Милан. Конец декабря 1982. Немалые мытарства с американской визой. Не понравился консулу США мой паспорт свежеиспечённой итальянской гражданки родом из города Горького, СССР, и он дважды учинил мне такой допрос, что у меня лопнуло терпение.

– Как в КГБ! – говорю. – Не думайте, что поездка в Нью-Йорк для меня вопрос жизни и смерти, я еду всего лишь на концерт в Карнеги Холл. Дайте ответ – да или нет – и дело с концом.

Вмешалась Эми. Её звонок был воспринят как поручительство и за день до отъезда американский гебешник визу всё же дал.

– Можно полюбопытствовать, почему вы тянули? – позволила я себе спросить у господина консула по-свойски, хотя мы разговаривали уже не «доверительно» у него в закутке, а через окошко.

– Такие люди, как вы, часто остаются, – так же, не ломая комедии, ответил консул.

– Это не могло мне придти в голову… Я Италию ни на что не променяю!

Ещё до того, как обойти-облазить весь город-красавец Нью-Йорк (настоящий сюрприз! По-советски он всегда назывался «городом жёлтого дьявола»), на вопрос Нининых друзей, чего бы мне хотелось, я попросила узнать, жива ли писательница Берберова, и если да, то как её найти. Ответ последовал необъяснимо оперативно:

– Нина Николаевна Берберова живёт в Принстоне. Не отходи от телефона, сейчас она тебе позвонит!

Так быстро и просто состоялось наше знакомство.

На следующее утро она приехала к Нине Бейлиной в Манхэттен. Дома, кроме меня, никого не было. Мы проговорили до вечера.

Нина Николаевна не могла поверить, что «Курсив мой» дошёл до Москвы.

– Я писала для них без всякой надежды на то, что они прочтут… Это невероятно!.. До сих пор никто…

Она мне не верила. Чтобы рассеять сомнения, я стала пересказывать запомнившиеся мне места. Их много: «Курсив мой» была одной из тех тамиздатских книг, которые становились событием в жизни, скрашивали существование в глухие семидесятые годы. Ей хотелось подробностей – как оно происходило, доставание и чтение тамиздата, как единственный на весь девятимиллионный город экземпляр, провезённый недосматриваемым VIP’ом или дипломатом, попадал к тебе на два дня и две ночи, как ты бросал все дела, запирался на ключ и глотал страницы, и, как в итоге, образовывался порядочный круг читателей, причём не только московских, и книга входила неотъемлемо в русскую, российскую культуру.

Обычно раздавался звонок:

– Что поделываешь? Приходи попить чайку!

Скорее, скорее! Каждая потерянная минута вычтется из отведённого срока. Так были прочтены Набоков, Замятин, Бунин, Ходасевич, Гиппиус, Бердяев, Франк, Ремизов, Зайцев…

– Они не дожили… Неужели я дожила?! – прошептала Нина Николаевна.

И эта железная женщина заплакала, по-настоящему, со всхлипами и сморканием.

– Я же никогда не плачу, – бормотала она, – не помню, когда я плакала в последний раз…

Между нами протянулась ниточка, – нет, крепкая нить на все оставшиеся годы её жизни.

Мы условились, что я приеду к ней в Принстон. Она встретила меня на вокзале – подтянутая, оживлённая, сама за рулём. Одноэтажный двухкомнатный коттедж, в каких живёт принстонская профессура, был продемонстрирован мне во всех деталях.

– Эту чашку прислала с Романом Якобсоном Лиля Брик!

И бережно достаётся с книжной полки – книги повсюду – чашка с блюдцем кузнецовского фарфора. Быстро наращивается цепочка ассоциаций, множатся имена общих друзей и знакомых. Тесен мир, а ведь нас разделял океан и железный занавес.

Я её огорчила – в её только что опубликованной книге «Железная женщина» (история баронессы Будберг) обнаружила несколько слов и оборотов, вышедших из употребления. Нина Николаевна встревожилась, бросилась смотреть Ожегова. Забыть язык, живя шестьдесят лет под напором иноязычной среды, немудрено, и она начеку.

В 1989 году «Курсив мой» вышел по-итальянски (на нём училась переводу моя ученица, а теперь коллега Патриция Деотто). Весной Нина Николаевна приехала ко мне на десять дней погостить. Большую часть времени проводила на террасе, под глицинией, – давала многочасовые интервью; в книжных магазинах прилежно раздавала автографы.

С Роберто Калассо мгновенный контакт. После ужина с ним и Флер он привёз нас к ним домой – не хотелось расставаться. Нина потом у меня допытывалась, куда он нас возил, в библиотеку? (Квартира Калассо вдоль и поперёк уставлена стеллажами с тысячами томов).

В скобках. А на меня в своё время в этом книжном доме без всякой утвари произвела впечатление фотография над утлым обеденным столом: родители Роберто Калассо в Лондоне со своими друзьями – родителями Бориса Пастернака. Нет, неспроста он мне напечатал «бело» – эмигрантку Берберову! До этого с десяток издателей меня отфутболили.

