Старуха Мартыниха жила на первом этаже в подъезде, крайнем к лесу. Во дворе ее дома, пятиэтажки из силикатного кирпича, стояли столики с лавочками. Их было целых шесть, не пожалели досок, сделали на субботнике. Несмотря на сухой закон, за дальним столом, как раз напротив Мартынихина балкона, по вечерам пили, сопровождая возлияния картежной игрой, — техники и научные сотрудники геологического института вдохновенно проводили часы досуга. Особенно часто заседала компания геофизика Жорки Резника — для нас дяди Жоры. Достать спирт в научном поселке было несложно: в лабораториях его использовали для протирания аппаратуры.
Днем, в рабочие часы, столики тоже не пустовали — оккупировало младое племя. На выщербленной, неровной светло-зеленой столешнице разворачивались фантичные баталии.
Меня лично интересовали не только фантики. Я решила стать серьезным коллекционером. В нашем классе многие что-нибудь собирали: девчонки — открытки с зайцами и переливающиеся карманные календари, мальчишки — марки. Последнее увлечение обрастало дворовым фольклором. Была, например, двусмысленная загадка: чтобы спереди погладить, нужно сзади полизать. Отгадка: почтовая марка.
А я надумала собрать коллекцию заграничных этикеток. Черные ромбики от апельсинов с желтым словом «Maroc» были самой легкой позицией. Этого добра везде завались — у Таньки Капустновой вообще весь холодильник ими облеплен. Далее шли красные треугольнички с долек сыра «Виола». Этикетка тушенки «Великая китайская стена». Распластанные коробки от бульонных кубиков «Кнорр» и сигарет «Герцеговина Флор». Лейбл от папиных джинсов «Фар Вест», привезенных из поездки в Болгарию. Бандероль от гаванской сигары. Наклейка от венгерской охотничьей колбасы. Ярлычок от дедушкиного румынского плаща. Эмблема с упаковки крема «Габи» со слоненком. Обертка от магнитофонной кассеты «Агфа». Боковинки коробок от маминых туфель «Цебо» с фирменным знаком — лодочкой на высокой шпильке.
Я отрывала, отдирала, отлепляла и наклеивала их в тетрадку. Конфетные обертки и вкладыши от жвачек тоже принимались в коллекцию — на нашей дворовой бирже они были не менее ценной валютой.
Однажды мама застала меня за вырезанием товарного знака словенской фармацевтической фабрики «КРКА» с тюбика бабушкиного гидрокортизона.
— Что ты делаешь? — ужаснулась она. — Зачем?
— В альбом заграничных этикеток, — ответила я.
— Не занимайся ерундой! — в сердцах сказала мама.
Я думала, она отберет у меня ножницы. Но она не отобрала. Да и как она могла покуситься на мой атлас мира, самую точную из экономических карт, изданных когда-либо в Советском Союзе.
Когда мы увлекались игрой и слишком громко орали, Мартыниха высовывалась с балкона:
— Черти бешеные! К батькам в гаражи идите. Люди с работы пришли, отдыхают…
Никаких людей, пришедших с работы, у Мартынихи не было — она сочинила эту кричалку сто лет назад и всякий раз к ней прибегала. В четыре часа никто в поселке со службы не возвращался, разве что семья дворников управлялась с делами, да почтальон, да учителя, те, кто на продленке не подрабатывали и кружков не вели. Но учителя жили в другом доме.
А Мартыниха все орала, вдохновенно. Остановить ее было невозможно. Старуху несло. Разогнавшись, она теряла контроль. Она голосила сиреной и после того, как мы меняли локацию — играть под ее вокализы было тем еще удовольствием.
Мы шли на веранду у школы. Там дощатый пол и деревянные лавки — узкие, но все равно подходящие для того, чтобы класть на них фант и со всей дури хлопать ладонью. Перевернется — у тебя его выиграли. Нет — выиграл ты, бери из чужой пачки, что сердцу милее.
