В один из вечеров поздней осени 1850 года к крыльцу бывшего особняка Юшкова с ярко освещенными окнами подъезжали экипажи. Солидные господа входили в училище, раздевались в вестибюле и не спеша поднимались по лестнице.
Постепенно заполнялся большой двусветный зал на втором этаже. Здесь, в актовом зале, на торжественном собрании Художественного общества, воспитанникам, окончившим училище, должны были вручить аттестаты. Алексей Саврасов и Саша Воробьев сидели рядом. Вместе с другими выпускниками они получили от академии звание неклассного художника: Саша — за акварели «Странник» и портрет с натуры. Алексей — за картину «Вид Московского Кремля при луне» и два этюда. Из этих трех вещей, над которыми Саврасов, вернувшись из поездки по Украине, работал около года, сохранился лишь одни этюд — «Камень в лесу у Разлива», написанный в имении И. Д. Лужина, вблизи Влахернского монастыря. С большой любовью и старанием изобразил художник вид подмосковной природы, потаенный уголок леса: огромный, покрытый мхом камень, протекающий возле него ручей, деревья. Все тщательно выписано — стволы березы и других деревьев, их ажурная тонкая листва, неровная поверхность древнего валуна, расположенного в центре композиции, трава, папоротники, прячущиеся под ними грибы… От этого этюда с его темноватым колоритом веет некоторой условностью. Но картину оживляют, вносят в нее светлое начало фигуры двух мальчиков, залезших на камень. В этих мальчуганах (один — господский сынок, другой — из крестьян) есть что-то венециановское, и они своим присутствием как бы связывают несколько мрачновато-романтический пейзаж с реальной жизнью.
После торжественного собрания соученики поздравляют Саврасова. В небольшом круглом зале с белыми колоннами к нему подходит Костя. Герц, который окончит училище лишь через год, дружески обнимает и говорит:
— Ты давно не был у нас. Сестры спрашивали о тебе. И Софи велела непременно привести тебя к нам. Придешь?
— Конечно…
Алексею приятно узнать, что одна из барышень, миловидная Софья, не забыла о нем, помнит и хочет его снова увидеть.
Карл Иванович Рабус, веселый, сияющий, в новом, по случаю праздничного вечера, сюртуке, сказал ему несколько приятных фраз, заметив, что Алексей его лучший ученик, что он гордится им и ждет от него многого. И тут же не преминул повторить то, что уже говаривал не раз:
— Работайте! Ни дня без рисунка. Пусть это будет небольшой набросок, неважно. Работать надо постоянно, систематически. Только неустанный труд принесет успех и признание. И больше, голубчик, пишите с натуры. Следуйте природе, учитесь у нее. Она наш великий наставник…
Легко и радостно на душе у Саврасова. Саша Воробьев тоже в приподнятом настроении. Они художники! Даже как-то не верится, что все позади…
— Теперь не надо больше ходить на занятия, и у нас будет достаточно времени для работы, — говорит Саша. — Что ты будешь писать?
— Хочу сделать виды Москвы зимой, — отвечает Саврасов. — Заснеженные улицы, снег на крышах, сугробы… И днем, когда солнце, и ночью, когда луна и ее бледный свет лежит на снегу… Летом буду писать этюды в Кунцеве или еще где-нибудь. А ты?
— Мое дело — портреты. Странники, богомольцы, нищие, девушки, дети, богачи, бедняки, светские дамы, горничные… И маскарадные фигуры… И многое другое. Хочешь, напишу твой портрет?
— Что надумал!
— Обязательно напишу! Вот увидишь…
— Ты мастер. У тебя здорово получается. Живо и правдиво. Мне нравятся твои акварели. Завидую тебе, Саша. Ты уже нашел себя, нашел свой путь, ты знаешь, что и как надо делать. А я все еще не ведаю, все еще ищу чего-то…
Саврасов замолчал, но тут же заговорил снова:
— Ты помнишь картины Федотова?
— Разумеется, помню.
— Они и сейчас у меня перед глазами. Как все просто и естественно! Сама жизнь. До чего же хорош этот майор-кутила, что подкручивает в передней усы! А купеческая дочка! Тоже хороша! Да и матушка ее, и папаша в углу комнаты, и прислуга… Федотов — великий художник. Но ведь и он тоже начинал когда-то. И сумел, наверно, сразу решить, какой дорогой ему идти. Вот бы и мне так…
Алексей и Саша говорили о картинах Павла Андреевича Федотова, незадолго до этого показанных на выставке в училище. Федотов приехал из Петербурга в Москву к овдовевшей сестре и отцу, чтобы устроить их дела, и привоз с собой «Сватовство майора», только что написанную картину «Завтрак аристократа» и несколько сепий. Эти вещи известного мастера вызвали большой интерес у московских любителей живописи.
Так, разговаривая, шли они по Мясницкой, мимо трактиров и ловок, церквей, каменных заборов, особняков. А по булыжной мостовой одна за другой катили кареты с зажженными фонарями.
— Куда это они спешат? — спросил Саврасов.
— Наверно, к Дворянскому собранию или на Арбат, Поварскую, — сказал Саша. — Там балы, вечера. У знати, богачей, братец ты мой, особая жизнь, совсем непохожа на нашу. Мы ложимся спать, а у них только настоящее веселье начинается. Мы просыпаемся, встаем, а они еще первый сон видят…
— А ты хотел бы разбогатеть?
— Об этом я даже не думал… Больше всего хотелось бы узнать, что ждет нас в будущем. Что будет с нами через пять, через десять лет… Если бы можно было хотя бы на миг поглядеть через узкую щелку в двери на свою судьбу!..
— Чего захотел! Надо жить и работать. Для этого мы и рождены. А что с нами случится, что произойдет? Поживем — увидим…
— Ладно, — сказал Воробьев. — Так и порешили. А сейчас давай зайдем в трактир. Выпьем чаю, погреемся…
В трактире было дымно и шумно. Половые в белых полотняных рубахах разносили штофы с водкой и закуску. Заиграла машина. Художники заказали пару чаев и вареной ветчины. Они проголодались. Саврасов с удивлением смотрел на веселящихся людей. Это было неестественное веселье, веселье с горя, от отчаяния, веселье с надрывом.
Так, во всяком случае, ему показалось. Какие-то странные, разгоряченные вином личности окружали их. Бородатый мужик в чуйке. Полупьяный фабричный в изорванной поддевке, в жилете, с выпущенной рубашкой. Человек в потертой шинели, со стаканом водки в дрожащей руке…
— Допивай чай, — сказал Алексей Воробьеву. — Пойдем на улицу. На свежий воздух…
Они, расплатившись, ушли и долго еще бродили по ночной Москве.
Вся зима, весна и лето 1851 года прошли для Саврасова в неустанной работе. Комната, где он жил, служила ему одновременно и мастерской. Его радовал, вселял в него бодрость этот характерный запах масляной краски. Здесь, в небольшой комнате, — мольберт, подрамник с натянутым холстом, рамы, этюдник, бутылки с маслом, скипидаром и лаком, мастихин, баночки с белой, охрой, желтой, коричневой, кобальтом, кармином, киноварью, ультрамарином, малахитом и другими красками, палитра, кисти, обыкновенные и литографские карандаши, альбомы и папки с рисунками… И, отказывая себе во всем, он покупал необходимое ему для работы, пополнял свои запасы в магазине Дациаро на Кузнецком мосту.
Ему шел двадцать первый год, и он был охвачен жаждой творить. Природа, ее удивительный мир неотразимо манили его. Природа — изначальна и вечна. Люди уходят, а природа остается. Но пока он пробирается как бы на ощупь, в потемках, надеясь, что впереди забрезжит свет. Ему нелегко. Он хочет выразить свое отношение к природе, выразить себя в ней. Он хочет все делать по-своему. Но как?
Саврасов чувствовал прилив необычайных, дерзких молодых сил. Он искал, сомневался, мучился, переживал, отчаивался, но все же не терял веры в себя.
