У Гурама Дочанашвили есть цикл из четырех повестей о братьях Кежерадзе. Одного из братьев зовут Гришей, друго­го — Васико и третьего — Шалвой. Все трое — личности; неординарные, более того — странно и непонятно мыслящие и действующие. Но зато у всех у них есть очень определен­ная жизненная программа и они очень последовательно стараются ее осуществлять. Впрочем, цель у всех троих одна — сделать людей лучше, чем они есть. К средствам для достижения цели братья прибегают разным. Гриша, к примеру, считает, что все беды человечества происходят оттого, что люди недостаточно искренни — одно думают, другое говорят, одно говорят, другое делают, — и не упускает случая подать другу, родственнику, знакомому пример непосредственности, открытости, доброжелательности, освободить их от оков кон­венции, научить искренности. В результате, естественно, сталкивается с множеством неприятностей, но складывать оружие и не думает (повесть «Он был рожден для любви, или Гриша и главное»).

Второй брат, Васико, обожает художественную литературу и уверен, что люди станут гораздо счастливее и лучше, если так же сильно, как он, полюбят беллетристику и поэзию. Он по собственному опыту знает, что «...по прочтении каждого нормального рассказа человек становится чуть лучше, чуть умнее, чем был до того». Он настолько в этом убежден, что готов — будь его воля! — устроить «карцеры-люксы», чтобы держать в них тех, кто не любит читать, и по самим им выработанной методологии внушать и учить их этой любви («Чело­век, который страсть как любил литературу»).

По мнению третьего брата, Шалвы, источник всех не­счастий заключается в том, что люди утратили чувство родины. Он считает, что большинство любит родину не всей душой и сердцем, а, в лучшем случае, лишь рассудком и, в худшем, лишь на словах. Это проявляется в каждом их по­ступке, в самом укладе жизни. Ничто не в состоянии поколе­бать уверенности Шалвы в том, что люди станут гораздо счастливей и лучше, если в них пробудится чувство родины. Он тоже выработал методологию этого пробуждения, и не жалеет сил для достижения цели («Ту любовь затаи сокро­венно, или третий брат Кежерадзе»).

Для реализации своих величественных целей братья не располагают никакими иными средствами воздействия, кроме личного примера и устного (хоть и чрезвычайно остроумного и оригинального, но все же устного) внушения. Это несоответствие между целью и средствами один из главных источ­ников иронии и комизма в произведении, и это противоречие обращает братьев Кежерадзе в сегодняшних Дон Кихотов.

Но это, если можно так выразиться, художественное противоречие. Оно реально существует лишь до тех пор, пока повести Г. Дочанашвили, сброшюрованные в книги, не по­кидают типографии и не становятся достоянием многоты­сячной читательской аудитории. После этого перед братьями Кежерадзе начинает разворачиваться широчайшее поле деятельности (плюс к тому еще снятые по повестям популяр­ные телефильмы, расширяющие ареал воздействия идей Ке­жерадзе). Так что вышеотмеченное противоречие по существу противоречие призрачное, функция которого — сделать по­вествование занимательным и интригующим, шутя и играючи подсовывающим идею и тенденцию и тем самым избавляющим нас от сухой и голой дидактики.

В трех первых повестях братья действуют порознь, но за первыми тремя последовала и четвертая («Порознь и вместе»), в которой все братья сходятся. Для большей резуль­тативности в достижении целей они решили объединить свои усилия и к тому же отбросили, как недостаточно плодотворный, метод «обработки» воспитуемых в одиночку и по-одиночке, предпочтя поехать в какую-нибудь деревню и там разом, совместно «протрезвить», «облагородить» всех ее жителей (будто этот поступок меньшее донкихотство, нежели все их прежние!). Средством пропаганды своих идей они избрали искусство, а из искусств самые демократичные — эксцентри­ку и клоунаду.

