В 1946 году в Институте иностранных языков им. Мориса Тореза – в просторечьи Инязе – ввели преподавание итальянского. Ведала итальянским отделением известный лингвист-лексикограф итальянистка Софья Владимировна Герье, дочь министра просвещения, основателя «Курсов Герье», Высших женских курсов, первого в России женского университета. Не помню, через кого от неё поступило приглашение посетить её в Инязе. Всем своим видом: сухонькая, прибранная, с кружевным жабо на уровне первой пуговицы белой – чуть с желтизной – шёлковой блузки, воспитанием и образованностью С. В. Герье была откуда-то из Серебряного века. Итальянский знала, как родной – отец послал её учиться в генуэзский университет и возил семью отдыхать в Нерви, под Геную.

Софья Владимировна, комплиментарно и настойчиво, предложила мне вести первый курс.

– Но я же не знаю грамматики! – честно призналась я. А сама думаю, как этой прелестной инопланетянке объяснить, что меня с моим тюремным прошлым отдел кадров на пушечный выстрел к Институту не подпустит.

Софья Владимировна замахала руками:

– Пустяки! Вот вам грамматика Мильорини. Сегодня выучите – завтра преподадите!

Ввиду крайней нужды отдел кадров меня пропустил и четыре года терпел.

Что касается преподавания, у меня была палочка-выручалочка: наследие Проппа. И дело пошло. Кстати, все студентки того первого курса, подопытные кролики, на которых я училась учить, стали преподавателями итальянского языка. Немного погодя я обнаружила: мне нравится, что происходит с людьми, когда они учатся и узнают то, чего раньше не знали, обнаружила, что профессия учителя – лучшая в мире. Отдаёшь себя, выкладываешься, казалось бы опустошаешься, подпитывая других, но потом они питают тебя, с лихвой отдают полученное – главным образом в виде удовлетворения от их успехов. И, как правило, это – друзья навсегда. Одни просто вошли в мою жизнь и остались в ней, другие выныривают в самых неожиданных местах и ситуациях, и это всегда радостное событие, тоже подпитка.

На очередном заседании кафедры романских языков заведующая кафедрой, преподаватель французского языка ещё царской выучки Зинаида Ивановна Степанова, призывала коллег обмениваться опытом – ходить друг к другу на занятия.

– Вот я, старуха, пойду поучусь у Добровольской, говорят, она интересно работает!

Рыхлая, подслеповатая Орнелла Артуровна Лабриола, единственный носитель языка на итальянском отделении (мама – Скворцова, но папа – Артуро Лабриола, неаполитанец), такой вопиющей несправедливости не вынесла и написала на меня донос в наркомат просвещения, поставила руководство в известность о том, что мною совершена грубая политическая ошибка: в качестве учебного текста предложена студентам новелла католика-реакционера Антонио Фогаццаро. Начальство распорядилось принять соответствующие меры.

А ведь у Орнеллы муж сгинул в лагерях, она на своём опыте знала, чем чреват донос. Однако преувеличенный комплимент, бездумно отпущенный мне Степановой, так её заел, что пришли в движение все склочные неаполитанские гены.

Меня вызвала Софья Владимировна, сказала, что на ближайшем заседании кафедры будет разбираться моё дело и умоляла покаяться. О том же, правда, с меньшим пылом, просила Степанова:

– Ну что вам стоит? И вопрос решится сам собой!

Я – ни в какую, в ход пошло пассивное сопротивление.

Судилище тянулось бесконечно. Коллеги выступали с гневными речами, возмущались моей политической слепотой.

Тут какое-то недоразумение! – отбивалась я. – Рассказ об эпидемии холеры в родных местах писателя, неподалеку от Виченцы, послужил ему поводом показать крестьянский быт, нарисовать интересные народные характеры. Не вижу в этой «Холере» ничего крамольного, и, стало быть, мне не в чем каяться. Точка.

Степанова удостоверилась, что меня не переубедишь, лишаться преподавателя, не имея перспектив замены, ей было не с руки, и она спустила дело на тормозах.