Получив аттестат неклассного художника, он продолжал числиться в списке воспитанников училища, работал вместе с учениками Рабуса, участвовал в выставках. В 1851 году представил на очередную выставку два холста — «Вид на Кремль от Крымского моста в ненастную погоду» и «Зимняя ночь в Москве»…
На первой картине кремлевский ансамбль виден из-за Крымского моста. В те времена эта местность имела сельский вид, и художник, видимо, хотел подчеркнуть эту двуплановость полотна — изображение величественного Кремля в сочетании с почти деревенским пейзажем. Летний день, надвигается буря, и состояние ожидания приближающейся грозы, урагана передано Саврасовым сильно и достоверно. Словно ощутимы стремительные порывы ветра, сгибаются ветви огромного дерева, гонимые ветром, ползут, громоздятся в небе дымчатые облака, опаловые, светло-жемчужные, серые, темные, разорванные, клубящиеся, летучие… А в отдалении, на холме, белеют все еще освещенные лучами солнца, пробившимися из-за туч, кремлевские дворцы, соборы, колокольня Ивана Великого…
Картина «Вид на Кремль от Крымского моста в ненастную погоду» вызвала благожелательные отклики в прессе. В «Москвитянине» появилась рецензия, составленная в беллетризованной форме, в виде беседы между неким художником Карандашиным, двумя барышнями — блондинкой и брюнеткой, занимавшимися живописью, и их бабушкой.
«— Бог знает, что́ б я заплатила, чтобы работать так акварелью, как работает Воробьев! — сказала блондинка. — Помните на выставке его Турку, молящегося старика, потом портрет художника Соврасова. Это прелесть!
— Совершенно согласен с вами; головы его прекрасны; только можно пожелать ему еще более точного, тщательного рисунка в других частях, как, например, в руках.
— Присядьте-ка сюда поближе, Д.Д.-ч. У меня на старости лет иногда слова ходят мимо ушей.
Карандашин поместился около рабочего столика старушки: тут же уселись и обе девушки.
— Обратили ли вы внимание на пейзажи Соврасова, того самого, которого портретом вы сейчас восхищались? — спросил художник у блондинки.
— От зимы его веет холодом; и какая мягкая, приятная кисть; какая удачная группировка картины; какая тишина в этом замерзшем воздухе!
— А какова его Москва с Иваном Великим? — обратилась брюнетка к бабушке.
— А вот спроси у художника! свои-то мнения, домашние, нам уже известны, — сказала последняя.
— Нынешним летом, — ответил Карандашин, — несколько раз грозовые тучи виснули над Москвою, чему я был очевидцем два раза с Воробьевых гор, и надо отдать справедливость Соврасову, что он передал этот момент чрезвычайно верно и жизненно: видишь движение туч и слышишь шум ветвей дерева и замотавшейся травы, — быть ливню и грозе. Такова картина.
— У него на картине, — прибавила брюнетка, — солнышко прорвалось сквозь тучи и бросило лучи на Кремль, как бы не желая с ним расстаться, как нам, признаюсь, не хотелось бы расстаться с самой картиной.
— Очень приятно видеть, что в такое короткое время существования училища появляются такие замечательные таланты, — сказала хозяйка».
Добрые слова были сказаны и по поводу другой картины — «Зимняя ночь в Москве».
Не забыл рецензент и показанных на выставке акварельных работ Александра Воробьева, среди которых был портрет Алексея Саврасова: Саша выполнил свое обещание.
Автор этих одобрительных отзывов — Николай Александрович Рамазанов многие годы преподавал в училище, выступал со статьями об искусстве в «Москвитянине», входил в «молодую редакцию» этого журнала. Идеи славянофилов, как старшего поколения — И. В. Киреевского, А. С. Хомякова, С. П. Шевырева, так и младшего, составившего «молодую редакцию» «Москвитянина», оказали влияние не только на литературу и драматургию, но и изобразительное искусство. Помимо писателей А. Н. Островского, Аполлона Григорьева, Л. А. Мея, П. И. Якушкина, Е. Э. Дриянского, Б. М. Алмазова, С. В. Максимова, к «молодой редакции» были близки ведущие артисты Малого театра П. М. Садовский, И. Ф. Горбунов, С. В. Васильев, а также художники — Н. А. Рамазанов и П. М. Боклевский (знаменитый иллюстратор произведений Гоголя и Островского). Московская школа живописи 40-х — начала 50-х годов (как и Малый театр) находилась под несомненным воздействием идей народности, самобытности искусства, недаром в составе первого Совета училища 1843 года мы встречаем имена А. С. Хомякова и С. П. Шевырева, читавшего здесь курс лекций об искусстве Италии, а об общей направленности этой школы можно судить по вступительной речи на открытии училища, опубликованной в том же 1843 году в «Москвитянине»,
«…Все просвещенные пароды, — говоритесь в ней, — имеют счастье наслаждаться у себя изящными произведениями искусства, выражавшего их народный дух и характер. Россия также гордится на Западе именами известных миру русских художников. Были прекрасные усилия некоторых внести в наше искусство народные стихии. Но, конечно, в этом отношении всего более может содействовать Москва, где и физиономия народа, и памятники древности, и исторические воспоминания — все, все призывает искусство изящное к новому раскрытию. Переняв через северную столицу сокровища западного художественного образования, Москва может быть назначена к тому, чтобы дать ему свой национальный характер. В талантах у нас нет недостатка, как доказал десятилетний наш опыт при ограниченности средств; красота русского народа, его живописная грация и пластическая сила прославлены нашими поэтами и ожидают резца ваятеля и кисти живописцев; русская природа вмещает в себя все климаты мира, яркие краски севера, мягкие переливы красок природы южной; для ландшафтного мастера у нас есть все переходы — от зимнего холодного неба севера до знойного неба полудня, — а наша живописная Москва, раскинувшаяся такими картинами по своим холмам и скатам, не ждет ли своих народных живописцев?»
Подобные идеи мы встретим во многих статьях Рамазанова, они отвечали общему пафосу поиска новых путей русского искусства. Это уже в дальнейшем произойдет резкое размежевание сил, и тот же Рамазанов в 60-е годы окажется в лагере весьма реакционных представителей официальной народности и уже с этих позиций будет резко критиковать будущих передвижников.
Но сейчас речь идет о его статьях в «Москвитянине», сыгравших, безусловно, положительную роль как в судьбе Саврасова, так и в становлении московской школы живописи.
…В 1852 году Саврасов вновь побывал на Украине. Его первое путешествие по Малороссии, вместе с Дубровиным и Зыковым, было в значительной степени ознакомительным. Тогда он открыл для себя впервые поэзию украинской степи. Это впечатление, сильное и яркое, запало ему в душу. Три года спустя он снова приехал на Украину, но уже не робким учеником, а вполне сформировавшимся художником. Опять увидел безбрежные стенные просторы, высокое небо, опять трясся в тарантасе по пыльным шляхам, смотрел на одинокие курганы, казачьи хаты, водяные мельницы, панские усадьбы, на медленно ползущие на юг, к морю, обозы чумаков, встречал кобзарей, бандуристов, чувствовал, как замирает сердце, волнуется кровь при виде чернобровых дивчин, обжигавших взглядом своих медово-карих очей… И эта ковыльная южная степь, терпкий запах ее трав, симфония столь изменчивых и непостоянных красок! Саврасов открывал этюдник, брался за кисти, смешивал на палитре краски и наносил на маленький белый холст торопливые тонкие, негустые мазки. Он изображал степь в разное время суток: на рассвете, утром, днем, вечером, ночью, при лунном свете. И ему казалось, что он что-то постиг, уловил, что знает теперь, как нужно писать эти равнинные земли Украины.
Вернувшись в Москву с этюдами и рисунками, Алексей стал лихорадочно, под свежими впечатлениями, работать.
Сохранились две его картины: «Степь днем» и «Рассвет в степи».
Первое полотно поражает своей светоносностью. Море света. Световое излучение. Это степь в жаркий летний день, когда сухим зноем пышет земля, когда замерли, не колышутся при безветрии хлебные нивы. И еще бросается в глаза — почти две трети картины занимает небо. Уже подлинно саврасовское, которому в дальнейших полотнах художника будет отводиться первостепенная роль. Степь небезжизненна. На переднем плане, рядом с пригорком, поросшим травой и цветами, Саврасов изобразил двух дроф — крупных и изящных птиц, которые запомнились ему еще во время первой поездки на Украину.
Совсем иной выглядит степь на втором холсте Саврасова. Здесь она еще только пробудилась от ночного оцепенения; мгла, тени лишь начинают рассеиваться; светает. Огромное и на этой картине небо бледнеет, занимается заря, играя своими колдовскими, изменчивыми красками. Но степь еще окутана сумраком. Рождение утра свершается в небесах… И невольно вспоминается знаменитое описание рассвета у Тургенева в «Записках охотника»: «Свежая струя пробежала по моему лицу. Я открыл глаза: утро зачиналось. Еще нигде не румянилась заря, но уже забелелось на востоке. Все стало видно, хотя смутно видно, кругом. Бледно-серое небо светлело, холодело, синело; звезды то мигали слабым светом, то исчезали: отсырела земля, запотели листья, кое-где стали раздаваться живые звуки, голоса, и жидкий, ранний ветерок уже пошел бродить и порхать над землею».