Вечерами, когда дальний столик населяли взрослые, Мартыниха буйствовала нечасто: дядя Жора, верховодивший у картежников, однажды запустил в нее пустым бутыльком из-под спирта. Старуха сама доигралась — орала на всю улицу: «Обрезальщик херов!» На «обрезальщика» Резник обиделся. Сосуд разбился о стену в десяти сантиметрах от Мартынихиной головы — аккурат в том месте, где красовалась каллиграфическая надпись углем: «Улыбок тебе, дед Макар» — фразу полагалось читать наоборот, это знал каждый школьник. С меткостью у Резника было все в порядке — в тире выбивал десять из десяти. Он в нее и не целился. Так, пугал.
Старуха взвизгнула, как на заклании, и влетела обратно в квартиру.
— Милицию вызову! Козел! Жидок недорезанный! — верещала Мартыниха из-за занавески.
— Зови! Телефон провести? — крикнул в ее сторону связист Ерохин.
Телефонов в Мартынихином подъезде не было, все это прекрасно знали.
— И без телефона справлюсь!
— Кричи, бабка, громче. Может, и докричишься, — поддержал заведующий химлабораторией по кличке Шестиглазый — у него были очки с двойными линзами.
Ближайший пункт охраны порядка находился в двадцати километрах от Лесной Дороги, в райцентре. Я только пару раз в жизни видела светло-серый уазик — сейчас и когда нашего учителя химии нашли повешенным в гараже и опера целый день собирали показания.
Больше Мартыниха в присутствии Резника не высовывалась и не тревожила игроков вплоть до злополучной свадьбы. Собственно, Жориковой.
Жорик женился. Невеста прибыла в наши края издалека — с Украины, из города Скадовска. Ее отцу не подходил тамошний климат, и они поменялись на Подмосковье. Таких случаев, чтобы кто-то менял Черное море на нашу Лесную Дорогу, еще не случалось, поэтому Тамара и ее отец слыли в поселке этакой диковиной. Дед получал пенсию, а она устроилась фельдшером в амбулаторию и подрабатывала частным образом на уколах. «Легкая рука», — говорили про нее и звали к простуженным и недужным.
Уколы Тамара делала небольно, это правда. Или, скажем, не так больно, как процедурная медсестра Люба. И не так унизительно. Самое неприятное в лечении у Любы заключалось даже не в тяжелой руке, а в том, что в вечернее время она принимала на дому и процедуру регулярно лицезрел ее сын, мальчик на два класса старше меня. Все происходило в однокомнатной квартире, но медичка даже не говорила: «Костик, выйди на кухню». Костик продолжал сидеть за столом и возиться с радиодеталями — Люба находила это в порядке вещей. Приходилось спускать портки прямо на глазах у симпатичного, между прочим, парня, потенциального, может быть, кавалера, который, увидев меня в таком позорном ракурсе, конечно же никогда кавалером не станет. Даже голову в мою сторону не повернет.
Мне было невыносимо стыдно. Если бы присказки воплощались в жизнь и можно было на самом деле провалиться сквозь землю, я оказалась бы ниже самой глубокой шахты Донбасса.
Амбулатория, где теперь трудилась Тамара, открывала врата в рай прогульщика. Там выдавались справки о болезни, двух видов: ОРВИ и ОРЗ — и освобождения на десять дней от физкультуры. Чтобы получить заветную бумажку, достаточно было пожаловаться на головную боль, похлюпать носом, предварительно понюхав канцелярский клей, и предъявить градусник, натертый о колено.
Термометрами заведовала Люба: выносила из процедурной в коридор в майонезной банке и раздавала больным. Она никогда не следила, держишь ты градусник под мышкой или трешь о штаны, как эбонитовую палочку.
— Гм-м… Горло спокойное, — говорила Тамара, но все равно оставляла дома на несколько дней: — Посачкуешь недельку.
Однажды Танька Капустнова откусила кончик термометра. У Таньки была привычка грызть ручку, когда она задумывалась. Напротив банкеток для ожидания в коридоре висели стенгазеты. Вирусы и микоплазмы. Бациллы и спирохеты. Трихомонады и лямблии. Палочка Коха и реакция Вассермана. Нарисованные плохими фломастерами эллипсы и овалы в чашке Петри — роение смертоносных микробов. «Вымою и съем!» — сообщал кособокий Степашка с плаката, держа в лапах большую, едва не с него самого размером, оранжевую морковку. «Муха села — есть нельзя». Перечеркнутое крест-накрест яблоко.
