Я носила в груди это новое чувство – чувство благодарности. Оно было еще слишком слабым, чтобы меня вылечить, и я должна была помогать ему, беречь и растить, чтобы его не съели страхи и сомнения.

Я написала Глебу, и он мне ответил. Мы обсуждали «Птиц» и человеческие страхи.

«Ты чего больше всего боишься?» – спросил он.

Я задумалась. Смерти? Нет, не ее. Страшен сам страх. Я боюсь паники, и от этого она становится еще сильнее.

И я ему рассказала. Печатать было легче, чем говорить вслух.

Я: Помнишь теракт в Москве 21 ноября? Я была в соседнем вагоне. После этого у меня начались панические атаки. Это очень сильные приступы страха. Когда не можешь нормально говорить, дышать, думать. Ладони потеют, сердце бьется на бешеной скорости, кажется, что сейчас разорвется. Вот этого я боюсь.

Глеб: У меня что-то подобное было на ярмарке. Я думал, это страх сцены.

Я: Это у многих бывает – слабее или сильнее, чаще или реже. Это может длиться одну минуту, полчаса, час. Может вообще случиться один раз в жизни. Главное – не подпитывать свой страх, не давать ему в тебе поселиться.

Глеб: Как ты с этим справляешься? Я даже не знал, что такое бывает.

Я описала ему свои приемы. Мысль о том, что я могу кому-то помочь, наполняла меня до краев чем-то… не знаю, как описать. Но казалось, что все не зря. Даже такая болезнь – не зря, если то, что я узнала о ней, кому-то поможет.

Глеб: Знаешь, по-моему, это какая-то ошибка. Ну, что у меня такой голос. Он должен был достаться кому-то другому.

Я: Не обязательно петь на сцене. Можешь записывать видео, можешь петь для себя, для друзей. Только ты сам решаешь.

Он замолчал на пару минут.

Глеб: Слушай, а что там Стас к следующему разу вытащил?

Я: Не поверишь, мое выпало – «Последний лист»!

Я бродила по набережной, раздумывая, как сказать маме, что хочу остаться. Пойду в ее школу. Она, конечно, начнет говорить, что в «дворовой» школе ничему не научат. Но ведь я умею учиться, значит, научусь. Я много раз прослушала в голове все, что она скажет. Пока аргументов мне не хватало.

Неподалеку от библиотеки мне пришла идея погадать на случайной книге. Может, это наведет на какие-то мысли.

В окне я увидела Стаса. Он сидел на подоконнике, подогнув ногу, и что-то записывал в блокнот.

Я зашла.

Он отвлекся и улыбнулся:

– О, привет! Неужели пришла обсудить «Страну аистов»?

– Да, извини, никак не получалось. Очень много всего…

– Что-то с бабушкой? – насторожился он.

– Да нет, с бабушкой все хорошо. Это что, новый рассказ?

– Ага.

Он отложил блокнот. Я села рядом. Слабое солнце приятно пригревало подоконник.

– Я тут понаблюдал за аистами, – сказал Стас. – На ярмарке, пока в очереди за хот-догами стоял. Аисты часто вьют гнезда на развалинах… Никогда не замечала, какой у них ужасно умный вид?

– Я, честно говоря, не приглядывалась.

– Да я тоже. Но вот тогда заметил. В очереди реально сто лет стоял. В общем, они застыли вдвоем на своих тонких ножках и внимательно так меня изучали. Как будто все про меня знали. Я мог им задать любой вопрос: сколько мне осталось жить, есть ли бог, в чем смысл жизни? – они бы ответили, если бы умели говорить. И взгляд такой проницательный, как насквозь… И тогда я окончательно поверил, что у них есть свое королевство. Осталось только волшебную стену найти. Я уже внес этот пункт в свой жизненный план. Говорят, стена где-то в районе Конского болота.

– А болото где?

– Понятия не имею. Как раз прочесываю местность в гугл-картах.

Стас рассказывал так, что и мне тоже хотелось верить в Страну аистов. Следующим летом он получит права, возьмет напрокат машину и объедет всю область в поисках волшебной стены.

