Мандзу (в России произносят Манцу), в отличие от своего коллеги Мессины, не был обтекаемым. Он резал правду-матку в глаза, этот приземистый, ширококостный простолюдин из Бергамо.

– Вот вы во многих странах создали замечательные скульптуры, а нас обошли, – пеняла ему министр культуры СССР Фурцева на обеде в его честь в Кремле.

– И впрямь, – подхватил Мандзу. – Пора бы и вам воздвигнуть памятник партизану! («Смерть партизана» на вратах собора святого Петра – барельеф его работы).

– Прекрасная мысль! Вам и карты в руки. Только условимся: идея скульптуры должна быть понятна народу.

– Знакомая ждановская песня! – стукнул кулаком по столу маэстро.

Жена Инге напряглась, выпрямилась. Сопровождавший чету Мандзу влиятельнейший итальянский искусствовед Бранди поспешил замять неловкость, отшутиться. Кстати, эту «песню» завёл вовсе не Жданов, а Ленин со слов Клары Цеткин, перевранных (может быть, умышленно) при переводе: «искусство должно быть понято народом», – писала немецкая основоположница. Как бы там ни было, вопрос о памятнике советскому партизану отпал.

На другой день предстоял важный визит в Загорск. Присмиревший Мандзу (небось, Инге и Бранди поработали) жаловался:

– Кто бы мог подумать, что я приеду в красную Москву и попаду в объятья к попам!

Жаркие объятия московской патриархии объяснялись просто: она видела в Джакомо Мандзу, возрожденчески полнокровном жизнелюбе, не верившем ни в Бога, ни в чёрта, только создателя скульптурных портретов кардиналов, автора бронзовых барельефов «Адам и Ева», «Давид», «Распятие Христа»…

День в Загорске начался с завтрака в монастырской гостинице (обслуживали монашки). Последовал осмотр музея, где нас настиг прорвавшийся, наконец, сквозь министерский заслон Илья Глазунов; пройдоха был тогда «нонконформистом» и подвергался гонениям. Кульминировал этот день в трапезной духовной семинарии, где монастырским начальством был дан обед. Еда была точно такая же, какую накануне подавали в Кремле: цековская.

Запомнилось: поднимаясь наверх в трапезную, Мандзу обратил внимание на то, что лестничные проёмы зарешёчены. Не в результате ли семинаристских самоубийств? Иначе зачем бы…

На выставках Мандзу в музее им. Пушкина и в Эрмитаже побывало несметное количество италопоклонников. Хоть и избалованный славой, мастер растрогался, такого с ним не было нигде. На вернисаже в Москве Фурцева, блюдя советское целомудрие, рванулась было проскочить зал под названием «Любовники», но ей вовремя дали понять, что «там всё прилично», любовники из сплава бронзы с серебром были одетые, и она снизошла. Эта пантомима вызвала у Мандзу понимающий смешок.

Во время моих «римских каникул» в 1980 году он позвал меня к себе в Ардеа – от Рима меньше часа езды на машине – повидаться и заодно посмотреть будущий музей. Скульптуры, рисунки, ювелирные изделия, медали, резьба, театральные декорации… глаза разбегаются. Мандзу был притихший, понурый. Пришли беды – открывай ворота: погиб в автомобильной катастрофе взрослый сын от первого брака. Инге от него ушла, уехала с детьми в Германию.

После стакана вина он снова стал вспоминать, как впервые увидел её в балетном классе, где делал наброски, как она торжествовала, взяв верх над подругами, поголовно влюблёнными в итальянского художника, каким трудным и прекрасным был их союз.

Postscriptum. Двое моих коллег обломали зубы об очерк Бранди – вступление к каталогу выставки Мандзу. Вердикт был: непереводимо. Мне, утверждавшей, что непереводимых текстов не бывает, отказываться не пристало, и я взялась. Извела тонну бумаги, иссушила мозги, но всё же нечто более или менее адекватное родила. То был первый опыт перевода современного западного искусствоведческого текста в моей практике. Мой совет молодым коллегам таковых избегать.