«Молитесь за упокой души высокородного владетельного сеньора герцога Шарля-Анри-Франсуа Падовани, князя Ольмюц, бывшего сенатора, посла и министра, кавалера большого креста ордена Почетного легиона, скончавшегося 20 сего сентября 1880 года в своем поместье Барбикалья, где и преданы земле его останки. Заупокойная обедня будет отслужена в следующее воскресенье в часовне замка. Вас просят на оную пожаловать».
Чувство радости и упоительной гордости охватило Поля Астье, когда, спускаясь из своей комнаты к полуденному завтраку, он услышал это известие, странным образом оглашаемое от Муссо до Онзена на обоих берегах Луары служащими похоронного бюро Вафлар в цилиндрах, обвитых крепом, ниспадающим до земли, с колокольчиками в руках, которыми они позванивали на ходу.
Весть о смерти герцога, скончавшегося четыре дня тому назад, переполошила всех в Муссо и, как ружейный выстрел, вспугивающий выводок куропаток, заставила разлететься всех гостей второй очереди — кого на берег моря, кого в совершенно непредвиденное для отдыха место, а герцогиню — немедленно уехать на Корсику, оставив в замке лишь нескольких добрых друзей.
Как бы там ни было, эти печальные голоса, беспрерывный звон колокольчиков, который врывался вместе с речным ветром в стрельчатое окно лестницы, это сообщение о смерти, возвещаемое на королевский, устаревший лад, придавали феодальному замку Муссо своеобразное величие, еще выше поднимали его четыре башни и верхушки его столетних деревьев. Итак, все это будет принадлежать ему. Его любовница, уезжая, умоляла его остаться в замке, чтобы по ее возвращении совместно решить серьезнейшие вопросы, и этот погребальный речитатив, казалось, возвещал его близкое вступление во владение имуществом: «Молитесь... за упокой...» Наконец-то богатство у него в руках, и на сей раз он не даст себя обобрать... «...За упокой души бывшего сенатора, посла и министра...»
— Как заунывно звучат колокола, правда, господин Астье? — обратилась к нему м-ль Мозер, сидевшая за столом между своим отцом и академиком Ланибуаром.
Герцогиня удержала их в Муссо отчасти для того, чтобы Поль не скучал в одиночестве, отчасти же, чтобы несчастная Антигона — раба отцовского честолюбия — могла еще немного отдохнуть и побыть на свежем воздухе. Во всяком случае, бедняжка Мозер, с глазами как у побитой собаки и с выцветшими волосами, вечно в хлопотах, постоянно вымаливавшая недостижимое академическое кресло, не представляла опасности как соперница. В это утро, однако, она принарядилась, навела на себя красоту, надела свежее платье с вырезом в форме сердечка. То, что виднелось в этом вырезе, было крайне жалко и убого, но за неимением лучшего... И Ланибуар, придя в веселое настроение, заигрывал с ней, не скупясь на двусмысленности... Он не находил заунывными ни похоронный звон, ни эти призывы: «Молитесь за упокой души», раздававшиеся далеко вокруг. Напротив, жизнь в силу контраста казалась ему еще прекраснее, вуврейское вино в графинах — еще золотистей, и он продолжал отпускать свои сальные шутки, звучавшие диссонансом в величественной, огромной столовой. Кандидат Мозер с помятым подобострастным лицом угодливо хихикал, хотя и был несколько смущен присутствием дочери, но что делать — философ так влиятелен в Академии!
После кофе, который пили на террасе, Ланибуар стал красным как рак.
— Идемте работать, мадемуазель Мозер, я чувствую себя в ударе!.. — воскликнул он. — Думаю, что закончу сегодня свой доклад.
Маленькая кроткая Мозер, исполнявшая иногда у академика обязанности секретаря, поднялась с места не без некоторого сожаления. В такой чудесный день, окутанный первым осенним туманом, она предпочла бы большую прогулку или охотно осталась бы поболтать в галерее с Полем Астье, таким красивым, воспитанным молодым человеком, вместо того чтобы писать под диктовку дядюшки Ланибуара похвальное слово старым преданным нянькам и образцовым больничным служителям. Но отец торопил ее:
— Иди, иди, дочка, мэтр тебя ждет...