Танька смотрела, смотрела на настенную агитацию — и вдруг куснула градусник с тупого конца. Она и сама не поняла, что произошло.
Стекло с легким хрустом треснуло, раскрошилось в зубах. Танька с круглыми от ужаса глазами стала выплевывать осколки. Разбитый градусник она машинально положила на край кушетки. На клеенчатое сиденье побежали серебристые шарики. Они были очень красивые, как бусины, блестели и переливались.
Танька кинулась собирать, но шарики делились надвое, натрое, разбегались из-под пальцев и крошечными горошинками утекали на пол.
От фельдшера вышла тетка с флюсом и, ничего не видя перед собой, побрела к выходу.
— Следующий! — донеслось из кабинета.
Очередь была Танькина, но она словно окаменела, застыла, как истукан, и не двигалась с места.
— Нет, что ли, никого?
Тамара выглянула в коридор и увидела бледную Таньку над россыпью ртутных горошин.
— Не трогай, — оценила она ситуацию. — В сторонку отойди.
Танька на ватных ногах пересела на соседний диванчик. Тамара толкнулась в дверь к медсестре:
— Люба, грушу мне, срочно.
— Большую, маленькую? — Медсестра не видела ЧП и не поняла зачем.
— Маленькую давай, выбрасывать все равно.
Тамара склонилась над кушеткой и с помощью резиновой груши стала собирать ртуть. Раз — и шарик, втянутый хоботком, исчезал. Очень ловко. Через несколько минут на сиденье не осталось ни капли. Она заглянула под диванчик и поймала еще несколько убежавших горошин.
— А в мое детство ртутью играли, да, — сказала Люба. — Представляете, у одного мальчика во дворе был такой стеклянный лоток типа противня и банка с ртутью. Мы выливали туда ртуть и гоняли палочками, будто это хоккей. А потом обратно заливали.
— Дозвонись Цареву, попроси, чтобы утилизировать помог. Завтра вместе с анализами передадим. И осколки, Люб, еще нужно собрать. Следующий-то кто? — закончив с устранением последствий, спросила Тамара.
И Танька поплелась в кабинет.
На свадьбы и похороны у нас собирался весь поселок. В просторном институтском буфете-столовой сдвигали столы в большое каре. Со склада химлаборатории приносили неофициально отпущенную начальством канистру спирта; в буфете скупались сардельки, голубцы, солянка, морская капуста и кабачковая икра; плюс каждый приносил снедь из дома — кто лука пучок, кто кило яблок. На стол метались банки маринованных грибов, земляничного варенья, рябинового вина и прочих даров подмосковной природы. По договоренности буфет предоставлял посуду — тарелки, стаканы, бокалы для сока, алюминиевые вилки, — а также разносчицу и судомойку.
Начиналось застолье. Сначала чинно, когда все друг к другу по имени-отчеству: Георгий Вениаминович, Илья Ильич, Софья Львовна… церемонно чокались, после каждой рюмки закусывали капусткой, грибочком… Крики «горько!» или вздохи «земля ему пухом…» — все по протоколу.
Спустя время пирушка раскочегаривалась, спирт в лабораториях был дурной, и закончиться мероприятие могло чем угодно, если бы не директор буфета, который вдруг возникал, как гора, из дверей своего кабинета, смежного с залом, и бархатным баритоном просил:
— Господа. Через десять минут закрываемся. Марья Сергеевна поможет собрать, что осталось.
За обстановкой директор следил и глупостей не допускал даже в зачатке. Белокурая буфетчица начинала сновать как мышка и ловко складывала в коробки для пирожных недоеденный провиант, успевая даже сортировать: куски хлеба — отдельно; колбаса, сардельки, сосиски — отдельно; зелень, овощи — отдельно.