Небольшими дозами я выдавала американскую гостью и друзьям – Визмарам и специально приезжавшим из Кампале Камилле и Марчелло.

Свозила её в Венецию – выступить перед студентами.

Было пасмурно, накрапывал дождик, когда мы с ней сели прокатиться на «вапоретто» по Канал Гранде. Ей взгрустнулось, вспомнилось, сравнилось…

Характер у Нины Николаевны крутой. Поводов для стычек было два. Во-первых, деньги.

– Мои гости это мои гости, не хватайтесь за кошелёк, плачу я! Когда я буду гостить у вас в Принстоне, будете платить вы!

– Советские замашки! – фыркала она. – Деньги любят счёт. В Америке даже когда мать обедает в ресторане со взрослым сыном, каждый платит за себя!

– Ну и безобразие! – возмущалась я. – Быть мелочным неинтеллигентно!

(Я умалчивала о том, что у нас, советских, равнодушное отношение к деньгам выработалось ещё и потому, что на них нечего было купить).

Второй повод для раздражения – малейшая попытка придти ей на помощь, поддержать под локоть, помочь выйти из машины. Она отталкивала руку с возмущением, мол, не думайте, что если мне под девяносто, то я немощная.

Занемогла она после того, как переоценила свои силы – отважилась на мемориальную поездку в Москву и Ленинград. Слишком много эмоций – неважно, положительных или отрицательных. Полные залы, восторженный приём, лавины вопросов… («Курсив мой» вышел наконец и в Москве). Отрадный день у Васи Катаняна с Инной Генц, на Кутузовском, где всё оставалось, как было при Лиле с Василием Абгаровичем, где мы втроём, Лиля, Василий Абгарович и я, встретили последний в её жизни Новый (1978-ой) год.

В Ленинграде – грустное зрелище единственного оставшегося в живых (вернее, в полуживых) близкого человека, Иды Наппельбаум. Обветшавший, обшарпанный дом, где Нина, за шестьдесят лет до этого, в последний раз видела родителей. Впрочем, нет, отца она видела в конце сороковых, в эпизодической роли в каком-то советском фильме, на просмотре в обществе дружбы Франция – СССР.

Наша с Ниной последняя встреча состоялась в Филадельфии, куда она переехала, чтобы быть поближе к двум русским врачам местной больницы, опекавшим её преданным друзьям и поклонникам.

Одной римской журналистке взбрело в голову добыть для «Венерди» («Пятницы»), приложения к газете «Репубблика», интервью с кем-нибудь из первой русской эмиграции. Калассо посоветовал ей поговорить со мной. Я не была готова к ответу:

– Надо искать в Париже, но я там никого не знаю… Я знала в Риме Фёдора Фёдоровича Шаляпина… Его уже нет в живых… Из мне известных живущих осталась только Берберова в Америке, в Филадельфии…

Второй звонок был решительный – видать, по согласованию с шефом:

– Мы вдвоём с моей коллегой-фотографом летим в начале января в Филадельфию. Предлагаю вам быть моим консультантом. Я ни о русской литературе, ни о русской эмиграции ничего не знаю, по дороге в самолёте вы меня проинструктируете… (!).

В январе у меня каникулы… Нина перенесла операцию… Хорошо бы её навестить… Я согласилась.

В самолёте интервьюэрша подсела ко мне, на свободное место, с блокнотом и состоялся такой разговор:

Она:

– Придумайте мне ключ к беседе! Не вдаваясь в подробности… (Как они боятся узнать лишнее!).

Я:

– Было бы интересно расспросить Берберову и порассуждать, например, о том, почему слава пришла к ней только в восемьдесят пять лет.

Она:

– Да, почему?

Я:

– До 1950 года она жила во Франции, а французская просоветская левая интеллигенция игнорировала русских писателей в изгнании.

Она:

– Что значит «в изгнании»?

Я объясняю. Нахмурилась, молча встала и, перед тем как пересесть на своё место, ощерилась:

– Утробный антикоммунизм!

– Почему «утробный»? Рациональный! – уточнила я, по существу не возражая.

На этом консультация закончилась – газета «Репубблика» зря потратилась на мою командировку.

В Филадельфии, не раздеваясь и не поставив чемоданов (по той причине также, что при пересадке в Бостоне они на два дня исчезли), позвонили Берберовой. Нина Николаевна – римской журналистке, ледяным тоном:

– Никакой встречи не будет. Я занята, лечу на неделю в Нью-Йорк, к Аведону. А Юле передайте, пожалуйста, пусть возьмёт такси и приезжает!

– Но, госпожа Берберова, мы же договорились…

– Надо было перед отлётом подтвердить! – и бросила трубку.

Тут мне тоже стало не по себе. Придумываю:

– Звоните Калассо, только он может укротить строптивую!

К счастью, Калассо на месте. Его мнение:

– Единственный человек из русских, с которым Берберова ещё не поссорилась, это Добровольская.

Звоню я:

– Нина Николаевна, имейте совесть! Люди, чтобы взять у вас интервью на две странички, летели через океан…

Насилу уговорила свидание со знаменитым фотографом на день отложить.

