ну откуда у них трава?

— Откуда? А то ты не знаешь. Из части, от азеров.

— Чтоб Лифшица сын курил — не верю.

— А ему и не требовалось курить. Достаточно того, что укуренным был его кореш. Померещилось чего-то, ткнул ножом, и все. Помнишь, в Безродново мужик через два дома от нас жену топором зарубил? Тоже в состоянии аффекта был, от водки, правда.

— Средневековье какое-то, — тихо произнесла мама.

— Так и есть. Ничего с тех пор не изменилось. Человечество не стало ни умнее, ни глупее, ни лучше, не хуже. Есть ужасное, есть прекрасное. Вот, послушай. Лютневая музыка средних веков. Моя любимая пластинка. Шестнадцатый век, «Зеленые рукава», старинная шотландская баллада. Какая мелодия. Божественно. Мир сложился как он есть уже тогда — дальше только варианты.

Под звуки лютни я снова уснула и во сне увидела их. Лифшиц и Юлька Шишкова летали, как птицы, над лесом, над гаражами, огородами, высоковольткой, геологическим институтом…

Когда я вернулась в школу после болезни, на Сашкином месте рядом с Карпухиным сидел Борька Тунцов, переехавший с дальнего ряда по близорукости. Брешь затянулась. Класс гоготал как ни в чем не бывало. Десять негритят. Отряд не заметил потери бойца. Я переложила в другую руку вдруг ставший тяжелым портфель и прошла на свое место.

 

ПИАНИНО В ДЕРЕВНЕ

Впервые за долгое время открыла, точнее, разверзла свое пианино, высвободив его из-под завала бумаг и бумажечек, пуда кренящихся кип, стопок и стопищ. Смахнув хламье на диван, уселась наконец к инструменту, открыла ноты… Пианино замяукало: оказалось расстроено.

Впрочем, я его не люблю; в жизни своей любила только один инструмент. Мне было шесть, и родители решили научить меня музыке. Не думаю, что я отдавала себе отчет, хочу ли этого сама. Но уроки «фоно» давали одно бесспорное преимущество: во время тихого часа в детском саду меня в паре с Танькой Капустновой забирали на музыку — в то время как другие дети спали. К тому же мне нравились итальянские слова: дольче, форте, легато… — ими можно было щеголять на прогулке.

Дома пианино у нас не было. После работы мама водила меня за три дома к знакомой. Происходило все в небольшом поселении, именуемом Безродново, — частный сектор на задворках Гороховки, родители там снимали полдома. Минуя соседский участок с яблоневым садом, сидящую на завалинке сумасшедшую девочку Лидочку, единственный на улице кирпичный дом Бобровых и прямо к нему пристроенный хлев — родители покупали у этих людей молоко, — минуя все это, мы приходили к одной хорошей тетеньке, она вела меня в комнату, откидывала крышку пианино, пододвигала стул, подкладывала на сиденье фолиант, послевоенное «Избранное» Пушкина, а под ноги подставку. Подготовив рабочее место, она удалялась на кухню, где они с матерью час пили чай и болтали.

Я разучивала пьесу Гайдна. Пьеса удавалась; это была легкая детская пьеса. «Как ваши успехи?» — спрашивали мать на работе. «Играет Гайдна». Я была очень горда. За пианино я садилась, как Людовик Пятнадцатый на тронное место. О, что это был за инструмент! Он пленил мое воображение раз и навсегда. Не уверена, умела ли я читать, во всяком случае, названия не помню. Лет ему было, наверное, сто: навесные латунные канделябры указывали на то, что инструмент был сделан еще до лампочки Ильича. У него были костяные клавиши и немного плывущий, надтреснутый звук. Короче, это старинное массивное изделие поразило меня, как чудо.

