Ворона уронила кость — во дворе ранний гость.
Еще с росой пришла служанка из бургомистрового дома. Я собирал снадобья для пани, а она стояла, как пышный цветок, в сенцах. Отдал ей лекарства, рассказал, что и как. А затем достал шкалик густой мази.
«А это твое, невеста. Для твоей красоты. Смазывай свой рубец на ночь и с утра — и исчезнет, как роса на солнце. Закончится — дам еще».
«Ой, — смутилась молодка, — да вы еще и о таком пустом беспокоитесь».
«Красота — не пустое. Это, возможно, первое, что вертит миром. Если забыть о деньгах… Пусть тебя не сбивает с толку, что мазь мутная. Она из молодила, из каменной розы, что растет перед горными пастбищами. Разглаживает и румянит кожу, всем женским недугам помогает. Да еще и имеет редкую силу отгонять гром».
«Матушка небесная! Если бы та роза была при той подгорянской девоньке… Слышали ведь, что вчера произошло в бурю?»
«Слышал. Гроза не бьет там, где растет молодило. Поэтому народ в горах высаживает его на кровле. Имеют и крышу цветущую, и грозы не надобно бояться».
«Чудеса на свете…»
«Что есть, то есть. В наших краях тоже случаются диковины. Целый луг, к примеру, тмином зарос. Не слышала?»
«Нет, нам приправы баба Демьянка сушит».
«И барышня о Тминном поле не проговаривалась?»
«Не слышала такого от нее. Эмешка в последние дни неговорливой была. Разве что возле матери веселела. И еще с тем пареньком».
«Алексой? Была между ними любовь?»
«Еще какая! Он просто умирал по Эмешке. А она таилась, боялась отца. Матери доверилась, а та в еще большие страхи впала. Ибо какая ж это ровня — первая невеста на выданье в городе и босоногий рыбарь. А барышня, любя их всех, душу рвала в клочья… Увы, любовь не то, что ожидаешь, а то, что приходит. Вот и пришло: девицы нет, а парень в хурдыге. Кому от такой любви сладко?»
«Оно так, любишь малину — люби и оскомину, — подтвердил я. — Ты иди, будь здорова. Иди и нашепчи своей пани, будто Мафтей видел верный знак, что живой ее ребенок и скоро будет с ней. А про молодильную мазь не забывай. Накладывай на лицо густо, не жалей. Хочу, чтобы ты была красивая».
Румянец снова появился на лице женщины — не надо и румян. Статная, как кужилка, засеменила по дворику. Молодое — золотое. Вдруг ни с того ни с сего остановилась и обернулась.
«Вы, дедушка, спрашивали о Тминном поле. Ей-богу, не знаю, но… в два последних дня Эмешка возвращалась домой поздно. Я чистила ее одежду. То должна вам сказать, что платье ее пахло тмином… И еще чем-то таким… не знаю чем. И сама была какая-то такая… осовелая».
«Понимаю, потя. Тмин ко сну клонит…» — сказал я ей, а про себя прибавил мысленно: «К чему еще может склонить злосчастный тмин?»
День обогатил новым приобретением. И новой загадкой.
В холод пошел я к Паланку. На Монастырском подъеме встретил авву Клима, который нес ведерко, обмотанное для тепла войлоком.
«Несу заед для Пеняшковых чад. Рад, что приходит детвора в себя. Слава Богу и тебе благодарность, Мафтей».
«И ракам…» — добавил я.
«Кому?» — насторожился монах.
«Не слушай. То я так, шутки ради. Что-то очень у тебя постное лицо. Вспомни-ка, что проповедовал нам благочестивый Аввакум: «Сам Бог просыпается, когда радость видит в мире».
«Помню, брат. Он еще говорил, что на Соломоновом кольце сверху было выбито: «Все проходит», а на дне, ближе к персту — иное: «Мир принадлежит радостным».
«А почему?»
«Потому, что радость поднимается выше, нежели беда вглубь».
Мы наперебой, по-ребячьи, вспоминали те откровения. Как тогда, когда были такими же юными, как и яблонька над пещерой схимника.