Филадельфийская квартира Нины была до странности похожа на мою теперешнюю миланскую. И книжные шкафы у Нины точно такие же, как мои, из ИКЕИ. Над столом знаменитая парижская групповая фотография: молодая Нина Берберова и ареопаг: Ходасевич, Павел Муратов, Зайцев, Ремизов, Андрей Белый, Бахрах, Осоргин.

Моей помощи для интервью и тут не понадобилось: говорили по-французски. Нина то и дело отвлекалась:

– Открой новый Ларусс на букву Б: увидишь, перед Бердяевым, Булгаковым и Буниным теперь стоит Берберова!

Или:

– Взгляни на эту афишу французского фильма «Аккомпаниаторша»! Ты видишь, какими мелкими буквами эти наглецы набрали имя автора рассказа?

Немного погодя, снова:

– Открой Ларусс на букву Б…

Теперь, когда пришло признание и благосостояние, такую инфантильно-триумфальную реакцию давала многолетняя, незаслуженная, обидная безвестность. Я жалела её и безропотно открывала «Ларусс на букву Б».

Она очень изменилась. Не только потому, что исхудала и ещё больше стала походить, по её собственному выражению, на китайца. Ничего не осталось от былой уверенности в себе. Возможно, сказалось то, что она договорилась со своим литературным агентом, французом из Арля, что в обмен на пожизненную ренту она предоставляет ему право полностью распоряжаться её литературной продукцией. Ей не надо больше думать о завтрашнем дне, этот вечный груз свалился с плеч, но всё решать за неё будет отныне другой человек. Надо было знать Нину Николаевну раньше, чтобы понять глубину перемены.

После интервью она пригласила нас обедать в ресторан недалеко от дома. Видя, что она надевает пижонский ярко-жёлтый пиджачок, я переполошилась:

– Нина, на улице январский мороз!

– Пиджак тёплый, кашемировый. Парижский!

С ней не было сладу. На улице, под ледяным ветром, она сдалась; я закутала её в свой шарф.

В ресторане завсегдатаи с ней почтительно здоровались, обслуга наперегонки обихаживала. Говорила она, греша невежливостью, только со мной. Главным образом, о последней из ссор: с Иосифом Бродским.

– Я после этого руки ему не подам!

Выяснилось, что она не может простить Бродскому слов: «Меня теперь жертвы не интересуют, меня интересуют палачи». Не поняла идеи?

После обеда, дома, пили чай. У неё был припасён торт. Когда я пошла на кухню за посудой, я обнаружила одну – одну! – чашку.

– Нина, а где чашки?

Она смутилась:

– Разбились… Я больше ничего не покупаю…

Подтекст: «Зачем покупать, всё равно скоро умру». Чай пили из бокалов.

Я, чтобы переключить разговор на постороннюю тему:

– Нина, за кого ты голосовала на президентских выборах?

– Ни за кого. Мы, девяностолетние, договорились больше в выборах не участвовать.

Переключения не получилось, и я поворачиваю ещё круче в сторону:

– В каком платье тебя будет снимать Аведон?

В глазах сверкнул лучик, сработала нетленная ewig weiblich, вечная женственность:

– Идите сюда, я вам покажу!

В спальне журналистки сели на кровать, а я осталась стоять в дверях, и мне было хорошо видно, как лицо Нины в зеркале, когда она приложила к себе красивое чёрное платье («Учтите, итальянское! – уточнила она) на мгновенье преобразилось, явственно проступили черты той Нины, что смотрит с обложки её воспоминаний «Курсив мой».

То же, наверное, уловил и знаменитый нью-йоркский фотограф, если на фотографии во весь рост девяностолетняя Нина держит в руках, лицом к зрителю, свой портрет в молодости.

Post scriptum. Поставила точку, а расставаться с Ниной не хочется. Полезла в сундук с архивными завалами, до которых никогда не доходят руки, вытащила берберовскую папку с рецензиями, интервью, фотографиями на фоне глицинии и обнаружила пачку писем. Перечитала. Они отражают её спектр. Это:

– неостывшая радость от того, что мы нашли друг друга: «Увидимся ли когда? Как я мечтаю об этом!» (Принстон, август 1983);

– родство душ: «У Вас работоспособность мне близкая и знакомая, и я радуюсь, что это так» (ноябрь 1984);

– назидательность (таких, как я, надо учить): «Я Вам вышлю подписанное нотариусом письмо моё к Вам об условиях перевода, без этого нельзя (подчёркнуто ею – Ю. Д.), мы с Вами живём в капиталистических странах, о деньгах говорить необходимо» (май 1985);

– совпадение характеров: «Ужасно с Вами легко делать дело» (1987);

– хлынули эмоции: «Спасибо Вам за всё. Волнуюсь днём и ночью. Как много значит для меня Италия. Прямо душу раздирает, когда думаю, что меня будут читать в этой незабвенной волшебной стране» (31 декабря 1988);

– в ответ на мою самозащиту: «Я не могу тебя ругать. Я тебе до гроба жизни благодарна за всё…» (1989).