Родители тоже облизывались. Вскоре мы собрались переезжать из Безродново в город, и к пианино был вызван настройщик. Мы долго ждали его на автобусной остановке: он добирался из центра. И вот наконец он приехал. Обычный мужик, в холщовой спецовке и кедах. В руках у настройщика был небольшой сверток: камертон и ключ он завернул в газету, даже сумки не взял. Как будто он слесарь, а это пассатижи и отвертки. Настройщик осмотрел пианино, что-то сыграл, потом разобрал инструмент до костей, подкрутил какие-то винты, после чего вернул детали на место и вынес вердикт: инструмент редкий и ценный. Но там треснула дека. Он сможет починить. Это будет стоить восемьсот рублей. Родители, помнится, получали не то сто двадцать, не то сто пятьдесят. Они погрустнели. Но было видно, что им все равно его очень хочется. «Мы позвоним через неделю», — сказали они.

Втроем мы пошли провожать настройщика на остановку. Автобуса все не было. Родители сели на лавочку. Я чертила палочкой по дорожной пыли. Мужик задумчиво вертел в руках свой сверток, курил и смотрел, как проезжают машины. И тут случилось ужасное. Он как-то странно взглянул на меня — как будто только что заметил — и вдруг сказал:

— А если она бросит заниматься?

Собственно, это все и решило. Так он оставил меня без пианино. Господи Боже, мужик, зачем ты это сказал?! Почему автобус не увез тебя на пять минут раньше!

Мы переехали, пианино осталось в деревне среди коров и комариных туч. Я не бросила музыку. Один раз музыка бросила меня, и это было таким же роком, как явление настройщика, но потом она вернулась обратно. Теперь меня водили играть в прокат, за десять копеек в час. Потом в местный клуб — по договоренности с ночной вахтершей. Свой собственный инструмент появился у меня только в четвертом классе. Им оказался довольно нескладный с виду «Аккорд» 1980 года выпуска — мы с матерью купили в комиссионке. Строй держит неплохо, и звук не плывет, и третья педаль. Но отчего-то я его не люблю, так и не полюбила. Почти не играю. Так, если вдруг что-то найдет…

Вот и сегодня — вспомнила пару легких пьес Шумана, и закрыла черно-белую пасть отголосков детства до следующего приступа демисезонной хандры.

 

ТРИ ПОМИДОРА

Я все помню. Он сидел на лавочке у моего подъезда с Андрюхой Хайдером. Свое прозвище Хайдер получил из-за шапочки — точно такую же черную вязаную «пидорку» носил американский доктор, которого каждый день показывали по телевизору. Андрюху я знала, а его друга нет. Видела парня несколько раз — в библиотеке, на дискотеке, — но знакомы мы не были. Я поздоровалась и зашла в подъезд. Пока поднималась на четвертый этаж, подумала: а почему у нас горит окно на кухне, светло ведь еще. Вышла из лифта, нажала кнопку звонка. Никто не отозвался. Странно. Я поискала в карманах ключ, открыла. Шагнула через порог и споткнулась о тело.

Папа лежал на полу, разметав руки. Он был в верхней одежде и в ботах-полуторках. Рядом валялся раскрытый портфель и связка ключей. Я притворила дверь и бросилась вниз, к Андрюхе.

— Парни! — сказала я. — Нужна помощь. Мой папа то ли умер, то ли пьяный. Упал в прихожей. Надо на кровать перетащить.

Они вскочили со скамейки и побежали в квартиру. Папа неподвижно лежал в той же позе. Андрюхин друг склонился над ним и нащупал пульс.

— Дышит! — сказал он. — Значит, пьяный. Точно, пьяный — запах есть. Андрюх, давай за ноги. Куда тащить?

— В ту комнату. Осторожно, угол! Тебя как зовут?

— Богдан его зовут, — ответил Хайдер. — Он, между прочим, давно хотел с тобой познакомиться.

— Ясно. Богдан, руку ему выверни вперед. Ага, вот так.

Папу сгрузили на диван. Он не подавал признаков жизни.

— Активированный уголь есть? Надо, чтобы он его выпил. В смысле, проглотил.

— Где-то был, — я побежала искать аптечку.

Парни разжали папе зубы, я положила в рот таблетку и только хотела влить полстакана воды, как вдруг папа пожевал губами и, не приходя в сознание, с силой выплюнул таблетку прямо Хайдеру в глаз. Как верблюд. Рефлекторно.

— Черт!! — выругался Хайдер.