– Вот, ищу напарника. Если хочешь, присоединяйся. А не найдем стену, так хоть путеводитель напишем. Так и назовем: «В поисках Страны аистов».

Я улыбнулась этой мысли.

– Ну, допустим, мы ее нашли. И что будем делать – перепрыгнем через стену? Оттуда же еще никто не возвращался.

– Надеюсь, это потому, что там очень хорошо.

Мне показалось – а может, и нет, – что в ту минуту воображение нарисовало нам одну и ту же картину: бесконечные зеленые луга и замок из прусских легенд. Кругом ни души, только белые аисты с черной каймой по краю крыла парят в синем небе или стоят, замерев, в гнездах, свитых в бойницах, из которых никогда не стреляли.

Стас нахмурился и потер шею, как будто у него заболела татуировка.

– Хорошая книжка, только конец плохой. Кости солдат уйдут в землю, замки и кирхи растащат на кирпичи, и останется от Пруссии одно большое Ничто. За последние пять лет эту книжку в библиотеке прочитали три человека: мой дед и мы с тобой. Вот, говорят, вечная память. Какая там вечная! Разговоры в пользу бедных. Большинство из нас ждет глубокая черная яма под названием Забвение, братская могила человечества.

Он виновато взглянул на меня и развел руками:

– Извини, что так мрачно. Ты слишком внимательно не слушай. Я стараюсь не впадать в депрессию на людях.

– Я тоже.

Мы невесело усмехнулись, и мне показалось: только что мы с ним встретились на тропе, где до сих пор блуждали поодиночке.

– Кстати, по поводу аистов… – продолжал он. – Мне вдруг как-то спокойнее стало от того, что они за мной присматривают. Они мне кое-кого напомнили. Я даже на секунду подумал… Ну, это уже метафизика. Но тебе понравится. Ужасно красивая идея!

– Та-ак? – заинтересовалась я.

– Представим для успокоения нервов, что у нас все-таки есть душа и что она бессмертна. На месте души я бы тоже стремился поскорее избавиться от своего бесполезного тела. А потом я бы превратился в аиста и улетел за волшебную стену.

– Хороший посмертный план, – согласилась я.

– Считаешь?

– Однозначно лучше моего.

– Ну-ка, ну-ка, обожаю слушать, у кого какие посмертные планы! – оживился он.

– Я не оригинальна. Планировала стать кёнигсбергским привидением. Поселиться на какой-нибудь старой мансарде с книгами и ходить в гости к другим привидениям. Но идея со Страной аистов мне нравится больше. Всегда мечтала научиться летать.

– Отлично! Там и пересечемся!

Мы посмеялись, и Стас, щурясь от солнца, улыбнулся брусчатой улочке, по которой деловито гулял черный кот.

– Вообще, я рассчитываю еще кое-кого там встретить, – сказал он после паузы. – Надеюсь, наши посмертные планы совпадут.

Я взглянула на него вопросительно. Я догадывалась, о ком он – о дедушке.

Стас в задумчивости пожевал губу, словно прикидывая, с какого места начать. Я не торопила. Почему-то считается, что у человека только одна смерть – его собственная, но ведь ей предшествуют и другие: смерти родных, друзей, незнакомцев, – и с ними тоже надо как-то ужиться.

– У каждого свой способ играть в бога, верно? – сказал наконец Стас. – Моя бабушка вечно дает советы. Вот, мол, я жизнь прожила, уж я-то знаю, а вы все дураки! Мать думает, что можно контролировать мир с помощью списков. Расходы, доходы, что сделать, что купить. А сестра играет в «Sims». У нее там уже целая династия. В общем, я тоже нашел один способ. Написал рассказ, чтобы воскресить одного парня. Вернее, чтобы не дать ему умереть. Не знаю… На случай, если нет никакой Страны аистов и там, в конце, только большая голая пустота, понимаешь?

Я кивнула и спросила, кто же этот парень.

– Его звали сержант Рыжов. Когда ему было двадцать, он участвовал в штурме Кёнигсберга. Но я знал его больше как деда Ваню. Он умер второго марта. Я его все время расспрашивал про войну, а он не любил об этом рассказывать. Пока он еще кое-как видел, мы играли в шахматы. Шахматы меня мало интересовали, а вот штурм – да. Я играл, только чтобы его разговорить. Но когда я поднимал эту тему, он сердился: «Не отвлекайся, продуешь!» Я обижался и бросал партию.

