Альерто Моравиа был пронзительно умён, обо всём на свете наслышан, невероятно начитан. В частности, не пропустил ни одной книги воспоминаний советских невозвращенцев, включая «Я выбрал свободу» Кравченко, в чём признался, думаю, мне одной, ибо лидеру прогрессивной итальянской литературы эти знания были противопоказаны.
Был он сух, рационален, как суха и рациональна его проза. Лучшее, что он написал после бестселлера «Равнодушные», это «Римские рассказы», дань неореализму, и африканские путевые заметки «Какого ты племени?». Неуёмный путешественник и неутомимый ходок, несмотря на хромоту – последствие многолетнего костного туберкулёза. Лёгкий, сухощавый, ловко загребая хромой ногой, он не просто ходил или шагал, он устремлялся.
Был скуповат. Отчасти этим я объясняла его сиюсекундную готовность принять участие в съезде советских писателей: как раз на этот период у него была запланирована поездка в Монголию, выбирать натуру для будущего фильма, таким образом, за счёт Союза писателей, он экономил путевые расходы.
Мне, как переводчику его книг, предстояло его опекать.
С Моравией приехал молодой, разбитной кинооператор Андреа Андерман. Как рыба в воде в любой точке земного шара, он мгновенно, ещё в Шереметьеве, сообразил, что тут всё иначе, и крепко уцепился за меня.
На съезде я разглядела массивного монгола, представилась и представила ему Моравию. Монгол оказался председателем монгольского союза писателей. Он немедленно получил «добро» своего руководства и пригласил знаменитого на весь соцлагерь разоблачителя гнилой западной буржуазии Моравию, вместе с Андерманом, в Улан-Батор в качестве почётных гостей (стало быть, на дармовщинку).
Удовольствие было немного омрачено известием о том, что отсидеться не удастся, на съезде придётся выступать, причём, выступление представить накануне, в письменном виде.
– Это что, цензура? – нахмурил кустистые брови Моравиа. И хоть вроде поверил, что текст нужен для синхронного перевода, продолжал отбояриваться:
– У меня даже нет с собой пишущей машинки!
– Я вам дам свою, – зачем-то настаивала я.
– Сдаваясь, он продолжал ворчать:
– Как это можно сегодня знать, что скажешь завтра! А если назавтра мне придут в голову совсем другие мысли? Абсурд!
В день выступления нас пригласил позавтракать к себе на Песчаную улицу Юрий Трифонов. Юра тогда был ещё вдовый, хозяйничала моя ученица Лена Молочковская, едой он запасся накануне, в ресторане Дома литераторов.
Внимание гостя привлекла на Юрином письменном столе пожелтевшая, издания 1919 года, брошюра Фрейда.
– Советский писатель запросто читает Фрейда? – радостно удивился Моравиа.
– Писателю без Фрейда никак нельзя, – резонно декларировал свой нонконформизм Юра.
Между ними воцарилось согласие и на съезд приехали в благодушном настроении. Но у входа в зал нас подстерёг председатель Иностранной комиссии Союза писателей Федоренко. Бывший дипломат, между прочим, он ляпнул:
– Я совершенно не согласен с вашим выступлением!
– Так и есть: цензура! – злорадно фыркнул Моравиа.
Зато позднее, на торжественном приёме в Кремле, под шумок, литераторы-свободолюбцы подходили к итальянскому коллеге и жарким шёпотом благодарили за то, что он вывел в текст и «подполье» Достоевского (подсознание!), и Фрейда, «высветившего разумом мрак человеческой души», и Кафку, «лучше всех показавшего географию внутренней жизни человека».
На приёме в Кремле получилась накладка. Георгиевский зал был полон, когда мы вошли. Федоренко за столом президиума засуетился, замахал руками – сюда, сюда! Но за несколько шагов до стола Моравию перехватили дюжие молодцы в штатском – охрана восседавшего в центре важного партийного лица. Федоренко завопил:
– Что вы делаете? Это же Моравиа!
Насилу вырвавшись, загребая круче обычного хромой ногой, почётный гость, через жующую толпу, устремился ко мне.
Наверное, в отместку за полит-некорректную речь на съезде советские товарищи подложили ему ещё одну свинью. Моравиа собирался написать о нашумевшем «Зеркале» Тарковского. Ему твёрдо обещали устроить просмотр, но в последний момент, под неубедительным предлогом, вместо «Зеркала» предложили японские мультики.
– Я же говорил, что обманут! – прошипел Моравиа и потащил нас с Андерманом вон из опостылевшего за часы ожидания просмотрового зала Комитета кинематографии. – На воздух! На воздух!
С итало-монгольским фильмом, увы, ничего не вышло. Заартачились монголы: Моравиа не угодил им своими статьями в «Коррьере делла Сера» – не так, как им хотелось бы, осветил своё путешествие по Монголии.
Я тоже потерпела своё маленькое фиаско.
– Только не это! Только не это! – прорезался сквозь обычно глухой голос звонкий выкрик Моравии. Такова была реакция на мою просьбу поговорить с бывшей женой Эльсой Моранте – я знала, что они в нормальных дружеских отношениях и уповала. Мне хотелось перевести роман «История»; для этого нужно было, чтобы она разрешила опустить хронологию событий, предваряющую каждую главу; её формулировки, естественно, расходились с советскими. Но Эльса Моранте сохранила лицо – ответила «Прогрессу», что «подождёт, покуда в Советском Союзе книги будут издаваться без купюр».
Ко мне Моравиа был в претензии за то, что я не внимала его настояниям, упорно не переводила его роман «Конформист», абсолютно непубликабельный по причине нарушения массы советских табу. Даже такому проницательному и осведомлённому человеку, как он, было не под силу вникнуть до конца в механизм абсурдной советской реальности.
Словом, сплошные сучки и задоринки. Сгладил их вечер поэзии в Парке культуры и отдыха им. Горького. Моравиа не мог поверить, что все эти люди – тысяча, две тысячи? – пришли слушать стихи. Поэзия в исполнении авторов… То была замечательная страница нашей злосчастной истории. Публика разношёрстная, много молодёжи, сосредоточенно взволнованная в предчувствии счастливого момента. И подкованная: когда Окуджава забывал слова, ему со всех сторон, из пятого, из двадцать пятого, из пятидесятого ряда, подсказывали. На эстраде сменяли друг друга кумиры: Вознесенский, Ахмадулина, Евтушенко (мастерским чтением спасавший свои не ахти какие стихи).
Сухарь Моравиа чуть не плакал от умиления: «Расскажу своим в Риме, не поверят»…