— Жить будет, точно, — подытожил Богдан. — Надо набок повернуть, а то будет блевать, захлебнется. И тазик принеси. К утру должен прочухаться. Только одного его не надо оставлять, на всякий случай.

— Может, побудете пока со мной? Гребенщикова послушаем. Я картошку на ужин пожарю.

Хайдер отказался, заявил, что не может — мать ушла без ключей, — а Богдан остался караулить папу.

Рано утром папа нас обнаружил. Спящими на моей узкой девичьей кровати. Мы были одеты, мы лежали поверх одеяла, — но папу это не смягчило.

Богдана он спустил с лестницы, вышвырнув вслед его кеды, а мне дал затрещину.

— Это нечестно! — орал Богдан на весь подъезд с первого этажа. Но папа не стал его слушать.

— Ты пьяный был, ты чуть не помер. Мы тебя караулили, — сказала я мрачно.

— Где мои три помидора? — набросился папа. — У меня тут были три помидора. Вы что, их съели? Где они?

— Никто не брал твои помидоры. Искать надо лучше. Вон они в миске на подоконнике.

Папа молча крошил помидоры, как на салат. Посолил, поперчил, залил подсолнечным маслом. Сел завтракать. Я, ускользнув из поля его зрения, вышла на балкон.

Богдан сидел на лавочке. Он знал, что я выйду. Он помахал: привет! — покрутил у виска и улыбнулся. Я развела руками и жестом показала, что сейчас спущусь.

Был очень ранний розовый час, даже с собаками еще никто не гулял. Мы сели на край песочницы и стали ждать, когда совсем рассветет. А потом пошли к Богдановой маме, и она накормила нас завтраком.

— Ну и придурок твой папа, — сказал Богдан, — как ты только с ним живешь… Кошмар на улице Вязов… Хочешь, выходи за меня замуж.

— Что, прямо сейчас?

— Когда угодно.

— Я подумаю.

Я говорила совершенно серьезно, и он тоже. Мы так устали за ночь, так не выспались, что просто не было сил на интригу, кокетство и прочие скрытые смыслы.

А может быть, дело не в этом. Богдан вообще был другой, я сразу почувствовала. Это какой-нибудь Хайдер заржал бы и гаркнул: «Шутка!» — а я: «Смотри, дошутишься!» И отвесила бы ему смачный фофан. А он бы в ответ: «Драчливых баб точно замуж не берут!» Или еще какую-нибудь гадость. Да только где он, Хайдер? Спит еще, наверно. Под толстым пуховым одеялом. Ну и пусть себе спит. Помог, сколько смог, и ладно.

 

СКАМЕЙКИНЫ ДЕТИ

Был неприятный, мокрый, промозглый октябрьский день. Моросило. За шиворот попадали холодные тонкие струйки. Мы сидели с Хайдером на детской площадке у институтского бульварчика, за столиком, похожим на птичью кормушку, и пили дешевое пиво.

Вообще-то школьникам спиртное не продавали, но в продмаге работал старший брат Хайдера, поэтому нас как своих отоварили без очереди и без лишних слов. На закуску можно было взять печенье, но я не любила «Юбилейное», а Хайдер — шоколадное, и мы решили пить так.

Когда наш рассудок был порядочно затуманен напитком шведского короля Гамбринуса, мы увидели нечто.

С безлюдной аллеи на нашу площадку свернул пожилой человек и направился к одной из скамеек. Но, не дойдя до нее полуметра, вдруг остановился и присел на корточки. Оперся о верхний край скамеечной спинки, вытянул ноги назад, а руки расправил в локтях, оказавшись таким образом в положении гэтэошника, обреченного на нормативы по отжиманию.

И тут началось самое интересное.

Приняв эту странную позу, гражданин быстро и резко стал выполнять известные телодвижения. Он отжимался, буквально-таки елозя ширинкой по мокрому сиденью.

Мы переглянулись и тихо прыснули. Гражданин нас не замечал.

— Детей!.. скамейке!.. делает!.. — сказала я, подавившись от хохота. Хайдер тюкнулся носом в столик. Но поскольку глазеть на такое интимное дело вроде как неприлично, мы отвернулись и открыли еще по бутылке. Прошло минут пять.