Кое-что удавалось выведать у бабушки – она переживала, что меня в школе заругают, если не расспрошу ветеранов к Девятому мая. Это каждый год задавали, и бабушка, которая была в тылу и в Калининград приехала с первыми переселенцами, просто пересказывала мне сюжеты каких-то книг. А когда дед умер, я вдруг понял, что вроде как несу ответственность за его историю. Она не должна вместе с ним пропасть. И я стал искать информацию – книги, письма, газеты того времени. Даже в архиве был.

– И что ты узнал?

Видно было, что ему хочется об этом поговорить, но он опасается. Это мне было знакомо.

– Ну… раз у нас все равно сегодня внеочередное собрание клуба… И рассказ о смерти…

* * *

После взятия Кёнигсберга молодой сержант Иван Рыжов принял решение остаться в Восточной Пруссии. Город был мертв. Черный дым уходил в облака. Груды камней, под которыми были погребены солдаты – и вражеские, и свои, – напоминали Рыжову курганы. Уцелевшие немцы спускались под землю, в кёнигсбергские подвалы.

Электричество не работало, и по ночам город казался больным, изуродованным и брошенным. Эта картина согревала Рыжова получше наваристой похлебки, пока он патрулировал улицы в поисках раненых и вслушивался в темноту подвалов. Наткнувшись на мертвого пруссака, он грузил его на тачку и вез в общую кучу. На радость, куча росла быстро.

В груди все еще бушевало желание прикончить, разрушить, добить. Рыжов вошел в пустующий дом, схватил резной стул и разнес мощным ударом о стену. Рухнул семейный портрет, послышался хруст стекла. Рыжов усмехнулся этому звуку.

В соседней комнате стоял нетронутый рояль с блестящей черной крышкой. Рыжов вскочил на него и принялся топтать сапогом клавиатуру. Наступал проклятой немецкой музыке на горло, превращая ее в поток тупых бессвязных звуков. Грязь от сапог забивалась между клавишами. В качестве финального аккорда Рыжов замахнулся и швырнул хрустальную вазу в цветное витражное окно. И снова этот чудесный звук битого стекла, битой немецкой роскоши.

Прознав о погромах, майор Лыткин пришел в бешенство.

– Вы что делаете?! – заорал он. – Зачем жечь, ломать? Это же все нашим будет!

У Рыжова воздух в груди замерз: как не жечь, не ломать? Немец все сжег, все сломал, никого не пощадил! Да что ж ты говоришь такое, товарищ майор?

Лыткин стал по очереди вызывать к себе солдат на беседу. Уговаривал поднимать новый край на благо советского народа.

– Я и сам остаюсь, – сказал он Рыжову. – Приказ такой. Скоро жена с дочкой из Свердловска приедут. Будем тут города советские строить. Я свой долг перед Родиной знаю. И ты, Рыжов, знай. У тебя остался кто?

– Никак нет, товарищ майор.

Лыткин коротко кивнул. Пообещал три тысячи подъемных и любой дом на выбор – какой понравится. Предложил и в отпуск на малую родину съездить. На месяц, да и на два не жалко. От отпуска Рыжов отказался: село его немцы спалили, разозлились, когда партизаны ночью обстрел устроили. Рыжов писал на родину: жив ли кто из родни? Ответа не получил.

С майором Лыткиным они вскоре сдружились. До призыва Лыткин изучал ископаемые камни, и знания его пригодились на новом месте – он возглавил Янтарный комбинат в Пальмникене. И в числе других демобилизованных позвал на работу Рыжова, которого считал парнем толковым.

Сразу по приезде в Пальмникен Лыткин отправил Рыжова выбирать дом. Рыжов ходил долго, придирчиво осматривал каждую постройку – чердак, подвал, участок. В подвалах попадались перепуганные немцы – в основном женщины, дети и старики. Рыжов на них не глядел, уходил.

Ему приглянулся двухэтажный дом с большим огородом – клумбы убрать, а вместо них посадить картошку, капусту. Пальмникен почти не бомбили, окна стояли как новые и глядели на море, что плескалось на скате холма.