У моих дорогих друзей Ренато и Клаудии Чевезе есть дача в тех самых местах, где жил и творил Фогаццаро, автор одного из лучших романов итальянской литературы «Piccolo mondo antico» («Давнишний мирок»). На этой даче, в горах над Виченцей, в лесу, я гощу каждое лето, в июле, уже много лет; там мы, преподавательницы Венецианского университета Ка Фоскари, сочинили «Грамматику русского языка», морфологию и синтаксис, единственную с учётом грамматического менталитета итальянцев. Хоть её кто-то зело учёный и ругнул в рецензии за традиционность, но раскупается, как пирожки.

В 1950 году мне эту историю с Фогаццаро припомнили. В тот каннибальский год преподавателей Иняза выгоняли пачками. Выгнали и меня. Мотивировки были разные и всегда неуклюжие, а грех один – пребывание заграницей и, конечно, пятый пункт. В это время добивали «безродных космополитов», на очереди были «убийцы в белых халатах».

Студенты переполошились, ни за что не хотели со мной расставаться, написали петицию начальству… и ещё больше невзлюбили бедную Лабриолу. Они и в мирное время позволяли себе подурачиться, заходили в бакалейный магазин и спрашивали:

У вас есть сушёная лабриола?

Была, вся кончилась! – отвечала продавщица, не желая показать своей некомпетентности.

Софья Владимировна часто мне звонила, звала посидеть у неё. Она жила в арбатском переулке, в деревянном, одноэтажном отцовском особняке, непропорционально вытянутом, – небось, не раз достраивали в длину. За ним, впритык, построили многоэтажную школу, явно с расчётом, что хилый особнячок всё равно будет снесён. В 20-е годы, не дожидаясь уплотнения вроде того, что описано в «Собачьем сердце», Софья Владимировна, оставшаяся одна со старушкой няней, самоуплотнилась, то есть поселила приличных на её взгляд людей. Много лет она пыталась передать особняк в дар Моссовету, ей было не под силу его содержать, чинить крышу, но Моссовет не хотел лишних расходов, волынил. Себе она оставила комнату метров в 25, плотно-плотно заставленную мебелью красного дерева (кровать стояла за ширмой) – ей, наверное, дороги были эти вещи как память – и комнатушку для няни.

Однажды мой Саша, любитель подлёдного лова, поймал красавца-окуня, и я отнесла его Софье Владимировне. Радости не было конца: оказывается, у них в имении, в пруду, до революции водились такие же…

Я любила слушать, как Софья Владимировна и её подруга, бывшая актриса Смирнова, подтрунивали – нежно и негромко друг над другом, и беспощадно над собой, над своими хворями, над своей (упорной) старомодностью. Смирнова, обезножившая, с палкой, мгновениями ещё напоминала себя, давнюю, блистательную. Однако, какой живой ум у обеих, какой ненасытный интерес к окружающему! А у Софьи Владимировны ещё и поразительная работоспособность. Один словарь, сочинённый в одиночку, чего стоит!

Я в предисловии к своему русско-итальянскому словарю, тому, что был перепечатан пиратом в Москве, написала: «Не могу не назвать с благодарностью имя Софьи Владимировны Герье, известнейшей русской итальянистки и лексикографа: это она в далёкие пятидесятые годы наставила меня на этот путь». Эта фраза попалась на глаза В. М. Венкину, который пишет о С. В. Герье книгу; он попросил отправлявшуюся в Милан Т. Н. Жуковскую, старшего сотрудника Дома Марины Цветаевой, разыскать меня и проинтервьюировать. Что она и сделала. Из знавших Софью Владимировну, кажется, в живых я одна.

12. «Вам не понять моей печали»

(Музыка Гурилёва, слова Бешенцова)

Я принадлежу к числу тех, кто считает лишнее необходимым; моя любовь к вещам обратно пропорциональна их пользе. Это я так пытаюсь подвести теоретическую базу под свой отказ от номенклатурных благ, от госдачи за высоким забором с обслуживающим персоналом вплоть до киномеханика, от санатория Барвиха и подобных шикарных мест для отдыха. Каждый раз, как Саша сообщал:

– Опять удивляются, почему мы не берём дачу! Может, возьмём? Настаивают.