Она повиновалась и пошла вслед за философом в сопровождении отца, отправлявшегося вздремнуть после завтрака. Что произошло потом? Какая драма разыгралась в комнате Ланибуара, который хотя и унаследовал нос Паскаля, но его добродетелью похвалиться не мог? Возвращаясь с продолжительной прогулки по лесам, предпринятой, чтобы успокоить свое нетерпение — нетерпение честолюбца, Поль Астье увидел на дворе фаэтон, стоявший у подъезда и запряженный парой горячих лошадей. М-ль Мозер уже сидела в нем среди саквояжей и чемоданчиков, а на крыльца старик Мозер растерянно рылся в карманах, раздавая чаевые ухмылявшимся лакеям. Поль подошел к фаэтону.
— Вы покидаете нас, мадемуазель?
Она протянула ему руку, длинную, потную, холодную руку, на которую позабыла натянуть перчатку, и молча, не отнимая от глаз платка, вытирая слезы под вуалью, кивнула ему головой. Ничего он не добился и от старого Мозера, печально и сердито бурчавшего себе под нос, стоя одной ногой на подножке:
— Это она... Это она решила уехать... Говорит, будто с ней обошлись непочтительно... Но я не могу допустить...
Он тяжело вздохнул, и его глубокая морщина посреди лба, «академическая морщина», красная, как рубец от сабельного удара, стала еще заметнее.
— Это очень плохо для моей кандидатуры.
За обедом Ланибуар, не выходивший все это время из своей комнаты, спросил, садясь против Поля:
— Вы не знаете, почему наши добрые друзья Мозер так внезапно нас покинули?
— Нет, дорогой мэтр... А вы?
— Странно! Очень странно!
Академик старался казаться как нельзя более спокойным в присутствии слуг, осведомленных об его похождении, но было заметно, что он смущен, что он трусит, что он пребывает в состоянии, обычном для старого сластолюбца, который, едва утихает его лихорадка, боится последствий совершенных им гнусностей. Мало-помалу он ободрился, примирился с жизнью и, понимая, что неуместно дуться за столом, в конце концов признался своему молодому другу, что, быть может, зашел далеко с этой милой девушкой...
— Но ведь отец сам ее мне навязывает, сам толкает ко мне в объятия... Можно быть докладчиком о премиях за добродетель, но все же, черт возьми!..
Он победоносно потрясал своей рюмкой, но Поль Астье одним словом прервал его красноречие:
— А герцогиня? Мадемуазель Мозер, наверное, ей написала, пожаловалась или, по крайней мере, объяснила причину своего отъезда.
Ланибуар побледнел.
— Вы думаете?
Поль, чтобы избавиться от несносного болтуна, продолжал на этом настаивать. А если сама девушка и не сообщит о случившемся, то может донести кто-нибудь из слуг. Поводя своим плутоватым носиком, Поль добавил:
— На вашем месте, дорогой мэтр...
— Пустяки! Я отделаюсь сценой, которая сильно подымет мои шансы... Женщины похожи на нас: такие истории их только подзадоривают!
Старый философ храбрился, но накануне возвращения герцогини, сославшись на приближающиеся выборы в Академию и вечернюю сырость, вредную для его ревматизма, сбежал, увозя в чемодане дописанный наконец доклад.
Герцогиня прибыла в воскресенье к обедне, отслуженной торжественно в замковой часовне в стиле Ренессанс, где многогранный талант Ведрина сумел восстановить чудесные разноцветные стекла и восхитительную резьбу запрестольной части алтаря. Огромная толпа крестьян из окрестных деревень — мужчины в допотопных сюртуках, в длинных синих засаленных блузах, женщины в белых чепцах и туго накрахмаленных косынках, коричневые от загара, — переполняли часовню и двор. Они собрались сюда не ради заупокойной службы, не для того, чтобы почтить память старого герцога, которого никто здесь не знал, а только ради поминальной трапезы на вольном воздухе после обедни в бесконечно длинной, ведущей к замку аллее, по обеим сторонам которой были расставлены длинные столы и скамьи. За этими столами после окончания богослужения легко разместились тысячи две-три крестьян. Вначале они конфузились: их смущали суетившиеся слуги в черных ливреях, егеря с крепом на фуражках, — осеняемые величавой тенью вязов, они говорили вполголоса, но мало-помалу под влиянием вина и сытной еды поминальная трапеза оживилась, превратилась в настоящую попойку.