Моря-то Рыжов до той поры и не видел. А море увидело его молодым, худым и ошарашенным, на грязном лице – счастье, на ногах – снятые с пруссака сапоги.

Как он сюда попал? Будто выбрался на свет из-под земли.

Он ковырял носком мокрый песок, следил, как набегала волна. Набежит, и спадет, и снова набегает, и так без конца. Долго стоял сержант, удивленный, что выжил, что кончилась война, что впереди – другая жизнь.

По всему берегу валялись бурые камни, крупные и помельче. Рыжов насобирал. Решил, что канифоль. Хорошо и жарко пылала она в печи. Только в первый день на комбинате Рыжов узнал, что это и есть камень янтарь.

Янтарный карьер был затоплен, но в хранилищах обнаружилось двадцать тонн добытого янтаря, и кто-то должен был его обрабатывать. Лыткин оставил немецких мастеров и поручил им обучать ремеслу советских солдат. Так Рыжов, сроду не видавший янтаря, занялся ювелирным делом.

Начинал заготовщиком: ошкуривал и отесывал янтарь металлическим ножом, пока не сойдет верхняя корка. После мыл и очищал камень в специальных фарфоровых ваннах – а для чего фарфоровых – кто ж их, немцев этих, разберет? – и высушивал в печи. Дальше заготовки переходили к калильщикам, шлифовщикам, сортировщикам, обработчикам, сборщикам, художникам-изготовителям и контролерам. Художниками были немцы. Сгорбившись над чертежами в тусклом свете лампы, они сосредоточенно глядели в лупу, спаивали детали, шлифовали, вытачивали. Рыжов их недолюбливал – с каждой брошкой возятся, как с дитем! А план-то кто будет выполнять? В России, вон, сувениры ждут, а они тут разводят художества!

Больше всех Рыжова раздражал его наставник – дотошный старый Вольф. Медлительный и аккуратный, он приводил молодого торопливого сержанта в бешенство.

– Да понял я! Сто раз уже показал! Шнель, камрад, шнель! – ругался Рыжов.

А Вольф отвечал наставительно:

– Schnell ist nicht immer gut.

– Лодырь ты просто, вот кто, – огрызался Рыжов.

Молчаливый Вольф относился к сержанту как к несмышленому школьнику. Учил работать с печью и станком, читать чертежи, терпеливо демонстрировал технику снова и снова, пока Рыжов не наловчился. Под руководством Вольфа Рыжов вскоре стал калильщиком, а затем и шлифовщиком, но ему все равно претило во всем подчиняться немцу. В конце концов, он, Рыжов, был дружен с самим директором комбината!

Майор Лыткин поселился в особняке один на трех этажах: резная мебель, рояль, библиотека, полы паркетные, в каждой комнате по камину с мудреным барельефом, а в кухне – кафельная изразцовая печь. В саду всюду клумбы и жасминовые кусты, скамейки, дорожки мощеные, а вместо забора – живая изгородь.

В первый раз Рыжов так и обмер. Не подозревал он, что бывает на свете такая роскошь. Но майору позволительно: он теперь директор комбината, да и жену с дочкой вот-вот из Свердловска пришлют. А свою немецкую кафельную печь Рыжов разобрал. Сложил вместо нее правильную русскую, выкрасил белой краской и зажил как подобает.

Первое лето в Пальмникене было одним из немногих воспоминаний, которые не вызывали боли, только радость.

«Столько рыбы было! Селедочные головы даже не ел, за окно выбрасывал», – рассказывал внуку Рыжов, и в полуслепых, будто подернутых туманом глазах старика вспыхивал на мгновение молодой задор.

Когда разгребли завалы и воскресенье снова было объявлено выходным днем, Рыжов стал ходить в море на лодке. Заметил, что у моря тоже бывает настроение: когда оно свинцово-серое, значит сердится, когда синее до рези в глазах, значит радуется, а если катит зеленые волны, значит играет, дурачится. Жизнь снова стала простой и понятной. По вечерам он поджаривал улов на открытом огне за домом, с аппетитом ел и засыпал сытым. Хоть и на чужбине, а на правильной русской печи.