С директором никто не спорил и не торговался за время — от институтских продуктовых заказов зависело питание семьи, а давали их по спискам. А может, обращение «господа» так действовало. «Товарищи» он никогда не говорил. Только — «господа». И бархатный проникновенный баритон.
Кто сам, кто под руки — люди покидали столовую. Толпа перетекала в жилой квартал, во двор крайней пятиэтажки. Туда, где стояли шесть столиков.
Свадьба перебралась за столики в половине десятого вечера. Не то чтобы поздно, но и не рано — пять часов продержались в буфете, удивительно даже, зная Жориков темперамент и силу сопротивления сухому закону. Соседи вынесли из дома стулья и еще пару столов. Молодоженам выдали хрустальные бокалы, а остальным раздали стаканы и стопки — что набралось.
Гости расселись, распаковали Марьины коробки, выставили припасенный резерв — вишневку, рябиновку, несмеяновку. Шестиглазый сгонял за гитарой, а папа Борьки Тунцова достал со шкафа аккордеон.
Поселок приготовился гулять.
— За жениха и невесту! Добро пожаловать, Тамара, к нам в Лесную Дорогу. Мы тут почти как семья. Пусть и тебе хорошо живется на новом месте, с Жоркой. Детей пусть бог пошлет. Школу какую построили. И поскорее, через два года в новых домах квартиры будут давать.
— Разнополых, слышь, Жор, разнополых. На комнату больше получится.
Народ засмеялся. Тамара поднялась с бокалом в руке. Она была очень красивая — я разглядела ее еще по пути в буфет. Гипюровое платье, длинные кружевные перчатки — как в театре. Струящаяся фата. Искусственный цветок на лифе — из ткани, пропитанной сахаром, наша бабушка умела мастерить такие.
— Спасибо, дорогие. Как бог даст, а вырастить — вырастим хоть троих.
— Радость, иди-ка сюда, — Жорка чмокнул ее в щеку.
— Горько! — закричали гости. — Начинайте! А то без квартиры останетесь.
— Сейчаз! Во, видал! — Резник показал конфигурацию из трех пальцев. — Не дождешься, зритель. — И обнял невесту за плечи.
Тамара поежилась.
— Холодно тебе?
Жорка сбегал домой и принес брезентовую штормовку — серо-зеленую непродуваемую куртку с ромбом-эмблемой на рукаве: буровая вышка и надпись «Мингео РСФСР». Тамара набросила ее на плечи, прямо поверх свадебного платья.
— Том, спой нам, а? — попросил Жорка. — Знаете, как она поет? Умереть не встать. Спой эту, грустную… про соловья.
— Да перестань. Такую песню — в такой день петь. Под нее только плакать.
— Спой, Том. Пожалуйста.
Это была любимая песня невесты. Я слышала ее много раз, когда ходила на уколы. Тамара всегда напевала «и-и-тёх-тёх… вить-тёх-тёх-тёх…», вонзая в ягодицу иглу, — отвлекала так, видимо.
— Ой, пристал — не отстанет, — согласилась она и взяла высоко:
— Красивая мелодия, — сказал дядя Толя Тунцов. — Ну, а теперь нашу, геологическую. Поправил ремень на плече, растянул меха…
После каждого «бдыть!» он встряхивал головой, отбрасывая на лоб отросшую челку.
— Толь, там не так поется.
— Так, — мотнул челкой Тунцов, не переставая играть.
— Пусть моя еще споет, — не унимался Жорик. — Толь, знаешь эту, хохлацкую… «В саду гуляла, квитки сбирала я…»
— Опять жалобную, — поморщилась Тамара.
— Знаешь?
— Подберем, какие проблемы, — сказал дядя Толя.
И Тамара пошла на второй круг.
— Ишь, распелась! Нашел голосистую! Людям спать надо! Одиннадцать часов! — послышался вдруг истошный Мартынихин голос.
Старуха стояла на балконе в ночной рубашке и в мелких самодельных бигуди. Кто-то из гостей засмеялся.
— Что ты сказала, коза? — Жоркина рука потянулась к пустой бутылке.
