Мои самые ранние детские воспоминания неразрывно связаны с кладбищем. Ничего странного в этом нет: единственная дорога, по которой можно было гулять с коляской, вела именно туда. В отличие от остальных она была покрыта асфальтом, и родителям волей-неволей приходилось катить меня в сторону погоста.

Прогулки на кладбище я любила: тут не требовалось ходить самой — сидишь, как на троне, в высокой коляске и озираешь мир. Если бы мама решила прогуляться до почты, пришлось бы, выбиваясь из сил, семенить километр за взрослыми. Ах, сколько раз я умоляла идти помедленнее — бесполезно, через минуту они забывались и переходили на привычный темп ходьбы. А тут — везут, как принцессу. Не надо бежать, задыхаясь, хвататься за штанину, клянчить…

Дорога вела через пшеничное поле, прорезала светлый кленовый лесок, забирала левее и выводила на огромное открытое пространство. Взору открывался рокарий надгробий, частокол крестов и обелисков, панцири траурных венков, яркие пятна букетов: сортовые чайные розы соседствовали с фиолетовыми пластмассовыми ромашками; душистые лесные ландыши — с фантастическими голубыми гвоздиками.

Не думая — или не осознавая тогда, — что в земле лежат люди, я воспринимала прогулки на кладбище как праздник.

У некоторых надгробий сидели игрушки: зверушки, пупсы…

— Смотри, собачка, — говорила я маме.

Кладбище меня ничуть не пугало. Скорее, влекло. Много позже Танька Капустнова разделила со мной это пристрастие. Вдвоем мы часто бродили по дорожкам между могил. А где еще гулять? В цирк, театр, зоопарк не пойдешь. Нет у нас таких чудес, даже в райцентре. Двенадцать домов, пятачок у Дома культуры, веранда при школе, лес, кладбище. Тчк.

Сюда свозили хоронить со всего района. Погост простирался не меньше чем на километр и выходил одним концом к Лесной Дороге, а другим — к деревне Безродново, где я жила в раннем детстве, до школы. Обычно мы заходили с дальнего, поселковского конца и сразу направлялись к старым участкам.

Дорожка шла подковой, огибала — обручала — кладбище. Метров через триста мы сворачивали на узкую боковую тропку и проходили мимо могилы с поганками — да-да, есть у нас такая могила, где с ранней весны до поздней осени растут поганки, целое полчище.

— Привет, Поганыч!

Наверняка покойный был злодеем!

Большой белый вазон в греческом стиле. В нем цветочная клумба, как в парке. Здесь покоятся супруги Полонские. Мы полюбовались мраморной ангельской головкой — постамент под ней черный, на его фоне скульптура кажется ослепительной, кипенно-белой. Видно ее издалека.

А это что за прелестное личико? Наташенька Токарева-Ельцова. Восемь лет. На красном граните березки, бабочки. Внизу четверостишие:

Не сгладит время Твой глубокий след. Все в мире есть, Забвенья только нет.

Танька зачитала строчки вслух.

— Хорошие стихи…

— Эпитафия.

А это и не головка вовсе на высокой стеле. Это урна, накрытая траурным покрывалом. Здесь похоронен художник. Так и написано: заслуженный деятель культуры РСФСР. Интересно, что он рисовал?..

Здравствуй, Леночка Колокольцева. Добрый день, Иван Евграфович Азарянский. Как у вас дела? Вижу, вам покрасили ограду. Так гораздо лучше. Голубой вам идет. Я коснулась рукой холодного металла. Так странно, ограждения напоминают детские манежи; пластмассовые цветы — игрушки! — только усиливают сходство.

Еще одна нарядная могила. Вадим Томилин. Участок у него большой, просторнее других. Есть лавочка, даже со спинкой. Здесь мы присаживаемся отдохнуть. Вообще, наши любимые могилы — те, возле которых есть скамейки.