А потом появилась Луиза Файерабенд. Семнадцатилетняя, она, по примеру многих немецких девушек, нанялась горничной в семью отставного офицера, как раз майора Лыткина. Рыжов счел это дикостью – взять в семью маленькую фашистку! Разве мог он тогда подумать, что эта маленькая фашистка станет ему дороже жизни?

Луиза, несмотря на болезненную худобу и невзрачное платье, всегда была причесана и опрятна и не забывала о хороших манерах. Должно быть, раньше она сама жила в особняке с прислугой. А отец ее наверняка был эсэсовцем, в этом Лыткин с Рыжовым не сомневались.

Иногда, закончив с уборкой пораньше, Луиза набиралась смелости и просила разрешения немного поиграть на рояле. Лыткин всегда разрешал. Не столько он любил музыку, сколько жалел юную немку. Глядя на нее, он видел свою Лиду, ровесницу Луизы, и, спохватившись, запрещал себе думать о том, что стало бы с дочерью, если бы он погиб.

Однажды Рыжов услышал ее игру. Не мигая смотрел он на свое отражение в черном полированном боку рояля и не мог разобраться, откуда, из каких исчезнувших миров эта хрупкая оголодавшая девчонка вынимает такие звуки. Музыка Луизы заставляла исчезнуть пулеметную очередь, свистевшую в голове. Она наполняла его необъяснимой радостью, накатывала волнами – как в первый день, когда он увидел море.

Жена Лыткина вместе с Лидой сразу по приезде потребовали немедленно выставить «эсэсовку» вон. К еде, которую приготовила Луиза, и не притронулись.

– Она же нас потравит, папа! Как собак потравит! – кричала Лида, разбрызгивая гневные слезы.

Лыткин велел дочери не выдумывать. Та завыла и в ярости убежала в свою комнату. «Какая дура», – подумал Рыжов.

Майор не оставлял попыток накормить Луизу и приодеть, хоть и знал, что она все раздаст.

Рыжов ласково называл ее Лизой, а она его – Йоханном. Рыжов не обижался, только посмеивался, как смешно она коверкает. Он не говорил по-немецки, а она почти не понимала по-русски, но это не мешало им гулять вдоль моря и глядеть друг на друга влюбленными глазами.

Так прошел год. Лиза немного выучилась русской речи и сказала «да», когда Рыжов сделал ей предложение. И сразу взялась мастерить из марли фату.

Рыжов бегал по инстанциям, хлопоча о советском паспорте для невесты. Но руководство отказывалось регистрировать такой брак. Сколько бы Луиза ни называлась Лизой, все знали, что она немка, а всех немцев велено отправить в Германию. Девчонка, говорили ему, и так тут подзадержалась.

По совету Лыткина Рыжов поехал в Литву за фальшивой справкой о том, что Лиза – утерявшая паспорт литовка, а стало быть, полноправная советская гражданка.

Он отсутствовал две недели. А когда вернулся со справкой, добытой за баснословные пятьдесят рублей, поезд, куда затолкали Лизу, уже пересек немецкую границу. Ее было не вернуть. Ни Лыткин, ни кто другой ничем помочь не мог.

Майорша ходила довольная. Она давно придумала пристроить свою неказистую дочку за молодого сержанта, добросовестного и мягкосердечного янтарного мастера. И как только Рыжов отбыл в Литву, взялась за дело.

На городских рынках немцы за бесценок распродавали хрусталь, столовое серебро, ковры, драгоценности – в поезда с багажом не сажали, на каждого немца полагалось по одному узлу в два килограмма. Майорша отправилась в Кёнигсберг за покупками и Лизу взяла с собой.

Вернулась она с завивкой из лучшего кёнигсбергского плезир-салона и с выгодной хрустальной вазой за три рубля, бережно завернутой в «Калининградскую правду». Но одна, без Лизы.

На вопрос, где Лиза, майорша охотно все рассказала: на рынке подошел офицер и увел немку с собой. Разве могла майорша воспрепятствовать служителю закона? А Лиза сама виновата, сама себя выдала – щебетала с торговцами по-немецки, за версту слышно! Ни за что на свете не сошла бы она за литовку, будь у нее хоть десять справок. Ну и бог с ней, с горничной-то, не велика потеря! А сержантик еще радоваться будет, что избавился от этого постыдного увлечения!