«Истинно так, — закончил я. — Так изобразим это хотя бы на лицах. Радость такая редкая гостья там, куда мы с тобой идем, — в нищенской сиротской куче и в тюремном подвале. Так понесем же ее и провозгласим правду в глаза Обману, как завещал наш наставник».
Авва молча перекрестился — какие тут еще слова?! А молитва крошит камень. Об этом мы хорошо знали, двое поседевших учеников одного учителя.
Стены Паланка отдают стужей в любое время года. Холодный страх и непробиваемая мощь — такой и должна быть грозная твердыня, возведенная мадьярским гонором и русинскими руками. Наше Мукачево, а по-ихнему Мункач, веками живет и погребается под сей крепостью. Что является суровым украшением и отличительной приметой княжеского града.
Чужих злодеев, от которых надо защищаться, все меньше, зато у императора все больше доморощенных недругов. Ибо такова человеческая природа: свободолюбивая и рабская одновременно, преданная и неверная. Когда еще занесло сюда Гатила, бича Божьего, с услужливым племенем угров, которые не столько воевали, сколько таскали снаряжение и чистили лошадей. Мало их осталось туточки, служили хорватским хозяевам, воевали в славянских дружинах. А когда дождались соплеменников оногуров в шкурах диких зверей, которых привел сюда через Верецкий перевал Арпад, сами стали панами, превратив хозяев в прислугу для себя и забрав их женщин. Так и толклись — между язычеством и христианством. Страдали от монгольских орд, цимборили и роднились с русскими князьями, во времена Лайоша Великого удалось создать мощное славянское государство. Покорили Молдову и Валахию, урвали кусок у Румынии, добрались до самой Болгарии. Потом за турок взялись, долго кусались, пока те их сами не осадили на долгое время. Погодя из-под турок их высвободили католические народы, да одолел еще более свирепый супостат — австрияки. Те унизили святую корону Иштвана, а гордых мадьяр чуть не приравняли к какой-то окраинной русинской сословности. Это нас с ними снова, через несколько веков, соединило и свело под одни бунтарские знамена. Энергичный мечтатель Ференц Ракоци возглавил тот неудержимый поток, и растекся он далеко, сметая полки захватчиков. Пока не остановила его сила более грозная. И что же… Верные соратники свергнутого князя, а затем бравые противники, наперебой растащили его имение и земли, совсем как ранее разорвали на части и съели сожженного «крестьянского короля» Дожу его соратники… Такова изменчивость и хрупкость человеческой природы… А угров прижали еще пуще, отобрали у них права. В мятежные окраинные крепости (сюда тоже) возвращены австрийские гарнизоны, восстановлены в них тюрьмы. Мукачево и Сентмиклош еще раньше были отданы бамбергскому епископу Шенборну, а недавно его потомкам пожизненно отдали титул ишпана комитата Берег. Мы есмь его подъяремные.
По дороге я мысленно повторял фамилию тюремщика, к которому должен был обратиться, — Цимер. По-нашему — рогатый. Меня привели в мрачное тесное помещение, и от духоты вдруг сжало грудь. Костлявый старшина с изогнутой, как сабля, спиной стоял под крохотным окошком. Голос его прозвучал сухо и трескуче, как разорванная тряпка:
«Уведомлен о вашей просьбе. Обычно мы не допускаем в острог посторонних. Но, принимая во внимание высокую апелляцию, позволим вам в виде исключения визит на четверть часа».
«Мне достаточно, чтобы коротко переговорить с несчастным», — сказал я благодарно.
«В сем я не уверен, — улыбнулся иссохший до костей тюремщик. — А по мне, поступайте как знаете. Единственное требование: за пределами замка вы не смеете и словом обмолвиться о том, что здесь наблюдали».
