«Писание с перерывами, – говорил Чехов, – это всё равно, что пульс с перебоями»…

Перерыв затянулся. Не буду ссылаться на объективные причины или на сенильную депрессию. Признаюсь: ещё кровоточит (и, видно, никогда не зарубцуется) рана. Больно прикасаться.

Диагноз у мамы был рак груди, ввиду тяжёлой гипертонии, неоперабельный. Знакомые врачи утешали: у пожилых людей процесс протекает медленно. Подразумевалось: избавь маму от онкологической голгофы.

Все умрём, но как жить, если срок и муки намечены? Что делать? Настаивать на операции? Сидеть сложа руки и ждать конца? Психика не выдержит. Мама сказала: «Решай ты». Мы с ней давно поменялись ролями; когда-то единоначальница, она теперь все житейские решения перепоручала мне. А у меня ноги будто свинцом налились, как в дурном сне, не сдвинуться с места, и при этом надо как-то поддерживать её. Какими доводами?

Нашлись добрые люди, дали мне адрес. В доме, каких в Москве тысячи, запущенном и безликом, на четвёртом этаже без лифта, жили муж и жена – физики, обнаружившие, будучи в Болгарии, панацею – «мелил», йогурт на каком-то мудрёном грибке. Всё утро на лестнице, от подъезда до четвёртого этажа, стояла плотная очередь обречённых или их близких. Люди жались к грязноватой стене и каждый раз с облегчением поднимались на ступеньку, когда из заветной двери выходил и устремлялся вниз очередной обладатель листка с инструкцией и баночки с простоквашей. Раз в три месяца грибок надо было обновлять, выстаивать очередь снова.

Можно лишь удивляться, как наших благодетелей не прикрыли и не арестовали; наверное, спасало то, что они не брали денег.

Так, пряча друг от друга тревогу, а я – изображая надежду, мы с мамой жили почти семь лет. Она истово справляла мелиловый обряд – кажется, поверила, и гипертонические кризы с неотложкой и уколом магнезии (таблеток от давления ещё не изобрели) отошли на второй план. Однажды врач неотложки насторожил: «Сердце держится на волоске». Но время шло, как-то обходилось.

Моё трёхмесячное отсутствие мама пережила сносно; подстраховывали Наталья Михайловна, друзья. Накануне моего возвращения она ездила кататься с приятельницей на речном трамвае по Москве-реке, я нашла её бодрой, оживлённой. Заставляла меня по сто раз рассказывать о моих итальянских похождениях.

И вдруг в субботу, 21 июля:

– Знаешь, Ю, я в среду умру…

Моя мама боялась и не хотела умереть, но никогда не говорила о смерти. Что же это было? Одёрнуть её, мол, не глупи, у меня не хватило духа. Я онемела. В среду, к 11 утра, пришла знакомая медсестра из поликлиники. Она возилась с уколом, когда я услышала вскрик и стон… Это был конец.

Захлёбываясь слезами, упрекая себя и судьбу, я ополчилась на бедную медсестру.

– Скажите спасибо, что мама не мучалась… что скоропостижно… – увещевала меня добрая женщина, стоя надо мной и прижимая мою голову к своему большому, мягкому животу.

Я, рыдая, зло выкрикивала:

– Да, не мучалась! Да, скоропостижно! А семь лет в аду, под дамокловым мечом?!

Что было потом, не помню.

Я так и не узнаю, продлили ли маме жизнь болгарским мелилом сердобольные физики, и как она угадала, когда умрёт. Устала бороться, сдалась? Но ведь ей до конца было интересно и было, чем жить…

Тогда в течение полуторых лет скончались все трое: моя мама, мамина сестра Лена и брат Борис. Борис ещё не старый, прошёл невредимым всю войну, не дописал свои военные мемуары.

Моя любимая тётка Лена умирала в рядовой советской больнице в Ленинграде; лучше бы я этого не видела, тем более, что она уже меня не узнала.

Из Ленинграда я возвращалась в промозглом, пропахшем уборной, полупустом вагоне; хотелось выть от тоски. Спасение пришло из радиоузла: включили запись «Концерт Виктории Ивановой». Твой голос – флейта, незабвенная моя Иечка, то грустный, то задумчивый, то озорной, как всегда, взял за душу, просветлил.