Пространство внутри ограды вымощено черной керамической плиткой, ложе забрано в бортик, посыпано свежим черноземом: на лето кто-то высаживает сюда герани. В головах два остролистных клена. Хорошо сидеть под ними и смотреть, как в небе проплывают облака…

Я сидела и размышляла о смерти. Поразительное дело, никогда, даже от самых горьких обид, мне не хотелось умереть — чтобы родители стояли у гроба и рыдали. Даже понарошку. Никогда не было у меня классических детских фантазий «вот тогда вы поплачете у меня, вот тогда пожалеете…» — ты лежишь в гробу, мертвый, несправедливо обиженный и надменный, а они — мама, папа, бабушка, все взрослые — стоят вокруг и рыдают. Нет, ничего подобного. Я не была уверена, что станут плакать. Поэтому и образы такие в голову не шли. Я вспомнила, как воевала с ненавистной бабушкой Героидой. Мне не хотелось умереть самой, мне хотелось свести в могилу ее…

Запах сырой земли — и еще один, едва уловимый, сладковатый аромат тления, распада — так пахнет вода, в которой долго стояли цветы… Вдалеке слышен стук, ритмичный, металлический — ремонтируют ограду. Иногда ветер доносит запах масляной краски. Мы рассматриваем могилы. Они как люди: есть ухоженные, есть совсем забытые — к концу лета зарастают так, что не видно надгробий. Подходить хочется не ко всем. Некоторые ложа обнесены железным частоколом — настоящие пики, высокие прутья с наконечниками, как у стрел. Другие огорожены цепями на столбцах с железными шарами. Вокруг могилы одного лысого полковника цепь особенно мощная, в руку толщиной.

Лица на фото серьезные, отчаянные — или угрюмые; смотрят пронзительно, как будто спрашивают: ну, что пришел? чего уставился? Веселых или просто улыбчивых мало. Меня всегда удивляло, что заставляет изображать покойных с такими мрачными, скорбными минами. Когда идешь по старому сектору и смотришь на улыбки — а чаще полуулыбки, — невольно думаешь, что раньше люди были добрее.

Там есть один медальон, у которого всегда хочется остановиться. Перед объективом замерла семья — молодой военный, жена в платье с высоким корсетом, дети в матросках. Они сидят на стульях с высокими резными спинками. В кадр попала мебель — письменный стол, книжный шкаф — понятно, что это его кабинет. Обои в трельяжную сетку, на стене большая картина. Если присмотреться, видно: чей-то портрет.

Гравировка мне вообще не нравится. Лица почти все уродливые. У девушки уши слишком низко, у парня косит глаз. Как гравер так умудрился? Но шрифт! Но виньетки! Камнерезы словно соревнуются, воплощая творческие фантазии родственников или собственные, кто во что горазд. Запоминаю всё, чтобы украсить песенник.

Главные достопримечательности нашего кладбища — рояль и склепы. Рояль стоит недалеко от здания конторы, это памятник известной пианистке. Он как настоящий: клавиши, крышка, педали — все с потрясающей точностью высечено из черного мрамора.

Рядом начинается аллея склепов. От первого почти ничего не осталось, одни железные ребра. Соседний как клетка, странное строение из сетки, похожей на дачную рабицу, — чтобы дух в неволе томился. Беспокойный, наверное, был, буйный. Третий склеп напоминает мне летающую тарелку, а Таньке — почерневшую от времени беседку.

Ротонду-НЛО увивает плеть дикой малины. К концу июля на ней созревают ягоды. Они сладкие, словно засахаренные, и слегка пьянящие.

Пробираюсь, срываю одну — и вздрагиваю от хлесткого прикосновения крапивы.

— Ты чего?

— Обожглась.

На коже волдыри. Отчаянно тру локоть.

Танька говорит, в склепах похоронены князья. Теперь не проверишь: имена стерлись от времени.

Меня всегда удивляли искусственные цветы не существующих в природе расцветок: химозно-желтые с красными сполохами тычинок, розовые вырви глаз — видимо, пытались сымитировать пионы, — истерические пунцовые… Вот грозди искусственной сирени — ветви у них ядовито-изумрудные, будто зеленкой покрашены. Их дополняют голубые гвоздики, оранжевые колокольчики, цыплячьего цвета астры.

Цветы — одежда могил, думаю я. Каждый одевает своего покойника как может. Но зачем так ярко? Что за странная мода?.. К чему мертвым это буйство красок? Зачем тащить сюда эту гадость, когда рядом в лесу столько прекрасных цветов: иван-да-марья, смолки, васильки… У нас даже подсолнухи на опушке растут. А так — издевательство одно.

С другой стороны, понятно: это мертвое, неживое. Поэтому и несут сюда. Мертвое к мертвому.

В траве заливается неведомая птица-трещотка. Где-то совсем рядом, но ее не видно.

— Ты веришь в духов?

— Верю, — отвечаю я Таньке и рассказываю, как в детстве ко мне приходил инферн.