Вспомним слова Юлиана Тувима из эпиграфа к этой статье — «Юмор — это серьезно о смешном и смешно о серьезном». Немного отыщется областей человеческой деятель­ности более серьезных, нежели дидактика, и ничто в мире не бывает скучней и надоедливей, чем проповедование дидак­тических постулатов в прямой и серьезной форме. Видимо, потому такие великие учителя человечества, как Рабле и Воль­тер, свои просветительские идеи облачали в покров эксцентрики и клоунады, а для пропаганды серьезных мыслей при­бегали к форме гротеска (вспомним «Гаргантюа и Пантагрю­эля» и «Кандида»). Так поступают и братья Кежерадзе, и сам Г. Дочанашвили. Гротеск один из его любимейших худо­жественных приемов, и можно смело сказать, что он тон­чайший мастер этого приема. Читатель легко догадается, что гротесково деформированные картины действительности в его произведениях служат, в первую очередь, прояснению и высветлению сути явлений.

Из диалектики сущности и явления мы знаем, что сущ­ности никогда не удастся проявиться в реальности полноцен­но. Сущность всегда опосредована в явлении данной действи­тельности, прикрыта явлением и подлежит освоению за преде­лами явления. В действительности и в выполненном в клас­сической реалистической манере художественном произведе­нии исходя из явления конструируется сущность (путем аб­страктного мышления), в гротескном же — наоборот, исходя из сущности конструируется (с помощью художественной абстракции) «явление» (изображенное в произведении ис­кусства). Создавая гротескный художественный образ, писа­тель, творец, как бы говорит нам: вот, что произошло бы, если, бы сущность (тенденция) полноценно и полномерно проявилась в действительности.

Гротеск ни в коем случае нельзя идентифицировать с сатирой. Сатира использует гротеск лишь с целью насмешки, но гротескно можно изобразить и положительного персонажа, положительную тенденцию. К примеру, Чарли Чаплин представляет нам своего героя гротескно, но отнюдь над ним не смеется, не издевается. Так и у Г. Дочанашвили, — его любимые герои, представленные в гротескной форме, чрезвы­чайно привлекательны и человечны, гротеск подчеркивает их гуманность и благородство.

Обратимся к повести «Ватер(по)лоо, или Восстанови­тельные работы». На этом произведении хочется остановиться подробнее по двум причинам: во-первых, в нем предельно ярко и выразительно проявились черты, характерные для манеры письма Г. Дочанашвили, и, во-вторых, эта вещь вы­звала в литературной критике большую разность мнений в отношении как формы, так и содержания.

Не существует, наверное, читателя, который бы по проч­тении этого произведения заявил, что оно — на спортивную тему, о жизни спортсменов, хотя две трети его посвящены описанию именно процесса тренировки и выступлений спортсменов — ватерполистов. И не только потому, что тренер Рексач достаточно недвусмысленно заявляет: не думайте, что ватерполо — игра, большое ватерполо — это сама жизнь. Если бы этой фразы и не было в повести (хоть она и очень необходима ей), все же явления в ней изображены таким об­разом, что волей-неволей догадываешься: фабула — условно придуманная парабола, притча, к которой обратились для высветления некой отвлеченной идеи.

Если в выполненном в классической реалистической ма­нере произведении автор старается придать повествуемому сходство с происходящим в реальной жизни, создать для чи­тателя иллюзию действительности, то в этом случае, напротив, все усилия направлены на то, чтобы такую иллюзию не соз­дать, а нарушить, дать почувствовать, что рассказуемое — условно сконструированная модель. Подобная манера ква­лифицируется как «художественное остранение», и его цель — как можно глубже проникнуть и показать сущность явлений, обострить аналитический, критический взгляд читателя на поднятые в произведении проблемы. В подобных произве­дениях явление действительности деформировано, но не настолько, чтоб не узнать его совсем, а лишь в той дозе, чтоб увидеть его с необычного, непривычного угла зрения — как бы узнать и не узнать. Здесь деформирование явления про­исходит в соответствии с сущностью, служит прояснению основной тенденции, подчеркивает ее. Гипербола, пародирова­ние, символика, условность — характерные черты подобной манеры письма.

Символичен и выбор именно этого вида спорта, — по­скольку зритель во время игры видит только головы спортсменов, персонажи повести получают возможность идеально прикрыть свою агрессивность: выражают на лицах наивность и кротость, а тем временем под водой ломают друг другу суставы. Читатель легко догадывается, что здесь олицетво­ряются природа и способы выявления агрессивности в чело­веческих отношениях и пафос произведения направлен про­тив грубых, насильственных форм общежития.