«Вам не понять моей печали…» – пела ты, и слёзы облегчения, – я их не вытирала, чтобы не привлекать внимания попутчиков, – текли ручьём по щекам, за воротник.

В ночь с 13 на 14 марта 1981 года, в лондонской клинике, после операции на сердце, скончался Паоло. Ему было шестьдесят три года. Боюсь словами затмить смысл того, что было до этого и после.

– Ты мне что-то в последнее время не нравишься! – категорически заявил Лев Разгон и завёл разговор о круизе Одесса-Афины-Неаполь-Генуя со слов каких-то своих знакомых, вернувшихся из этого круиза в восторге, – Или ты забыла, что ты выездная?

– Успеется, – вяло отмахивалась я.

– «Мой друг, нельзя нам жить неторопливо…», – цитировал Лёва Гамзатова в переводе Гребнева. – Поезжай! Потом расскажешь нам с Рикой про Акрополь.

Ежеутренние Лёвины звонки, с незапамятных времён начинавшиеся со слова «Проверка!», стали целенаправленными. К лету они с Рикой меня доконали. Я поехала в круиз.

Всё было не по мне, начиная с самой Одессы. Как она потускнела с тех пор, как мы побывали там на майские дни втроём – Сеня, я и Лена Немировская! Я уже не говорю об Одессе гениальных скрипачей и всевозможных талантов; скрипачи были давно в Америке, а таланты в Москве. Я говорю об одесской неповторимой жовиальности, о заурядных одесситах, что были на выдумки хитры. (Совсем как неаполитанцы, которые фабрикуют майки с чёрной полосой, изображающей пристежной ремень: легче жить и не оштрафуют!) Помню бабелевских мошенников в гостиничном ресторане: соседний с нашим стол был заказан на двадцать персон, но у нас на глазах состав постоянно менялся, так что вместо двадцати человек поужинало вдвое больше.

Сейчас всё было не то, Одесса увяла, обезлюдела, заурядные тоже перекочёвывали в Бруклин.

Круиз оказался большой лажей. Компания, разговоры, затейник по вечерам – всё было мне против шерсти.

В генуэзском порту меня встречали Грациелла Гандольфо и приговорённая московскими врачами к скорой и мучительной смерти дочка Лены Немировской Таня. У толстушки Тани был решительно цветущий вид.

– Я поступила на работу, – по привычке прищуриваясь, хвасталась она, – В портовую гостиницу. Застилаю за утро двадцать пять постелей!

Лет с шестнадцати Таня медленно, а потом всё стремительнее угасала. Преодолела все чудовищные препоны – вступительные экзамены в университет, на филфак. И не смогла там учиться: навалились марксизм-ленинизм, истмат-диамат, научный атеизм… Врачи поставили диагноз: болезнь Кушинга, безнадежное мозговое заболевание, и атаковали, видимо, противопоказанными ей лекарствами.

В это время в Москве совершенствовала свой русский язык студентка генуэзского университета Мади Гандольфо. Услышав о смертном приговоре Тане, она кинулась звонить домой, в Дженову Куинто, брату:

– Джанпьеро, обзвони своих ребят! Надо, чтобы кто-то приехал в Мос кву и женился на Тане, её необходимо срочно увезти в Геную и положить в больницу!

Полчаса спустя Карло Тарантино – дай ему Бог здоровья! – договаривался с Таниными родителями, чтобы они встречали его в Шереметьеве.

«Отпраздновали» свадьбу, проводили «молодожёнов» в Геную. В Генуе Таню положили на обследование в одну из лучших итальянских больниц, Сан Мартино. Через месяц выписали, настолько, как я сама убедилась, окрепшую, что она была в состоянии застилать по-итальянски, что вовсе не просто, двадцать пять постелей за утро.

В Дженове Куинто под Генуей, на вилле Гандольфо, меня поместили в комнату Мади (ещё полную игрушек); Таня жила в гостевой; у них в нижнем помещении всегда наготове полдюжины спальных мест; у ребят, пока они не выросли и не разъехались, всегда были гости – кто проездом, а кто подолгу.