Я без особых доводов увиливала.

В отпуск мы ездили дикарями, обычно с Гинзбургами, на нашей «Победе», куда-нибудь, где тепло и водится рыба. Отмахать несколько тысяч километров нам ничего не стоило. Витя, по его признанию, подкаблучник, сам себе противоречил, пилил Нину за курение; она ныла, де, без папиросы у неё головная боль и тошнота; Витя называл её «физиологиней» (вообще-то считал богиней), отчитывал за то, что забыла дома икру и фотоаппарат. В хорошие дни фонтанировал – всегда был остёр на язык («мои студенты называют коллоквиум «каляквиумом»). Вечером, кроме игры в «пятьсот одно», была ещё интеллектуальная «в знаменитых людей» (кто назовёт больше знаменитостей на названную букву), азартная. 25 августа справляли мой день рождения; помню съели по такому случаю арбуз килограммов на восемь. Бывали и чепе. Например, Нина потеряла спицу и коллектив лихорадило, пока поиски не увенчались успехом и она не смогла вязать дальше. В Архиповке застали повальное увлечение американским боевиком: мальчишки предлагали купить две гравюры на булыжниках – на одном Тарзан, на другом Джейн. Наш хозяин уверял, что в Геленджике в больнице лежат с переломанными руками и ногами до двадцати «тарзанов»: на речке была «тарзанка» – нечто вроде лианы, с которой ребята прыгали в воду. Говорят, эта погоня за сильными ощущениями – игра в «тарзанов» – в ходу и у нынешних российских мальчишек.

Вот что сохранила память, неизвестно почему. Вещи поважнее не приходят в голову.

Это был период накопления книг. Книжный шкаф у Саши был полон, но я застала в нём полное собрание сочинений Потапенко. (Вспомнилось чеховское: «В воскресенье у меня будет бог скуки Потапенко»). Саша читал всё подряд, охотнее всего переводные романы.

– Смотри, смотри, что пишет Голсуорси (тогда зачитывались «Сагой о Форсайтах»): «Бог наградил Ирэну тёмно-карими глазами и золотыми волосами; это странное сочетание, притягивающее мужские взгляды, – признак слабого характера». Разве у тебя слабый характер?!

О трудоустройстве не могло быть и речи. И я занялась литературным переводом – всё та же С. В. Герье нащупала у меня соответствующую шишку: прочитала мой первый опус, новеллу Джованни Верги, и благословила, а издательство «Художественная литература» издало. Правда, до реабилитации мои переводы подписывали друзья-знакомые с чистой анкетой. Например, перевод толстого тома «Итальянская народная партия» Канделоро подписала Орнелла Мизиано.

Догадливый заведующий иностранным отделом Института научной информации – его сотрудники должны были знать языки – всех нас, уволенных из Иняза, чохом взял к себе преподавать. По-чёрному, однако, за гроши. Согласились, конечно, хотя надо было ездить к чёрту на рога.

А меня подобрал ещё и академический Интститут истории архитектуры. Средний возраст учеников 70 лет, но какие эрудиты, какие умницы – интеллигенция! Мы сразу спелись. А с самой молодой, Анной Ивановной Опочинской подружились на многие годы, включая итальянские… Как известно, мир тесен: Анна Ивановна, специалист по Палладио, ездила в Виченцу к светиле Ренато Чевезе и узнала у него мой адрес.

К этому времени кое у кого дошли руки и до Саши. Ванников оказался бессилен, и руководителя оптической промышленностью запихнули директором захудалого московского заводика. Саша давно этого ждал. Чтобы меня не расстраивать, хорохорился:

– Красота! Наконец-то я смогу вволю порыбачить!