— Смотри! — дернул Хайдер меня за рукав. — Он и этой скамейке решил удружить.

Действительно, человек занимался уже со скамейкой, которая была чуть подальше. Сумасшедший! Мы захлебнулись от смеха. Мы показывали на него пальцами и многозначительно крутили у виска. Человек медленно передвигался по бульвару, переходя от скамейки к скамейке, пока не скрылся из виду. Мы сдали посуду в ларек, взяли еще «Жигулей» и ушли…

И только потом, много позже, я узнала, что таким образом — отжимаясь от стенки, скамьи, перила, садовой оградки — человек может самостоятельно снять приступ астмы.

 

ВЕТРЯНКА

Вчера в магазине «Лоллипоп» приобрела трусы. Фирмы Atlantic, серебристые, с огромными ярко-розовыми буквами J U I C Y в области ягодиц. Буквы усыпаны блестками, надпись изогнута по дуге, как подкова. Повертела попой перед Богданом. Ему понравилось. Ущипнул за игрек. Мне тоже очень нравятся.

Увы. Как оказалось, подделка под американскую фирму Juicy Couture. В модном журнале прочитала.

Ладно, после обеда пойду в ГУМ покупать себе брючки. Аутентичные бархатные штаны фирмы «Джуси Кутюр». Цвет — густая зеленка, бриллиантовое зеленое, как пишут на пузырьках. Главное теперь ветрянкой не заболеть. А то в прошлый раз, когда у меня появились такие штаны, за разницей лишь, что не «Джуси», а «Райфл» — мама урвала в командировке, чем очень гордилась, да-да, настоящие итальянские «Райфл», — я тут же схватила ветрянку. В ансамбле смотрелось очень эффектно. Тогда, в пятнадцать лет, я еще не знала о поп-арте и Энди Уорхоле, но, думаю, это было оно.

В последний момент передумала и купила синие. И не «Джуси», а EMS Glamour. Так что ветрянка мне не грозит. Хотя бы благодаря иммунитету. Та, первая, — школьная, — была драматическая. Она налетела вместе с первой любовью, наверное, тот же ветер принес. Меня угораздило сразу после каникул, посреди зимы, хотя погода была аномально теплая, плюсовая. Когда я только-только заболела, я сразу не поняла, что со мной. Симптомы были странные. На голове набухли шишки, много шишек. Я перепугалась и поехала к своему другу — Богдан лежал в районной больнице и косил от армии. Вызвала его из палаты. Богдан вышел на крыльцо, закурил.

— Я чем-то заболела, — сказала я ему. — Серьезным чем-то, не знаю. Шишки на черепе, температура тридцать восемь и пять, все тело болит. Никогда такого не было.

— Зачем же ты приехала больная?

— Тебе сказать. Может, я вообще умру. Может, это СПИД.

— Не умрешь, не бойся. Дурочка. Поезжай домой, врача вызови.

Я попрощалась с Богданом, взглянула на стеклянную табличку «Приемный покой» и пошла на автобусную остановку.

К вечеру температура поднялась еще на градус. Я вся покрылась водянистыми пузырьками, но я этого не видела, потому что лежала с закрытыми глазами и мычала.

Пришла с работы мама, с ходу поставила диагноз, взяла зеленку, обмотала спичку ваткой и расписала меня под хохлому.

— Прямо в тон твоих джинсов, — сказала она. — Хорошо, что Богдан в больнице. А то увидел бы, испугался и убежал.

— Я сегодня у него была. Днем. Навещала.

— Ты его не целовала?

— Нет. Народу было много вокруг. — Вообще-то целоваться с Богданом я любила.

— Может, и не заболеет. Может, еще пронесет. Парень крепкий.

— Это надолго?

— Недели на две. Он когда выписывается?

— Десятого февраля.

— Успеешь поправиться.

Утром пришел врач, открыл справку и велел больше пить. Температуру сбили аспирином. Шишки прошли сами собой. Весь день я читала, смотрела телек или спала, и было мне в общем-то неплохо. Вечером мама подновила хохлому и опять вспомнила про джинсы.

