Я и сам не знаю отчего, но вот почувствовал как-то, понял: это, думаю, точно — родная душа.

Он сидел на парапете в коричневой куртке. Сидит, в воду смотрит. Пять минут сидит так, десять, по сторонам не оглядывается. Ясно: парнишка никого не ждет. Просто сидит. Сам по себе. А чего ж, правильно, весна, солнышко светит, парапет гранитный нагрелся — хорошо! Почему не посидеть. Зима хуже горькой редьки надоела. А то, что он один в такое время, так лично мне это понятней понятного, потому и подумал о нем — родная душа.

Я тоже сидел на парапете. Только немного в отдалении. Тоже грелся. И в воду смотрел. Хотя ничего интересного там не было, все равно смотрел. А куда еще смотреть? Некуда. А это все же вода, как говорится, стихия. Правда, волн никаких не было, даже от самой малой ряби вода не морщинилась. Стояла она, как в блюдце. Да оно блюдце и было. Если бы море, озеро, река, а то — водоем в центре города. Весь серым гранитом закопан. Вода стоит, будто стеклянная. И ничего на ней нет, ни зелени, никакая рыбешка не плеснется. Рыбешка! Откуда? Воду здесь за лето по нескольку раз спускают. Идешь утром — вода голубая до самого парка, в обед идешь — вместо воды грязь блестит. Где же тут рыбе водиться! Одни головастики мелькают. Вынырнет со дна, воздуху дохнет, и опять в мутной глуби скрывается.

Самое заметное на всей синей воде — четыре белых лебедя. Плавают себе от нечего делать то туда, то сюда, а сами, обжоры ненасытные, шеи длинные поворачивают, все поглядывают на людей — не бросит ли какой дурак кусок булки.

Булки у меня не было. Да я и не бросил бы — лучше самому съесть. В школе сейчас шел уже четвертый урок, и прямо под ложечкой сосало. Так-то на большой переменке схватишь в буфете пару пончиков по три копейки, молоком запьешь — и порядок! А сегодня выходной я себе устроил.

А руку я понарошке поднял, будто хочу что-то бросить. Глазастые! Сразу увидели — плывут. Все четверо. Подплыли и ждут. «Го-го-го» — кидай, значит. Пожалуйста! Размахнулся и бросил. Они — туда, сюда своими шеями, а ничего нет. Сердитые, бродяги! «Шу-шу-шу», — между собой. А который ближе всех был, клювище свой разинул красный да вроде за кеды хочет меня ухватить. Я ногу поднял. «Вали, говорю, отсюда!» И кулак показал. Поняли, отвалили.

Вот говорят, лебедь — гордая птица. Ерунда! От меня кукиш с маком получили, так поплыли дальше, где тот парнишка в коричневой куртке сидел. Думали: может, у него поживятся. Парнишка смотрел, смотрел на них, ничего не кинул. Только плюнул. Метко! Чуть в глаз не попал тому, нахальному.

Тут я и сомневаться больше не стал — он, родная душа. Конечно, и портфель рядом лежит.

Я подмигнул парнишке, на портфель показал:

— Сачкуешь?

— А ты? — спросил он.

— Натурально! — сказал я. — Охота была мозги сушить! Лучше посидеть, погреться.

— Из какой школы? — спросил он.

— Из шестнадцатой, — отвечаю. — А ты?

— Из девятой.

— Знаю, — говорю, — это у рынка которая.

— Точняк! — кивнул он. — У рынка.

А я новый вопросик. Понравился мне парнишка. Молоток!

— Контрольную, что ли, пишут у вас?

— Не-е. Так просто. Надоело.

Я совсем обрадовался:

— Слушай, — говорю, — ты не из этих? Не из трудных?

— Ага, — опять кивнул он. — Говорят, что трудный.

— Я тоже.

Тут он улыбнулся мне. Я подошел и протянул руку:

— Василий.

— Евгений, — отвечает. — То есть, Женька. Все так зовут. В классе только и слышно: «Женька, опять уроки не сделал!» «Это ты, Женька, спрятал мел?»

— Знакомые дела. — Я засмеялся и сел рядом. — А меня так: «Васька, перемена началась! Тебя на аркане из класса вытаскивать!» Или объявляют, например: «Завтра сбор металлолома. Все приходите. Ну, а ты, Карпов (это моя фамилия — Карпов), опять, конечно, не явишься?» Раз говорят, что не явлюсь, мне и наплевать! Охота была по дворам да свалкам рыскать, железяки ржавые искать. А потом тащи их, как дурачок!

— Точняк! — сказал Женька. — Я шестерню на дороге увидел. Жалко, думаю, добро пропадает. И потащил, идиот! А она тяжеленная, чертяка. Семь потов сошло, пока дотащил. Ну приволок, бросил в кучу, а толку? Никто и не поверил, что это я. Смеются: «Не свисти, Женька, будто не знаем тебя! Так бы и стал ты ее тащить». Научили, спасибо. Чтоб еще собирать этот лом — нет уж!

