Великанша рубит огромным ножом помидоры, как головы пополам рассекает. Хрясь! Хрясь! Она это проделывает каждый день, но я никак не привыкну, и вздрагиваю, когда нож обрушивается на деревянную доску. БАХ! – помидор распадается на две половины. Одна хочет укатиться и спрыгнуть на пол, но Великанша ловит её, как змея мышку, и возвращает на место. У неё большие шершавые руки. Ногти подстрижены под самый корень, чтобы грязь не забивалась и удобнее было работать. А пальцы только кажутся такими толстыми и неповоротливыми, на самом деле они очень проворные.

Сок брызгает Великанше на белую футболку с застиранной фотографией меня и мамы. Наших лиц уже не разобрать, но Великанша всё равно её носит. Наверное, потому что не жалко запачкать.

Нет, не могу больше смотреть на эту казнь помидоров. Рядом на столешнице дымятся две тарелки супа: маленькая – мне, глубокая – Великанше. Куриный дымок ползёт тонкой струйкой в приоткрытую форточку.

– А мама с нами сегодня будет? – успеваю вставить я в перерыве между ударами ножа.

– Сходи спроси. Скажи: есть суп, хлеб, курица и помидоры.

Я взбегаю по лестнице на цыпочках, затаиваю дыхание и проскальзываю в мамину комнату. Меня тут же окутывает уютным запахом сна, тёплой мамы и сладковатого фиолетового лекарства. Мама лежит, свернувшись калачиком под белым воздушным одеялом.

У неё здесь темно как ночью – занавески всегда плотно задёрнуты. За окном балкон, с которого видно и ущелье, и Сосновую гору, а в ясную погоду и верхушки ледников. Раньше мы с мамой часто сидели на балконе на раскладных стульях, читали и загорали в купальниках, и я представляла, как будто мы летим на воздушном шаре. Но с тех пор, как папа уехал в командировку, мы ничего такого не делаем.

Мама спит не только ночью, но и днём, потому что во сне время идёт быстрее и папу ждать не так долго, как если весь день бодрствовать. Просыпается она, только когда пора пить лекарство, на тумбочке много красивых одинаковых бутыльков. Они бы мне пригодились, чтобы хранить волшебные эликсиры, но с ними играть нельзя – Великанша завязывает их в чёрный пакет и выбрасывает.

Когда лекарство заканчивается, мама просит Великаншу съездить в аптеку. Великанша долго ворчит и бурчит, и по-всякому выговаривает маме, что все эти лекарства – ерунда, а врачей вообще нельзя слушать, но потом всё равно едет.

В Сосновке аптеки нет, да и зачем, если здесь круглый год только Великанша с Руфиной живут, а им лекарства ни к чему. До аптеки минут двадцать на автобусе, но Великанша ужасно не любит автобусы – она туда еле-еле помещается, и все на неё глазеют.

В маминой комнате всегда тихо и сонно. Воздух как будто состоит из сна – невозможно сдержать зевок. Веки тяжелеют, и охота забраться под одеяло и пристроиться рядом с мамой, но Великанша не разрешает мне засыпать в маминой комнате. Я сплю внизу с Великаншей. Наши кровати стоят углом, и мы задеваем друг друга головами.

Каждую ночь, в самый тёмный час, Великанша начинает часто всхрапывать и посвистывать, я тут же просыпаюсь и почему-то сразу вспоминаю про утопленников, которые лежат на дне пруда. Мне кажется, по ночам, когда идёт дождь, они выползают и бродят по участкам – надо же им разминать косточки, а в дождь они не засохнут и не превратятся в коряги. У них жуткие лунно-белые лысины, и перепонки между пальцами на руках и ногах.

В животе от страха холодно и щекотно. Я прячусь с головой под одеялом – так они меня не заметят, они же почти слепые. От грязной воды у них всё время слезятся и гноятся глаза – называется «конъюнктивит». У меня один раз после бассейна тоже такое было, и мама целую неделю прикладывала мне к глазам остывшие чайные пакетики. Может быть, затем они и ходят по участкам и залезают в дома? Пакетики чайные ищут?

Великанша храпит, а я умираю от страха. Но ей до этого дела нет – она слишком занята и каждый раз старается всхрапнуть погромче. Утащат меня утопленники, она и не заметит. А они утащат, обязательно утащат, и я стану такая же, как они – белая, перепончатая и луноголовая.

Как хорошо наверху у мамы! Так высоко им ни за что не залезть. Они и ходят-то еле-еле – ноги с непривычки заплетаются.