Популярная медицинская энциклопедия досталась нам в наследство от тети. Я взяла с полки том, куда попадала буква «в», и стала изучать свою болезнь.

«Ветрянка, или ветряная оспа, — было сказано в книге, — высокозаразное инфекционное заболевание преимущественно детского возраста, характеризующееся пузырьковой сыпью». Угу, я впала в детство, подумала я. «Возбудитель — вирус из семейства герпесвирусов, во внешней среде нестоек и погибает через несколько минут. Источник ветрянки — больной человек. Передается ветрянка воздушно-капельным путем. Заражение через третьих лиц и предметы, бывшие в употреблении у больного, практически исключается ввиду малой стойкости вируса во внешней среде. После ветрянки развивается стойкая невосприимчивость. Повторные заболевания ветрянкой бывают крайне редко». Что ж, это радует. «Начало болезни острое. Появляется слабость, повышается температура тела до 38 °C, и на коже любого участка тела, в том числе и волосистой части головы, обнаруживается сыпь. Вначале это пятнышки розового или красного цвета, с четкими контурами округлой формы. Через несколько часов на них образуются прозрачные блестящие пузырьки от 1 до 5 мм диаметре, похожие на капли воды. Через 2–3 дня пузырьки подсыхают и дают плоские поверхностные корочки, которые спустя 6–8 дней отпадают, как правило, не оставляя после себя рубцов». А если не как правило? У Таньки Капустновой остался шрамик над бровью, она болела…

— А ты не расчесывай, — сказала мама. — Не будешь чесать, и все заживет ровно.

«Лечение ветрянки ограничивается постельным режимом на 6–7 дней, молочно-растительной пищей, обильным питьем и гигиеническим уходом. Особое внимание уделяется чистоте постельного и нательного белья. С целью ускорения подсыхания пузырьков рекомендуется смазывать их 10 % раствором марганцовки или бриллиантовым зеленым. Для предотвращения расчесов кожи необходимо следить за регулярной короткой стрижкой ногтей…»

Я захлопнула книгу, втиснула ее обратно в шкаф и посмотрела на свои лиловые перламутровые ногти. Нет, и не уговаривайте, я этот маникюр три месяца растила и полдня делала. Лак был американский, фирмы Wet’n’Wild, в переводе «мокрый и дикий», — мамина сестра привезла из загранки вместе с духами «Бал в Версале». Моим ногтям вся старшая школа завидовала, и средняя тоже, да и младшая бы присоединилась, если бы понимала чего. С таким маникюром из-за какой-то несчастной ветрянки я не расстанусь. Придется себя контролировать.

— Надоела мне эта зеленка, — жаловалась я маме, когда она, обернув ваткой спичку, обновляла крапчатый узор.

— Зеленка надоела? Давай сменим образ.

Мама решила — пусть я у нее буду разноцветная. На следующий день во время обеденного перерыва она сходила в аптеку и принесла небольшой пузырек с надписью «Фукорцин». Лекарство оказалось вязкой, мазучей жидкостью темно-красного цвета. Теперь лицо у меня было в красную крапинку, а руки и туловище, как и прежде, оставались зелеными.

— Посмотрите-ка на нашу королевичну… Вот если бы Вовка от тебя заразился, я бы вас тогда отдельно разукрашивала: тебя зеленым, а его красным, — издевалась мама. — Нет, наоборот: тебя красным, ты же девочка.

Но брат гостил у бабушки, ему мой вирус был не страшен.

Прошла неделя. Я была дома одна, когда в дверь позвонили. «Папа на обед», — подумала я и распахнула створку, не посмотрев в глазок. На пороге стоял Богдан. Получается, его раньше отпустили. Я вспомнила вдруг, что вся красно-зеленая, и в ужасе захлопнула дверь обратно.

Он все понял.

— Открой! — закричал он. — У меня была ветрянка! Была!

Я стояла под дверью и молчала.

— Я все равно не уйду, пока не откроешь.

Он колотил минут пять. Потом я все-таки открыла. Я не выдержала.

— Царевна-Лягушка… Ну что ты как маленькая. Первый класс, вторая четверть.