— Благодарности захотел! — Я горько усмехнулся. — Недавно смотрю — цветок в горшке сломан. Только выпрямил его, хотел повыше к палочке привязать, а Танька — председатель отряда как заорет: «Это ты, Карпов, сломал! Как не стыдно! Мы сажаем, ухаживаем, а тебе все ломать бы!» Прямо не знаю, как удержался — в лоб не закатал ей! Может, и хорошо, что не закатал. Совсем бы замордовали. Какая мне вера? Одно и слышу: «Хулиган! Трудный!»

Я даже плюнул с досады. Снова чуть в лебедя не попал. Они почему-то все продолжали возле нас круги делать. Вот же, твари обжористые, посидеть не дадут спокойно. Будто мы их кормить обязаны! Еще и поглядывают, недовольны. Ишь, ишь, голову поднял!

— Взять бы крючок, — сказал Женька, — затолкать в булку, пусть подавится!

— Они, заразы, хитрые, — сказал я. — Выплюнут. Это тебе не карась глупый. Ему бы, длинношеему, петлю накинуть, да рвануть посильнее! И каюк!

— За лебедя, говорят, и осудить могут, — сказал Женька. — А штраф — это уж точняк — не меньше сотни.

— В том-то и дело, — вздохнул я. — Поганого лебедя им жалко, не тронь, а человека замордовать — пожалуйста. В конце той четверти русачка придралась, что упражнение не сделал. «Почему, — кричит, — все слышали задание, а ты не слышал? Сколько можно с тобой мучиться! Дай дневник!» А какая радость, если ни за что двойку влепят? Я и говорю, что нету дневника, дома забыл. А Танька — тут как тут: «Карпов, зачем ты врешь? Я на первом уроке видела у тебя дневник!» Ну и пошло! Крепко погорел. И пару влепили, и на совете дружины химчистку устроили. И мать еще вызывали. А за что? Лебедя, видишь, не тронь, в суд потащат, штраф, а тут… Эх! — Я даже не договорил, так разволновался.

— Точняк, — вздохнул и Женька. — Раз в трудные попал, то все, хана.

— Конечно, хана! — подхватил я. — Хоть наизнанку вывернись — нет тебе веры. Я теперь чуть что, так и говорю: «Да отстаньте вы! Я же трудный. Какой с меня спрос?»

— Да-а, — протянул Женька, — жизнь у нас — не позавидуешь. — Он вынул из кармана куртки пачку примы. — Закуришь?

Чего ж не закурить! В самое время вспомнил Женька о сигаретах. Я затянулся, выпустил носом две голубые струйки и спросил:

— Как у тебя предки — на собрания ходят?

— Что ты! — сказал Женька. — Батя не просыхает, его самого чистят, чистят на работе за пьянку. Грозятся на принудительное лечение отправить. И мать не ходит. Если только вызовут. Да я внимания не обращаю. Поговорит да отстанет.

— И моя тоже, — сказал я. — Сначала все плакала: в могилу, мол, раньше времени сведу ее. А теперь перестала. «Пусть, говорит, милиция учит тебя жить».

— Были приводы? — спросил Женька и щелкнул в лебедя окурком. — Понимает, бродяга. И голову не наклонил, чтобы посмотреть — не съестное ли.

— Были, — говорю, — приводы. Два раза. Недавно пацана по сопатке двинул, гривенник на кино пожалел одолжить. Отцу пацан нажаловался, тот в отделение и привел. Ерунда! Потолковали о жизни, исписали лист бумаги. Потом отпустили.

— В милиции ничего люди, — согласился Женька. — Понимают. Я вырасту — может, сам в милиционеры пойду. Хорошая работа.

Я тоже докурил. В лебедя прицелился. Только и на мой окурок — никакого внимания.

— Не нравится! — усмехнулся я. — Не хотите. А булки нет у меня. Не клянчайте. Сам бы слопал.

— И я подрубал бы, — сказал Женька. — Идем в кафе. У меня сорок копеек есть.

Я замялся, вздохнул:

— Не при финансах. Гривенник только.

— Ладно, — небрежно сказал Женька. — Сорок плюс гривенник — получается полтинник. Хватит.

Женька мне нравился все больше и больше. Вот это человек — все понимает, не жмот! С таким дружить — одно удовольствие.

В кафе мы выпили по фруктовому коктейлю, съели два бутерброда с сыром. Еще и на булочку со сладким кремом осталось. Булочку Женька честно разорвал поровну.

Теперь совсем хорошая жизнь пошла. Гуляй хоть до вечера!