Меня повели по открытой анфиладе, где под сводом звонко отзывался каждый шаг. Далее по широким ступеням мы спустились в подземелье. Прошли два зарешеченных проема, у которых стояли вооруженные сторожа. Миновали длинный темный проход с коваными дверьми по обе стороны. Мой слух ловил где протяжный вздох, где стук деревянных подошв, а где звон железа. И вот мы нырнули в кромешную тьму нижнего подвала. Мой поводырь нащупал на стене лампу и зажег ее. Огонек неохотно облизал сырые стены, черную замшелую дверь со ржавым замком. Скрип засовов продирал до самого нутра. Мы вошли — под ноги словно кто-то сыпанул орехов. Крысы! Огонек светильника померк от затхлости. Дырка в стене была такая узкая, что разве кулак просунуть. Сквозь нее снаружи не просачивался ни один звук. Кровь ударила мне в голову, а нутро сжали тошнота и страх, что двери сомкнутся и я отсюда не выберусь. Темница-рогатка! Вот ты и попал в адскую яму, о которой слышал лишь жуткие пересказы.
Каменная нора была немногим больше печи. С низкого свода-потолка свисала цепь, к ней прикованы двойные обручи, как шар, а в них заперта человеческая голова. Четыре железных прута с шипами внутрь крепились внизу к третьему широкому обручу. Такая себе подвижная железная клетка в каменном мешке. Несчастный не мог лечь ни на спину, ни на бок, только мог продвигаться стоя или сидеть на обрубке дерева. Этот даже не сидел — безжизненное тело поддерживали острия, влажные от сукровицы. Взяв лампу, я подошел к арестанту ближе. Под ногами мокро чавкнуло. Сопрелые, рваные лохмоться едва прикрывали тело, все в струпьях и гнойниках. Избитое лицо похоже на винное яблоко. Уши, нос, пальцы изгрызены крысами. Только свалявшиеся волосы неопределенной масти указывали, что это молодой человек. Или же изуродованное подобие мужчины. Я громко кашлянул и поднес огонь ближе — веки дрогнули. В засохшей щели глаза блеснула живая искра. А то, что можно назвать губами, слабо шевельнулось.
Я собрался с силами и голосом, которым обращаются к смертельно больному, сказал:
«Я Мафтей Просвирник из Зарики. Это за Гнилым мостом, знаешь? Твоя мамка Прасковья кланяется тебе. Я дал ей слово принести ответ, что ты жив и здоров. Так мне и передать, парень?»
Бедолага слабо кивнул.
«Ты же Алекса, рыбарь из Росвигова? Я не ошибся?»
Еще один кивок, и у меня отлегло от сердца. Паренек, хоть и в помутнении, но был еще при уме. Меня это больше удивило, чем обрадовало. В рогатке недолго держатся. В оцепенении и мраке, истерзанные и сломленные духом, скоро гибнут или сходят с ума. И кто знает, что из этого лучше. Но сей еще жив, и рассудок еще при нем.
«Послушай, Алекса, твоя мать Прасковья ревностно молится Матери Божией, чтобы та была с тобой до конца. Ее святым именем призываю тебя поклясться: причастен ли ты к гибели хоть одной из девиц, котрые бесследно исчезли в нашем городе? Говори правду у смертной черты».
Парень отрицательно покачал головой. А единственный незаплывший глаз аж горел жаром искренности. Говорил лучше слов.
«Я должен идти, сынок, — сказал я. — А ты крепись, храни в себе душу. Дух-утешитель поможет».
Легко сказать. Сказать и выйти из умертвляющей ямы на свет, на люфт, на люди. Какие они ни есть. А там осталась хрупкая душа в страшной борьбе с Тьмой…
Мы поднялись наверх, через минуту меня снова впустили к Цимеру. Мягко, как мацур, ступал он по толстым плитам, грудь выпячена, руки за спиной. Глаза, как у мертвой рыбы. «Пасет пленников и сам живет в заточении», — подумал я.
«Чую, вам повезло, — сказал скрипучим, как его сапоги, голосом. — Что же вы услышали от того збуя?»
«Что он не виноват. И вы знаете это лучше меня».
«Вы осмеливаетесь говорить, что в замковом остроге держат невинных людей?! Да кто вы такой?»
«Я тот, кто проводит розыск от имени градоначальника и с согласия посланника императорской тайной полиции. И я заявляю: парень не имеет отношения к пропаже девушек».
«Может, и так, зато имеет отношение к еще худшему. Есть сведения, что два года назад он был среди подстрекателей к мятежу против монаршего величия».