Он любил меня и мучал. Наш верный многолетний друг Виктор Григорьевич Викторович, юрисконсульт сашиного министерства, как-то не так на меня посмотрел, и Саша, якобы нечаянно, чуть не проткнул ему вилкой руку за ужином. Он не устраивал мне откровенных сцен ревности, просто мрачно замолкал на несколько дней. Ни лаской, ни уговорами, ни просьбой выяснить отношения не удавалось вывести его из этого состояния. При людях он держал себя как обычно, а застолья в нашем доме не переводились, но когда за гостями захлопывалась дверь, опять сгущался мрак. Потом так же необъяснимо, как он впадал в тягостное молчание, он, как ни в чём не бывало, из него выходил, и я вздыхала с облегчением.

– Давай заведём девочку Дашу! – как-то решилась предложить я.

Молчание.

– Ну, мальчика – Костю!

Никакого ответа. Много позже я поняла: он боялся плохой наследственности. Так мы жили – с виду счастливо, а на самом деле в аду. Никому было не понять моей печали. Бабские разговоры – жалобы на тяжёлый характер мужа – были не по мне, я молчала. Надеялась, что Саша в конце концов поймёт, что может положиться на меня, как на каменную гору, и что наконец расслабится.

Ходили в театр, в консерваторию. Принимали гостей. Сёстры Орнелла и Каролина Мизиано приводили итальянцев – с приходом Хрущёва, вроде, стало не так страшно. Прикипели к нам корриспондент «Униты» Джузеппе (Беппе) Боффа с женой Лаурой. Мы даже ездили все вместе отдыхать в Карелию, в Дом творчества композиторов – сёстры Мизиано, Валя с Марком и Ириной, Гинзбурги, Боффы с сынишкой Массимо. Ловили рыбу в Ладожском озере и раков в речушке (все, кроме нас с Беппе). Наши мужики чуть не убили музыковеда Чичерину, дочь первого советского наркома иностранных дел, за то, что она на рассвете выпустила на свободу мальков, наловленных накануне и подвешенных в сетке под мостиком.

Запомнилось, что известие об аресте Берии мы услышали по радио за ужином у Гинзбургов, в обычном составе – Дау (Ландау), Лифшиц, Гольданский, славный Женя Фейнберг, с жёнами. Отсидевший своё Ландау выпучил глаза… Ещё одна кремлёвская тайна!

Посмотреть на нас с Сашей – идеальная пара, а как только остаёмся вдвоём – каменное молчание, беспросвет. Будь я покультурнее, я бы сообразила, что дело не в тяжёлом характере, что Саша болен, что его надо лечить. Нашла бы психиатра, постаралась бы их свести. Но о психоанализе тогда в Москве никто слыхом не слыхал, и я несла свой крест. Долго – шестнадцать лет – даже мысли о разводе не допускала. После всего, что мы пережили, после всего того, что он для меня и ради меня сделал, как я могла его оставить?! Стала, как у Ахматовой, жёлтой и припадочной, еле ноги волочу… от любви его загадочной. Правый глаз дёргается – нервный тик. Бессонница.

Пошла к Ксеше.

– Ксешенька, я погибаю, что мне делать?

– Всё брось и переезжай к нам!

Назавтра Юра Ряшенцев приехал за мной и отвёз в Языковский. Уступил мне свою комнату – они с Женей несколько месяцев, покуда я у них жила, спали в столовой на тахте.

Я лежала пластом. Вечерами, за распутинским круглым столом собирались Юрины друзья – режиссёр Марк Розовский, поэт Олег Чухонцев, остроумец Илья Суслов. Меня насилу вытаскивали посидеть со всеми.

Не знаю, откуда Саша узнал, где я. Приехал – краше в гроб кладут. Обнявшись, плакали. Что я не вернусь, он понял по моей реакции на его предложение:

– Давай сядем в машину и на полной скорости врежемся в стену или в дерево!

– Давай, хоть сейчас! Я готова.

Люди! Не разводитесь, это хуже смерти…

Он приложил мои ладони к своим мокрым глазам, вздохнул и ушёл. Больше я его не видела – до похорон.

Раз в год, в новогоднюю ночь, звонила. У меня было ощущение, что он этого звонка двенадцать месяцев ждал. Жил один, больше не женился. Обменивались несколькими словами и прощались до будущего Нового Года, а сердце разрывалось от застарелой боли.

Так с грехом на душе я и прожила жизнь, и нет мне прощенья.