Они вошли — пожилые и совсем молодые люди, безусые юнцы, все пока в гражданском платье, не успевшие надеть мундиры и получить оружие, солдатские ранцы, лядунки для патронов. Они шли по двое, друг за другом, к председательскому месту, и впереди — их командир, сержант с седой головой, державший треуголку в руке. Все, кто находился в церкви Воспитательного дома, зааплодировали, и под высокими сводами гулко раздались крики:

— Да здравствует нация!

— Жить свободными или умереть!

Волонтеры, остановившись, повернулись лицом к собравшимся, и сержант сказал:

— Граждане! Патриоты! Эти люди, которых я привел, — из вашего овеянного славой предместья. Они только что вступили добровольцами в армию. Они станут солдатами. Они будут защищать родину. Я прошу секцию Кенз-Вен взять под свое покровительство и защиту жен и детей этих храбрых граждан, которые отправляются на границу, чтобы разгромить тиранов — врагов свободы…

Эти слова потонули в шумных возгласах одобрения. Тут же к столу председателя быстро подошел, вернее, подкатил низенький полноватый человек и, обратившись к собранию, горячо заговорил:

— Меня зовут Вивье. Я булочник. Многие из вас, наверное, меня знают. Так вот… Торжественно заявляю, что беру на себя заботу о сыне добровольца Моро, моего соседа, который пришел сюда вместе со своими товарищами. Друг Моро, будь спокоен, я позабочусь о твоем маленьком сыне…

Потом начался сбор пожертвований. Они стали поступать от граждан уже вскоре после взятия Бастилии, но теперь, в августовские дни девяносто второго года, поток их особенно возрос. Люди приносили кто что мог — и в секции, и в Собрание…

Один гражданин положил на стол председателя, серебряные пряжки от туфель. Другой — 25 ливров и погремушку сына… Жена слесаря — свой крест и медную ступку. Жена обойщика — несколько рубашек для солдат. Школьник принес небольшой ящик, наполненный медалями. Каменотес — саблю. Ученик гравера — маленькое офицерское ружье, которое подобрал, возможно, после сражения на Королевском дворе или на Карусельной площади…

— Кто еще хочет принести дар родине и революции? — спросил председатель.

— Я! Я хочу! — послышался голосок Николетты, пришедшей на собрание секции вместе с Жаном, Пьером и Памелой.

Девочка поднялась с места и, выбравшись из своего ряда, подбежала к председателю, перед которым на столе лежали разные вещи и деньги.

— Вот!

И она протянула ему что-то в ладони. Это были серебряный наперсток и золотой луидор. Наперсток ей подарила тетушка Франсуаза, а луидор — отец.

— Как тебя зовут?

Она назвала себя.

— Ты из нашего предместья?

— Я живу здесь у друзей.

— Ты чья? Кто твой отец?

— Солдат батальона марсельских федератов.

И снова шумные аплодисменты.

— Теперь уж моя очередь, — решительно произнесла Памела. Она передала председателю блеснувшее желтизной женское украшение.

— Памела Клерон, — громко объявил он, — приносит в дар родине золотой браслет и триста ливров — для полной экипировки трех волонтеров. На эти деньги можно купить все, что нужно солдату.

— Я уже видел эту юную гражданку! — крикнул кто-то. — Она приходила в гости к столяру Левассеру. Вместе с негром, которого мы недавно принимали в наш батальон.

— Это Доминик. Он брал замок!

Отбросив упавшую на глаза прядь волнистых темных волос, креолка сказала:

— Мой отец был убит на Мартинике врагами свободы. Но если бы он был жив, то одобрил бы мой поступок…

Возбужденная, со смуглым румянцем на щеках, она вернулась на свое место, к друзьям.

— Жан, а ты что подаришь? — спросил Левассера Пьер Танкрэ.

— У меня ничего нет подходящего…

— И у меня тоже. В нашем доме пусто. Если что и было, то отец давно пропил… Есть кое-что… Глиняный горшок, корзина для рыбы… Запасные весла. Деревянное распятие, что висит на стене над кроватью, где спят отец с мачехой… Дырявая фетровая шляпа… Белый ночной колпак… Кому все это нужно? Разве что мой красный жилет, который я купил по дешевке в одной лавчонке у Крытого рынка? Да и он уже порван, весь в пятнах… Нет, нам нечего пожертвовать, подарить родине…

— Кроме себя, своей жизни, — сказал Жан.

— Кроме себя… Это верно, — согласился Пьер.