«Ваше благородие, два года назад каждый третий каким-то боком был причастен к революции. И царской милостью большинство оправдано. Потому что и в Писании сказано: «Милосердие превозносится над судом». Вы также можете проявить милосердие. Облегчите муки этого несчастного.
«Что? — Цимер побледнел и затрясся. — Ежели б я слушал каждого просителя, то уголовная тюрьма превратилась бы в приют», — в ярости он стукнул себя в грудь, там что-то булькнуло.
И тогда я все понял. Это был не гнев, а слабость. И не столько офицерская выправка, как попытка из последних сил держать фрунт. А под галунами мундира была скрыта грелка. Я оглянулся, глубже вдохнул — и убедится в догадке окончательно. Старшина оперся на стену и отрывисто хватал воздух, как плотвица, выброшенная на берег. Едва прохрипел:
«Зачем вам этот арестант? Что вы здесь делаете?»
«То же, что и вы».
«Я служу закону и справедливости».
«Знаю. И преисподняя — место справедливости. Я тоже служу, однако другому — милосердию. Поэтому я здесь. И не буду просить у вас многого. Дайте приказ препроводить парня в каземат с окном. Пускай положат его на сухую солому и укроют. И дадут воды пополам с вином. Немедленно».
«Как ты смеешь, наглый дикарь?!» — вскричал тюремщик.
«Смею. И вы посмеете. Совершив это, может, удастся вам не загубить еще одну душу. А я спасу две».
«Что ты плетешь?»
Я медленно двинулся к нему, и по мере моего приближения его дряблое лицо все гуще покрывалось потом. Руки бессмысленно ткали невидимую паутину.
«Не бойтесь, — тихо сказал я. — Не хочу, чтоб услышали в коридоре. Вы смертельно больны. Ваши легкие гниют и отравляют кровь».
«Что?! Ты видишь сквозь сукно и плоть?»
«Нет, здесь все на виду. Вы тоже можете увидеть, — подвел его к углу, затянутому бледно-зеленой плесенью. — Вот как выглядят ваши легкие».
«Что это?» — брезгливо скривился Цимер.
«Это особый вид плесени, образующейся от гниения человеческого тела. Вы выбрали себе жилище с красивым видом на Латоричную долину, но не учли, что под ним. А на дне, в глубине — рогатка, в которой умирают в страшных муках караемые, гниющие заживо. Сколько их там умерло за время вашей управы? Они не могли передать вам проклятия сквозь каменный склеп, зато мстили безмолвно и смертельно. Стены имеют щели и трещины, сквозь которые просачивается ядовитая прелость умирающей плоти. Она не имеет зубов, но так же точит камень, как малая моль сукно. Сим вы дышали годами, боясь распахнуть окно, чтобы не простудить слабые легкие. Лелеяли убийственную плесень. Каждая смерть, благословленная вами здесь, посылала сюда свой поклон. Убивая, убиваешь отчасти и себя. Вы не знали о сем обряде, господин палач?»
«Знал не знал… Что будет дальше?» — человек растерянно хватал воздух не токмо ртом, а, казалось, и руками.
«Я сказал, что именно. Уберите из рогатки парня и обеспечьте ему человеческие условия хотя бы на двое суток».
«Почему на двое суток?»
«Потому что столько надо времени, чтобы приготовить для вас первую порцию лекарства. Кора и живица успеют перебродить на квас».
«Ты хочешь сказать, что мог бы помочь?.. Что я оживу?»
«Да. Если будет жить он», — твердо сказал я и вышел из затхлой конуры.
Встречал я разных людей в хвори. Видел стойких в сопротивлении боли, не сломленных муками и терпеливых, красивых и достойных в смирении, видел молчаливо-мужественных, даже таких, которые принимали страдания радостно, как святые. Всяких встречал я в хвори… Не встречал только среди них счастливых. Здоровье и вера — две главные свободы наши. А этот человек, что отбирал свободу у других, сам не имел ее и на маковое зернышко.
Коли люди порой летают, то я тогда с горы летел. Не доверился и лошадям извозчика, думал, что на своих двоих буду в ратуше скорее. И долетел как раз вовремя — биров готовился в дорогу. Велел мне сесть в рыдване рядом с ним. Оно и лучше без посторонних ушей.