Рыжов понял, что потерял Лизу навсегда. Даже если бы ей удалось бежать через границу, ее бы тут же арестовали.

Его здоровье резко ухудшилось, словно разом открылись все затянувшиеся было раны. Ушла юношеская веселость, работа его больше не увлекала.

Разве он мечтал о чем-то невероятном? Погулять на собственной свадьбе, пригласить ребят с комбината, Лыткина да старика Вольфа. Рыжов слышал запах пирогов с ревенем, которые напекла бы к торжеству Лиза. Представлял ее в загсе в голубом ситцевом платье и марлевой фате…

Неужели она кому-то мешала? Мешала тем, что немка? Она ведь и не знала в Германии никого, даже ни разу там не была. Куда она пойдет?

Надо было вдвоем бежать в Литву, переждать год-другой, получить советские документы. А он понадеялся на какую-то справку! Испугался бросать дом, работу, начинать все заново. Вот ведь как: фашистского штыка не боялся, а тут струсил.

Всю Европу прошел, и смерть его не тронула, а все потому, что судьба вела его в Пальмникен к немецкой девушке Лизе. А он не сумел ее защитить.

Дочка Лыткина Лида часто навещала Рыжова. Приносила горячий ужин, прибирала в комнатах, читала вслух стихи, газеты и глупые письма от подружек из России. Иногда ей удавалось уговорить его прогуляться у моря.

Рыжов и сам не заметил, как привык к Лиде и начал находить утешение и даже некоторое удовольствие в ее восторженной легкомысленной болтовне о чем ни попадя – об украшениях, плезир-салонах и первом в Калининграде коммерческом магазине, который только что открылся на улице Павлика Морозова. Ее мир заполняли приятные домашние хлопоты и развлечения. Похоже, она не знала в жизни никакой печали. Лида Лыткина не была красавицей, но всегда улыбалась.

Он начал убеждать себя, что Лиза устроилась, вышла замуж и забыла его. Будь она несчастна, неужели не написала бы, не попросила о помощи? Хотя с чего бы ей на него надеяться? Один раз уже сплоховал.

Нет, у нее своя жизнь. Счастливая. Надо верить, что счастливая.

В апреле 51-го уехали последние немцы. Старый Вольф не скрывал, что рад отъезду, но все-таки заглянул напоследок к Рыжову и робко протянул ему бинокль.

– Es ist für dich. Ein Geschenk, – объяснил он и улыбнулся уголком рта.

– Уезжаешь, – сказал Рыжов хмуро.

Вольф кивнул и махнул в сторону леса.

– Не надо мне от тебя никакого гешенка. Нихтс! А бинокль хороший, сохрани, можно продать.

Вольф замотал головой и стал совать Рыжову бинокль, но сержант не брал. В конце концов Вольф сдался, повесил бинокль на шею и уставился в землю.

– Узнай там про Лизу, а? И черкни мне. Что жива-здорова. Ну и как сам устроился, расскажи. Ферштейн?

Вольф кивнул и протянул руку. Рыжов крепко пожал ее и встряхнул. Старик постоял еще немного, словно старался хорошо запомнить Рыжова, и, подволакивая ногу, зашагал прочь. Письма от него Рыжов так и не получил.

Рыжов и Лида поженились, у них родились сын и дочь. Дети вытеснили мысли о Лизе, но через много лет она снова вспомнилась Рыжову, теперь уже не забыть.

В мае 63-го берег рыли в поисках новых запасов янтаря. Ковш экскаватора принес груду песка и земли вперемешку с человеческими останками. Кости прибывали и прибывали, раз за разом черпак возвращался полным. Их было так много, что они могли целиком укрыть пляж. На место вызвали Лыткина, началось расследование.

Рыжов знал, что война никогда не оставит его в покое. На войне можно выжить, но пережить ее нельзя. Десять лет он прогуливался с женой по костям. Каждый вечер восхищался морем, а на дне, укрытые песком, лежали люди – пропавшие, забытые. Сколько еще десятилетий пройдет, прежде чем их всех, сложивших головы по всей Европе, достанут из окопов и ям и захоронят по-человечески? Сколько еще ходить по костям?