Все тот же Рамазанов писал об украинских работах молодого художника в журнале «Москвитянин» в феврале 1853 года: «Пейзажи г. Саврасова… дышат свежестью, разнообразием и тою силою, которая усваивается кистью художника, вследствие теплого и вместе с тем разумного воззрения на природу. Саврасов в произведениях своих начинает достигать чувства меры, о котором мы говорили выше, и потому самобытность его таланта несомненна, — можно надеяться, что он не впадет ни в какие подражания, столь недостойные прямого дарования».
Самобытность таланта! Знаменательные проницательные слова. А мастеру в ту пору еще не исполнилось 23 года!
Позднее, в июне 1854 года, скульптор-критик в своей другой статье в «Москвитянине» по поводу очередной выставки в училище живописи и ваяния отметил жизненную правдивость художника. «Между пейзажистами первое место, — писал он, — бесспорно, принадлежит г. Саврасову. Его «буря», «малороссийская степь» и «водопад» исполнены жизни и обличают вполне прекрасное направление художника, близко изучающего природу, почему и картины его очень разнообразны».
Картина — «Степь с чумаками вечером» была написана Саврасовым два года спустя после второй поездки на Украину. Его впечатления не потускнели, память, воображение хранили чудесные виды Малороссии. Пейзаж хорошо передает поэзию вечерних сумерек в степи. Проделав утомительный путь в пекле летнего дня, крестьянская семья устраивается на ночлег. Распряжена телега, волы отдыхают. На костре в подвешенном к жердям котле варится ужин. Вдали, в густеющей мгле, еще различимы белые хаты селения, ветряки. И на этом холсте почти две трети его занимает небо. Вечернее, меркнущее, уже темнеющее в высоте, но еще светлое над горизонтом. И звезды пока еще не высыпали на небосводе…
Наверно, в жизни каждого человека наступает такой важный переломный момент, возникают такие обстоятельства, от которых зависит, как сложится его дальнейшая судьба. Пришло такое время и для Саврасова. В мае 1854 года училище взбудоражила новость: приехавшая в Москву великая княгиня Мария Николаевна, президент Академии художеств, посетит это учебное заведение, чтобы ознакомиться с тем, как готовят будущих живописцев и ваятелей, призванных обогатить своим талантом русское искусство. Заодно она посмотрит выставку работ художников и учеников.
По свидетельству современников, Мария Николаевна была особой достаточно воспитанной. Герцен назвал ее «умной и образованной женщиной». Любовь к искусству повлечет ее в дальнейшем в Италию, где она будет жить во Флоренции, на вилле, принадлежавшей Анатолию Демидову, князю Сан-Донато. Там она займется изучением и собиранием картин венецианской, флорентийской, фламандской, голландской, французской, немецкой художественных школ. Она будет владеть одной из лучших частных коллекций в Европе, которую украсят полотна Боттичелли, Греза, Кранаха-старшего, Перуджино, Тициана, Тьеполо…
Карета, в которой приехала Мария Николаевна, остановилась у крыльца училища. Полицейские старались оттеснить столпившихся на углу Мясницкой, рядом с почтамтом, зевак. За порядком наблюдали несколько конных жандармов в киверах с лошадиными хвостами. Великую княгиню сопровождали московский военный генерал-губернатор, он же председатель Московского художественного общества, генерал-адъютант граф Арсений Андреевич Закревский, обер-полицмейстер и другие персоны. Высокую гостью встречали все преподаватели во главе с тогдашним инспектором классов представительным Михаилом Ивановичем Скотти. Были среди них и Рабус, и Рамазанов, и преподаватель портретной живописи Мокрицкий, сменивший ушедшего на покой Добровольского, и другие наставники.
Она прошла мимо обомлевшего черноусого швейцара из отставных солдат и, сопутствуемая свитой, поднялась наверх. Мария Николаевна знакомилась с училищем, не без интереса выслушивала разъяснения, задавала вопросы, вникала в нужды находившейся под ее опекой школы. Она побывала во всех залах, где были выставлены картины. Некоторые привлекли ее особое внимание, и она задерживалась возле них. Наибольшим интересом на этой выставке, которую посетили тысячи москвичей, пользовалась неоконченная картина Карла Брюллова «Вирсавия» — последняя работа великого художника. Здесь были показаны также «Вдовушка» Федотова, два морских пейзажа Айвазовского, виды Калама, Лагорно, Жамета…
Мария Николаевна в самых лестных выражениях отозвалась об успехах училища. Более того, ознакомившись с выставкой, она изъявила желание приобрести семь наиболее понравившихся ей работ. В числе их — картина Саврасова «Степь с чумаками вечером» и его же «Пейзаж масляными красками на бумаге». Картину оценили в 200, а пейзаж — в 25 рублей серебром. Среди отобранных вещей была акварель Воробьева «Голова старика». Все эти работы потом были отправлены в Петербург, в придворную контору.
Но это еще не все. Художнику Саврасову передали высочайший приказ прибыть в Петербург, на дачу Марии Николаевны Сергиевку, находившуюся между Петергофом и Ораниенбаумом на берегу Финского залива. Из всех учеников и молодых художников единственным, кто удостоился такой чести, был Саврасов… Академик Николай Рамазанов в статье «Художественные известия», опубликованной в «Московских ведомостях», восторженно писал: «Честь и хвала бывшему ученику Московского Училища!»
Известие о том, что Мария Николаевна пригласила Алешу писать виды на ее даче под Петербургом, вызвало чуть ли не переполох в доме. Никто не ждал такого поворота судьбы. Дочь государя не только купила «картинки» Алексея, но и призвала его к себе. Все это даже как-то не укладывалось у Кондратия Артемьевича в голове. Малевал его отрок что-то на бумаге, а он, Соврасов, раздражался и негодовал, видя в этом пустое, никчемное занятие… Но вот не так уж много времени прошло, и его младший сын обратил на себя внимание царской фамилии… Воистину неисповедимы пути господни! Значит, прав-то был все-таки Алешка, неслыханным упорством добившийся своего, ставший художником. Выходит, художник — это не такой уж горемыка, зарабатывающий на жизнь своим ремеслом. Разве, к примеру, стала бы дочь императора иметь дело с купцом? Никогда! А вот до художника снизошла…
Начались сборы в дорогу. Алексей приготовил этюдник, альбом с листами особой тонированной гипсовой бумаги, кисти, карандаши. Татьяна Ивановна напекла пирожков с капустой, накупила для пасынка разной провизии. Ехать ему предстояло «на чугунке», а в те времена в России путешествие по железной дороге казалось не обычной поездкой, а в некотором роде приключением, связанным, быть может, с определенным риском, опасностью. Николаевская железная дорога открылась недавно. Первыми пассажирами ее были сам император и его семейство. Николай Павлович вместе с супругой, двумя младшими сыновьями и свитой выехал из Петербурга в 4 часа утра и прибыл в Москву в тот же день, в 11 часов вечера, проведя, таким образом, в пути 19 часов… А на почтовых лошадях надо было ехать двое с половиной суток.
Алексей купил в кассе воксала поездной билет — длинную бумажную ленту, на которой были указаны все станции от Москвы до столицы на Неве. И вот, в начале июля он едет «в машине», как тогда говорили, едет в вагоне III класса, где тесно, полно пассажиров. Они уже освоились. Девушка в платке смотрит в окно. Старушка в капоре что-то вяжет. Мужчина в ситцевой рубахе и высоких сапогах ест котлету и запивает ее квасом из бутылки. Поезд замедляет и без того свой изрядно неспешный ход. По вагону идет кондуктор и объявляет станцию и время стоянки. Алексей прохаживается по перрону. У вагонов I и II классов — красивые дамы, господа, курящие сигары, ливрейные лакеи. Ночь проходит в пути. Равномерный стук поезда, покачивание из стороны в сторону навевают дремоту. В полумраке желтым зыбким пятном светится фонарь, в котором догорает толстая сальная свеча… Саврасову не спится: он думает о Петербурге, о даче Сергиевке, где ему предстоит жить и работать…
«Машина» благополучно прибыла в Петербург. Саврасов прямо с воксала направился в Мариинский дворец, стоявший в глубине Исаакиевской площади, напротив собора. Во дворце он увидел диковинку — зимний сад, с пальмами, кактусами, древовидными папоротниками, различными тропическими растениями, цветами. Прежде чем отправиться на дачу Сергиевское под Петергофом, он должен был поработать здесь, сделать рисунки, эскизы для будущей картины. Во дворце Алексей оказался впервые, в зимнем саду тоже. Это было маленькое царство зеленой экзотики. Журчали каскады и фонтанчики, алели диковинные цветы, сыровато-пряный оранжерейный запах, запах теплой влажной земли, вечнозеленой растительности, распускающихся бутонов, мхов наполнял это обширное помещение. Художнику представилось, что он в каком-то сказочном лесу. Его окружали незнакомые ему деревца, кусты, соцветия, травы. Но он с детства любил все живое, что произрастает на земле, и поэтому не без удовольствия стал рисовать тепличные растения, тщательно и тонко выписывая каждый стебелек, веточку, лист.