Герцогиня и Поль Астье, сбежав от этих отвратительных поминок, ехали крупной рысью среди полей, по безлюдным, как обычно в воскресные дни, дорогам, в открытом ландо, обитом черным сукном. Высокие лакеи с траурными кокардами на шляпах и длинная вдовья вуаль его спутницы напоминали молодому человеку такие же поездки.
«Покойники вечно путаются в моих делах», — думал он, с легкой грустью вспоминая о хорошенькой головке в кудряшках — головке Колетты Розен на черном фоне.
Герцогиня, утомленная путешествием, утратившая отчасти свое изящество в сделанном наспех траурном наряде, все же сохраняла величественную осанку, которой совершенно была лишена Колетта. К тому же в данном случае покойник был не обременителен; Мари-Анто была женщина искренняя и не напускала на себя скорбь, которую в подобных обстоятельствах сочла бы для себя обязательной всякая заурядная женщина, даже ненавидевшая умершего мужа и изменявшая ему направо и налево. Под громко стучавшими копытами лошадей дорога вилась лентой с небольшими подъемами и спусками то между дубовыми рощами, то по обширным равнинам, где над разбросанными там и сям скирдами хлеба кружились стаи ворон. Дождливое, серое, низко нависшее небо лишь изредка озарялось бледным солнечным светом. Колени герцогини и Поля, укрытые от ветра меховой полостью, соприкасались. Герцогиня говорила о своей Корсике, об удивительном vocero [51]Причитание в стихах (корсиканок.) .
, которое импровизировала на похоронах ее горничная.
— Матеа?
— Да, Матеа! Представьте, она замечательный поэт.
Герцогиня прочла несколько стихотворений поэтессы-плакальщицы на благородном корсиканском наречии, которое удивительно гармонировало с ее контральто. О серьезных решениях пока не было сказано ни одного слова.
А только это и интересовало Поля, гораздо больше, чем стихи камеристки. Вероятно, Антония откладывает разговор до вечера. Вполголоса, чтобы позабавить ее, он рассказал ей о приключении Ланибуара и о том, как он ловко выпроводил академика.
— Бедняжка Мозер! — смеясь, сказала герцогиня. — На этот раз ее отец должен непременно попасть в Академию... Она это заслужила...
Они обменялись потом лишь несколькими короткими фразами, наслаждаясь близостью друг к другу, как бы убаюканные мерным покачиванием ландо, а между тем на поля спускались вечерние сумерки и доменные печи вдали выбрасывали снопы пламени, искрами разлетавшиеся по небу. Жаль только, что обратный путь был испорчен криками и песнями пьяных крестьян, толпами возвращавшихся с поминок; они чуть не лезли под колеса, валились в канавы, тянувшиеся по обеим сторонам дороги, оттуда слышались храп и отборная ругань. Так молились они за упокой души вельможи.
Во время обычной прогулки по галерее, где между массивными колоннами еще смутно вырисовывался горизонт, герцогиня, прижавшись к Полю, вглядывалась в темноту ночи, шептала:
— Как хорошо! Мы вдвоем... Совсем одни...
И все же не заговаривала о том, чего ожидал от нее молодой человек.
Он пытался навести ее на этот разговор и, нагнувшись совсем близко к ней, касаясь губами ее волос, спрашивал о том, где она намерена провести зиму. Думает ли она вернуться в Париж? О, конечно, нет! Ей опротивел Париж с его изолгавшимся обществом, где все обманывают и предают друг друга. Только она еще не решила, запереться ли в Муссо или предпринять большое путешествие в Сирию и в Палестину. Что он об этом думает?.. Значит, в этом и заключались важные вопросы, решить которые следовало сообща: в сущности, это был лишь предлог, придуманный женщиной, чтобы его удержать, боявшейся, что кто-нибудь его отнимет у нее, если он во время ее отсутствия вернется в Париж. Поль, считая, что его дурачат, кусал себе губы. «Ах, вот как, голубушка!.. Ну хорошо, посмотрим!..»
Утомленная дорогой и целым днем, проведенным на воздухе, герцогиня поднялась к себе усталой походкой, обменявшись с молодым человеком многозначительным рукопожатием, за которым обычно следовали сказанные им украдкой нежные слова: «Я жду вас». Она пришла бы, он был бы там, за дверью, прислушивался бы к ее шагам... И они вознаградили бы себя за мучительный день. Целая ночь блаженства в этих словах, сказанных шепотом: «Я жду вас». Но этих слов Поль Астье не произнес в этот вечер, и, несмотря на свое неудовольствие, Мари-Анто усмотрела в этой сдержанности уважение к ее трауру, к обтянутой черным сукном часовне и, засыпая, решила, что он проявил большую деликатность.