Автор не поддается иллюзии, будто бы из человеческих отношений агрессивность можно исключить полностью и окон­чательно. Это было бы утопией, и в повести вопрос ставится не столь упрощенно. Художественная идея в ней ясно выявля­ется из противопоставления: Наполеон — Бетховен. Наполе­он — символ грубейшей формы проявления агрессии, Бетхо­вен — формы сублимированной все той же агрессии. В принципе «агрессор» и Бетховен (вспомним: когда главный герой, Бе­саме Каро, услышал его музыку впервые, это произвело на него столь ошеломляющее впечатление, что он чуть не погиб, что в произведении показано в преувеличенной, гротескной форме и оттого еще яснее выражает сущность явления). Но агрессия Бетховена видоизмененная, культивированная — если Наполеон подавлял мечом, то Бетховен «покоряет» искусством. Тем самым агрессия приобретает облик здорового творческого соперничества. С помощью прозрачной символики проявляется мысль о том, что третья симфония Бетховена (которую композитор сначала посвятил Наполеону, но потом, когда последний провозгласил себя императором, снял посвящение) — духовное Ватерлоо Наполеона.

Смысл истории главного героя — Бесаме Каро — в том, что человек должен суметь добиться сублимации агрессивных намерений. Историю цивилизации можно рассматривать как процесс перехода от грубых форм агрессии к формам сублимированным, с большими противоречиями протекающий и по сегодня. Повесть побуждает нас задуматься над этим вопросом, выработать активную жизненную позицию по отношению к поставленной в ней проблеме. В этом и заклю­чается главнейшая цель «эффекта остранения».

Для этого необходимо, чтобы повествование воспринима­лось не в прямом, не в эмпирическом смысле, не то непременно возникнет момент сострадания, что мешает произведению подобного рода — может сократиться или совершенно исчез­нуть дистанция между читателем и персонажем и соответ­ственно ослабеть сила критического взгляда. Потому-то множество приемов, деталей в произведении, целый фейерверк средств «эффекта остранения», в применении которых автор проявляет большую изобретательность, служит именно цели подавления сострадания. Бросается в глаза остраненность тотальная — остраненность на всех уровнях структуры.

Остранен сам жанр: сначала нам обещают фантасти­ческую повесть, потом же учащаются такие фразы, как: «Ты видишь, шалая Кармен, как отошел Афредерик Я-с (то есть остранен и автор, и не только из-за этого странного имени, а и потому, что говорит о себе в третьем лице) от избранного им безо всякого давления извне жанра?» И чтобы как-нибудь исправить это положение, Афредерик прибегает к поистине «фантастическим» средствам (завтракает жареной сигаретой и т. п.), будто бы таким путем и в самом деле можно решить проблему жанра! Или, с той же целью, для придания по­вести «фантастического» характера, вдруг начинает нагро­мождать фантастические, парадоксальные синтагмы: «...улит­ка прыгает, слон летает, флейта покрылась плесенью, рыба воет, а волк вяжет чулок... Ну, кажись, мы все-таки подпра­вили, не так ли, а? Я имею в виду жанр».

Элементы подобной литературной игры обильно рассы­паны по тексту.

Спорт — обитель эмоций, и, несмотря на то, что фабула повести достаточно остранена, местами все-таки пробивается «опасность» возникновения сострадания, особенно во время состоявшейся с появлением Бесаме Каро беседы о триумфальных успехах команды. В подобных случаях автор постоянно прибегает к дополнительным «профилактическим» средствам с целью приглушения эмоций, и вообще всегда располагает «холодным душем» для протрезвления экзальтированного читателя. Этому служит, между прочим, и лексическая, син­таксическая, даже орфографическая остраненность вещи.

Г. Дочанашвили, глубоко проникший в недра родного языка, смело и результативно прибегает к речевой эксцентри­ке, с первого взгляда странному словотворчеству, создавая чрезвычайно выразительные неологизмы и оказионизмы, к сожалению, не всегда поддающиеся переводу.

Изображению явления с эмпирической точностью в произведениях подобного рода особого значения не придается. И это своеобразно выразилось в интересном высказывании уже в экспозиции повести. «...величайший фантаст Прови­дение возжелало, чтоб у проезжавшей неподалеку кареты сломалось все равно какое, но для порядка уточним — левое переднее колесо».