Закончив свои рисунки в Мариинском дворце, Алексей Саврасов поехал на дачу Сергиевское, на безлюдном плоском берегу Финского залива.
Природа не радовала здесь своим разнообразием и яркостью. Это не юг, не Черноморское побережье. Бесконечной лентой тянулась береговая полоса. Пустынно и голо вокруг. Лишь сосны да камни. Одинокая рыбацкая хижина. Залив расстилается ровным пологом. Вода неслышно плещется на песчаной косе. Мелководье, камыши. Но в этой монотонности здешних мест, по-северному суровых и несколько унылых, в этом балтийском небе, в этих валунах и искривленных бурями соснах, в недвижном покое залива, в приглушенности красок природы Саврасов почувствовал какое-то особое своеобразие, и новизна впечатлений вызвала у него творческий подъем, желание поскорее приступить к работе.
На великокняжеской даче с парком ему отвели отдельную комнату в одном из подсобных помещений, и уже на следующий день с утра, взяв альбом, карандаши, он пошел к берегу, воде, долго бродил там, сделал первый рисунок. С каждым днем их количество росло. Он, казалось, даже с какой-то жадностью, с каким-то непреходящим интересом рисовал виды взморья, Финского залива, его туманную даль, сосны, дубы, камни и валуны, рыбацкие сети, лодки, старые деревья, их могучие стволы, ветви, листву, потемневшие пни, кусты…
Саврасов пользовался цветной мелованной бумагой, так называемой папье-пеле. Это были довольно толстые листы, покрытые несколькими слоями гипса, окрашенного в светлый, сероватый, голубоватый и другие тона. Рисовал он карандашом обыкновенным и литографским, графитом, применял для растушки вату и проскабливал, процарапывал слой гипса, создавая блики света с помощью ножичка. Все это требовало незаурядного мастерства и сноровки, ибо достаточно одного неверного, неловкого движения руки, и рисунок можно было считать испорченным.
Он ездил в Ораниенбаум, работал в окрестностях этого небольшого уездного городка, возникшего в начале XVIII века, когда, победив в войне со шведами, Петр I поручил своему любимцу Меншикову построить на острове Котлин морскую крепость Кронштадт.
Алексей прошелся по Ораниенбауму, где въездные ворота выглядели довольно внушительно, а дома были неказистые, одноэтажные. Лишь архитектурный ансамбль Большого дворца заинтересовал его да парк на взгорье, где среди дубов, елей и берез находились небольшие, но полные великолепия дворцы Екатерины II и ее незадачливого супруга Петра III. Он долго рисовал на берегу.
Впереди, в туманной дали залива, проступали неясные силуэты бастионов Кронштадта, мачты кораблей. Там, угрожая детищу Петра Великого, стояла эскадра лорда Непира.
Шла война против объединенных сил трех держав — Англии, Франции и Турции, которая получит потом название Крымской… В начале 1854 года англо-французский флот появился в Черном море и для устрашения бомбардировал Одессу. Одновременно английские и французские корабли вошли в Балтийское море. Английская эскадра стала захватывать торговые суда, обстреливать Аландские острова, расположенные у входа в Ботнический залив, финляндский берег у Свеаборга, блокировала Кронштадт. Как раз в те дни, когда Саврасов рисовал на великокняжеской даче и в Ораниенбауме, лорд Непир захватил крепость Бомарзунд на Аландских островах.
Время было неспокойное, тревожное, до побережья Финского залива долетало эхо канонады. Царский двор проводил это лето, как обычно, в Петергофе. Важные сановники, придворные и даже фрейлины ездили в Ораниенбаум и дальше — к Поклонной горе, чтобы увидеть английскую эскадру, стоявшую к западу от Кронштадта. Отправлялись туда не только высокопоставленные лица, но и обыкновенные петербургские жители. Всем было любопытно взглянуть на корабли Непира.
Царь предпочитал смотреть на неприятельский флот в телескоп с верхнего балкона дворца Александрии. В мундире, застегнутом, как всегда, на все пуговицы, он взирал через телескоп на корабли коварных англичан. Государь постарел, близилось к концу его тридцатилетнее царствование. Глаза стали особенно по-рачьи выпуклы, их голубизна потускнела, угас стальной блеск. Николай Павлович появлялся на балконе и после завтрака, и после обеда, отведав жареного гуся (по-прежнему демонстративно предпочитал «простые» русские кушанья). Телескоп ждал его. Если же надвигалась июльская гроза, слышался гром, царь поспешно удалялся во внутренние покои. Он боялся грозы, не выносил ее с детства…
Саврасов прожил на даче Сергиевке уже больше месяца, а Марию Николаевну ему так и не удалось еще ни разу увидеть хотя бы мельком, издали. Кто-то из слуг сказал, что ее высочество пребывает в Петергофе, во дворце Александрии, вместе с государем. Прошло еще некоторое время, и вдруг как-то утром, когда Алексей собирался идти, как обычно, рисовать с натуры, ему сообщили, что его желает видеть великая княгиня.
Мария Николаевна встретила художника приветливо, улыбнулась ему, предложила сесть на стул с мягким, обитым шелком сиденьем. Будучи женщиной благовоспитанной, она сумела не дать почувствовать за непринужденностью и простотой обхождения ту бесконечную дистанцию, которая разделяла ее, дочь императора, правнучку Екатерины II, и молодого московского пейзажиста, происходившего из мещан. Ее считали красавицей. И действительно, бледное тонкое лицо ее было изысканно красиво. Правда, немного холодновато-бесстрастно, но в серо-голубых глазах светились ум, легкая ирония. У нее был хороший вкус, она разбиралась в искусстве, живописи, умела сразу отличить красивую посредственность от истинно самобытной вещи.
Она стала спрашивать у высокого, плечистого, несколько нескладного (еще не вполне сформировался?), смущенного, очевидно, очень стеснительного молодого человека, как ему живется на даче, доволен ли он, нравится ли ему здесь, успешно ли продвигается работа, и Саврасов отвечал на эти вопросы почтительно и односложно, что, мол, живется хорошо, что ему здесь нравится, природа по-своему замечательна, что работа идет успешно и что он скоро закончит рисовать и сможет начать писать картины.
Хозяйка Сергиевки изъявила желание посмотреть рисунки. Саврасов встал, положил на стол альбом и раскрыл его. Мария Николаевна тоже поднялась с кресла, приблизилась к художнику, который стал показывать ей рисунки, сделанные на морском берегу. Внимательно рассматривала их, хвалила.
— Рисунки правдивы, — сказала она. — По-моему, вы верно передали своеобразную красоту здешних мест. Уверена, что вы напишете прекрасные картины.
Потом она неожиданно спросила (Саврасов не ждал этого вопроса, не был готов к нему), где он думает устроиться в будущем, где ему хотелось бы жить и работать.
Вот и настала эта решительная минута в его жизни, мгновение, от которого зависела дальнейшая судьба. Растерявшись, он медлил с ответом. Наконец сказал просто и совершенно искренне, что хочет возвратиться в Москву…
Мария Николаевна посмотрела на него внимательно. Ее несколько удивили, даже озадачили эти слова. Она ждала другого ответа. Ведь нетрудно было понять, догадаться этому молодому, простоватому на вид, но очень одаренному художнику, что она, великая княгиня, президент Академии художеств, намерена ему покровительствовать и что, если бы он пожелал остаться в Петербурге, ему была бы оказана поддержка, он был бы на виду и быстро пошел бы в гору… Но этот живописец решил вернуться в Москву. Что ж, пусть поступает как знает. Никто не собирается стеснять его свободы.