— Что слышал, то и сказала. В Скадовск езжайте горланить! У меня давление сто шестьдесят на сто. Ишь, певица нашлась. Песнехорка гребаная!
— Еще одно слово, мать, и я тебя вот этими руками придушу. И петь будем на твоих поминках.
— Это мы еще посмотрим, на чьих поминках.
— Прикуси язык, лярва! — Сжимая в руке метательный снаряд, Жорка медленно поднялся из-за стола.
— Жора, не надо! У нее ружье!
И в этот момент все увидели, что с балкона на них смотрит двустволка.
— А ну убери! — крикнул Жорка.
— Да я тебя, ирода, сейчас кончу! — Старуха сделала короткое движение рукой. За бортиком балкона не было видно, что она делает. Похоже, потянула за спусковые скобы.
Один раз Резник уже заглядывал смерти в глаза. За полярным кругом, в устье Оби, шли полевые работы — изыскания под трассу газопровода. Жорка был помощником начальника отряда. Перед выходными геологи скинулись по рублю и отправили его за водкой — алкоголем приторговывали баржи, стоящие на рейде.
Жорка оттолкнулся от берега, завел мотор, прошел немного — и заглох. Дергал-дергал пускач — бесполезно, не заводится. Из ничего поднялся ветер, пошел снег с дождем. Лодку понесло в море. А тут еще и волна. Жорка сразу сел на весла, чтобы держать лодку носом к ней: если ударит в борт — перевернет. Лодка плоскодонная, казанка, а волна на мелководье короткая и высокая, в отличие от пологой морской.
Не дождавшись Резника ко времени, экспедиция вызвала на поиски вертолет. Но из-за штормовой погоды он мог летать от силы часа полтора и возвращался назад.
Резник греб трое суток. Стер руки почти до костей, хоть и надел полиэтиленовые пакеты. Потерял ориентацию и счет времени — думал только о том, чтобы держать лодку носом к волне. Жорку вынесло на Северный морской путь, когда свои уже перестали искать, и там его подобрал сухогруз. После рейса за водкой к гребцу приклеилось прозвище Тур Хейердал. Хотя история напоминает больше о лягушке, которая сбила масло из молока.
— Ты, бабка, это брось, — глухо сказал Резник. — Что мы тебе такого сделали?
— Порешу, как свиней! — не унималась Мартыниха. — Чтоб вы сдохли, поганые!
Две женщины, сидевшие с краю, вскочили, хотели бежать.
— Ста-ять! Всем стоять! На место!
Дамы, бледные как полотно, опустились на скамью. Мартыниха вошла в опасное пике. Дальше могло случиться что угодно.
— Сейчас, когда я буду кричать, — тихо сказал Жорка невесте, — юркнешь под стол. Одним движением. Быстро. И сгруппируешься. Поняла? Фатой не зацепись.
— Убери, и мы уйдем! Слышишь? Убери, и уйдем.
Тамара соскользнула под стол.
— Никуда ты, щенок, не уйдешь. Разбежался! — Мартыниха хохотала аки дьявол. — А что это красавица наша там потеряла? Да я тебя из-под земли достану, голубка. — Старуха поводила двустволкой туда-сюда, как указательным пальцем.
Люди не сводили глаз с ружья.
— «Иж-12», — сплюнул сквозь зубы дядя Толя.
— Сам вижу, не маленький, — огрызнулся Жорка.
— Деда еёного, знаю я эту пушку. На глухаря вместе ходили. Бьет на сто метров.
До балкона было гораздо меньше.
— А дед где?
— В санаторий уехал.
— Вот вляпались…
Дед Мартынов действительно проходил курс лечения в бронхо-легочном санатории: пятнадцать лет назад он заработал хроническую пневмонию. Тогда, в середине весны, старик возвращался с работы, из геологоразведочной экспедиции. Дорога вела мимо длинного пруда на задах поселка. Летом в нем купались, а зимой ходили по льду до деревни, срезая расстояние.