Прошло еще тридцать шесть лет, прежде чем Рыжову открылась истинная судьба мертвецов с янтарного берега. К тому времени он уехал из Янтарного и поселился в Калининграде.

Об этом написали в газете. Немец по фамилии Бергау, бывший член гитлерюгенда родом из Пальмникена, утверждал, что останки, найденные в море, не принадлежали солдатам. Это были кости трех тысяч евреев, которых пригнали в Пальмникен из концлагерей и расстреляли.

Всю войну Пруссия оставалась безопасным местом, но в январе 45-го и сюда докатился грохот русских «катюш». Люди бежали на кораблях, которые тут же потоплялись, и уже никто не сомневался, что эта битва проиграна. У эсэсовцев оставалась одна, последняя задача – не допустить, чтобы русские нашли пленных евреев.

Бергау в тот год было шестнадцать. Евреи появились в Пальмникене 29 января – колонна босых, измученных долгим переходом женщин и детей в полосатых лохмотьях. Их разместили в цеху, пока выбирали место казни – планировалось замуровать их заживо в шахте.

Каждый день кого-то из евреек расстреливали. Многие умирали от голода и изнеможения. Часовые заставляли крестьян вывозить доверху нагруженные трупами телеги к заводской прачечной, оттуда их перетаскивали в общую могилу.

Узнав о расстрелах, владелец имений Ганс Файерабенд сказал обершарфюреру Фрицу Веберу, что больше ни один еврей не будет убит. Распорядился выдать узникам солому и кормить горячим супом.

Вебер сдержанно кивнул. Файерабенд пользовался авторитетом и мог действительно помешать операции. В тот вечер Луиза не дождалась отца к ужину.

Надо было спешить; ночью Вебер велел вывести евреев на побережье.

Бергау растолкали и сунули в руки ружье. «Стреляй, если кто-то попытается бежать».

«Скоро придет корабль, который доставит вас в Швецию», – объявили пленникам.

Измученные женщины и дети стояли босые на берегу ледяного моря и всматривались в ночной горизонт. А в следующий миг пули пробили их спины.

В ту ночь жители Пальмникена не покидали своих домов и старались не прислушиваться к выстрелам и крикам.

Эсэсовцы покинули поселок еще до рассвета. Тела убитых они столкнули в море, чтобы скрыть преступление. Лед и песок насквозь пропитались кровью. Прибой то уволакивал, то возвращал тела. Те, кто не погиб от пуль, утонули или замерзли. В живых осталось не более пятнадцати человек.

Сару Крониш убило с первого выстрела, но ее сестре Поле повезло. Раненная в ногу, Поля бросилась в море и долго лежала на льдине, притворяясь мертвой.

Когда эсэсовцы сели в сани и уехали, Поля выбралась из воды и укрылась в угольном сарае. Ее приютил крестьянин, а местный доктор удалил с ее руки лагерную татуировку.

Бергау никогда не забудет того утра, когда все женщины Пальмникена вышли на холодный берег рыть могилы. Пришла и Луиза. Она искала отца, но его не было ни среди живых, ни среди мертвецов. Что они сделали с телом отца, Луиза так и не узнала.

Когда в апреле в поселок вошли красноармейцы, следов трагедии уже не было. Только едва заметные холмики возвышались над пляжем. Пальмникенцы держали язык за зубами. Боялись, что русские, узнав о расправе над евреями, перебьют всех. Но Поля Крониш и немногие уцелевшие все рассказали.

Красноармейцы велели женщинам выкопать останки двух сотен человек и положить в два ряда, затем направили на женщин заряженные автоматы. Русский майор сказал по-немецки: «Мы могли бы сделать с вами то же, что они сделали с этими людьми».

С тех пор о пальмникенской бойне молчали. Похоже, пальмникенцы боялись прогневать русских, а русским некогда было расследовать это дело, к тому же виновные давно бежали.

Вскоре всех немцев депортировали. Уехала и Поля Крониш. А ее сестра Сара осталась на дне Балтийского моря.