Вскоре Саврасов начал работать над картиной, избрав сюжетом ее берег залива в окрестностях Ораниенбаума. Писал он быстро, увлеченно и в конце дня, бросив кисти, в изнеможении опускался в плетеное кресло, вытягивая свои длинные ноги и бессильно опуская почти до пола уставшие от беспрерывной работы руки. Он хорошо продумал композицию, которая включала по академической традиции три плана: на переднем, справа, — два огромных, замшелых валуна и могучий темноватый ствол дуба, а слева — высокий искривленный пень и рядом с ним — кустистый папоротник. На втором плане, в центре, — просвечивающая в лучах солнца листва на раскидистых ветвях все того же дуба-великана, залитая светом небольшая поляна и в глубине ее — фигурка сидящей на камне женщины с корзинкой грибов. Он смотрит в морскую даль. А на третьем плане, слева, открывается слегка затуманенный синеватый простор Финского залива с парусами барок. Саврасов сумел передать самое трудное — вечную гармонию живой природы. Летнее утро на морском берегу спокойно и безмятежно, и человек в этот час особенно ощущает свою нерасторжимую связь с окружающим миром.
Закончив пейзаж «Вид в окрестностях Ораниенбаума», который еще не просохший стоял на мольберте, Алексей принялся за другой холст. И опять он работал с поразительной быстротой. Все ему удавалось, он был доволен, счастлив. Типичный приморский пейзаж между Петергофом и Ораниенбаумом. Все тот же довольно унылый, плоский берег, мелководье, камышовые заросли, валуны, камни у самой воды, спокойной, не колеблемой ветром, почти совершенно застывшей. Главное в этом пейзаже («Морской берег в окрестностях Ораниенбаума») — небо и воздух. Желтоватый, словно расплавленное золото, чистый свет вечерней зари заполняет на западе полнеба и отражается в прибрежных водах залива. Справа, на фоне уже меркнущего, холодеющего неба, застыло громоздкое розоватое облако и маленькие облачка. И берег уже окутывают сумерки, солнце скрылось, день быстро уходит, это его последние минуты и мгновения, скоро погаснет заря и все погрузится в темноту, но пока еще горит своей червонной желтизной закат, и его теплые краски живут в природе, живут, чтобы умереть, исчезнуть вскоре и на следующее утро воскреснуть, возродиться вновь…
Обе эти картины были показаны в начале октября на годичной выставке в Академии художеств. За «Вид в окрестностях Ораниенбаума» Саврасов был «признан» Советом академиком по пейзажной живописи и утвержден общим собранием в этом звании. В конце ноября он получил аттестат.
Двадцатичетырехлетний художник стал академиком!
Два художника расположились с альбомами на берегу небольшого, заросшего осокой озера, за которым виднелась роща. Они рисовали этот берег, озеро и рощу — скромный, но такой знакомый и близкий сердцу вид подмосковной природы. Это были Алексей Саврасов и Константин Герц. Костя уже закончил училище живописи и ваяния, стал вольным художником и продолжал дружить с Алешей, который за короткое время добился такого успеха, приобрел известность. После того как в январе 1855 года умер Саша Воробьев, чей талант акварелиста начал раскрываться так ярко и сильно, Костя Герц остался, по существу, единственным настоящим другом Саврасова. Он-то и предложил Алексею навестить сестер Софью и Эрнестину, которые наняли дачу возле села Кунцева. Приятели приехали из Москвы на пролетке.
Эти места были Саврасову хорошо знакомы. Он часто наведывался сюда летом писать с натуры. Сколько раз бродил здесь по лугам и рощам с этюдником или альбомом!
На высоком берегу стоял каменный дом с бельведером, где когда-то жил военный губернатор. Потом этим домом владели откупщик, фабрикант, богатые деловые люди, не желавшие уступать в роскоши московской аристократии. На спуске к Москве-реке, куда вели дорожки и тропинки, росли высокие старые липы, дубы, и с нижней площадки открывался вид на луговые дали.
В кунцевском парке весной было много ландышей, распускались белые и фиолетовые грозди персидской сирени, а в июле пахло приторно-душистым липовым цветом.
Саврасов исходил в окрестностях села Кунцева немало верст, слушал, как кричат грачи в дубовой роще, как подает в лесу свой голос кукушка, наклонялся, чтобы сорвать заалевшую в траве землянику… Бывал он и в соседних деревнях — Мазилове, Давыдкове, Крылатском. Каждая из них была чем-то известна: в первой крестьяне делали деревянные птичьи клетки, вторая славилась своей клубникой, третья деревня, с огромным длинным оврагом, — малиной.
С весны до осени в здешних местах жили дачники. Чудесный воздух, и развлечений достаточно: по ягоды, по грибы в лес, катание на лодках по реке и купанье, игра в серсо, вечерние прогулки… Сюда, на лоно природы, приезжала публика из Москвы, проводила здесь целый день. В липовой роще устраивались чаепития; на полянке нагревали на углях объемистый самовар, доставали из корзин чашки, закуску… Порой можно было увидеть и бродячего шарманщика, крутившего ручку ящика, из которого неслась жалобно-однообразная музыка…
Оба художника были так увлечены своим делом, что не заметили подошедших к ним Софьи и Эрнестины. Девушки пришли с дачи, чтобы посмотреть, как работают брат и его приятель. Софья была в розовом платье, в соломенной шляпе. Алексей после их первой встречи, знакомства виделся с ней редко. Из трех сестер Кости Герца она казалась ему наиболее привлекательной н душевной. Сейчас она была очень симпатична в своем новом, хорошо сшитом платье, с голыми до локтей руками, смугловатыми от летнего загара. Софья все еще не вышла замуж, а лет ей было по тем временам немало, близилось к тридцати. Она учительствовала в пансионе при лютеранской церкви Петра и Павла. Этот пансион, принадлежавший ей н ее сестрам, помещался в родительском доме в Архангельском переулке.
Костя и Алексей встали, отложили свои альбомы, заговорили с барышнями. Саврасов был в легком летнем костюме. Софья глядела на него с интересом. Огромный, широкоплечий, с небольшой темной бородой, с карими умными глазами. Он еще совсем молод и уже академик, у него недюжинный талант. Немного, конечно, простоват, нет в нем лоска, изящества, он, в сущности, малообразован, но в то же время это человек честный, благородный, на которого можно положиться. И откуда только у этого простолюдина такие тонкие и длинные, красивые, как у аристократа, пальцы? В Алексее было что-то такое, что привлекало Софью.
Шли обратно к деревянной даче, где жили сестры, по липовой аллее. Вечером на веранде пили чай. Потом все вчетвером снова гуляли. Софья была уже в другом, голубом, платье, в длинной тальме. Луна освещала дорогу, темные стволы лип. Квакали в пруду лягушки. С какой-то дачи доносились звуки фортепьяно. Прогуливались, разговаривали. О разном. И об искусстве, живописи тоже. Костя излагал свои взгляды. Саврасов молчал. Наконец от него услышали одну лишь фразу: «Воздух! Вот что главное. Без воздуха нет пейзажа».
Вернувшись из Петербурга, он каждое лето работал в окрестностях подмосковных деревень, открывая как бы заново для себя красоту этих мест. И при этом никогда не уходил далеко от берегов Москвы-реки. Она притягивала его, не отпускала. И он писал ее пологие и обрывистые берега, спокойную речную гладь, писал косогоры, луга, лес, рощи, деревья, старые дубы, липы, вязы, ольхи, ели…
Конечно, приходилось браться и за другую работу. Столь дорогие ему рисунки, этюды и картины, в которых отразились его напряженные искания, не могли принести достаточного для жизни заработка. Любители искусства в общем-то ждали другого. Им хотелось приобретать более эффектные, более «красивые» пейзажи. А поэтому он писал и виды морских просторов, подражая Айвазовскому, и делал копии с полотен популярного тогда швейцарского живописца, певца Альп Калама, а также композиции в его духе, и просто выполнял заказные работы — для великой княгини Марии Николаевны (по рисункам, сделанным на ее даче Сергиевке), для князей Трубецкого и Мещерского, для Четверикова, Лесникова, Соколова, Солдатенкова, госпожи Глебовой и других коллекционеров.
Продолжая участвовать в ежегодных выставках в училище, Саврасов показывал на них свои кунцевские пейзажи. Они обратили на себя внимание. Один из них — «Вид в селе Кунцеве под Москвой» похвалил рецензент «Русского слова». Алексей прочитал этот отзыв в журнале. Критик хорошо описал картину, сумев обнаружить то, о чем Саврасов вовсе и не думал, когда работал над ней. Но все равно, читать ему было интересно. И о том, что «сосновый лес… суровый, угрюмый, неподвижный… так гармонирует» с сумрачным небом и что «картина была бы немножко холодна», если бы художник в эти растущие на берегу вязы «не пустил из-за какого-то облака много свету и не озарил им сбоку деревья и самую траву под ними…». И особенно ему понравились слова о том, что «видишь чрезвычайно искусное расположение света в ветвях и за ветвями…». Критик был прав, именно благодаря этому свету, солнечным лучам, которые пробились из-за хмурых облаков, затянувших все небо, и интересен прежде всего пейзаж.