Лед еще лежал, но уже был непрочным. Это не остановило братьев Казачкиных, решивших сходить через пруд на конюшню и поклянчить, чтобы дали покататься на смирной кобыле Ладошке — каждый школьник поселка Лесная Дорога хотя бы раз в жизни посидел в ее седле. Не прошли братья и трети пути, как побежала трещина, еще одна — и они дружно плюхнулись в воду. Казачкиным повезло: Мартынов заметил их практически сразу. Попробовав ногою крепость льда, он ступил на тропинку и пошел, а ближе к полынье пополз.
Он вытащил братьев, подождал, пока доберутся до берега, и двинулся вслед. Казачкиных лед удержал, а под ним все-таки провалился. Пруд был неглубоким, взрослому по шею. Мартынов стоял на дне. Драповое пальто намокло, стало тяжелым. Он попробовал выбраться, но не смог. Пытался обламывать локтем края у полыньи — не получилось, не хватало размаха.
Час пришлось простоять деду в проруби, пока не приехали пожарные и не кинули лестницу. Потом два месяца болел: рассказывали, вся спина почернела. Его наградили медалью «За спасение утопающих» и раз в год предоставляли курсовку в санаторий. Там он и пребывал во время Жоркиной свадьбы.
«Зря спасал, — говорила потом Мартыниха. — Оба уголовниками стали: один карманник, другой за разбой сел».
— Жор, я в лес — и бегу звонить, — сказал связист Ерохин. — Я быстро. Она не успеет.
— По тебе, может, и не успеет. Пальнет по столам. Не видишь — безумная.
— И что ты предлагаешь?
— Ждать, пока ей не надоест. Не провоцировать. Сядь! — повторил он, увидев, как связист дернулся с места.
— За свою шкуру я сам отвечаю.
— Сиди, у нас бабы!
— У меня жена беременная.
— У меня тоже. Чтоб ты знал. Видишь, вон, на прицеле.
Мартыниха действительно целилась в светлое пятно под столом. Она сошла с ума, она рехнулась. Ее надо забалтывать — или лучше молчать? Непонятно. Старая карга утратила последние крохи рассудка. Как глупо умереть из-за чокнутой в день собственной свадьбы.
Женщины сидели как каменные. Вцепившись в край столешницы, они молчали, и только пожилая дворничиха бормотала: «Господи-господи, помилуй… господи-господи…» Все смотрели в одну точку. На дула двустволки. А дула — на них.
Одно за другим гасли окна — люди выключали свет, чтобы было видно, что происходит во дворе. Тут и там колыхались шторы, просматривались силуэты. Все звуки мира сосредоточились в одном — надтреснутом голосе Мартынихи, летящем над палисадником, клумбами, песочницей, зарослями сирени, каруселью, столиками, свадьбой…
— Смотрите! Тихо, ребята…
За спиной у Мартынихи метнулись тени. Она вдруг завалилась набок, взвыла; ружье упало в палисадник — но не выстрелило. Как оказалось, оно вообще не было заряжено.
— Пронесло… Я уже с мамой прощался. Надо же… надо же… — Жорка вытер пот со лба.
Тамару вытащили из-под стола. В темноте казалось, что с земли поднимают большую куклу в белом.
— Вы как знаете, а я выпью, — сказал Жорка и потянулся к стакану. Рука его тряслась.
Мы так и не узнали, кто из поселковских вызвал милицию. Наряд подъехал к дому с другой стороны, оперативники забрались через окно в квартиру соседей, прошли оттуда в подъезд, тихо вскрыли Мартынихину дверь, подкрались к балкону — и в секунду скрутили старуху.
С неделю крайний столик пустовал — даже в фантики днем не играли, — а потом снова принял компанию картежников. Старуха Мартыниха больше не угрожала. Она надолго исчезла в больнице — и вернулась тихим понурым растением, боязливым и социально не опасным: аминазин сделал дело.
Жорик с Тамарой жили счастливо. Ее эта история не выбила из седла — как известно, у врачей вообще крепкие нервы. Весной у них родились разнополые близнецы, и через год их впервые повезли на Черное море.
А старика Мартынова тогда оштрафовали. Потому что по правилам ружье должно храниться в оружейном шкафу под замком.