Утром повидаться не удалось: герцогиня была занята делами, проверяла счета дворецкого и расчеты с фермерами, вызвав восторг нотариуса Гобино, который говорил Полю за завтраком, лукаво улыбаясь каждой морщинкой своего старого высохшего лица:
— Ну, эту не проведешь!
«Много ты смыслишь!» — думал подстерегающий зверя молодой охотник, пощипывая свою белокурую бородку. Тем не менее, слыша, как резко и сухо звучало чудесное, страстное контральто во время этих деловых разговоров, он понимал, что игра предстоит нешуточная.
После завтрака прибыли из Парижа ящики с туалетами от Шприхта вместе со старшей закройщицей и двумя мастерицами. Наконец к четырем часам герцогиня спустилась в дивном костюме, делавшем ее совсем молодой и стройной, и предложила Полю прогуляться по парку. Они шли рядом по аллеям, нога в ногу, бодрым шагом, стараясь уйти от стука граблей, которыми садовники три раза в день вели борьбу с опавшими листьями. Но, сколько ни хлопотали рабочие, час спустя дорожки вновь покрывались красочным восточным ковром богатых оттенков — пурпурных, золотистых, зеленых, — и он шуршал под ногами герцогини и ее спутника во время их прогулки под косыми лучами ласкающего осеннего солнца. Герцогиня говорила о своем муже, причинившем ей так много страданий в дни ее молодости, старательно подчеркивая, что траур она носит лишь из приличия, ради соблюдения светских условностей, что сердцем она не скорбит. Поль прекрасно понимал, в чем дело, улыбался, но твердо решил не изменять своей тактики, быть по-прежнему холодным и сдержанным.
В самом конце парка они присели на скамейку возле скрытой кленами и бирючиной беседки, где хранились сети и весла маленькой флотилии. Отсюда виднелись сбегавшие под гору лужайки, высокие и низкорослые старые деревья, освещенные солнцем, местами словно позолоченные, а за ними глазам открывался замок; с закрытыми по большей части окнами, с опустевшими террасами, с возносившимися ввысь фонарями и башнями, он казался еще величественнее, еще более погруженным в прошлое.
— Как грустно расставаться со всем этим! — со вздохом сказал Поль.
Герцогиня взглянула на него в недоумении, нахмурившись, сдвинув брови... Уехать? Он хочет уехать?.. Но почему?
— Такова жизнь, увы! Ничего не поделаешь...
— Расстаться?.. А я?.. А это большое путешествие, которое мы собирались предпринять вместе?
— Я вам не противоречил...
Но разве такой бедный художник, как он, может себе позволить поездку в Палестину? Мечты!.. Несбыточные мечты!.. Дахабиэ Ведрина — дырявый челн на Луаре.
Она пожала плечами — прекрасными плечами патрицианки.
— Оставьте, Поль, это — ребячество! Разве всем, что я имею, вы не владеете наравне со мной?
— В качестве кого же?
Слово было сказано! Но она еще не понимала, куда он клонит. А он, боясь, что поторопился, добавил:
— Да, в качестве кого перед лицом узкого в своих суждениях света я буду путешествовать с вами?
— В таком случае останемся в Муссо.
Он склонился с любезной иронией:
— Вашему архитектору здесь больше нечего делать.
— Не беспокойтесь, мы найдем ему работу... даже если бы мне пришлось ночью поджечь замок...
Она смеялась своим чудесным, сладострастным смехом, прижималась к нему, хватала его руки, гладила себе ими лицо, льнула к нему. Но того слова, которого ожидал Поль, которого он от нее добивался, она так и не произнесла.
— Если вы меня любите, Мари-Антония, — резко сказал он, — позвольте мне уехать, я должен подумать о своем будущем, о своих близких... Мне никогда не простят зависимости от женщины, которая мне не жена и никогда ею не будет.
Она поняла, закрыла глаза, точно перед пропастью, и в наступившей тишине слышно было, как под дуновением ветерка падают в парке листья одни, еще напоенные соками, скользили с ветки на ветку, другие, совсем невесомые, шуршали еле слышно, как женское платье: казалось, будто безмолвная толпа крадучись бродит вокруг беседки под кленами. Герцогиня, вся дрожа, поднялась.