Кунцевские виды были приобретены неизвестными собирателями, исчезли в частных коллекциях. Саврасов их больше не увидел. Не увидели их и мы в нашем веке. Утрачены ли они навсегда, безвозвратно, или сохранились, существуют по сей день, затерявшись где-то, в какой-нибудь далекой чужой стране? И не скользит ли равнодушный взгляд по этим небольшим пейзажам, которые так много значат и для сердца русского, и для русского искусства!
После Кунцева Саврасов будет работать в окрестностях Архангельского. Места там не менее живописные. Сам дворец князя Юсупова, великолепный, геометрически строгий парк не вызвали у него особого интереса. Его всегда влекла природа, к которой не прикоснулась рука человека. И снова он станет писать привольные берега славной русской реки, как бы стараясь перенести на полотно лучезарность, яркость красок подмосковного лета.
В 1859 году Саврасов напишет «Пейзаж с рекой и рыбаком». Он изобразит тихие берега Москвы-реки где-то неподалеку от села Архангельского. Раннее летнее утро. Наверно, день будет жарким, но сейчас еще ощущается прохлада, утренняя свежесть… На переднем плане береговая полоса сильно затемнена. Но за ней — светлая, в лучах солнца, желтизна речного песка. Слева довольно круто поднимается берег, поросший деревьями. В реке, которая широко и плавно изгибается, в ее спокойной, словно остановившейся воде отразились темно-зеленые деревья на краю обрыва, синева высокого неба. Справа — слегка всхолмленный противоположный берег, необъятные дали. В небе, за лесистым берегом, могучей грядой застыли облака. Картина пронизана светом, насыщена воздухом, и этого воздуха так много и он так ощутим, что хочется глубоко вдыхать его чистые освежающие струи…
В январе 1857 году умер Карл Иванович Рабус. Не стало любимого учителя, старшего друга Саврасова. Осиротел дом на Садовой, в приходе Николы в Грачах, где нередко бывал Алексей, где приветливо встречал гостей веселый и добродушный хозяин, большой эрудит, живший среди книг, эстампов, всевозможных научных приборов, микроскопов и телескопов вместе с милой и заботливой женой, которую он когда-то привез в Москву из Малороссии.
Рабуса любили. Многим он оказал поддержку, помог встать на ноги. Его знала вся Москва. В евангелической лютеранской церкви Петра и Павла, где происходило отпевание, собралась большая толпа. Саврасов стоял вместе с учениками и преподавателями училища. Карл Иванович утопал в цветах, увенчанный лавровым венком. Гроб несли до самого кладбища.
Преподаватель перспективной и ландшафтной живописи умер в середине учебного года. Его класс остался без руководителя.
Поэтому сразу же возник вопрос — кем заменить академика Рабуса? И вдруг Алексея Саврасова вызывают в Совет Московского художественного общества и предлагают ему занять освободившуюся вакансию. Это явитесь для него полной неожиданностью. Об этом он даже не думал и не мечтал. Мог ли он сравнить себя с высокообразованным, мудрым, знающим так много Карлом Ивановичем? Однако члены Совета рассудили иначе. Саврасов достоин занять место преподавателя. Это озаренный, самобытный художник, академик. Вскоре Алексей Кондратьевич, все еще никак не свыкнувшийся с этой поразительной для себя новостью, вошел в пейзажный класс как педагог.
Он приступил к занятиям, хотя еще не был утвержден в должности. Началась многоступенчатая ведомственная переписка, долгая бюрократическая волокита. Лишь через полгода, в июле, поступило отношение из Московской казенной палаты, где говорилось, что высочайшим приказом академик Саврасов определен учителем в училище живописи и ваяния с производством в титулярные советники…
Саврасов ежедневно являлся в свой класс — хорошо, со вкусом одетый, в темном сюртуке, спокойный, всегда доброжелательно настроенный. Он придерживался взглядов своего незабвенного наставника Рабуса, чей девиз был: «Природа — лучший учитель». Старался, чтобы ученики как можно чаще выезжали в окрестности Москвы для работы с натуры. В одном из ежегодных отчетов он так описывает занятия своих воспитанников: «Ученики Назаровский и Петров получили звания неклассных художников за виды, написанные с натуры в окрестностях Москвы. Ученик Соколов по приглашению почетного члена Московского Училища И. Д. Лорис-Меликова в его имении занимался изучением рисунка и живописи с натуры. Борецкий и Журин в продолжении лета делали этюды в с. Кунцеве. Медведев сделал несколько этюдов в с. Коломенском и Лефортовском саду. Соколов, Борецкий, Журин и Медведев в зимнее время писала картины со своих этюдов, также и копировали. Толкачев, Ельшевский, Любимов, Гашевский, Кранах, Африканов, Боригер и Боголюбов копировали красками и карандашом с оригиналов Училища».
Саврасов сам нередко отправлялся с учениками на этюды, а уже в классе изучали все то, что полагалось для знания ландшафтной живописи…
Инспектором училища был тогда Сергей Константинович Зарянко, напутствовавший учеников такой речью:
— Я люблю в ученике труд, терпение, полное послушание и скажу откровенно, что ненавижу праздность, легкомыслие, туманные мечты в искусстве вообще, а в живописи в особенности. Надо, господа, пользоваться тем, что у нас есть, что находится перед нами, что доступно и возможно для понимания и осязания нашего, но не гоняться за призраками, которых мы никогда не поймем и не поймаем… А потому, повторяю вам, я люблю труд положительный, математическое знание дела и не признаю произведений — по впечатлению и творчества — по вдохновению, как выражаются некоторые жалкие художники…
Маленький, тщедушный, с белесыми глазами на изнеможденном, тронутом оспой лице, с толстыми губами, он горячился, раздувая при этом ноздри. Но говорил убежденно, твердо веруя в свои принципы:
— Господа! Искусство вообще есть не что иное, как подражательность, то есть стремление подражать природе, — наклонность, присущая только человеку, — стремление, так сказать, воспроизводить, воссоздавать проявления природы в различных видах, как-то: в слове, в звуке и в видимых образах… Живопись есть искусство, изображающее только видимое в видимых формах! Живопись, например, не может изобразить разум, душу, дух человека: она может только сделать копию с человека и со всего видимого. Но зато если эта копия будет передана буквально верно, то в ней, помимо сходства, будет заключен тот же дух, та же жизнь, та же душа, которая содержится и в самом оригинале… Художник — раб природы, как природа, в свою очередь, — раба сотворившего ее. Художник должен, постоянно изучая природу, быть изобретателем всевозможных применений, до крайности упрощенных, посредством которых он мог бы приблизиться настолько к природе, чтобы передавать видимое до осязаемости, до обмана. Повторяю вам, этого можно добиться не иначе, как только математическою точностью копирования…
Такова речь Зарянко в изложении (несколько утрированном) В. Г. Перова, характер нового инспектора в ней выражен достаточно ярко. Нужно только добавить, что и сам Зарянко был даровитым русским художником, замечательным портретистом, а будучи инспектором училища, неукоснительно следовал тем же демократическим принципам, что и его предшественники, повторяя: «Доступность нашего Училища для самых беспомощных сословий — есть такое прекрасное преимущество, которое оно должно сохранить навсегда».
Что же касается «математических» методов профессора, то они вызвали довольно активное сопротивление как у старого преподавательского состава, придерживавшегося романтических, возвышенных представлений об искусстве, так и у нового поколения художников-реалистов, среди которых были Пукирев, Перов, Саврасов. Какая буря поднялась в училище, когда Зарянко предложил ввести новый класс «живописи с простых предметов», иными словами — обычные натюрморты!