На следующий день нас с Грациеллой принял завотделением больницы.

– Общеизвестно, что советская медицина – лучшая в мире, – начал доктор за здравие. А кончил за упокой: – Непонятно, как московские врачи могли допустить такую ошибку в диагнозе! У Тани типично психосоматическое недомогание, а нарушенный обмен веществ надо лечить диетой.

Призрак Кушинга рассеялся. Таню впоследствии, увы, настиг диабет, тоже не сахар (!), но она, слава Богу, жива. Пожив у Гандольфо с полгода и не сумев пустить корни в Италии, что практически невозможно, она переехала в Лондон и вышла замуж за единственного в своём роде англичанина: гениалоид Леон Конрад, сын египтянки-коптки и натурализованного поляка-инженера, после лондонской консерватории работал на дому концертмейстером (квартиру они с Таней получили через филантропическое общество, а когда получили небольшое наследство от матери Леона, то купили дом), стал специалистом по постановке голоса не только певцам, но и менеджерам; ныне он известный специалист по модной в Англии и Америке художественной вышивке, аспирант-искусствовед. Про их Катю я уже говорила. Забегая вперёд, скажу, что в начале перестройки, как только Лена с Юрой смогли выехать заграницу, мы втроём съехались у супругов Конрад в Лондоне.

– Леон, за что ты любишь Таню? – нескромно поинтересовалась я.

Он не удивился моему вопросу, ответил (по-русски) без запинки:

– Потому, что мне с ней никогда не скучно!

Из Дженовы Куинто я перебралась в Милан к Эми. Прошло уже несколько месяцев, а надписи на могиле Паоло ещё не было. Бюрократическая волокита? Его похоронили на миланском кладбище Монументале, во внушительной усыпальнице, предназначенной для почётных граждан города. В Переделкине, сидя на скамейке, на могиле Пастернака, Паоло, знавший толк в кладбищенских делах, позавидовал простой цементной стеле под тремя соснами, будто предчувствовал, что будет лежать в коллективе.

Другая моя встреча с Паоло состоялась на его родине, в апулийском городке Мартина Франка, где каждый год проходит задуманный им фестиваль оперы, как нельзя лучше гармонирующий с окружением. Не только место действия – двор герцогского дворца, но и сам городок похож на оперную декорацию.

Передо мной, гостем фестиваля, распахнулись дружеские объятия – здесь на Паоло молятся. Все, начиная с хозяина Hotel dell’Erba, где он всегда останавливался, меня встречали словами: «Мы с Паоло были не разлей вода». Двоюродный брат Паоло, сенатор Джулио Орландо, встретил меня и вовсе по-родственному, мы с ним были старые знакомцы, ещё с Москвы. (На моём счету имелась и делегация италь ян ского Сената); позднее Джулио познакомит меня со своей женой Джованной Бем по рад, переводчицей на итальянский, ни больше ни меньше, как «Илиады» и «Одиссеи».

Нина Винки – чёрное платье в белый горошек, детская седая чёлка – естественно, была со мной суха. Интересно, как она поступила с кипой моих ответов на письма Паоло. Её не любили – не знаю, за что. Если судить не по эмоциям и не с точки зрения эстетики, а по делам, Нина Винки – положительный, благородный человек. Она всю жизнь верой и правдой служила трудной – ох какой трудной! – двоице: Грасси и Стрелеру. После инсульта она оставалась при Паоло одна. Когда «национальному монументу» Джорджо Стрелеру грозила тюрьма за растрату субсидий Европейского фонда театру Пикколо (кокаин стоит дорого), она взяла вину на себя (и Джорджо, сукин сын, допустил!), получила два года условно.

…Вокруг благолепие, но как тяжело на душе и одиноко… Может, не стоило принимать приглашение? Не поменять ли билет на завтра? Администратор фестиваля музыкальный критик, очень славная Франка Челли не может взять в толк, почему я заспешила. Договорились отложить разговор об отъезде на завтра.