И тогда я ка-а-ак хлопну Великаншу по плечу. За то, что мне страшно, а она спит себе как ни в чём не бывало, за то, что заставляет решать задачи, за то, что всё время ворчит, и за то, что не разрешает ночевать с мамой.

Я уже готова расплакаться, а она лишь промычит что-то, перевернётся на другой бок и ненадолго притихнет. И так каждую ночь.

Я заглядываю в мамину комнату и спрашиваю тихонько:

– Мам?

Она молчит, и я повторяю громче:

– Мама?

– М?

Я подбегаю и сажусь у неё в ногах.

Она поворачивает ко мне голову, ненадолго приоткрывает глаза и берёт меня за руку своими прохладными музыкальными пальцами, вовсе не грубыми и шершавыми, как у Великанши.

– Привет, Ксенчик.

Голос у неё слабый и поскрипывает. Мама теперь редко разговаривает, но слова всё равно звучат приятно и ласково, как будто кошка урчит.

На щеке у мамы отпечатались маленькие складки подушки. В полутьме они похожи на шрамы, но, если мама проснётся и встанет, они быстро сойдут.

– Мам, будешь кушать? Есть курица, суп, хлеб, помидоры!

Мама тихонько стонет, как будто у неё вдруг что-то заболело. Она приподнимается на локтях, тянется за лекарством, откручивает крышку и отпивает. Губы у неё становятся фиолетовые. Она морщится, ждёт немного и делает ещё глоток.

– Мам, ну пойдём?

– М-м. – Она снова откидывается на подушку, закрывает глаза и добавляет устало и хрипло: – Я пока не хочу, малыш. Что-то я себя неважно чувствую.

Мама не всегда отказывается, и тогда Великанша приносит ей еду на столике-подносе. Иногда мама даже спускается на кухню, а после еды недолго сидит на крыльце, щурясь от солнца, и я успеваю рассказать ей про горы, домики для фей и пожаловаться на задачи по математике.

Но чаще маме нездоровится, и она ничего не хочет – ни курицы, ни хлеба, ни помидоров. Тогда Великанша даёт мне тарелку каши, и я отношу её маме. Пока мама ест, я ей тоже что-нибудь рассказываю – то, что прочитала или сама придумала, ей нравится слушать истории.

Я сижу с ней ещё немного, пока её дыхание не становится глубоким и едва различимым, и тогда иду вниз.

– Ну? Будет? – уточняет из-под лестницы Великанша.

– Нет, заснула.

– Ладно, садись. Остыло уже! – резко говорит она и бросает ложки на стол.

Стол у Великанши под лестницей, потому что в кухне места нет – всё занято банками и ящиками с помидорами, которые громоздятся друг на друге чуть ли не до потолка. По четвергам за ними приезжает дядя Руслан и увозит на рынок, но Великанша быстро заменяет их новыми.

Я подбираю ложку и начинаю есть суп. Он тёплый и вкусный, и даже хорошо, что остыл, горячий я не люблю.

Мы едим молча. Великанша торопливо носит ложки в рот, как вёдра на пожар, и, пока жуёт, смотрит в тарелку с укором, как будто та отвлекает её от важного дела. Я за ней не поспеваю, но очень стараюсь. Когда остаётся один бульон, Великанша берёт суповую тарелку как чайное блюдце и с шумом выпивает всё до капли, а напоследок протирает тарелку хлебом, чтобы ничего не пропало.

Она щедро посыпает сахаром нарезанные помидоры, и они становятся на вкус ну точно как ягодный пирог – много мякоти и сладкого сока. Это Великанша здорово придумала, мы все любим сахарные помидоры – и мама, и папа, и я. Правда, мама их больше не ест, не хочет без папы.

– А папа уже скоро приедет?

Великанша вздыхает. Она не любит, когда я об этом спрашиваю, она вообще не любит вопросов, так что я стараюсь спрашивать пореже, только когда уже совсем невмоготу.

Вместо ответа Великанша собирает в руку хлебные крошки с клеёнки и говорит:

– Поела? Тогда неси учебник.

– А можно попозже?

– Когда – попозже? Встала бы с утра, сделала всё на свежую голову, и гуляй себе до завтра. Так нет же, нам неохота!

Правда, ужасно неохота. Ну не люблю я с утра. Утро – оно всегда такое новое, и кажется, что непременно случится что-то удивительное. Я даже встаю специально пораньше, чтобы оно подольше длилось. Как можно портить его задачами?