— Цель искусства и нашего училища, — возмущались «романтики», — изучать человека как венец творения и развить в ученике вкус к изящному… И вдруг этого ученика будут заставлять по три часа в день изучать формы табурета или какой-нибудь тарелки…
— Правда жизни — вот что главное, — говорили «реалисты». — Ученики должны рисовать не табуреты, а выезжать на натуру…
Споры разгорелись столь жаркие, что Совет Московского художественного общества предложил преподавателям представить свои докладные записки, на основе которых и будет принята единая программа обучения. Подал такую записку и молодой академик Саврасов, только что получивший свой пейзажный класс, но педагогические принципы его уже достаточно четки, он излагает их, «следуя собственным убеждениям и методе своих бывших наставников». И пожалуй, самое характерное, что в этой записке Саврасов почти не касается своих разногласий с Зарянко (а они были, поскольку впечатлений и вдохновение — основа его творчества), вопрос о том — рисовать или не рисовать тарелки — для него не столь важен, как другой — необходимость «личного образования» воспитанников училища. Дело в том, что в училище преподавались только специальные предметы, имевшие прямое отношение к живописи, ваянию и зодчеству, но Рабус и другие педагоги уже давно подчеркивали, что такого специального образования для художника недостаточно, для него необходимо еще и общее образование (Саврасов называет его еще точнее — «личным», имея в виду образование личности художника). Этот тезис своего учителя и развивает он в докладной записке:
«Будущее преподавание необходимых для художников наук даст им возможность приобретать посредством развития умственных способностей и, конечно, уже образованного вкуса, личные убеждения, разовьет в них способность понимать общие идеи красоты и, знакомя молодых людей с теориею и историею изящных искусств, научит прилагать эти познания практически в живописи».
Эта же записка Саврасова дает наглядное представление о занятиях в его собственном классе. Он пишет:
«В последнее время ландшафтная живопись, сделавшись предметом серьезного изучения художников новейших школ, достигла высокого развития. Я, как преподаватель ее, должен заметить, что относительно занятий моих учеников нашел необходимым иметь отдельное помещение для ландшафтного класса, где ученики по сделанным этюдам с натуры могут исполнять картины под моим руководством и изучить рисунок и живопись, копируя с оригиналов лучших художников. Работая сам при учениках, я смогу постоянно следить за их работами и в то же время даю им возможность видеть ход моих собственных работ».
Пройдут десятилетия, а педагогические принципы Саврасова останутся прежними, изложенными в записке 1857 года: этюды с натуры (их значение с годами будет лишь возрастать!), работа по этюдам в классе (из этих этюдов еще должна возникнуть «картина», ее обобщенный образ!) и работа самого Саврасова в присутствии учеников. Лишь копирование постепенно отойдет на задний план как в творчестве самого Саврасова, так и для его учеников.
Был сентябрь 1857 года. Начали облетать листья с деревьев в садах усадеб, во дворах, на бульварах. Но стояли еще теплые ясные дни, и багровы были закаты. И где-то над лесами Кунцева уже плыли на юг в блекло-синем небе журавли. И загустела, потемнела вода в Москве-реке.
Венчание в церкви Трех святителей, у Красных ворот, подошло к концу, и в раскрытых дверях показалась свадебная процессия. Молодые — она вся в белом, он в строгом темном сюртуке — выделялись среди пестро одетой, принаряженной публики. Друзья и знакомые, родители и родственники повенчанных шли за ними, раздавая медяки собравшимся на паперти и возле церкви нищим. Случайные прохожие, зеваки, сгорбленные старушки и пожилые женщины, любительницы свадеб и похорон, смотрели на молодоженов, на выходившую из храма толпу. Новобрачная была бледна, да и не так уж молода на вид. Супруг ее выглядел солидно — высокий, красивый, плотного сложения, с бородой.
— Чай, из купцов? — спросила какая-то старушка в платочке.
— Должно быть… — ответил кто-то.
— Да не купец вовсе, а художник… — послышался еще голос.
— Э-э… А я-то думала, купец…
Свадьба была небогатая, приглашенных не так уж много, и старухи наблюдали за происходившим бесстрастно, без особого интереса и удовольствия, скорбно поджав губы.
В этот сентябрьский день девица Аделаида Софья Карловна Герц, тридцати лет, евангелического лютеранского вероисповедания, домашняя учительница, стала женой преподавателя училища живописи и ваяния, академика, титулярного советника, православной веры Алексея Кондратьевича Саврасова, которому шел тогда двадцать восьмой год.
Кондратий Артемьевич, присутствовавший на венчании вместе с женой своей Татьяной Ивановной, испытывал благостное чувство удовлетворения. Успехи сына радовали его. Академик, зарабатывает прилично. Получил должность, опять-таки твердое жалованье. Имеет чин. А теперь вот женился. И жену взял из хорошей семьи, хотя и не православной веры, но дочь купца, у которого свой дом, состояние.
Все было обставлено как надо. И церковь с тремя куполами, у Красных ворот, хотя и небольшая, но с богатым убранством, и находится в хорошем месте, не в каком-нибудь закоулке на окраине. И шаферы у сына — люди достойные: один — коллежский асессор, академик, который тоже учит художников; другой — поручик, третий — артист. Да не просто артист, а из дворян, да к тому же артист императорских московских театров. Шаферы у невесты тоже не подкачали: два солидных чиновника да родной брат ее, ученый человек, как говорил Алеша, ума палата, читает студентам лекции в университете…
Алексей жил тогда в доме князя Шаховского, в приходе церкви Трех святителей, где состоялось венчание. Там на первых порах и обосновалась молодая семья. Но потом была нанята более удобная квартира.
Внешне, казалось, мало что изменилось в жизни Саврасова. Все так же утром приходил он в училище, вел занятия в классе. По-прежнему много работал, не меньше, чем до женитьбы. Но теперь рядом с ним постоянно находилась его жена, друг, тонкая и изящная молодая женщина, и волнующая близость с ней, то, что принесла она с собой: эти платья, капоты, чулки, платки, перчатки, духи, пудра, шпильки, — все это наполняло его новыми, ранее не изведанными ощущениями. Молодые супруги развлекались как могли: ездили в театр, бывали в гостях. Навещали старшего брата Софьи — Карла Герца, доцента Московского университета, который проживал в Трехпрудном переулке, близ Тверской, за Глазной больницей. Софья называла его Шарлем. Саврасов быстро сошелся с ним. Этот приятный, сердечный человек, с небольшой темной бородой, высоким лбом, с зачесанными набок волосами, был даровитым ученым и педагогом, знатоком искусств и археологии. Алексей мог слушать его часами.
Карл Карлович провел пять лет за границей, изучая классическое и современное искусство, памятники архитектуры в Германии и Италии. Он придерживался умеренных политических взглядов. Белинского, с которым встречался в свое время в Петербурге, называл «страшным радикалом». Но как ученый Герц выделялся своей эрудицией, широтой научных интересов.
Саврасов приобретал все большую известность. В 1858 году его картину «Вид в окрестностях Ораниенбаума» купил начинавший свою собирательскую деятельность двадцатишестилетний сын замоскворецкого купца Павел Михайлович Третьяков. Знакомый Третьякова, петербургский художник Аполлинарий Горавский, поздравив его в письме с приобретением пейзажа, заметил, что из всех произведений Саврасова он лучше этой вещи не видал, к тому же приятно иметь такую вещь, за которую дано звание академика.
Это была первая работа Алексея Кондратьевича, приобретенная Третьяковым. С того времени и берет начало история их дружеских взаимоотношений, продолжавшихся без малого сорок лет.
Надо полагать, Саврасов бывал в большом двухэтажном доме в Толмачах, где проживало семейство Третьяковых. На стенах своего кабинета Павел Михайлович развесил картины Н. Шильдера, В. Худякова, И. Трутнева и других русских художников, заложивших основу его знаменитой в будущем коллекции.
В ту пору Третьяков был знаком или дружил еще с немногими живописцами. Тонкий и проницательный знаток и ценитель искусства, обладавший безошибочным вкусом и поразительной художественной интуицией, он уверовал в силу дарования молодого Саврасова и не переставал следить за его работой, помогать ему.
В том же 1858 году из Италии была привезена в Россию, в Петербург, картина А. Иванова «Явление Христа народу». И хотя императорский двор, официальные лица, академия приняли ее весьма сдержанно, холодно, не одобрив реалистической трактовки евангельского сюжета, интерес к этому полотну был велик, и особенно в Москве. Созданное здесь в 1860 году Общество любителей художеств задумало показать картину в Белокаменной. Но потребовалось высочайшее соизволение. В январе 1861 года царь Александр II разрешил перевезти огромный холст в Москву. Осуществить это общество поручило Саврасову. Ему были выданы деньги на расходы, и он снова, во второй раз, отправился в Петербург.
Почему перевозка картины была поручена именно Саврасову? Случайность? Вряд ли. Ведь Саврасов был любимым учеником Карла Ивановича Рабуса, преклонявшегося перед могучим талантом Александра Иванова, состоявшего с ним в переписке. Рабус немало рассказывал своим ученикам об Иванове, и Саврасов проникся живым интересом к его творчеству. Поэтому для него поездка в Петербург была не просто деловым поручением, а возможностью приобщиться к искусству Иванова. Ему хотелось, чтобы московская публика, художники поскорее увидели «Явление Христа народу», он был рад и горд, что Общество любителей художеств доверило ему это нелегкое и ответственное дело.