«До сих пор я не просил никакой вашей помощи, — сказал я, — и, думаю, не попрошу и впредь. Я был в замковой тюрьме и нашел там парня умирающим. Бывший ваш рыбарь Алекса».
«Я нанял тебя искать девиц, а не мужиков», — недовольно буркнул тот.
«Э, я не нанятый. Розыском занялся по доброй воле и без платы. Зато имею право на просьбу, которая может помочь делу. Того невинного надобно освободить».
«Мил человек, я не жандармский старшина и не тюремный управляющий. Почему с таким ходатайством ты пришел ко мне?»
«Я пришел к тому, кто отдал парня на истязание палачам. Чтобы сорвать на ком-то свое скорбное бессилие. А может, по чьему-то навету…»
«Жестокий ты, Мафтей», — упавшим голосом прошептал бурмистр.
«Ясное дело, правда всегда жестокая. Знаете, как выглядит скрытая правда? Поезжайте под стены Паланка — там ежедневно стоит его мать, высохшая до костей женщина с сухими глазами, потому что нечем плакать. Поговорите с ней, а затем попросите тюремщиков, чтобы вас отвели в камеру-рогатку. Там русинскую правду взяли в обручи, цепи и крюки и цедят из нее кровь по каплям, чтобы надольше хватило…»
«Остановись, побойся Бога… Я поговорю с начальством, а при необходимости подам челобитную самому ишпану. Все, что мне под силу. Разве я душегуб?»
«Я не судить пришел, господин, а просить. И еще мне очень интересно, почему жребий пал на того рыбаря? Это важно для нас обоих».
«Говорили, что его заголосил Тончи, тот, кто теперь нам рыбу доставляет. Якобы он что-то знал о нем. Для жандармов хоть какая-то зацепка. Я не противился — и парня потащили в хурдыгу…»
Легка на помине. Рыбу помянули, а она и тут. Бричка гремела по насыпной плотине, и я увидел худого Циля, размашисто бревшего по спорышам плавней. В руке — рыбина, под мышкой — хворост для костра. Мы миновали старую иву. Сверху было видно протоптанную к воде тропинку. В прибрежной небольшой саге чернел забитый колышек. Вот и гавань доброхотного рыболова! Одноглазый горопаха, увидев нас, радостно загоготал и потряс добычей. Это была щука, заснувшая с ночи в дупле. Я подумал — рыщу, кидаюсь из стороны в сторону, а готовые гостинцы приносят сюда.
Рыдван отправился на Берегвар, в графское займище, а я сошел под Глинянским горбом. И нырнул под сосновый шатер. Легко набрать коры и хвои, больше мороки с жуками. Для целительной приправы годятся те, чьи крылышки похожи на человеческие легкие. Разгребал пни, искал личинки, которые в сию пору стрекочут. В чудесный вечерний час насекомые не поднялись еще в полет. И жука-оленя добыл. Должен был следить, ибо он легко может прокусить палец. Из разворошенного гнездовища выгребся черный броненосец и наставил на меня раздвоенные рога. Мелкая живность и та свое племя бережет.
«Легко набрать коры и хвои, больше мороки с жуками Для целительной приправы годятся те, чьи крылышки похожи на человеческие легкие. Разгребал пни, искал личинки, которые в сию пору стрекочут В чудесный вечерний час насекомые не поднялись еще в полет. И жука-оленя добыл. Должен был следить, ибо он легко может прокусить палец. Из разворошенного гнездовища выгребся черный броненосец и наставил на меня раздвоенные рога. Мелкая живность и та свое племя бережет…» (стр. 154).
Я достал крошечку щавля и подразнил жука. Тот стал сопротивляться, хватал зело ртом, двигал рогами, топтал. Жук хищно танцевал, а я любовался его грозной красотой. Не в состоянии одолеть препятствие, брындак примерился зайти сбоку, а потом осторожно попятился и из засады готовился к выгодному нападению. Я смотрел и думал: отступление — тоже движение, иногда, чтобы получить свое, надо вернуться назад… А еще я подумал о том, как странно начался и закончился мой день. Цимер-рогатый, тюрьма-рогатка, жук-рогач… В самом деле какой-то рогатый день.