Пока суд да дело, решаю пойти побродить. Вспоминаю рассказы Паоло об этом ослепительно белом, чистеньком чудо-городке. Дубовые двери на века… Девушка босиком моет мыльной водой тротуар и мостовую перед домом. Неистовствует августовская герань. Здесь Паоло любил гулять после часу ночи, по ка зывать приезжим друзьям и журналистам укромные уголки, известные только ему.

В библиотеке бесчисленные фотографии – Паоло во всех ипостасях. Есть и знаменитая, из его книги «Мой театр», времён московских гастролей Ла Скалы 1974 года: Паоло в Большом театре, в отведённом ему кабинете за письменным столом, а на стене за его спиной – портрет Ленина.

В библиотеку, на вечер памяти Грасси, съезжались со всей Италии. Но почему-то Энцо, родной брат Паоло, остался в Милане, Эмилио Поцци – правая рука Паоло и его соавтор – тоже; не приехала и его дочь от первого брака Франческа. Говорят, у них у всех, включая Джулио, несовместимость с Ниной Винки.

Беспокоило что будет с архивом Паоло. Джулио считал, что его надо полностью поручить заботам Эмилио Поцци. Но хозяйка-то вдова…

– Паоло ворочал миллионами и не присвоил ни гроша… Это семейное… – задумчиво изрёк Джулио, четырежды избиравшийся в Сенат.

Директор фестиваля представлял гостей епископу. Дошла очередь до меня.

– Монсиньор, позвольте представить вам профессорессу Юлию Добровольскую, переводчицу книги Паоло Грасси на русский язык!

– Вы так хорошо знаете русский язык?

– Это мой родной язык, Монсиньор!

Он не унимался и – всем:

– Подумайте, настолько хорошо знать язык, чтобы перевести целую книгу!

Мы так и не поняли друг друга. Небось, из России в Мартину Франку ещё никто не забредал.

Снова оказалось, что мир тесен. Кто стал моим заботливым чичероне в мартино-франкские дни? Адвокат Джузеппе Гаэтано Маранджи, много лет проработавший в Генуе на фирме Italsider вместе с Джанпаоло Гандольфо! Спортивного вида мужчина лет сорока, адвокат Маранджи возникал в сторонке, всем своим видом показывая, де, если желаете, я в вашем распоряжении. Вначале, наверняка, по наущению Джанпаоло, а потом, постепенно, по сердечному влечению. На привязанности к Джанпаоло и на восхищении им мы с адвокатом, главным образом, и сошлись.

В скобках. Не любить Джанпаоло нельзя, потому что он обаятелен, умён и – пользуюсь итальянским сравнением – «добр как хлеб». Восхищения же он заслуживает, среди прочего, своими лингвистическими способностями, что отличает его от большинства соотечественников. Шестнадцатилетним лицеистом, живя в скучном пьемонтском городке Овада, он увлёкся русским языком и самоучкой его выучил; полностью посвятить себя русистике он не мог, рано женился, пошли дети, однако всё свободное от Италсидера время (он заведовал там отделом культуры) посвящал только ей – собирал русские книги, читал, писал, публиковался. В отпуск он ездил в Россию – один и с семьёй. Был нашим с Сеней неизменным гостем.

– Мне хотелось бы написать книгу о Лидии Чуковской, – просительно признался мне как-то Джанпаоло.

Зная, что Лидия Корнеевна болеет, что у неё плохо с глазами, я нащупываю почву, звоню Кларе – секретарю Корнея Ивановича, мол, похлопочи. Вот удача! Лидия Корнеевна согласна. Переделкинское интервью – двухчасовое, интереснейшее – состоялось и было опубликовано в главной генуэзской газете. И так всю дорогу… В скобках (дополнение). Лидия Корнеевна предложила: «Хотите посмотреть, где у нас жил и работал Александр Исаевич?» И, не дожидаясь само собой разумеющегося ответа, открыла дверь в соседнюю комнату. Ничем не примечательную: письменный стол у окна, книжный шкаф. Из-за которого Лидия Корнеевна извлекла… грабли. Помедлив с ответом, для «сюспанса», она объяснила: Александр Исаевич, работавший с утра до ночи, иногда устраивал себе перерыв – разминку в лесу на лыжах. Зная, как Пастернак, что на него «наставлен сумрак ночи тысячью биноклей на оси», а то и что-либо похуже, он, идя в лес, привязывал себе на спину грабли, чтобы, если что, защититься, не рискуя получить статью за применение холодного оружия. Опытный зэк, он знал, что грабли в уголовном кодексе не числятся.