Наш дом стоял на самом краю деревни. Вокруг — огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.

В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.

Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.

Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.

Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.

Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.

Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.

Нет.

Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел. Не знаю кто…

Идем дальше, пересекаем старый сектор и оказываемся у конторы кладбища. Одноэтажный охристого цвета домик. Маленький тесный двор, посыпанный гравием, — под ногами хрустят легкие, почти невесомые катышки. Мусорные кучи из увядших цветов, выполотой травы, выгоревших старых венков. В будке живет собака. Она добрая.

У сарая лежат заготовки. Глыбы гранита — красный, черный, пестрый. Некоторые с выгравированными веточками, голубками; на многих выбито имя Иванова Ивана Ивановича — образцы кладбищенской каллиграфии.

Схема участков на стенде у крыльца. Перед ним — куча свежего сырого песка, только что из кузова.

Зеленый рукомойник. Ржавый кран, размокший кусок хозяйственного мыла на приступке. Вода через щель стекает в бетонный коллектор.

Брошенная посреди двора тележка катафалка. Ведущее колесо смешно вывернулось вбок, как у детского трехколесного велосипеда.

На стене — красный пожарный короб. Сверху выглядывает змей брезентового рукава и клювы огнетушителей.

Немудреное кладбищенское хозяйство…

Интереснее всего на кладбище после Пасхи. Яйца с могил мы не ели, а вот конфеты… Как устоишь перед «Красной Шапочкой», пусть даже отсыревшей и отдающей… чем? Мертвечиной?

Действительно, чем?

Ну не трупами же.

Тиной, землей.

Я разворачиваю конфету и отправляю в рот.

— Но-но, хватит покойников объедать.

— Я разрешения попросила.

— У кого?

— У духов.

— Здесь семьдесят лет атеистов хоронят — все духи разбежались давно.

Атеизм у нас еще какой. Неистребимый. Через год, когда в школах начнется мода на религию, наша классная дама Казетта Борисовна, не желавшая терять надбавки за дополнительные учебные часы, заменит пятничную политинформацию факультативом «Изучение Библии». И мы будем ходить туда, едва не засыпая после шестого урока, пока однажды Казетта не оговорится и не скажет, повествуя о Всемирном потопе, вместо «Бог» — «Ленин».

А пока еще мы созерцаем звезды на обелисках, вознесенные на тонкой короткой ножке над выкрашенными серебрянкой трапециями. Под звездами спят коммунисты. Им иначе нельзя.

Смешно, но звезды напоминают верхушку новогодней елки. И венки — как из елочной мишуры, только темно-зеленой. Так неуместна, так нелепа — но и трогательна — эта ассоциация с веселым праздником на могиле важного человека…

В глубине кладбища церковь. Стены из красного кирпича, щербатого, замшелого, окна-полукружья, зубчатые наличники, ржавая маковка главного купола, над звонницей еще одна — поменьше. Крестов на них нет. Крыльцо. Массивная двустворчатая дверь, забитая наглухо. Все в запустении.

По дорожке проходит могильщик, парень в растянутом грязном свитере. Синие треники с пузырями, стоптанные, разношенные боты. Можно было бы добавить: в руке лопата — но нет, руки его пусты.

Как мы не заметили тучу? Ливень налетел со страшной, неистовой летней силой. Скорее к роялю, в укрытие! Мы мчимся с ненастьем наперегонки. Ветер треплет кусты, гонит по аллеям еловые лапы, заламывает ветви кленам. Как фантастический воздушный змей, над кладбищем проносится гигантское опахало венка со вздыбленным оперением траурных лент.

Мы сидим на корточках под роялем. В траве разбитая трехлитровая банка — поливали цветы, рядом торчат поросшие мхом кирпичи, жестянка из-под краски, старая резиновая перчатка… Справа от рояля, за соседней оградой, высокий витой, как вензель, крест. Нам видно его изножье. Краска местами облупилась, из-под белого проглядывает голубое. Только бы в крест не попала молния, думаю я, слыша раскаты над головой.

Водяное тремоло по мраморной крышке заглушается арией ветра. На кладбище стремительно темнеет. Вот уже не видно витого креста. Мы как под абажуром — струи стекают с рояля бахромой. Через минуту это уже Ниагара. Траву прибило к земле, дорожки превратились в кашу, а мы просто сидим и, словно зачарованные, слушаем, как на рояле играет дождь.

Я протягиваю руку и снимаю с каменной педали спящую бабочку.

Она сухая.