Наступило трудное время. Через девять дней после взятия Тюильри и через шесть после того, как король и его семья были заключены в тюрьму Тампль, старую мрачную башню с бойницами, — 19 августа — прусская армия перешла границу и вступила на территорию Франции. Войска коалиции спешили, пока не поздно, оккупировать страну, раздавить революцию. 23 августа Пруссаки захватили крепость Лонгви и двинулись к Вердену. Они были настроены воинственно, верили в успех. Интервенты и эмигранты с высокомерной издевкой отзывались о солдатах революции, одетых в синюю форму, называли их «синим фарфором». Ближайшее будущее покажет, насколько они ошибались — «фарфор» оказался прочным, как железо, — но в те дни тревога охватила всех патриотов.

Герцог Брауншвейгский с главными силами шел на Париж.

Столица революционной Франции в опасности! И вот над ратушей поднят огромный черный флаг — знак надвигающейся беды. И снова, как в ясную ночь перед взятием дворца, загудел набат. И прогремели выстрелы из вестовых пушек. Был объявлен набор в армию. Тысячи парижан записывались добровольцами. Батальоны волонтеров, готовых умереть за отечество, шли к границе. Они должны были усилить линейные войска. В домах и церквях женщины шили солдатскую форму, мастерили палатки, щипали корпию, которая в те времена заменяла марлю и вату.

Народная революционная Коммуна постановила реквизировать оружие, колокола, бронзу, лошадей, хлеб, фураж, подводы — все, что могло понадобиться для обороны… Были закрыты заставы, через которые люди выезжали и въезжали в Париж. Дантон, выступая в Собрании, потребовал разрешить обыски в домах, чтобы достать припрятанное оружие и арестовать изменников. Он призвал ко всенародной борьбе: «…Пора сказать народу, что он должен всей массой обрушиться на врага… Французский народ захотел быть свободным, и он будет свободным…»

Но ничто, никакие испытания и опасности не могли погасить галльской жизнерадостности и остроумия. Патриоты распевали на улицах новую песню «Карманьолу», родившуюся после захвата Тюильри: «Мадам Вето могла грозить нас всех в Париже истребить, но дело сорвалось у ней — все из-за наших пушкарей…»

А мадам Вето, Мария-Антуанетта, пребывала в это время вместе со своим супругом за толстыми стенами Тампльской башни, охрана которой была поручена командующему национальной гвардией Парижа Антуану Сантеру…

Ранняя осень пришла в Париж. Из-за жаркого лета кроны деревьев преждевременно высохли и пожелтели. Под ногами шуршали опавшие листья. Падали со стуком каштаны…

…Четверо друзей, после пожертвований, принесенных ради спасения родины, покинули церковь и спустились к Сене. Они подошли к воде, мутной, зеленовато-желтой, которая почти незаметно текла к мостам в центральной части города. Веяло сыровато-пресным речным запахом. Они присели на старую, очевидно уже отслужившую свой срок, перевернутую вверх дном лодку. Вода плескалась почти у самых ног. Слышно было, как на плотомойне громко переговариваются, смеются, бьют деревянными вальками по мокрому белью женщины…

— Как отец? — спросил Николетту Пьер.

— Рука заживает. Врач сказал, что через несколько дней снимет повязку. Он вернется в свой батальон. А потом мы уедем в Марсель…

— Это будет нескоро, — сказал Жан.

— Почему?

— Потому что у нас слишком много врагов… И для твоего отца найдется дело в Париже или на фронте. Я слышал, что пруссаки уже подошли к Вердену… А что, тебе так хочется поскорее вернуться домой, в Марсель?

— Не знаю. Конечно, мне и здесь неплохо…

— Вот именно! Оставайся у нас навсегда, на всю жизнь… — с жаром проговорил Пьер. И тут же тихо добавил: — Жаль только, что скоро нам придется расстаться. На некоторое время…

— Как расстаться?

— Да. Представь себе…

— Вы уезжаете?

— Мы решили…

— Ничего мы еще не решили, — не дал ему договорить Жан. — Молчи… Смотрите, вон галиот с солдатами. Куда они плывут?

Все стали глядеть на реку, на галиот с вооруженными людьми… И Николетта уже больше не обращалась к Пьеру с вопросами, не придав, вероятно, его словам особого значения. Но Левассер отвел приятеля в сторону и сердито сказал:

— Кто тебя тянул за язык? Ведь мы договорились пока не разглашать нашу тайну…

— Я нечаянно… Совсем забыл. Да что такого, если она узнает? Можно попросить, чтобы никому не говорила.

— Женщины не умеют хранить секреты. И ты тоже… Если моя мать узнает, что я хочу записаться добровольцем, то зальется слезами и станет умолять, чтобы я остался… Она всего боится…

— А у меня не так. Отец с мачехой, наверно, даже обрадуются… Потому что им больше не придется меня кормить…

— О чем это вы там шепчетесь, как заговорщики? — окликнула их Памела. — Не пора ли нам возвращаться?

— Пора, — сказал Жан.