С наступлением пенсионного возраста, не теряя ни одного дня, Джанпаоло стал преподавать русскую литературу в университете – сначала в генуэзском, потом в пизанском и вот уже много лет преподаёт в триестинском (хотя езды ему от Дженовы Куинто до Триеста восемь часов, с двумя пересадками).

За разговорами о Паоло, миланце, влюблённом в свою южную родину, о наших самаритянах Джанпаоло и Грациелле, об Апулии и вообще о южной Италии, так непохожей на знакомую мне северную и центральную, мы с Маранджи не замечали, как проходит день, – не знаю, когда он работал. Исколесили с ним всю Валь Д’Итрию. Благословенная земля, приветливые, общительные люди… Почва каменистая; из этих камней веков пять назад строили «трулли» – крестьянские дома с каменными крышами особой кладки, в виде шлема (секрет утерян, «труллари» – строители вымерли). Этих чудо-домов осталось под охраной государства 70 тысяч. Между ними – лесочки (с грибами!). Если распаханная, земля рыже-коричневая.

В таком трулло, но модернизированном, живёт и семья Маранджи (У каждого своя комната с санузлом). Его отрада – лошади. В конюшне двухлетка – серый, серебристый красавец и десять жеребят.

Под конец моему Маранджи захотелось поделиться своим московским при обретением с другими. Тёртый калач и друг советолога-русиста, он знал о спе ци фике советских граждан, пуще всего опасавшихся как бы не сказать чего-нибудь лишнего. Он сто раз просил моего согласия на встречу, переспрашивал, не передумала ли я, не боюсь ли, что это мне повредит. А мне не привыкать стать, я на преодолении страха собаку съела. Неужто потерять лицо, выставить отговорку? Ни за что!

Девять часов вечера, светит совершенно оперная луна. Трулло Маранджи, в двух километрах от Мартины Франки, стоит на холме; перед трулло просторная лужайка, по бокам две мощные пинии; под холмом, как табун лошадей, сгрудились автомобили. Съехалась местная интеллигенция – из Бари, из Трани. На чём полсотни мужчин и женщин сидели, не помню. Прямо на траве? Помню, как менялась, порой накаляясь, температура встречи. Первым задавший вопрос полковник карабинеров в отставке, чемпион конного спорта, начал с ехидной преамбулы – де, если что, вы можете не отвечать, я человек начитанный, знаю, как у вас там обстоят дела… Я прервала его на полуслове:

– Господа, я привыкла всегда и везде говорить то, что думаю, и, главное, только то, что знаю. В противном случае наша встреча не имела бы смысла.

Оживление в «зале», гул одобрения. Маранджи не успевает записывать вопросы. Преподавательница истории хочет знать, как в СССР обстоит дело с феминистским движением; юрист из Бари – правда ли, что в СССР практиковался закрытый суд в отсутствие подсудимого; директор лицея – как оценивают русские читатели современную итальянскую литературу; левонастроенные начинали вопрос с утвержде ния типа «советское просвещение (здравоохранение, социальное обеспечение и пр., и пр.) лучшее в мире»…

Поскольку я резала правду матку, аудитория расслаивалась, в зависимости от собственных взглядов. Несколько раз обо мне вообще забывали, чтобы сцепиться между собой.

– Ты бы лучше помолчал! – одёрнул Маранджи крикуна, несколько раз ни к селу ни к городу выкрикивавшего: «Всё равно Советский Союз в тыщу раз лучше Америки!»

Досидели до часу ночи.

На круг единомышленников у меня оказалось больше. Лошадник-полковник карабинеров, столь полемичный вначале, кончил куртуазно:

– Я весь вечер любовался вашими тонкими щиколотками. (!)

Откровенные почитатели назавтра прислали немыслимой красоты и величины букеты, украсившие reception отеля дель Эрба, – назавтра я улетала в Милан.