В прихожей висело зеркало. Я взглянула на себя, красавицу, и подумала: если сейчас не ушел, будет любить хоть лысую, хоть с усами. Подумала и успокоилась. Мы пошли в мою комнату, и я напоила его чаем с творожными пирожками, он их обожал. И потом всю жизнь пекла ему эти пирожки. «Хозяйские», мало теста и много начинки. Но это уже из других, из взрослых историй. Как-нибудь расскажу. А сейчас пойду поверчу попой перед Богданом, пусть оценит обновку.

 

БОТИНКИ НА КОРОЧКАХ

На выпускной я пришла в папиных ботинках сорок третьего размера. Ботиночки блеск! Из тонкой кожи, финские, на корочках, то есть на тонкой кожаной подошве. У них были тупые, почти квадратные носы и тонюсенькие пижонские шнурки с приплющенными металлическими наконечниками. Папа купил корочки на окончание университета, четыре часа в ГУМе в очереди стоял, и очень потом ими гордился.

Зачем я их надела? Возможно, мне хотелось растоптать школу.

Ноги у меня были худенькие, и даже то, что я в расклешенных от колена джинсах, не делало мой внешний вид менее идиотским. Над джинсами висел зеленый пиджак. Именно что висел, болтался, аки на вешалке: он был на шесть размеров больше и на полруки длиннее. Пришлось несколько раз подвернуть рукава и зафиксировать со стороны подкладки булавками.

Короче, когда взошла на сцену актового зала сельской школы поселка Лесная Дорога, я выглядела, как пугало на делянке. Это меня радовало. Акт вандализма, протеста, куража — да что только я ни вкладывала в этот жест. Как вы все меня достали. Так хотелось отвесить кому-нибудь пендель квадратным носком ботиночка. Я не могла без отвращения смотреть на лица одноклассников. И учителей. Они стаскивали в прошлое. Мне надоело быть маленькой. Я очень устала.

Я долго думала, как выразить свое последнее фи. Решение пришло само собой. Перед выпускным всем одноклассницам шили платья. Капустнова кроила какой-то мудреный корсет на шнуровке, Безручкиной мастерила наряд лучшая портниха в поселке Галка Ковтун, — с гагачьим пухом, а то! — Денисова заказала в Гороховке в ателье little black dress и раз в неделю моталась на примерки, а я не хотела вообще никакого наряда, потому что от всех этих воланов и рюшей, розовых лифов и взбитых подолов, пуховых пелерин, перчаток и накладных шиньонов в виде взлохмаченных гениталий меня тошнило. Не-хо-чу.

— Не хочешь — как хочешь, — сказала мама. — Леди с дилижанса, пони олл райт. Хоть голая иди.

И я пошла. Не голая, конечно, но… Короче, пошла я.

Я напихала в носы побольше ваты, чтобы ботинки не болтались на ногах, и в таком виде отправилась получать аттестат зрелости. Школа наша стояла на отшибе — трехэтажное бетонное здание в форме руны «соулу» или буквы «ч» без одной палки. Я добежала до нее довольно быстро, поднялась по ступеням и в холле у раздевалки встретила библиотекаршу.

— Какие интересные ботинки, — сказала она.

Мне показалось, она меня поняла. Вера Петровна была нормальная тетка. Я ее уважала.

— По праздникам ношу.

— Беги скорее в зал, все уже собрались.

— Клоун! Клоун! — заорали сзади.

— За клоуна ответишь! — Не оборачиваясь, сказала я и пошла дальше. По голосу вроде Елисеев. Урод. Все уроды.

На вручении нас по очереди вызывали на сцену, к накрытому кумачом столу, пожимали руку и дарили гвоздичку. Я взошла под софиты совершенно спокойно. В зале похлопали. Взглянув на меня, директриса обомлела, но речей своих не прервала.

— Аттестат зрелости, — неуместно задорным тоном объявила она, — и грамота за особые успехи по русскому языку вручается… — директриса назвала мое имя и фамилию. — Молодец! Почти без троек! Желаем счастливого пути во взрослую жизнь. Нелегкую, но интересную. И не забывай нашу школу…

В зале сидели учители-мучители, мамки-няньки, старшие и младшие классы и вообще все кому не лень. Я не смотрела в зал. Я смотрела под ноги. На полу, у самого края сцены, валялась отломанная головка гвоздики.