…Был вьюжный февраль, за окном крутились, мчались снежные вихри, теперь он ехал уже в вагоне второго класса, уютном, с мягкими диванами, занавесками, блестящими медными ручками у дверей, и публика благородная: молодая дама в мехах, офицер, барыня с горничной и собачкой, сухопарый немец с серебряной табакеркой…
Картина А. Иванова находилась в академии. Увидев ее впервые, Саврасов поразился грандиозности замысла художника, создавшего полное торжественной красоты и глубокой жизненной правды полотно. Тщательно продуманная композиция, психологически убедительные и достоверные образы людей с их выразительными, характерными для каждого позами и жестами, необычайная интенсивность цвета, овеянный библейским величием пейзаж — все служило одной высокой цели: показать духовное возрождение человечества, открывающиеся горизонты новой жизни, освещенной идеалами добра, любви и справедливости.
И это великое произведение искусства теперь надлежало тщательно и осторожно упаковать, подготовить к отправке по железной дороге. Обо всем, о своих делах Саврасов регулярно извещал Карла Герца, избранного секретарем Общества любителей художеств. О визите к князю Г. Г. Гагарину, вице-президенту академии, которому он передал письмо и который отнесся с расположением и вниманием к новому московскому обществу, призванному оказывать поддержку наиболее талантливым художникам после завершения ими образования. О встрече с реставратором академии Соколовым, который должен был помочь «уложить знаменитую картину, раму и подрамник». «Хлопот и издержек бездна, — писал Алексей Кондратьевич, — два больших ящика готовы, теперь нужно приготовить бумаги, клеенки и т. п. Для этого я с г. Соколовым сделал все нужные распоряжения, и, по его словам, приблизительный вес этого багажа около 100 пудов».
Забот и хлопот было действительно много, но Саврасов за неделю, что провел в Петербурге, все же сумел познакомиться с работами некоторых художников, с картинами иностранных мастеров, отобранными из частных коллекций для выставки, которая должна была открыться в ближайшее время в академии. Ему понравились полотна бельгийца X. Лейса, французов Э. Мейссонье, К. Тройона… Он побывал на «маскераде художников», о чем сообщил в своем втором кратком письме к Герцу. Встретился с Айвазовским и другими живописцами.
Иван Константинович Айвазовский приехал тогда в очередной раз в Петербург из Феодосии, где жил постоянно. Слава этого живописца, певца моря, была в те времена прочной и неоспоримой. Алексей Кондратьевич увидел первый раз Айвазовского осенью 1848 года, когда в училище открылась выставка картин знаменитого мариниста: художник, направлявшийся из Крыма в Петербург, останавливался в Москве. Саврасов вместе с другими учениками с увлечением копировал некоторые его работы. Через три года на выставке все в том же училище была показана картина Айвазовского «Девятый вал», вдохновенная поэма в красках о величии и непреодолимой мощи, неистовстве морской стихии и о мужестве, отваге людей, потерпевших кораблекрушение, затерявшихся в бескрайних просторах океана… Это полотно произвело сильное впечатление на начинающего пейзажиста. Как и многие молодые художники, Саврасов испытал влияние романтической живописи Айвазовского. Об этом свидетельствует, например, его «Вид на Кремль от Крымского моста в ненастную погоду», созданный в 1851 году.
Теперь, в Петербурге, Саврасов встретился с сорокалетним Айвазовским уже не как робкий ученик, делающий первые шаги в искусстве, а как известный художник, почти на равных. Оба — академики. И вместе с тем Алексей Кондратьевич, конечно, не мог не чувствовать почтительного уважения к Айвазовскому, ведь перед ним не только прославленный мастер, но и человек, близко знавший Пушкина, Крылова, Гоголя, Белинского, Глинку… И несомненно также, что разговор коснулся Москвы, московских художников, среди которых у Ивана Константиновича было много друзей. Он помнил торжественный обед, устроенный в марте 1851 года в училище живописи и ваяния в его честь и в честь графика Иордана.
Встречи с художниками были интересны, доставили Саврасову большое удовольствие. Но главное — картина А. Иванова, за которой он приехал. Наконец огромное полотно упаковано, и Алексей Кондратьевич пишет Карлу Герцу о дне и времени приезда в Москву, о том, что для перевозки багажа потребуются «2 извозчика с здоровыми лошадьми и человек 10 народу».
«Явление Христа народу» выставили в университете, картина привлекла внимание москвичей. Многие захотели увидеть это необыкновенное полотно. В одной записке, которую Саврасов послал Карлу Карловичу, он указывал, что «сегодня… не осталось ни одного билета для входа на выставку картины Иванова». Потом гениальное творение не признанного при жизни мастера поступило в организованный тогда в Москве Румянцевский музей.
В том же 1861 году Саврасову предоставили казенную квартиру на верхнем этаже флигеля во дворе училища, маленькую, не очень-то удобную, но зато ни за нее, ни за отопление не надо платить, что существенно для младшего преподавателя, титулярного советника, получающего жалованье 500 рублей в год.
Саврасовы поселились над квартирой преподавателя Аполлона Николаевича Мокрицкого, жившего со своей болезненной женой. Это был интересный, незаурядный человек. Он учился в гимназии в Нежине одновременно с Гоголем. Потом поступил в Петербургскую академию художеств и после возвращения Карла Брюллова из-за границы стал его учеником. В дальнейшем поехал в Италию и находился там довольно долго. Мокрицкий пользовался репутацией опытного педагога, с хорошей академической выучкой.
Алексей Кондратьевич зашел однажды к нему в мастерскую в училище. Академик, невысокого роста, с длинными волосами и хохолком на лбу, в очках в золотой оправе, стоял с палитрой в руке перед мольбертом. На голове его черная бархатная феска с кистью. Он надевал ее, когда работал.
— А, это вы, лю-любезнейший! — приветливо произнес он, увидев Саврасова (Мокрицкий заикался). — Я вот т-тружусь над портретом. Когда жил в Италии, писал н-не только портреты, но и р-работал с натуры… П-пейзажи Фраскати, окрестностей Вероны, Дженцано… P-разные этюды… П-писал и жанровые к-картины, итальянские сцены. Ах, Италия!.. К-как жаль, друг мой, что вы н-не были в Италии…
— Я вообще не был за границей, — сказал Саврасов. — Да и по России-то мало путешествовал.
— Д-да, Италия, лю-любезнейший…
И Аполлон Николаевич, положив палитру и кисти, заговорил по своему обыкновению об этой стране, которую горячо любил, о Риме, Венеции, других городах, живописных местечках. Он часто на уроках пускался в воспоминания, рассказывал об Италии, художниках Возрождения, картинах и скульптурах, о своем кумире Брюллове, и ученики любили его слушать.
Речь зашла и о преподавании, о том, как следует учить будущих живописцев. Саврасов с твердой убежденностью заявил, что ученики должны работать на натуре, писать этюды и небольшие, несложные картины, постигая мир живой природы.
— Разумеется, — согласился Мокрицкий. — Но главное все же — т-творения великих мастеров. Микеланджело, Рафаэль, Рубенс, Рембрандт и, конечно же, наш гений Брюллов… Надо изучать п-прежде всего п-прекрасные образцы искусства. К-копировать их. Это м-многому научит…
— Обязательно надо изучать, — заметил Саврасов, — но обращаться в первую очередь к природе, жизни. Ведь именно так и поступали художники, чьими работами мы сейчас восхищаемся…
Казалось странным, что молодой академик до сих пор не совершил традиционного паломничества на родину великих мастеров итальянского Возрождения. Ведь об этом он вполне мог попросить в свое время Марию Николаевну. Многие русские художники годами, а порой и десятилетиями находились в Италии, не только Брюллов, Иванов, Щедрин, но и просто стипендиаты академии, не говоря уже об академиках. В Риме существовала целая колония русских художников, живших, как правило, впроголодь, терпевших всяческие лишения — ради искусства, ради возможности видеть своими глазами, копировать подлинники Микеланджело, Рафаэля, Леонардо да Винчи… Казалось, иного пути в этот мир великого искусства нет, иной школы постижения законов прекрасного не существует. Так, вне всякого сомнения, считал и Саврасов, но сначала ему необходимо было обрести себя — здесь, на родной почве. И он до поры до времени не спешит, не хлопочет о поездке, он пристально всматривается в мир еще не выраженный, еще не нашедший своего воплощения в искусстве.