Эта шутка о точной обработке деталей как бы дает нам своеобразный ключ к пониманию характера произведения: все внимание направлено в нем не на внешнюю сторону явления, а на вскрытие его сути. Потому-то писатель и столь смело деформирует явления, и в том числе явления грамматические.

Повесть состоит из непрочно связанных друг с другом сюжетно пассажей, что в общем-то тоже особенность ма­неры письма. К примеру, повествование то и дело прерыва­ется авторскими монологами на темы «Кармен» Проспера Мериме. В связи с этим нельзя не отметить одной черты про­изведений писателя: в них силен эссеистический поток, ор­ганично сочетающийся, сливающийся с художественной тканью и придающий ей специфический, я бы сказал, чрез­вычайно современный облик. Поток этот в этой повести ярче всего проявляется именно в эпизодах на темы «Кармен». По­добное включение пассажей казалось бы на очень отдаленные от основной сюжетной линии темы обычное явление в «эпи­ческом» искусстве. В рассматриваемой повести медитации на темы «Кармен» несут функцию, сходную с функцией «зонгов» в построенной на эффекте остраненности «эпической» драма­тургии: они служат смене настроений, увеличению дистан­ции между читателем и повествованием, что в конечном итоге способствует усилению аналитического начала. Свободолю­бивая Кармен противостоит здесь «излишне» послушным воспитанникам Рексача, и тем самым ярче проявляется ху­дожественная идея произведения.

Остранены сноски, остранено даже заглавие. На последнем необходимо остановиться особо, поскольку это остроумная находка писателя. Первое слово заглавия, столь при­чудливо поданное (две буквы в нем взяты в скобки), обретает каламбурный характер — нацеливая взгляд одновременно и на место поражения Наполеона, и на определенный вид спорта. Этому «единству» в произведении придается существен­ное значение. Далее в повести эта игра слова мастерски развивается.

Действие перенесено в Испанию, имена персонажей и топонимика испанские (было бы странным, если бы на фоне тотального остранения имена и названия оставались вне остраненности). Применение иноязычной ономастики тоже способствует увеличению дистанции между читателем и персонажа­ми. И следует особо подчеркнуть, что эти «испанцы» частенько «забывают», что они именно испанцы, и выпаливают совер­шенно не свойственные испанцам словечки... Короче, здесь целая система «несоответствий», что на каждом шагу гото­вит читателю все новые и новые неожиданности и обусловливает особый художественный эффект, столь свойственный построенным на принципе остранения произведениям.

Давая предельно общую характеристику повести, можно сказать, что она о спасении человечного в человеке. Борьба за «душу» Бесаме Каро ведется между двумя враждебно настроенными лагерями: с одной стороны стоят тупые, охва­ченные темными инстинктами Моралес, Картузо Бабилония, Рексач и иже с ними, с другой — поклоняющиеся и служащие добру и искусству Христобальд Рохас, учителя консерватории и нежнейшая, утонченнейшая дочка Рохаса — Рамона... Городок Алькарас, где доводится жить и учиться приехавше­му из деревни Бесаме Каро, с одной стороны, правда, поле деятельности тьмы, насилия, корыстолюбия, то есть грязных делишек Моралесов и Рексачей, но, с другой, в нем же стоит и белейшее, светлейшее здание храма искусств, консервато­рии, где деятельно трудятся благородные и сильные люди. Всего несколькими штрихами писатель характеризует их сле­дующим образом: «Почти все маэстро в консерватории были хорошие: по теории — деловито-решительный бородач; по сольфеджио — ясноглазый, будто весь просвеченный насквозь нежными, стройными звуками старикан, упиравшийся в кла­весин строгими, как сам закон, пальцами; овеянный глубокой таинственностью, отрешенно-туманноглазый, возвышенно над­ломленный и какой-то непостижимо праведный преподава­тель гармонии...»

Ближе и подробнее знакомит автор читателя с музыкан­том Христобальдом Рохасом, внешне сдержанным, печальным и даже хмурым и одновременно добрым и обходительным. Это он привез обладающего большим музыкальным даром сироту Бесаме Каро из деревни в Алькарас, он же спас стояще­го на пути к вырождению, более того — даже почти выро­дившегося юношу из плена диких страстей...