— Холодно, пойдемте домой.
Жертва была принесена. Ей этого не пережить, но свет не увидит унизительного превращения герцогини Падовани в г-жу Поль Астье, герцогини, вышедшей замуж за своего архитектора.
Поль весь вечер без малейшей рисовки занимался приготовлениями к отъезду: велел уложить вещи, осведомился о расписании поездов, по-царски одарил слуг, был непринужден и разговорчив, но не сумел добиться ни единого слова от прекрасной Антонии, молчаливой, нахмуренной, поглощенной чтением журнала, страницы которого она забывала перелистывать. Только когда Поль стал прощаться с нею и благодарить за длительное сердечное гостеприимство, он увидел при свете лампы под большим кружевным абажуром выражение бесконечной муки на ее гордом лице и молящую нежность в прекрасных глазах — мольбу пораженного насмерть зверя.
Поднявшись к себе, молодой человек убедился, что курительная комната заперта. Он погасил свет и стал ждать, замерев на диване у маленькой двери. Если она не придет, значит, он ошибся, и надо будет все начинать сызнова. Но вот в потайном коридоре послышался легкий шорох шелкового пеньюара. Казалось, невозможность войти вызвала удивление, потом последовал даже не стук, а скорее легкое прикосновение пальцем к замку. Поль не шелохнулся, не двинулся с места, даже когда раздалось легкое покашливание. Затем он услышал, как она удаляется неспокойными, неравномерными шагами.
«Ну, теперь попалась, — подумал молодой человек. — Что захочу, то с ней и сделаю...»
И он спокойно лег спать.
«Если бы меня звали князем д'Атисом, согласились ли бы вы стать моей женой по окончании траура?.. А ведь д'Атис не любил вас, а Поль Астье вас любит и, гордясь своей любовью, хотел бы заявить об этом громко, во всеуслышание, а не скрывать, как что-то постыдное. Ах, Мари-Анто, Мари-Анто!.. Какой чудесный сон мне приснился!.. Прощайте навеки!..»
Она читала это письмо с трудом — глаза у нее опухли от слез, пролитых ночью.
— Господин Астье уехал?
Камеристка, высунувшись из окна, чтобы укрепить ставни, увидела коляску с г-ном Астье уже в конце главной аллеи — далеко, не вернешь. Герцогиня соскочила с кровати и подбежала к часам.
— Девять часов!
Экспресс проходил через Онзен в десять.
— Скорее верхового!.. Бертоли!.. Оседлать лучшую лошадь!..
Прямиком через лес можно приехать раньше. Пока ее приказания спешно исполнялись, она писала стоя, даже не одевшись! «Вернитесь!.. Все будет так, как вы хотите...» Нет, слишком холодно, он не вернется. Она разорвала записку и написала другую: «Твоей женой, твоей любовницей, чем хочешь, только твоей!.. твоей...» — и подписала: «Герцогиня Падовани ». И вдруг, испугавшись при мысли, что он все же не вернется, решила:
— Я поеду сама... Амазонку, скорей!
Она крикнула в окно уже готовому к отъезду Бертоли и приказала ему оседлать для нее Мадемуазель Оже.
Пять лет она не ездила верхом. Амазонка трещала на ее располневшей талии, недоставало застежек.
— Оставь, Матеа, оставь...
С помертвевшим лицом она спустилась по лестнице, закинув на руку шлейф, среди остолбеневших выездных лакеев, и помчалась по аллее. Решетка, дорога. И вот она, овеваемая лесной прохладой, несется под сенью зеленых деревьев, по длинным аллеям, вспугивая своей бешеной скачкой птиц и зверей. Она хочет его догнать, он нужен ей во что бы то ни стало, только он, мужчина, возлюбленный, в чьих объятиях она умирает и возрождается вновь. Теперь, когда она познала любовь, какое ей дело до всего остального!.. Пригнувшись к седлу, она прислушивается, не слышно ли пыхтения паровоза, которое так легко различить в сельской тиши. Лишь бы поспеть вовремя!.. Безумная! Пусти она лошадь шагом, все равно она нагонит очаровательного беглеца — ведь он ее злой рок, которого избежать невозможно.