Мы посидели с Женькой в парке, порассказали всего друг другу, потом в бильярдной больше часа торчали, смотрели, как парни ловко забивают в лузы белые костяные шары. Мы бы и сами хотели поиграть, но нельзя. За игру надо было платить. Когда надоело смотреть в бильярдной на парней, снова отправились бродить по парку. Идем, разговариваем, вдруг гляжу — под лавочкой монета блестит. Двадцать копеек! Мы этой монете так обрадовались, будто бумажную трехрублевку нашли.

Но монета у нас не задержалась в кармане — купили два билета на карусель с цепями.

Отличная вещь — карусель с цепями! Летишь, ветер в лицо, все мелькает, и только успевай поворачиваться — то тебя ногой оттолкнут так, что в небо будто летишь, то изловчишься да сам толканешь летящего перед тобой. Впереди меня на своем стуле девчонка в красном плаще была. Мне Женька на нее показал, когда в очереди еще стояли:

— За ней пристегивайся. А я вот эту, в зеленой беретке, наколол.

Раза три удалось мне изо всех сил оттолкнуть ногой железный стул, привешенный на цепях. Девчонка в плаще только «ах» успевала вскрикнуть — летела вверх, в сторону, коса с бантом за ней. Лицо у девчонки было такое испуганное, что я прямо со смеху помирал. И еще сильнее оттолкнуть ее старался.

Покрутили нас минут пять и мотор выключили. Цепи постепенно опустились, я на ходу отстегнул ремень и соскочил, не дожидаясь остановки карусели.

— Здорово? — спросил Женька.

— Во! — Я показал большой палец, а сам за красным плащом наблюдаю. — Может, пойдем, — шепнул Женьке, — за этими девчонками? Они вдвоем были.

— А! — поморщился Женька. — Зачем они нужны!

Я вспомнил нашу Таньку — председательницу отряда и тоже поморщился:

— И правда, ну их. Еще связываться!

А Женька сделал серьезное лицо и тихо говорит:

— Есть дело интересное. Пойдем?

— Куда? — спрашиваю. — Какое дело?

— Сам увидишь.

Мы свернули на тихую боковую аллейку и мимо кустов сирени с крупными, набухшими почками пошли к мостику через ручей. Вода в ручье была мутная, текла быстро. За мостком, метров через двести, — река. Туда и бежал ручей. «Может, на реку, — думаю, — ведет меня Женька?» Я хотел остановиться, посмотреть — холодная ли вода в ручье, а Женька сказал:

— Что ее смотреть? Пошли. Уже скоро.

— Да куда ты? Скажи?

— Иди, не пожалеешь… Ты парень как, не из трусливых, или, может, боишься?

После такого вопроса — кому не станет боязно! Только я и вида не подал.

— Ладно, чего об этом разговаривать. — И сам уже тороплю: — Идем! Где там интересное?

— А вот, — говорит Женька и показывает на синий киоск, наглухо заколоченный спереди досками.

— Ну и что?

— Там дверь на честном слове держится… А кругом, видишь, — Женька оглянулся, — никого. Глухое место.

— Ну и что? — снова спросил я.

— Дверь посильней нажать — откроется.

— А что там? — Мне все-таки было страшновато.

— Да ничего. Летом водой торговали.

— Если ничего нет, так зачем же…

— Чудик! — тихо засмеялся Женька. — В том и дело, что нет ничего. Просто так залезем, и никто нас не увидит. Трусишь, что ли?

— Почему? — фыркнул я. — Не трушу… Ну давай, поглядим.

И верно: под нашим сильным нажимом в замке что-то хрустнуло, дверь со скрипом открылась. Мы еще раз оглянулись и вошли внутрь. Дверь за собой снова прикрыли, но она заскрипела так, что мне показалось, будто весь наш город услышал этот ужасный скрип.

В щели досок проникал свет, и мы разглядели прилавок, трубу с краном, внизу под прилавком стояли три запыленные пустые бутылки.

— И что? — спросил я шепотом.

— Давай бутылки кокнем? — сказал Женька.

Он взял бутылку и ударил донышком по железной трубе. Донышко отскочило.

— А ты попробуй.

У меня получилось еще лучше: бутылка разлетелась на несколько частей.

— Тише, ты, — сказал Женька и так хватил по трубе новой бутылкой, что та разлетелась вдребезги.

Потом, отдуваясь от натуги, мы вдвоем отогнули трубу в сторону, вывинтили и бросили кран. Хотели еще отодрать желтый пластик с прилавка, но пластик прибит был крепко, и мы оставили его в покое.

— А что еще? — деловито спросил я.

— Да что хочешь, то и делай, мораль никто читать не будет, — ответил Женька, и глаза его метнули какой-то злорадный блеск. Потоптавшись на месте в тесном киоске, он вдруг решительно заявил:

— Хватит, — и плюнул на прилавок.

Я тоже плюнул, чтобы Женьку поддержать.

Мы прислушались и тихонько вышли из киоска, наглухо забитого на зиму досками.