Повесть, как и все произведения Г. Дочанашвили, излучает большое тепло и любовь к человеку, веру в то, что, несмотря на множество всевозможных препятствий, человечное в человеке всегда преодолеет, победит дикие, низменные инстинкты.

Г. Дочанашвили великолепный рассказчик. Он вызыва­ет интерес к произведению с первой же фразы, и в дальнейшем этот интерес до самого конца ни на мгновение не ослабевает. В его повестях нет ни на йоту скуки, потому что всегда вовремя, кстати меняются настроения, интонации, что исключает опас­ность монотонности и свидетельствует о большом художествен­ном такте и вкусе писателя. Силен Г. Дочанашвили и в рече­вой характеристике своих персонажей, проявляя при этом подчас большой талант пародиста.

Благородным персонажам Г. Дочанашвили далеко не всегда удается увенчать свою сложную миссию успехом. Часто они оставляют свое поприще с разбитым сердцем, скорб­ной душой, но в сознании людей, на которых они пытались воздействовать, все же что-то меняется. Как следствие их настойчивых попыток в умах и душах даже самых стропти­вых филистеров остается нечто такое, что, нужно думать, в будущем принесет-таки добрые всходы. Так происходит, к примеру, в прекрасном рассказе «Мой Бучута, наш Тереза». «Просветительская» миссия Бучуты, цель которой «исправ­ление» обывателей городка Харалети, с первого взгляда за­вершается неудачей. Он, казалось бы, не сумел раскрыть этим людям глаза, научить их отличать подлинные ценности от мнимых, но после его отъезда Харалети уже не прежний, ста­рый, харалетцы стали чуть печальней, чем прежде, и научи­лись задумываться. А это не так уж и мало...

Порой писатель уводит нас в дальние страны и отдален­ные времена, но о чем бы он ни писал, он всегда имеет в виду в первую голову современника, интересы нашей повседнев­ности, сегодняшний день.

Следует отметить и то, что произведения его, содержа­щие острую критику насилия, невежества, равнодушия, обывательских устоев жизни, писались и публиковались в годы, которые мы сегодня прямо называем «годами застоя». В этом, должно быть, и одна из причин того, что к творчеству Г. Доча­нашвили проявляется большой интерес как в родной его республике, так и за ее пределами (особенно после публикации на русском языке его романа «Одарю тебя трижды»).

У Г. Дочанашвили есть две интересные повести о своей сложной, но в то же время приносящей большую радость профессии — литературе («Дело», «Земля и Вано, и бук, де­рево»). В них он порою явно, порой в аллегорической форме декларирует свое писательское кредо, щедро раскрывает свою творческую лабораторию, знакомит со своим отноше­нием к жизни и искусству. «Это, — пишет он, — единственное из всех существующих на свете ремесел, когда все, что бы с тобой ни приключилось, — кроме непоправимого не­счастья, — все оказывается тебе на пользу, все хорошо: и постоять в бесконечно длинной, монотонной жужжащей оче­реди, и устать до чертиков, и поголодать — все это очень даже хорошо; но самое лучшее прислушиваться к бессоннице к неразгаданным звукам ночи, ощущая внезапно накативший страх, оттого, что в этом безлюдье чьи-то лапищи безжа­лостно сдавили тебе ледяными пальцами ребра; прекрасно также и томительное ожидание, когда ты, взбешенный до последней крайности, все-таки чувствуешь где-то в уголке сердца, что все это может пойти тебе впрок; ведь чего только стоит, приткнувшись где-нибудь в уголке и отвернув лицо в сторону, взволнованно прислушиваться к приглушенному разго­вору незнакомых людей: ты схватываешь на лету все их не­правильные, но такие естественные выражения и жадно их запоминаешь — авось когда-то, где-то, да и пригодятся; и уж нет ничего лучше, — это прямо-таки благодать божья, — как почувствовать себя выздоравливающим после тяжелой, без­надежно затянувшейся болезни».

Да, в самом деле писатель серьезно, тщательно, с любо­пытством и интересом изучает, приглядывается к жизни, к людям, их болям и радостям. Именно глубокое знание жизни и души человека одна из главнейших основ его творческих успехов. После чтения его произведений «...человек, — как сказал бы один из его персонажей, Васико Кежерадзе, — становится чуть лучше, чуть умнее, чем был до того». А это и есть важнейшая цель художественного творчества.

Леван Брегадзе