Когда директриса закончит свою лебединую песню, я сделаю шаг вперед и вдарю по бутону, как по мячу.

— Ты что!! — заорет директриса.

— Ботинки у меня волшебные, — отвечу я тогда. — Сами говорят ногам, что делать. Вы извините, если что не так. — А затем откашляюсь и пропою павлином: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…»

Я стояла и смотрела, и смотрела, и смотрела на бутон, но так и не сдвинулась с места.

А потом вызвали Елисеева.

После торжественной части весь класс пошел обмывать аттестаты в школьный буфет, а мы с Капустновой, не заходя домой, отправились на башню. Так называлась местная водокачка, высокий круглый столп из серого силикатного кирпича. Мы и раньше часто забирались туда на крышу по вечерам — смотреть на звезды. Внутрь вела дверка, сразу от нее начиналась лестница. Железная, ржавая, длинная, пролетов, наверное, двадцать. Набойки корочек цокали по ней, как копытца.

— Ой! — У Капустновой застряла шпилька в решетке.

Она спустилась на пару ступенек назад, вызволила туфлю и хотела снова надеть.

— Лучше вообще сними. Давай возьму одну, удобнее будет хвататься.

Капустнова послушалась моего совета и полезла дальше босиком.

— Тебе мои ноги не пахнут?

— Не пахнут.

В каждом городе есть своя башня, — размышляла я. — В Париже Эйфелева, в Пизе Пизанская… У нас вот — водокачка…

Башня таила страхи. Один раз на самом верху из кармана моей кургузой болоньевой куртки выпал фонарик. Бульк! — далекий всплеск где-то внизу. Упал в бак с водой. Нет больше фонарика. Мне очень страшно, лестница зыбкая, и где-то внизу не видимая в темноте вода. В другой раз — паук. Мы уже спустились обратно и выходили, Борька Тунцов толкнул дверь, на филенку упал дневной свет, и мы узрели его. Он сидел рядом с ручкой. Огромный, сантиметров пять, мохноногий, рыжий, узорчатый. Жуть.

Наконец мы преодолели последний пролет. На крышу вел люк, мы выбрались через него, сели подальше от края. Поселок был как на ладони. Наш дом, мрачные корпуса НИИ, магазин, детский сад, амбулатория. В окнах школьной столовой вспыхивали огни светомузыки — пьянка-гулянка, видать, шла вовсю…

— Куда поступать будешь? — спросила я.

— В этом году не буду. К отцу в кооператив пойду гладильщицей. А ты?

— Не знаю… В Москву куда-нибудь. Не могу здесь больше.

— А мне нравится. Я бы ни за что не уехала.

— Что здесь может нравиться, Тань? В этой глухомани?!

— Друзья… Экология…

— Какая экология, рядом трасса.

— До трассы километр. У меня окна в лес выходят.

Знакомая песня. Где-то я это уже слышала. Да, от мамы. С Капустновой все ясно — она стала клушей еще в школе. Это я хочу вылететь, как шампанская пробка. А они желают землянику собирать. А потом — картошку, а потом — бутылки.

Беседуя с Танькой, я теребила подаренную директрисой гвоздику, и вдруг она распалась на две части: головка оказалась отломленной и насаженной на спичку.

— Смотри. Надо же…

Капустнова подергала свой цветок за макушку, но он оказался нормальным, соцветие держалось крепко.

— Теперь понятно, почему на сцене валялись бутоны. Ты не заметила?

Нет, она не заметила. Танька вообще не придавала значения мелочам.

— Какой теплый вечер.

— Почти как на юге.

Было еще светло. Я смотрела вниз на поселок. Прощай, Лесная Дорога! До свиданья, овраг! Летите, голуби. Вперед, гардемарины. Хау ду ю ду ю, мистер Браун. Счастливого рождества, мистер Лоуренс. Боже, царя храни. Спокойной ночи, малыши. Взвейтесь кострами, синие ночи. С легким паром. Время, вперед. Я люблю тебя, жизнь. Черный ворон, я не твой!